лого www.goldbiblioteca.ru


Читать книги он-лайн русская классика

 

Русская классика

Зарубежная классика

Зощенко Михаил Михайлович. Рассказы и повести 

Зощенко Михаил Михайлович
Рассказы и повести



СОДЕРЖАНИЕ
РАССКАЗЫ И ФЕЛЬЕТОНЫ
РАССКАЗЫ НАЗАРА ИЛЬИЧА ГОСПОДИНА СИНЕБРЮХОВА
Предисловие
Великосветская история
Виктория Казимировна
Чертовинка
Гиблое место
Рассказ про попа
На живца
Исповедь
Беда
Богатая жизнь
Жертва революции
Агитатор
Аристократка
Стакан
Собачий нюх
Любовь
Жених
Счастье
Не надо иметь родственников
Игра природы
Пациентка
Баня
Нервные люди
Случай в провинции
Актер
Кризис
Административный восторг
Обезьяний язык
Лимонад
Паутина
Четыре дня
Столичная штучка
Счастливое детство
Хозрасчет
Засыпались
Папаша
Пассажир
Муж
Рабочий костюм
Тормоз Вестингауза
Медик
Прискорбный случай
Кинодрама
Режим экономии
Часы
Сильное средство
Дамское горе
Чудный отдых
Родные люди
Утонувший домик
Телефон
Монтер
Прелести культуры
Гости
Операция
Гримаса нэпа
Царские сапоги
Качество продукции
Социальная грусть
Медицинский случай
Веселенькая история
Научное явление
Кошка и люди
Иностранцы
Закорючка
Трезвые мысли
Летняя передышка
Землетрясение
Больные
Терпеть можно
Мещанство
Полетели
Врачевание и психика
Какие у меня были профессии
Поездка в город Топцы
Водяная феерия
Спи скорей
История болезни
Опасные связи
Огни большого города
Об уважении к людям
Веселая игра
Людоед
Роза-Мария
Шумел камыш
Поучительная история
Последняя неприятность
С Новым годом
Сынок и пасынок
Ночное происшествие
Кочерга
Испытание
Рогулька
Фокин-Мокин
Фотокарточка
РАССКАЗЫ ДЛЯ ДЕТЕЙ
ЛЕЛЯ И МИНЬКА
1. Елка
2. Калоши и мороженое
3. Бабушкин подарок
4. Не надо врать
5. Тридцать лет спустя
6. Находка
7. Великие путешественники
8. Золотые слова
РАССКАЗЫ О ЛЕНИНЕ
1. Графин
2. Серенький козлик
3. Рассказ о том, как Ленин учился
4. О том, как Ленин бросил курить
5. О том, как Ленин перехитрил жандармов
6. Иногда можно кушать чернильницы
7. О том, как Ленин купил одному мальчику игрушку
8. В парикмахерской
9. Покушение на Ленина
10. Ленин и часовой
11. О том, как Ленину подарили рыбу
12. О том, как тетушка Федосья беседовала с Лениным
13. Ленин и печник
14. Ошибка
15. Пчелы
16. На охоте
ПОВЕСТИ
КОЗА
СЕНТИМЕНТАЛЬНЫЕ ПОВЕСТИ
Предисловие к первому изданию
Предисловие ко второму изданию
Предисловие к третьему изданию
Предисловие к четвертому изданию
АПОЛЛОН И ТАМАРА
СТРАШНАЯ НОЧЬ
О ЧЕМ ПЕЛ СОЛОВЕЙ
СИРЕНЬ ЦВЕТЕТ
МИШЕЛЬ СИНЯГИН
ШЕСТАЯ ПОВЕСТЬ БЕЛКИНА
От автора
Талисман
ГОЛУБАЯ КНИГА
Предисловие
ДЕНЬГИ
РАССКАЗЫ О ДЕНЬГАХ
Сколько человеку нужно
Рассказ про няню, или Прибавочная ценность у этой профессии
Мелкий случай из личной жизни
Таинственная история, кончившаяся для одних печально, для других удовлетворительно
Рассказ про одного спекулянта
Рассказ о том, как жена не разрешила мужу умереть
Рассказ про одну корыстную молочницу
Трагикомический рассказ про человека, выигравшего деньги
Последний рассказ под лозунгом "счастливый путь"
Послесловие
ЛЮБОВЬ
РАССКАЗЫ О ЛЮБВИ
Рассказ о старом дураке
Женитьба — не напасть, как бы после не пропасть
Рассказ о письме и о неграмотной женщине
Рассказ про даму с цветами
Мелкий случай из личной жизни
Свадебное происшествие
Забавное приключение
Последний рассказ, под названием "Коварство и любовь"
Послесловие
КОВАРСТВО
РАССКАЗЫ О КОВАРСТВЕ
Интересная кража в кооперативе
Рассказ о том, как чемодан украли
Поимка вора оригинальным способом (Быль)
Мелкий случай из личной жизни
Рассказ о подлеце
Интересный случай в гостях
Забавное происшествие с кассиршей
Хитрость, допущенная в одном общежитии
Рассказ о том, как девочке сапожки покупали
История с переодеванием
Послесловие
НЕУДАЧИ
РАССКАЗЫ О НЕУДАЧАХ
Происшествие на Волге
Рассказ о банях и их посетителях
Страдания молодого Вертера
Рассказ об имениннице
Мелкий случай из личной жизни
Интересное происшествие в канцелярии
Романтическая история с одним начинающим поэтом
Рассказ о человеке, которого вычистили из партии
Рассказ о беспокойном старике
Рассказ о зажиточном человеке
Послесловие
УДИВИТЕЛЬНЫЕ СОБЫТИЯ
Послесловие
ПРИЛОЖЕНИЕ К ПЯТОМУ ОТДЕЛУ
Бедная Лиза
Рассказ о студенте и водолазе
Происшествие
Мелкий случай из личной жизни
Последний рассказ
Послесловие ко всей книге
Прощание с философом
Прощание с читателем
ТЕАТР
ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ Комедия в одном действии
ПАРУСИНОВЫЙ ПОРТФЕЛЬ Комедия в трех действиях
СОЛДАТСКОЕ СЧАСТЬЕ Киноповесть





РАССКАЗЫ И ФЕЛЬЕТОНЫ

РАССКАЗЫ НАЗАРА ИЛЬИЧА ГОСПОДИНА СИНЕБРЮХОВА

ПРЕДИСЛОВИЕ

Предисловие и рассказы записаны в апреле 1921 года со слов Н.И. Синебрюхова писателем М.З.
Я такой человек, что все могу… Хочешь — могу землишку обработать по слову последней техники, хочешь — каким ни на есть рукомеслом займусь, все у меня в руках кипит и вертится.
А что до отвлеченных предметов, — там, может быть, рассказ рассказать или какое-нибудь тоненькое дельце выяснить, — пожалуйста: это для меня очень даже просто и великолепно.
Я даже, запомнил, людей лечил.
Мельник такой жил-был. Болезнь у него, можете себе представить, — жаба болезнь. Мельника того я лечил. А как лечил? Я, может быть, на него только и глянул. Глянул и говорю: да, говорю, болезнь у тебя жаба, но ты не горюй и не пугайся, — болезнь эта внеопасная, и даже прямо тебе скажу — детская болезнь.
И что же? Стал мой мельник с тех пор круглеть и розоветь, да только в дальнейшей жизни вышел ему перетык и прискорбный случай…
А на меня многие очень удивлялись. Инструктор Рыло, это еще в городской милиции, тоже очень даже удивлялся. Бывало, придет ко мне, ну, как к своему задушевному приятелю:
— Ну, что, — скажет, — Назар Ильич товарищ Синебрюхов, не богат ли будешь печеным хлебцем?
Хлебца, например, я ему дам, а он сядет, запомнил, к столу, пожует-покушает, ручками этак вот раскинет:
— Да, — скажет, — погляжу я на тебя, господин Синебрюхов, и слов у меня нет. Дрожь прямо берет, какой ты есть человек. Ты, говорит, наверное, даже державой управлять можешь.
Хе-хе, хороший был человек инструктор Рыло, мягкий.
А то начнет, знаете ли, просить: расскажи ему чтонибудь такое из жизни. Ну, я и рассказываю.
Только, безусловно, насчет державы я никогда и не задавался: образование у меня, прямо скажу, не какое, а домашнее. Ну, а в мужицкой жизни я вполне драгоценный человек. В мужицкой жизни я очень полезный и развитой.
Крестьянские эти дела-делишки я ух как понимаю. Мне только и нужно раз взглянуть, как и что.
Да только ход развития моей жизни не такой.
Вот теперь, где бы мне пожить в полное свое удовольствие, я крохобором хожу по разным гиблым местам, будто преподобная Мария Египетская.
Да только я не очень горюю. Я вот теперь дома побывал и нет — не увлекаюсь больше мужицкой жизнью.
Что ж там? Бедность, блекота и слабое развитие техники.
Скажем вот про сапоги.
Были у меня сапоги, не отпираюсь, и штаны, очень даже великолепные были штаны. И можете себе представить, сгинули они — аминь — во веки веков в собственном своем домишке.
А сапоги эти я двенадцать лет носил, прямо скажу, в руках. Чуть какая мокрень или непогода — разуюсь и хлюпаю по грязи… Берегу.
И вот сгинули…
А мне теперь что? Мне теперь в смысле сапог — труба.
В германскую кампанию выдали мне сапоги штиблетами — блекота. Смотреть на них грустно. А теперь, скажем, жди. Ну, спасибо, война, может, произойдет — выдадут. Да только нет, годы мои вышли, и дело мое на этот счет гиблое.
А все, безусловно, бедность и слабое развитие техники.
Ну, а рассказы мои, безусловно, из жизни, и все воистинная есть правда.

ВЕЛИКОСВЕТСКАЯ ИСТОРИЯ

Фамилия у меня малоинтересная — это верно: Синебрюхов, Назар Ильич.
Ну, да обо мне речь никакая, — очень я даже посторонний человек в жизни. Но только случилось со мной великосветское приключение, и пошла оттого моя жизнь в разные стороны, все равно как вода, скажем, в руке через пальцы, да и нет ее.
Принял я и тюрьму, и ужас смертный, и всякую гнусь… И все через эту великосветскую историю.
А был у меня задушевный приятель. Ужасно образованный человек, прямо скажу — одаренный качествами. Ездил он по разным иностранным державам в чине камендинера, понимал он даже, может, по-французскому и виски иностранные пил, а был такой же, как и не я, все равно — рядовой гвардеец пехотного полка.
На германском фронте в землянках, бывало, удивительные даже рассказывал происшествия и исторические всякие там вещички.
Принял я от него немало. Спасибо! Многое через пего узнал и дошел до такой точки, что случилась со мной гнусь всякая, а сердцем я и посейчас бодрюсь.
Знаю: Пипин Короткий… Встречу, скажем, человека и спрошу: а кто есть такой Пипин Короткий?
И тут-то и вижу всю человеческую образованность, все равно как на ладони.
Да только не в этом штука.
Было тому… сколько?.. четыре года взад. Призывает меня ротный командир, в чине — гвардейский поручик и князь ваше сиятельство. Ничего себе. Хороший человек.
Призывает. Так, мол, и так, говорит, очень я тебя, Назар, уважаю, и вполне ты прелестный человек… Сослужи, говорит, мне еще одну службишку.
Произошла, говорит, Февральская революция. Отец староватенький, и очень я даже беспокоюсь по поводу недвижимого имущества. Поезжай, говорит, к старому князю в родное имение, передай вот это самое письмишко в самые, то есть, его ручки и жди, что скажет. А супруге, говорит, моей, прекрасной полячке Виктории Казимировне, низенько поклонись в ножки и ободри каким ни на есть словом. Исполни, говорит, это для ради бога, а я, говорит, осчастливлю тебя суммой и пущу в несрочный отпуск.
— Ладно, — отвечаю, — князь ваше сиятельство, спасибо за ваше обещание, что возможно — совершу.
А у самого сердце огнем играет: эх, думаю, как бы это исполнить. Охота, думаю, получить отпуск и богатство.
А был князь ваше сиятельство со мной все равно как на одной точке. Уважал меня по поводу незначительной даже истории. Конешно, я поступил геройски. Это верно.
Стою раз преспокойно на часах у княжей земляночки на германском фронте, а князь ваше сиятельство пирует с приятелями. Тут же между ними, запомнил, сестричка милосердия.
Ну, конешно: игра страстей и разнузданная вакханалия… А князь ваше сиятельство из себя пьяненький, песни играет.
Стою. Только слышу вдруг шум в передних окопчиках. Шибко так шумят, а немец, безусловно, тихий, и будто вдруг атмосферой на меня пахнуло.
Ах, ты, думаю, так твою так — газы!
А поветрие легонькое этакое в нашу, в русскую сторону.
Беру преспокойно зелинскую маску (с резиной), взбегаю в земляночку…
— Так, мол, и так, — кричу, — князь ваше сиятельство, дыши через маску — газы.
Очень тут произошел ужас в земляночке.
Сестричка милосердия — бяк, с катушек долой, — мертвая падаль.
А я сволок князеньку вашего сиятельства на волю, кострик разложил по уставу.
Зажег… Лежим, не трепыхнемся… Что будет… Дышим.
А газы… Немец — хитрая каналья, да и мы, безусловно, тонкость понимаем: газы не имеют права осесть на огонь.
Газы туды и сюды крутятся, выискивают нас-то… Сбоку да с верхов так и лезут, так и лезут клубом, вынюхивают…
А мы знай полеживаем да дышим в маску…
Только прошел газ, видим — живые.
Князь ваше сиятельство лишь малехонько поблевал, вскочил на ножки, ручку мне жмет, восторгается.
— Теперь, — говорит, — ты, Назар, мне все равно как первый человек в свете. Иди ко мне вестовым, осчастливь. Буду о тебе пекчись.
Хорошо-с. Прожили мы с ним цельный год прямотаки замечательно.
И вот тут-то и случилось: засылает меня ваше сиятельство в родные места.
Собрал я свое барахлишко. Исполню, думаю, показанное, а там — к себе. Все-таки дома, безусловно, супруга не старая и мальчичек. Интересуюсь, думаю, их увидеть.
И вот, конечно, выезжаю.
Хорошо-с. В город Смоленск прибыл, а оттуда славным образом на пароходе на пассажирском в родные места старого князя.
Иду — любуюсь. Прелестный княжеский уголок и чудное, запомнил, заглавие-вилла "Забава".
Вспрашиваю: здесь ли, говорю, проживает старый князь ваше сиятельство? Я, говорю, очень по самонужнейшему делу с собственноручным письмом из действующей армии. Это бабенку-то я вспрашиваю.
А бабенка:
— Вон, — говорит, — старый князь ходит грустный из себя по дорожкам.
Безусловно: ходит по садовым дорожкам ваше сиятельство.
Вид, смотрю, замечательный — сановник, светлейший князь и барон. Бородища баками пребелая-белая. Сам хоть и староватенький, а видно, что крепкий.
Подхожу. Рапортую по-военному. Так, мол, и так, совершилась, дескать. Февральская революция, вы, мол, староватенький, и молодой князь ваше сиятельство в совершенном расстройстве чувств по поводу недвижимого имущества. Сам же, говорю, жив и невредимый и интересуется, каково проживает молодая супруга, прекрасная полячка Виктория Казимировна.
Тут и передаю секретное письмишко.
Прочел это он письмишко.
— Пойдем, — говорит, — милый Назар, в комнаты. Я, говорит, очень сейчас волнуюсь… А пока — на, возьми, от чистого сердца рубль.
Тут вышла и представилась мне молодая супруга Виктория Казимировна с дитей.
Мальчик у ней — сосун млекопитающийся.
Поклонился я низенько, вспрашиваю, каково живет ребеночек, а она будто нахмурилась.
— Очень, — говорит, — он нездоровый: ножками крутит, брюшком пухнет краше в гроб кладут.
— Ах, ты, — говорю, — и у вас, ваше сиятельство, горе такое же обыкновенное человеческое.
Поклонился я в другой раз и прошусь вон из комнаты, потому понимаю, конечно, свое звание и пост.
Собрались к вечеру княжие люди на паужин. И я с ними.
Харчим, разговор поддерживаем. А я вдруг и вспрашиваю:
— А что, — говорю, — хорош ли будет старый князь ваше сиятельство?
— Ничего себе, — говорят, — хороший, только не иначе как убьют его скоро.
— Ай, — говорю, — что сделал?
— Нет, — говорят, — ничего не сделал, вполне прелестный князь, но мужички по поводу Февральской революции беспокоятся и хитрят, поскольку проявляют свое недовольство. Поскольку они в этом не видят перемены своей участи.
Тут стали меня, безусловно, про революцию вспрашивать. Что к чему.
— Я, — говорю, — человек не освещенный. Но произошла, говорю, Февральская революция. Это верно. И низвержение царя с царицей. Что же в дальнейшем — опять, повторяю, не освещен. Однако произойдет отсюда людям немалая, думаю, выгода.
Только встает вдруг один, запомнил, из кучеров. Злой мужик. Так и язвит меня.
— Ладно, — говорит, — Февральская революция. Пусть. А какая такая революция? Наш уезд, если хочешь, весь не освещен. Что к чему и кого бить, не показано. Это, говорит, допустимо? И какая такая выгода? Ты мне скажи, какая такая выгода? Капитал?
— Может, — говорю, — и капитал, да только нет, зачем капитал? Не иначе как землишкой разживетесь.
— А на кой мне, — ярится, — твоя землишка, если я буду из кучеров? А?
— Не знаю, — говорю, — не освещен. И мое дело — сторона.
А он говорит:
— Недаром, — говорит, — мужички беспокоятся — что к чему… Старосту Ивана Костыля побили ни за про что, ну и князь, поскольку он помещик, безусловно его кончат.
Так вот поговорили мы славным образом до вечера, а вечером ваше сиятельство меня кличут.
Усадили меня, запомнил, в кресло, а сами произносят мне такие слова:
— Я, — говорит, — тебе, Назар, по-прямому: тени я не люблю наводить, так и так, мужички не сегодня-завтра пойдут жечь имение, так нужно хоть малехонько спасти. Ты, мол, очень верный человек, мне же, говорит, не на кого положиться… Спаси, говорит, для ради бога положение.
Берет тут меня за ручки и водит по комнатам.
— Смотри, — говорит, — тут саксонское серебро черненое, и драгоценный горный хрусталь, и всякие, говорит, золотые излишества. Вот, говорит, какое богатое добрище, а все пойдет, безусловно, прахом и к чертовой бабушке.
А сам шкаф откроет — загорается.
— Да уж, — говорю, — ваше сиятельство, положение ваше небезопасное.
А он:
— Знаю, — говорит, — что небезопасное. И поэтому сослужи, говорит, милый Назар, предпоследнюю службу: бери, говорит, лопату и изрой ты мне землю в гусином сарае. Ночью, говорит, мы схороним что можно и утопчем ножками.
— Что ж, — отвечаю, — ваше сиятельство, я хоть человек и не освещенный, это верно, а мужицкой жизнью жить не согласен. И хоть в иностранных державах я не бывал, но знаю культуру через моего задушевного приятеля, гвардейского рядового пехотного полка. Утин его фамилия. Я, говорю, безусловно, согласен на это дело, потому, говорю, если саксонское черненое серебро, то по иностранной культуре совершенно невозможно его портить. И через это я соглашаюсь на ваше культурное предложение — схоронить эти ценности.
А сам тут хитро перевожу дело на исторические вещички.
Испытываю, что за есть такой Пипин Короткий.
Тут и высказал ваше сиятельство всю свою высокую образованность.
Хорошо-с…
К ночи, скажем, уснула наипоследняя собака… Беру лопату — ив гусиный сарай.
Место ощупал. Рою.
И только берет меня будто жуть какая. Всякая то есть дрянь и невидаль в воспоминание лезет.
Копну, откину землишку — потею, и рука дрожит. А умершие покойники так и представляются, так и представляются…
Рыли, помню, на австрийском фронте окопчики и мертвое австрийское тело нашли…
И зрим: когти у покойника предлинные-длинные, больше пальца. Ох, думаем, значит, растут они в земле после смерти. И такая на нас, как сказать, жуть напала — смотреть больно. А один гвардеец дерг да дерг за ножку австрийское мертвое тело… Хороший, говорит, заграничный сапог, не иначе как австрийский… Любуется и примеряет в мыслях и опять дерг да дерг, а ножка в руке и осталась.
Да-с. Вот такая-то гнусь мертвая лезет в голову, по копаю самосильно, принуждаюсь. Только вдруг как зашуршит чтой-то в углу. Тут я и присел.
Смотрю: ваше сиятельство с фонарчиком лезет — беспокоится.
— Ай, — говорит, — ты умер, Назар, что долго? Берем, говорит, сундучки поскореича — и делу конец.
Принесли, мы, запомнил, десять претяжеленных-тяжелых сундучков, землей закрыли и умяли ножками.
К утру выносит мне ваше сиятельство двадцать пять пелковеньких, любуется мной и за ручку жмет.
— Вот, — говорит, — тут письмишко к молодому вашему сиятельству. Рассказан тут план местонахождения вклада. Поклонись, говорит, ему — сыну и передай родительское благословение.
Оба тут мы полюбовались друг другом и разошлись.
Домой я поехал… Да тут опять речь никакая.
Только прожил дома почти что два месяца и возвращаюсь в полк. Узнаю: произошли, говорят, новые революционные события, отменили воинскую честь и всех офицеров отказали вон. Вспрашиваю: где ж такое ваше сиятельство?
— Уехал, — говорят, — а куда — неизвестно. Кажется, что к старому папаше — в его имение.
— Хорошо-с…
Штаб полка.
Являюсь по уставу внутренней службы. Так и так, — рапортую, — из несрочного отпуска.
А командир, по выбору, прапорщик Лапушкин — бяк меня по уху.
— Ах, ты, — говорит, — княжий холуй, снимай, говорит, собачье мясо, воинские погоны!
"Здорово, — думаю, — бьется прапорщик Лапушкин, сволочь такая…"
— Ты, — говорю, — по морде не бейся. Погоны снять — сниму, а драться я не согласен.
Хорошо-с.
Дали мне, безусловно, вольные документы по чистой.
— Катись, — говорят, — колбаской.
А денег у меня, запомнил, ничего не осталось, только рубль дареный, зашитый в ватном жилете.
"Пойду, — думаю, — в город Минск, разживусь, а там поищу вашего сиятельства. И осчастливит он меня обещанным капиталом".
Только иду нешибко лесом, слышу — кличет ктой-то.
Смотрю — посадские. Босые босячки. Крохоборы.
— Куда, — вспрашивают, — идешь-катишься, военный мужичок?
Отвечаю смиренномудро:
— Качусь, — говорю, — в город Минск по личной своей потребности.
— Тек-с, — говорят, — а что у тебя, скажи, пожалуйста, в вещевом мешечке?
— Так, — отвечаю, — кое-какое свое барахлишко.
— Ох, — говорят, — врешь, худой мужик!
— Нету, воистинная моя правда.
— Ну, так объясни, если на то пошло, полностью свое барахлишко.
— Вот, — объясняю, — теплые портянки для зимы, вот запасная блюза гимнастеркой, штаны кой-какие…
— А есть ли, — вспрашивают, — деньги?
— Нет, — говорю, — извините худого мужика, денег не припас.
Только один рыжий такой крохобор, конопатый:
— Чего, — говорит, — агитировать: становись (это мне то есть), становись, примерно, вон к той березе, тут мы в тебя и штрольпем.
Только смотрю — нет, не шутит. Очень я забеспокоился смертельно, дух у меня упал, но отвечаю негордо:
— Зачем, — отвечаю, — относишься с такими словами? Я, говорю, на это совершенно даже не согласен.
— А мы, — говорят, — твоего согласия не спросим, нам, говорят, на твое несогласие ровно даже начихать. Становись, и все тут.
— Ну хорошо, — говорю, — а есть ли вам от казни какая корысть?
— Нет, корысти, — говорят, — нету, но мы, говорят, для ради молодечества казним, дух внутренний поддержать.
Одолел тут меня ужас смертный, а жизнь прельщает наслаждением. И совершил я уголовное преступление.
— Убиться я, — говорю, — не согласен, но только послушайте меня, задушевные босячки: имею я, безусловно, при себе тайну и план местонахождения клада вашего сиятельства.
И привожу им письмо.
Только читают, безусловно: гусиный сарай… саксонское серебро… план местонахождения.
Тут я оправился; путь, думаю, не близкий, дам теку.
Хорошо-с.
А босячки:
— Веди, — говорят, — нас, если на то пошло, к плану местонахождения вклада. Это, говорят, тысячное даже дело. Спасибо, что мы тебя не казнили.
Очень мы долго шли, две губернии, может, шли, где ползком, где леском, но только пришли в княжескую виллу "Забава". А только теку нельзя было дать — на ночь вязали руки и ноги.
Пришли.
"Ну, — думаю, — быть беде — уголовное преступление против вашего сиятельства".
Только узнаем: до смерти убит старый князь ваше сиятельство, а прелестная полячка Виктория Казимировна уволена вон из имения. А молодой князь приезжал сюда на недельку и успел смыться в неизвестном направлении.
А сейчас в имении заседает, дескать, комиссия.
Хорошо-с.
Разжились инструментом и к ночи пошли на княжий двор.
Показываю босячкам:
— Вот, — говорю, — двор вашего сиятельства, вот коровий хлев, вот пристроечки всякие, а вот и…
Только смотрю — нету гусиного сарая.
Будто должен где-то тут существовать, а нету.
Фу, ты, думаю, что за новости.
Идем обратно.
— Вот, — говорю, — двор вашего сиятельства, вот хлев коровий…
Нету гусиного сарая. Прямо-таки нету гусиного сарая. Обижаться стали босячки. А я аж весь двор объелозил на брюхе и смотрю, как бы уволиться. Да за мной босячки — пугаются, что, дескать, сбегу.
Пал я тут на колени:
— Извините, — говорю, — худого мужика, водит нас незримая сила. Не могу признать местонахождения.
Стали тут меня бить босячки инструментом по животу и по внутренностям. И поднял я крик очень ужасный.
Хорошо-с.
Сбежались крестьяне и комиссия.
Выяснилось: вклад вашего сиятельства, а где — неизвестно.
Стал я богом божиться — не знаю, мол, что к чему, приказано, дескать, передать письмишко, а я не причинен.
Пока крестьяне рассуждали что к чему, и солнце встало.
Только смотрю: светло, и, безусловно, нет гусиного сарая. Вижу: ктой-то разорил на слом гусиный сарай. "Ну, — думаю, — тайна сохранилась. Теперь помалкивай, Назар Ильич господин Синебрюхов".
А очень тут разгорелась комиссия. И какой-то, запомнил, советский комиссар так и орет горлом, так и прет на меня.
— Вот, — говорит, — взгляните на барского холуя. Уже довольно давно совершилась революция, а он все еще сохраняет свои чувства и намерения и не желает показать, где есть дворянское добро. Вот как сильно его князья одурачили!
Я говорю:
— Может быть, тут нету никакого дурачества. А может быть, я с этой семьей находился прямо на одной точке. И был им как член фамилии.
Один из комиссии говорит:
— Если ты с их фамилии происходишь, то мы тебе покажем кузькину мать. Тогда становись к сараю — мы тебя сейчас пошлем путешествовать на небо.
Я говорю:
— К сараю я встать не согласен. А вы, — говорю, — неправильно понимаете мои мысли. Не то чтобы я в их семействе родился, а просто, говорю, я у них иногда бывал. А что до их вещичек, то согласно плана ищите по всем сараям.
Бросились, конечно, все по сараям, а в этот самый момент мои босячки сгрудились — сиг через забор, и теку.
Вот народ копает в сараях — свист идет, но, безусловно, ничего нету.
Вдруг один из комиссии, наиболее такой въедливый, говорит:
— Тут еще у них был гусиный сарай. Надо будет порыться на этом месте.
У меня от этих слов прямо дух занялся.
"Ну, — думаю, — нашли. Князь, думаю, мне теперича голову отвертит".
Стали они рыть на месте гусиного сарая. И вдруг мы видим, что там тоже нет ничего. Что такое!
"Неужели, — думаю, — князь ваше сиятельство, этот старый трепач, переменил местонахождение клада". Это меня прямо даже как-то оскорбило.
Тут я сам собственноручно прошелся с лопатой по всем местам. Да, вижу, ничего нету. "Наверное, впрочем, — думаю, — заезжал сюда молодой князь ваше сиятельство, и, наверное, он подбил старичка зарыть в другом месте, а может быть, и вывез все в город. Вот так номер".
Тут один из комиссии мне говорит:
— Ты нарочно тень наводишь. Хочешь сохранить барское добро.
Я говорю:
— Раньше я, может, хотел сохранить, но теперича пет, поскольку со мной допущено недоверие со стороны этой великосветской фамилии.
Но они не стали больше со мной церемониться, связали мне руки, хватили нешибко по личности и отвезли в тюрьму. А после год мурыжили на общественных работах за сокрытие дворянских ценностей.
Вот какая великосветская история произошла со мной. И через нее моя жизнь пошла в разные стороны, и через нее я докатился до тюрьмы и сумы и много путешествовал.

ВИКТОРИЯ КАЗИМИРОВНА

В Америке я не бывал и о ней, прямо скажу, ничего не знаю.
А вот из иностранных держав про Польшу знаю. И даже могу ее разоблачить.
В германскую войну я три года ходил по польской земле… И, конечно, изучил эту нацию…
Нет, это уже очень чересчур гордая нация. И среди них женское население особенно задается.
Но между тем однажды я встретил одну польскую паненку и ее полюбил, и через это такая у меня к Польше симпатия пошла, лучше, думаю, этого народа и не бывает.
И нашло на меня, прямо скажу, такое чудо, такой туман: что она, прелестная красавица, ни скажет, то я и делаю.
Убить человека я, скажем, не согласен — рука дрогнет, а тут убил, и другого, престарелого мельника, убил. Хоть и не своей рукой, да только путем своей личной хитрости.
А сам, подумать грустно, ходил легкомысленно женишком прямо около нее, бороденку даже подстриг и подлую ее ручку целовал.
Было такое польское местечко Крево. На одном конце — пригорок, немцы окопались. На другом — обратно пригорок, мы окопчики взрыли, и польское это местечко Крево осталось лежать между окопчиками в овраге.
Польские жители, конечно, уволились, а которые хозяева и, как бы сказать, добришко кому покинуть грустно — остались. И как они так существовали — подумать странно.
Пуля так и свистит, так и свистит над ними, а они — ничего, живут себе прежней жизнью.
Ходили мы к ним в гости.
Бывало, в разведку либо в секрет, а уж по дороге, безусловно, в польскую халупу.
К мельнику все больше ходили.
Мельник такой существовал престарелый. Баба его сказывала: имеет, говорит, он деньжонки капиталом, да только не говорит где. Будто обещал сказать перед смертью, а пока чего-то пугается и скрывает.
А мельник, это точно, скрывал свои деньжонки.
В задушевной беседе он мне все и высказал. Высказал, что желает перед смертью пожить в полное семейное удовольствие.
— Пусть, — говорит, — они меня такого-то малехонько побалуют, а то скажи им, где деньжонки, — оберут как липку и бросят за свои любезные, даром что свои родные родственники.
Мельника этого я понимал и ему сочувствовал. Да только какое уж там, сочувствовал, семейное удовольствие, если болезнь у него жаба и ноготь, приметил я, синий.
Хорошо-с. Баловали они старичка.
Старик кобенится и финтит, а они так во взор его и смотрят, так перед ним и трепещут, пугаются, что не скажет про деньги.
А была у мельника семья: баба его престарелая да неродная дочка, прелестная паненка Виктория Казимировна.
Я вот рассказывал великосветскую историю про клад князя вашего сиятельства — все воистинная есть правда: и босячки-крохоборы, и что били меня инструментом, да только не было в тот раз прекрасной полячки Виктории Казимировны. Была тогда другая особа, тоже, может быть, полячка супруга молодого князя вашего сиятельства. А что касается Виктории Казимировны, то быть ее тогда, конечно, не могло. Была одна в другой раз и по другому делу… Была она, Виктория Казимировна, дочка престарелого мельника.
И как это вышло? С первого даже дня завязались у нас прелестные отношения… Только, помню, пришли раз к мельнику. Сидим — хихикаем, а Виктория Казимировна все, замечаю, ко мне ластится: то, знаете ли, плечиком, то ножкой.
— Фу, ты, — восхищаюсь, — какой интересный случай.
А сам все же пока остерегаюсь, отхожу от нее да отмалчиваюсь.
Только попозже берет она меня за руку, любуется мной.
— Я, — говорит, — господин Синебрюхов, могу даже вас полюбить (так и сказала). И уже имею что-то в груди. Только, говорит, есть у меня до вас просьбишка: спасите, говорит, меня для ради бога. Желаю, говорит, уйти из дому в город Минск или еще в какой-нибудь в польский город, потому что — сами видите — погибаю я здесь курам на смех. Отец мой, престарелый мельник, имеет капитал, так нужно выпытать, где хранит его. Нужно мне разжиться деньгами. Я, говорит, против отца не злоупотребляю, но не сегодня-завтра он, безусловно, помрет, болезнь у него — жаба, и пугаюсь я, что про капитал не скажет.
Начал я тут удивляться, а она прямо-таки всхлипывает, смотрит в мои очи, любуется.
— Ах, — говорит, — Назар Ильич господин Синебрюхов, вы — самый здесь развитой и прелестный человек, и как-нибудь вы это сделаете.
Хорошо-с. Придумал я такую хитрость: скажу старичку, дескать, выселяют всех из местечка Крево… Он, безусловно, вынет свое добро… Тут мы и заставим его поделить.
Прихожу назавтра к ним, сам, знаете ли, бороденку подстриг, блюзу-гимнастерку новую надел, являюсь прямо-таки парадным женишком.
— Сейчас, — говорю, — Викторичка, все будет исполнено.
Подхожу демонстративно к мельнику.
— Так и так, — говорю, — теперь, говорю, вам, старичок, каюк-компания — выйдет завтра приказ: по случаю военных действий выселить всех жителей из местечка Крево.
Ох, как содрогнется тут мой мельник, как вскинется на постельке… И сам как был в нижних подштанниках — шасть за дверь и слова никому не молвил.
Вышел он во двор, и я тихонько следом.
А дело ночное было. Луна. Каждая даже травинка виднеется. И идет он весь в белом, будто шкелет какой, а я за сарайчиком прячусь.
А немец, помню, чтой-то тогда постреливал. Только прошел он, старичок, немного, да вдруг как ойкнет. Ойкнет и за грудь скорей. Смотрю — и кровь по белому каплет:
"Ну, — думаю, — произошла беда — пуля".
Повернулся он, смотрю, назад, руки опустил и к дому.
Да только, смотрю, пошел он как-то жутко. Ноги не гнет, сам весь в неподвижности, а поступь грузная.
Забежал я к нему, сам пугаюсь, хвать да хвать его за руку, а рука уж холодеет, и смотрю: в нем дыханья нет — покойник. И незримой силой взошел он в дом, веки у него закрыты, а как на пол ступит, так пол гремит земля к себе покойника требует.
Закричали тут в доме, раздались перед мертвецом, а он дошел поступью смертной до постельки, тут и скосился.
И такой в халупе страх настал, — сидим и дышать даже жутко.
Так вот помер мельник через меня, и сгинули — во веки веков — его деньжонки капиталом.
А очень тут загрустила Виктория Казимировна. Плачет она и плачет, и всю неделю плачет — не сохнут слезы.
А как приду к ней — гонит и видеть меня не может.
Так прошла, запомнил, неделя, являюсь к ней. Слез, смотрю, нету, и подступает она ко мне даже любовно.
— Что ж, — говорит, — ты сделал, Назар Ильич господин Синебрюхов? Ты, говорит, во всем виноват, ты теперь и раскаивайся. Ты, говорит, погубил моего отца. И через это я окончательно лишилась его деньжонок. И теперь достань ты мне хоть с морского дна какой-нибудь небольшой капитал, а иначе, говорит, ты первый для меня преступник, и уйду я, знаю куда, в обоз, — звал меня в любовницы прапорщик Лапушкин и обещал даже золотые часишки с браслеткой.
Покачал я прегорько головой, дескать, откуда мне такому-то разжиться капиталом, а она вскинула на плечи трикотажный платочек, поклонилась мне низенько:
— Пойду, — говорит, — поджидает меня прапорщик Лапушкин. Прощайте, пожалуйста, Назар Ильич господин Синебрюхов!
— Стой, — говорю, — стой, Виктория! Дай, говорю, срок, дело это обдумать надо.
— А чего, — говорит, — его думать? Пойди да укради хоть с морского дна, только исполни мою просьбу.
И осенила тут меня мысль.
На войне, думаю, все можно. Будут, может, немцы наступать — пошурую по карманам, если на то пошло.
А вскоре и вышел подходящий случай.
Была у нас в окопах пушечка… Эх, дай бог память — Гочкис заглавие. Морская пушечка Гочкис.
Дульце у ней тонехонькое, снаряд — и смотреть на пего глупо, до того незначительный снаряд. А стреляет она всячески не слабо. Стрельнет и норовит взорвать что побольше.
Над ней и командир был — морской подпоручик Винча. Подпоручик ничего себе, но — сволочь. Бить не бил, но под винтовку ставил запросто.
А очень мы любили эту пушечку и завсегда ставили ее в свой окоп.
Тут, скажем, пулемет, а тут небольшое насаждение из елок и — пушечка.
Германии она очень досаждала. В польский костел она била по кумполу, потому был там германский наблюдатель.
По пулеметам тоже била.
И прямо немцам она не давала никакого спасения.
Так вот, вышел случай.
Выкрали немцы в ночное время у ней главную часть — затвор. И притом унесли пулемет. И как это случилось — удивительно подумать. Время было тихое, я, безусловно, к Виктории Казимировне пошел, часовой у пушечки вздремнул, а подчасок, дрянь такая худая, в дежурный взвод пошел. Там в картишки играли.
Ну ладно. Пошел.
Только играет он в карты, выигрывает и, сучий сын, не поинтересуется посмотреть, что случилось.
А случилось: немцы пушечкин затвор стибрили.
К утру только пошел подчасок к пушечке и зрит: лежит часовой, безусловно мертвый, и кругом — кража.
Ох, и было же что тогда!
Морской подпоручик Винча тигрой на меня наскакивает, весь дежурный взвод ставит под винтовку и каждому велит в зубах по карте держать, а подчаску — веером три карты.
А к вечеру едет — волнуется генерал ваше превосходительство.
Ничего себе, хороший генерал. Но, конечно, не очень уж. Вот он взглянул на взвод, и гнев его прошел. Тридцать человек, как один, в зубах по карте держат.
Усмехнулся генерал.
— Выходи, — говорит, — отборные орлы, налетай на немцев, разоряй внешнего врага.
Вышли тут, запомнил, пять человек, и я с ними.
Генерал ваше превосходительство восхищается нами.
— Ночью, — говорит, — летите, отборные орлы. Режьте немецкую проволоку, изыскивайте хоть какой-нибудь пулемет и, если случится, — пушечкин затвор.
Хорошо-с…
К ночи мы и пошли.
Я-то играючи пошел. Мыслишку, во-первых, свою имел, а потом, имейте в виду, жизнь свою я не берег. Я, знаете ли, счастье вынул.
В одна тыща девятьсот, должно быть, что в шестнадцатом году, запомнил, ходил такой черный, люди говорили, румынский мужик. С птицей он ходил. На груди у него — клетка, а в клетке — не попка, попка — та зеленая, а тут вообще какая-то тропическая птица. Так она, сволочь такая, ученая, клювом вынимала счастье — кому что. А мне, запомнил, планета Рак и жизнь предсказана до девяноста лет.
И еще там многое что предсказано, что — я уж и позабыл, да только все исполнилось в точности.
И тут вспомнил я предсказание и пошел, прямо скажу, гуляючи.
Подошли мы к немецкой проволоке. Темь. Луны еще не было. Прорезали преспокойно лаз. Спустились вниз, в окопчики в германские. Прошли шагов с полета — пулемет, пожалуйста.
Уронили мы германского часового наземь и придушили тут же…
Очень мне это было неприятно, жутковато, и вообще, знаете ли, ночной кошмар.
Хорошо-с.
Сняли пулемет с катков, разобрали кому что: кому катки, кому ящики, а мне, запомнил, подсунули самую что ни на есть тяжесть — тело пулемета. Почти что целый пулемет.
И такой, провались он совсем, претяжеленный был; те налегке — шаг да шаг, и скрылись от меня, а я пыхчу — затрудняюсь, поскольку мне досталась такая тяжесть. Мне бы наверх ползти, да смотрю — проход сообщения… Я в проход сообщения… А из-за угла вдруг германец прездоровенный-здоровенный, и наперевес у него винтовка. Бросил я пулемет под ноги и винтовку тоже против него вскинул.
Только чую — германец стрельнуть хочет, голова на мушке.
Другой оробел бы, другой — ух, как оробел бы, а я ничего — стою, не трепыхнусь даже. А поверни я только спину либо щелкни затвором — тут, безусловно, мне и конец.
Так вот стоим друг против дружки, и всего-то до нас пять шагов. Зрим друг друга глазами и ждем, кто побежит. И вдруг как задрожит германец, как обернется назад… Тут я в него и стрельнул. И вспомнил, чего задумал. Подполз к нему, пошарил по карману — противно. Ну, да ничего — превозмог себя, вынул кабаньей кожи бумажник, вынул часишки в футляре (немцы все часишки в футляре носят), взвалил пулемет на плечо и наверх. Дошел до проволоки — нету лаза. Да и мыслимо ли в темноте его найти?
Стал я через проволоку продираться — трудно. Может быть, час или больше лез, всю прорвал себе спину и руки совсем изувечил. Да только все-таки пролез. Вздохнул я тут спокойно, залег в траву, стал себе руки перевязывать, — кровь так и льет.
И забыл совсем, чума меня возьми, что я еще в германской стороне, а уж светает. Хотел было я бежать, да тут немцы тревогу подняли, нашли, видимо, у себя происшествие, открыли по русским огонь, и, конечно, поползи я, тут бы меня приметили и убили.
А место, смотрю, вполне открытое было и подальше травы даже нет — лысое место. А до халуп шагов триста.
Ну, думаю, каюк-компания, лежи теперь, Назар Ильич господин Синебрюхов, благо трава спасает.
Хорошо. Лежу.
А немцы, может быть, очень обиделись: стибрили у них пулемет и двоих почем зря убили, — мстят — стреляют, прямо скажу, без остановки.
К полдню перестали стрелять, да только, смотрю, чуть кто проявится в нашей, в русской, стороне, так они туда и метят. Ну, значит, думаю, безусловно, они настороже, и нужно лежать до вечера.
Хорошо-с.
Лежу час. И два лежу. Интересуюсь бумажником — денег немало, только все иностранные. Часишками любуюсь. А солнце прямо так и бьет в голову, и дух у меня замирать стал. И жажда. Стал я тут думать про Викторию Казимировну, только смотрю — сверху на меня ворон спускается.
Я лежу живой, а он, может, думает, что падаль, и спускается.
Я на него тихонько шикаю:
— Шш, — говорю, — пошел, провал тебя возьми!
Машу рукой, а он, может быть, не верит и прямо на меня наседает.
И ведь такая птичья нечисть — прямо на грудь садится, а поймать я никак его не поймаю — руки изувечены, не гнутся, а он еще бьется больно клювом и крылами.
Я отмахнусь — он взлетит и опять рядом сядет, а потом обратно на меня стремится и шипит даже. Это он кровь, гадюка, на руке чует.
Ну, думаю, пропал, Назар Ильич господин Синебрюхов! Пуля не тронула, а тут птичья нечисть, прости господи, губит человека зря.
Немцы, безусловно, сейчас заприметят, что такое приключилось тут за проволокой. А приключилось: ворон при жизни человека жрет.
Бились так мы долго. Я все норовлю его ударить, да только перед германцем остерегаюсь, а сам прямо-таки чуть не плачу. Руки у меня и так-то изувечены — кровь текет, а тут еще он щиплет. И такая злоба к нему напала, только он на меня устремился, как я на него крикну: кыш, — кричу, паршивец!
Крикнул, и, безусловно, немцы сразу услышали. Смотрю, змеей ползут германцы к проволоке.
Вскочил я на ноги — бегу. Винтовка по ногам бьется, а пулемет наземь тянет. Закричали тут немцы, стали по мне стрелять, а я к земле не припадаю — бегу.
И как я добежал до первых халуп, прямо скажу — не знаю. Только добежал, смотрю — из плеча кровь текет — ранен. Тут по-за халупами шаг за шагом дошел до своих и скосился замертво. А очнулся, запомнил, в обозе в полковом околотке.
Только хвать-похвать за карман — часишки тут, а кабаньего бумажника как не бывало. То ли я на месте его оставил — ворон спрятать помешал, то ли выкрали санитары.
Заплакал я прегорько, махнул на все рукой и стал поправляться.
Только узнаю: живет у прапорщика Лапушкина здесь в обозе прелестная полячка Виктория Казимировна.
Хорошо-с.
Прошла, может быть, неделя, наградили меня Георгием, и являюсь я в таком виде к прапорщику Лапушкину.
Вхожу в халупу.
— Вздравствуйте, — говорю, — ваше высокоблагородие, и вздравствуйте, пожалуйста, прелестная полячка Виктория Казимировна!
Тут, смотрю, смутились они оба. А он встает, ее заслоняет.
— Чего, — говорит, — тебе надобно? Ты, говорит, давно мне примелькался, под окнами треплешься. Ступай, говорит, отсюдова, к лешему.
А я грудь вперед и гордо так отвечаю:
— Вы, — говорю, — хоть и состоите в чине, а дело тут, между прочим, гражданское, и имею я право разговаривать, как и всякий. Пусть, говорю, она, прелестная полячка, сама сделает нам выбор.
Как закричал он на меня:
— Ах, ты, — закричал, — сякой-такой водохлеб! Как же ты это смеешь так выражаться… Снимай, говорит, Георгия, сейчас я тебя, наверно, ударю.
— Нет, — отвечаю, — ваше высокоблагородие, я в боях киплю и кровь проливаю, а у вас, говорю, руки короткие.
А сам тем временем к двери и жду, что она, прелестная полячка, скажет.
Да только она молчит, за Лапушкину спину прячется.
Вздохнул я прегорько, сплюнул на пол плевком и пошел себе.
Только вышел за дверь, слышу, ктой-то топчет ножками.
Смотрю: Виктория Казимировна бежит, с плеч роняет трикотажный платочек.
Подбежала она ко мне, в руку впилась цапастенькими коготками, а сама и слова не может молвить. Только секундочка прошла, целует она меня прелестными губами в руку и сама такое:
— Низенько кланяюсь вам, Назар Ильич господин Синебрюхов… Простите меня, (такую-то, для ради бога, да только судьба у нас разная…
Хотел я было упасть тут же перед ней, хотел было сказать что-нибудь такое, да вспомнил все, перевозмог себя.
— Нету, — говорю, — тебе, полячка, прощения во веки веков.

ЧЕРТОВИНКА

Жизнь я свою не хаю. Жизнь у меня, прямо скажу, роскошная.
Да только нельзя мне, заметьте, на одном засиженном месте сидеть да бороденку почесывать.
Все со мной чтой-то такое случается… Фантазии я своей не доверяю, но какая-то, может быть, чертовинка препятствует моей хорошей жизни.
С германской войны я, например, рассчитывал домой уволиться. Дома, думаю, полное хозяйство. Так нет, навалилось тут на меня, прямо скажу, за ни про что всевсякое. Тут и тюрьма, и сума, и пришлось даже мне, такому-то, идти наниматься рабочим батраком к своему задушевному приятелю. И это, заметьте, при полном своем семейном хозяйстве.
Да-с.
При полном хозяйстве нет теперь у меня ни двора, ни даже куриного пера. Вот оно какое дело!
А случилось вот как:
Из тюрьмы меня уволили, прямо скажу, нагишом. Из тюрьмы я вышел разутый и раздетый.
Ну, думаю, куда же мне такому-то голому идти — домой являться? Нужно мне обжиться в Питере.
Поступил я в городскую милицию. Служу месяц и два служу, состою все время в горе, только глядь-поглядь — нету двух лет со дня окончания германской кампании.
Ну, думаю, пора и ехать, где бы только разжиться деньжонками.
И вот вышла мне такая встреча.
Стою раз преспокойно на Урицкой площади, смотрю, какой-то прет на меня в суконном галифе.
— Узнаешь ли, — вспрашивает, — Назар Ильич господин Синебрюхов? Я, говорит, и есть твой задушевный приятель.
Смотрю: точно — личность знакомая. Вспоминаю: безусловно, задушевный приятель — Утин фамилия.
Стали мы тут вспоминать кампанию, стали радоваться, а он, вижу, чего-то гордится, берет меня за руку.
— Хочешь, — говорит, — знать мою биографию? Я комиссар и занимаю вполне прелестный пост в советском имении.
— Что ж, — отвечаю, — дорогой мой приятель Утин, всякому свое, всякий, говорю, человек дает от себя какую-нибудь пользу. Ты же человек, одаренный качествами, и я посейчас вспоминаю всякие твои исторические рассказы и переживания. И Пипина Короткого, говорю, помню. Спасибо тебе немало!
А он вдруг мной восхитился.
— Хочешь, — говорит, — поедом ко мне, будем жить с тобой в обнимку и по-приятельски.
— Спасибо, — говорю, — дорогой приятель Утин, рад бы, да нужно торопиться мне в родную свою деревеньку.
А он вынул откуда-то кожаный бумажник, отрыл десять косых.
— На, — говорит, — возьми, если на то пошло. Поезжай в родную свою деревню либо так истрать — мне теперь все равно.
Взял я деньжонки и адрес взял.
"Что ж, — думаю, — и я ему немало сделал, а тут вполне прекрасный случай, — поеду пока в свою деревню. А там видно будет — может, и действительно побываю по этому адресу. Вот, думаю, спасибо Утину — сделал благодарность за мое благодеяние".
А это верно: на фронте я его всегда покрывал. Там, скажем, бой или разведка, я — прямо к ротному командиру. Так и так, отвечаю, Утина никак нельзя послать. Ну, не дай бог, пуля его пристрелит, — человек он образованный, и погибнет с ним большое знание.
И через меня устроили его на длинномер, — так он всю свою жизнь, всю то есть германскую кампанию, и мерил шаги до германских окопчиков.
Так вот произошла такая с ним встреча, и вскоре после того собрался я и поехал в родные свои места.
И вот, запомнил, подхожу к своей деревеньке походным порядком, любуюсь каждой даже ветошкой, восторгаюсь, только смотрю — ползет навстречу поп, черт его побери.
Ну, думаю, будет теперь беда-бедишка. А сам, безусловно, подхожу к нему.
— Вздравствуйте, — говорю, — батюшка отец Сергий! Вполне прелестный день.
Как шатнется он от меня в сторону.
— Ой-е-ей, — говорит, — взаправду ли это ты, Назар Ильич Синебрюхов, или мне это образ представляется?
— Да, — говорю, — взаправду, батюшка отец Сергий, а что, говорю, случилось, — ответьте мне для ради бога.
— Да как же, — говорит, — что случилось? Я по тебе живому панихидки служу, и все мы почитаем тебя умершим покойником, а ты вон как… А супруга, говорит, твоя, можешь себе представить, живот даже в советском браке с Егор Иванычем.
— Ой-е-ей, — отвечаю, — что же вы со мной такоеча сделали!
Очень я растрогался, сам дрожу.
Ну, думаю, вот и беда-бедишка.
Ничего я попу больше не сказал и потрусил к дому.
Взбегаю в собственный, заметьте, домишко, смотрю — уже сидят двое: баба моя Матрена Васильевна Синебрюхова да Егор Иваныч. Чай кушают. Поклонился я низенько.
— Чай, — говорю, — вам да сахар! Что же тут такоеча приключилось, Егор Иваныч Клопов, не томите меня для ради бога.
А сам не могу больше терпеть и по углам осматриваю свое добришко.
— Вот, — смотрю, — спасибо, сундучок, вот и штаны мои любезные висят, и шинелька — все на том же месте.
Только вдруг подходит ко мне Егор Иваныч, ручкой этак вот передо мной крутит.
— Ты, — говорит, — чужие предметы руками не тронь, а то, говорит, я сам за себя не отвечаю.
— Как же, — намекаю, — чужие предметы, Егор Иваныч, если это, безусловно, мои штаны? Вот тут даже, взгляните, химический подпись: Ен Синебрюхов.
А он:
— Нет тут твоих штанов, и быть их не может, — тут, говорит, все мое добришко пополам с Матреной Васильевной.
А сам берет Матрену Васильевну за локоток и за ручку, выводит ее, например, на середину.
— Вот, — говорит, — я, а вот — законная супруга моя, драгоценная Матрена Васильевна. И все, не сомневайтесь, по закону.
Тут поклонилась мне Матрена Васильевна.
— Да, — отвечает, — воистинная все это правда. Идите себе с богом, Назар Ильич Синебрюхов, не мешайте для ради бога постороннему счастью.
Очень я опять растрогался, вижу — все пошло прахом, и ударил я тут Егор Иваныча. И ударил, прямо скажу, не по злобе и не шибко ударил, а так, для ради собственного блезиру. А он, гадюка, упал нарочно навзничь. Ногами крутит и кровью блюет.
— Ой-е-ей, — кричит, — убийство!
Стали тут собираться мужички. И председатель тоже собрался. Фамилия Рюха. Начали тут кричать, начали с полу Егор Иваныча поднимать…
А только смотрю — многие прямо-таки мной восхищаются и за меня горой стоят, и даже подзюкивают в смысле Егор Иваныча.
— Побей, — подзюкивают, — Егор Иваныча, а мы, говорят, в общей куче еще придадим ему, и даже, может быть, нечаянно произойдет убийство. И тогда ослободится твоя бывшая супруга Матрена Васильевна.
Только замечаю: председатель Рюха перешептался с Егор Иванычем и ко мне подходит.
— Ты что ж это, — говорит, — нарушаешь тут беспорядки? Что ж ты, так твою так, выступаешь супротив пас? Контр твоя революция нам теперь вполне известна, и даже, если на то пошло, есть у меня свидетели.
Вижу — человек обижается, я ему тихоньким образом внедряю:
— Я, — говорю, — беспорядков не нарушаю. Ни отнюдь. Но, говорю, как же так, если это мое добришко, так имею же я право руками трогать? И штаны, говорю, мои, взгляните — химический подпись.
А он, гадюка, вынимает какую-нибудь там бумагу и читает.
— Нет, — говорит, — ничего тут не выйдет. Лучше, говорит, ушел бы ты куда ни на есть. Сам посуди: суд да дело, да уголовное следствие, — все это — год или два, а жрать-то тебе, безусловно, нужно. И к тому же, может быть, выяснится, что ты — трудовой дезертир.
И так он обернул все это дело, что поклонился я всем низенько.
— Ладно, — отвечаю, — уйду куда ни на есть. Прощайте навсегда! Только пусть ответит мне Матрена Васильевна, где же родной мой сын, мальчичек Игнаша?
А она, жаба, отвечает тихими устами:
— Сын ваш, мальчичек Игнаша, летось еще помер от испанской болезни.
Заскрипел я зубами, оглянулся на четыре угла — вижу, все мое любезное висит, поклонился я в другой раз и вышел тихохонько.
Вышел я за деревню. Лес. Присел на пенек. Горюю. Только слышу: ктой-то трется у ноги.
И вижу: трется у ноги сучка небольшая, белая. Хвостиком она так и крутит, скулит, в очи мне смотрит и у ноги так и вьется.
Заплакал я прегорько, ласкаюсь к сучке.
— Куда же, — вспрашиваю, — нам с тобой, сучка, приткнуться?
А она как завоет тонехонько, как заскулит, как завьется задом, так пошла даже у меня сыпь по телу от неизвестного страха.
И вот тут я глянул на нее еще раз и задрожал.
"Откуда же, — думаю, — взяться тут сучке? — Так вот подумал, вскочил быстренько и, безусловно, от нее ходу. Эге, думаю, это неспроста, это, может, и есть моя чертовинка во образе небольшой сучки".
Иду это я шибко, только смотрю — за мной катится.
Я за дерево схоронился, а она травинку нюх да нюх, понюхрила и, вижу, меня нашла, снова у ноги вьется и в очи смотрит. И такой на меня трепет напал, что закричал я голосом и побежал.
Только бегу по лесу — хрясь идет, а она за мной так скоком и скачет, так меня и достигает.
И сколько я бежал — не помню, только слышу будто внутренний голос просит:
— Упань… упа-ань…
Упал я тут наземь, зарылся головой в траву, и начался со мной кошмар. Ветер ли зашуршит поверху, либо ветошка обломится, — мне теперь все равно, мне все чудится, что достигает меня сучка и вот-вот зубами взгрызется и, может быть, перекусит горло и будет кровь сосать.
Так вот пролежал я час или, может быть, два, голову поднять не смею, и стал забываться.
Может быть, я тут заснул — не знаю, только утром встаю: трется у ноги сучка. А во мне будто страху никакого и нет и даже какой-то смех внутренний выступает. "Да это же, — думаю, — собачка с моего двора. Может, она не пожелала с Клоповым находиться и вот пристала ко мне, к своему законному хозяину".
Погладил я сучку по шерстке, сам, безусловно, еще остерегаюсь.
— Ну, — говорю, — нужно нам идти. Есть, говорю, у меня такой задушевный приятель Утин. К нему мы и пойдем. Будем с ним жить в обнимку и по-приятельски. Пойдем со своим законным хозяином.
Так вот я сказал ей, будто у нас вчера ничего и не было. Встаю и иду тихонечко. Она, безусловно, за мной.
Прихожу, например, в одну деревню, расспрашиваю:
— Это, — говорят, — очень даже далеко, и идти туда нужно, может быть, пять ден.
— Ой-е-ей, — говорю, — что же мне такоеча делать? Дайте, говорю, мне, если на то пошло, полбуханки хлеба.
— Что ты, — говорят, — что ты, прохожий незнакомец, тут кругом все голодуют и сами возьмут, если дастишь.
Так вот не дали мне ничего, и в другой деревне тоже ничего не дали, и пошел я вовсе даже голодный с белой своей сучкой.
Да еще, не вспомню уж откуда, увязался за нами преогромный такой пес — кобель.
Так вот иду я сам-третий, голодую, а они, безусловно, нюх да нюх и найдут себе пропитание.
И так я голодовал в те дни, провал их возьми, что начал кушать всякую нечисть и блекоту, и съел даже, запомнил, одну лягуху.
Теперь вот озолоти меня золотом — в рот не возьму, а тогда съел.
Было это, запомнил, к концу дороги. К вечеру я, например, очень ослаб, стал собирать грибки да ягодки, смотрю — скачет.
И вспомнил: говорил мне задушевный приятель, что лягух, безусловно, кушают в иностранных державах и даже вкусом они вкусней рябчиков. И будто сам он ел и похваливал.
Поймал я тогда лягуху, лапишки ей пообрывал. Кострик, может быть, разложил и на согретый камушек положил пекчись эти ножки.
А как стали они печеные, дал одну сучке, а та ничего — съела.
Стал и я кушать.
Вкуса в ней, прямо скажу, никакого, только во рту гадливость.
Может быть, ее нужно с солью кушать — не знаю, но только в рот ее больше не возьму.
Все-таки съел я ее, любезную. Поблевал маленько. Заел еще грибками и побрел дальше.
И сколько я так шел — не помню, только дошел до нужного места.
Вспрашиваю:
— Здесь ли проживает задушевный приятель Утин?
— Да, — говорят, — безусловно, здесь проживает задушевный приятель Утин. Взойдите вот в этот домишко.
Взошел я в домишко, а сучка у меня, заметьте, в ногах так и вьется, и кобель сзади. И вот входит в зальце задушевный приятель и удивляется:
— Ты ли это, Назар Ильич товарищ Синебрюхов?
— Да, — говорю, — безусловно. А что, говорю, такоеча?
— Да нет, — говорит, — ничего. Я, говорит, тебя не гоню и супротив тебя ничего не имею, да только как же все это так? У меня, говорит, тут уже папаша живет. И мой папаша, наверно, будет что-нибудь иметь против. Он у меня очень такой несговорчивый старичок. А лично я, говорит, всецело рад и счастлив твоему прибытию.
Тогда я отвечаю ему гордо:
— Нет, отвечаю, дорогой мой приятель Утин, вижу, что ты не рад, но я, говорю, пришел не в гости гостить и не в обнимку жить. Я, говорю, пришел в рабочие батраки наняться, потому что нет у меня теперь ни кола, ни даже куриного пера.
Подумал это он.
— Ну, — говорит, — ладно. Лучше меня, это знай, человека нет! Я, говорит, каждому отец родной. Я, говорит, тебя чудным образом устрою. Становись ко мне рабочим по двору. Я так своему папе и скажу.
И вдруг, замечайте, всходит из боковой дверюшки старичок. Чистенький такой старикан. Блюза на нем голубенькая, подпоясок, безусловно, шелковый, а за подпояском — платочек носовой. Чуть что — сморкается в него, либо себе личико обтирает. А ножками так и семенит по полу, так, гадюка, и шуршит новыми полсапожками.
И вот подходит он ко мне.
— Я, — говорит, — рекомендуюсь: папаша Утин. Чего это ты, скажи, пожалуйста, приперся с собаками? Я, говорит, имейте в виду, собак не люблю и терпеть их ненавижу. Они, мол, всюду гадят и кусаются.
А сам, смотрю, сучку мою все норовит ножкой своей толкнуть.
И так он сразу мне не поправился, и сучке моей, вижу, не понравился, но отвечаю ему такое:
— Нет, говорю, старичок, ты не пугайся, они не кусачие…
Только это я так сказал, сучка моя как заурчит, как прыгнет на старичка, как куснет его за левую руку, так он тут и скосился.
Подбежали мы к старичку…
И вдруг, смотрю, убежала моя сучка. Кобель, безусловно, тут, кобель, замечайте, не исчез, а сучки нету.
Люди после говорили, будто видели ее на дворе, будто она ела косточку, да только вряд ли, не знаю, не думаю… Дело это совершенно удивительное…
Так вот подошли мы к старичку. Позвали фершала. Фершал ранку осмотрел.
— Да, — говорит, — это собачий укус небольшой сучки. Ранка небольшая. Маленькая ранка. Не спорю. Но, говорит, наука тут совершенно бессильна. Нужно везть старичка в Париж, — наверное, сучка была бешеная. А там ему сделают операцию.
Услышал это старик, задрожал, увидел меня.
— Бейте, — закричал, — его! Это он подзюкал сучку, он на мою жизнь покусился. Ой-е-ей, говорит, умираю и завещаю вам перед смертью: гоните его отсюда.
"Ну, — думаю, — вот и беда-бедишка произошла через эту белую сучку. Недаром я ее в лесу испугался".
А подходит тут ко мне задушевный приятель Утин.
— Вот, — говорит, — тут налево порог. Больше мы с тобой не приятели!
Взял я со стола ломоточек хлеба, поклонился на четыре угла и побрел тихохонько.

ГИБЛОЕ МЕСТО

Много таких же, как и не я, начиная с германской кампании, ходят по русской земле и не знают, к чему бы им такое приткнуться.
И верно. К чему приткнуться человеку, если каждый предмет, заметьте, свиное корыто даже, имеет свое назначение, а человеку этого назначения не указано? И через это человеку самому приходится находить свое определение.
И через это, начиная с германской кампании, многие ходят по русской земле, не понимая, что к чему.
И таких людей видел я немало и презирать их не согласен. Такой человек — мне лучший друг и дорогой мой приятель. Поскольку такой человек ищет свое определение. И я тоже это ищу. Но только не могу найти, поскольку со мной сличаются разные бедствия, истории и происшествия.
Конечно, есть такие гиблые места, где кроме таких, как я, и другие тоже ходят. Жулики. Но такого страшного жулика я сразу вижу. Взгляну и вижу, какой он есть человек.
Я их даже по походке, может быть, отличу, по самомалейшей черточке увижу.
Я вот, запомнил, встретил такого человека. Через него мне тоже одна неприятность произошла. А я в лесу его встретил.
Так вот, представьте себе — пенек, а так — он сидит. Сидит и на меня глядит.
А я иду, знаете ли, смело и его будто и не примечаю.
А он вдруг мне и говорит:
— Ты, говорит, это что?
Я ему и отвечаю:
— Вы, говорю, не пугайтесь, иду я, между прочим, в какую-нибудь там деревню, на хлебородное местечко, в рабочие батраки.
— Ну, — говорит, — и дурак (это про меня то есть). Зачем же ты идешь в рабочие батраки, коли я, может быть, желаю тебя осчастливить? Ты, говорит, сразу мне приглянулся наружной внешностью, и беру я тебя в свои компаньоны Привалило тебе немалое счастье.
Тут я к нему подсел.
— Да что ты? — отвечаю. — Мне бы, говорю, милый ты мой приятель, вполне бы неплохо сапожонками раздобыться.
— Гм, — говорит, — сапожонками… Дивья тоже. Тут, говорит, вопрос является побольше. Тут вопрос очень даже большой.
И сам чудно как-то хихикает, глазом мне мигун мигает и все говорит довольно хитрыми выражениями.
И смотрю я на него: мужик он здоровенный и высокущий, и волосы у него, заметьте, так отовсюду и лезут, прямо-таки лесной он человек. И ручка у него тоже особенная Правая ручка у него вполне обыкновенная, а на левой ручке пальцев нет.
— Это что ж, — вспрашиваю, — приятель, на воине пострадал в смысле пальцев то?
— Да нет, — мигает, — зачем на войне. Это, говорит, дельце было. Уголовно-политическое дельце. Бякнули меня топором по случаю.
— А каков же, — вспрашиваю, — не обидьтесь только, случай-то?
— А случай, — говорит, — вполне простой: не клади лапы на чужой стол, коли топор вострый.
Тут я на него еще раз взглянул и увидел, что он за человек.
А после немножко оробел и говорю:
— Нет, — говорю, — милый ты мой приятель. Мне с тобой не по пути Курс у нас с тобой разный. Я, говорю, не согласен идти на уголовно-политическое дело, имейте в виду Я человек, говорю, вполне кроткий, потребности у меня небольшие. И прошу — оставьте меня в покое продолжать мой путь.
Так вот ему рассказал это, встал и пошел.
А он мне и кричит:
— Ну, и выходит, что ты дурак и старая дырявая тряпка (это на меня то есть). Пошел, говорит, проваливай, покуда целый.
Я, безусловно, за березку да за сосну, и теку.
И вот, запомнил, пришел в деревню, выбрал хату наибогатенькую. Зашел. Наймусь, думаю, тут в батраки. Наверное, кормить будут неплохо. А то я сильно отощал. И вот зашел.
А жил-был там мужик Егор Савич. И такой, знаете ли, прелестный говорун мужик этот Егор Савич, что удивительно даже подумать. Усадил он меня, например, к столу, хлебцем попотчевал.
— Да, — отвечает, — это можно Я возьму тебя в работники. Пожалуйста Что другое — не знаю, может быть, ну, а это — сделайте ваше великое удовольствие — могу. Делов тут хотя у меня не много и даже чересчур мало, и вообще работы у меня почти что нету, но зато мне будет кое с кем словечком переткнуться. А то баба моя — совсем глупая дура. Ей бы все пить да жрать, да про жизнь на картишках гадать. Можете себе представить Так что я тебе прямо скажу — найму не без удовольствия Только, говорит, приятный ты мой, по совести тебе скажу, место у нас тут гиблое Народу тут множество многое до смерти испорчено Босячки всякие так и ходят под флагом бандитизма. Поп вот тоже тут потонул добровольно, а летом, например, матку моей бабы убили по случаю. Тут, приятный ты мой, места вполне гиблые. Смерть так и ходит, своей косой помахивает. Но если ты не из пугливых, то, конечно, оставайся.
Так вот поговорили мы с ним до вечера, а вечером баба его кушать подает.
Припал я тут к горяченькому, а он, Егор Савич, так и говорит, так и поет про разные там дела-делишки и все клонит разговор на самые жуткие вещи и приключения, и сам дрожит и пугается.
Рассказал он мне тогда, запомнил, случай, как бабку Василису убили. Как бабка Василиса у помойной кучи присела, а он, убийца, так в нее и лепит из шпалера, и все, знаете ли, мимо. Раз только попал, а после все мимо.
А дельце это такое было:
Пришли к ним, например, два человека и за стол без слова сели. А бабка Василиса покойница — яд была бабка.
Ладно. Бабка Василиса видит, что смело они так сели, и к ним.
— Вы, — говорит, — кто же такие будете, красные, может быть, или, наверное, белые?
Те усмехнулись и говорят:
— А ты угадай, мамаша. Ежели угадаешь, то мы тебя угостим свиным шпиком. А ежели нет, то извиняемся — на тот свет пошлем. Нынче жизнь не представляет какойнибудь определенной ценности, а это у нас будет вроде интересной игры, которая нас подбодрит на дальнейшее путешествие.
Бабка Василиса испугалась и затряслась. Сначала она так сказала, потом этак.
Те говорят:
— Нет, не угадала, мамаша. Мы — зеленая армия. И мы идем против белых и против красных под лозунгом "Догорай моя лучина".
И тут они взяли бабку за руку и застрелили ее во дворе.
И, когда это Егор Савич рассказал, я его побранил.
— Чего ж это ты, — побранил, — за бабку-то не вступился? Явление это вполне недопустимое.
А он:
— Да, — говорит, — недопустимое, сознаю, но, говорит, если б она мне родная была матка, то — да, то я, я очень вспыльчивый человек, я, может быть, зубами бы его загрыз, ну, а тут не родная она мне матка, — бабы моей матка. Сам посуди, зачем мне на рожон было лезть?
Спорить я с ним не стал, меня ко сну начало клонить, а он так весь и горит и все растравляет себя на страшное.
— Хочешь, — говорит, — я тебе еще про попа расскажу? Очень, говорит, это замечательное явление из жизни.
— Что ж, — отвечаю, — говори, если на то пошло. Ты, говорю, теперь хозяин.
Начал он тут про попа рассказывать, как поп потонул.
— Жил-был, — говорит, — поп Иван, и можете себе представить…
Говорит это он, а я слышу — стучит ктой-то в дверь, и голос-бас войти просит.
И вот, представьте себе, входит этот самый беспалый, с хозяином здоровается и мне все мигун мигает.
— Допустите, — говорит, — переночевать. Ночка, говорит, темная, я боюся. А человек я богатый. Могут обокрасть.
И сам, жаба, хохочет.
А Егор Савич так в мыслях своих и порхает.
— Пусть, — говорит, — пусть. Я ему про попа тоже расскажу… Жил-был, говорит, поп, и, можете себе представить, ночью у него завыла собака…
А я взглянул в это время на беспалого, — ухмыляется, гадюка. И сам вынимает серебряный портсигарчик и папироску закуривает.
"Ну, — думаю, — вор и сибиряк. Не иначе как кого распотрошил. Ишь ты какую вещь стибрил".
А вещь — вполне роскошный барский портсигар. На нем, знаете ли, запомнил, букашка какая-нибудь, свинка, буковка.
Оробел я снова и говорю для внутренней бодрости:
— Да, говорю, это ты, Егор Савич, например, про собаку верно. Это неправда, что смерть-старуха с косой. Смерть — маленькое и мохнатенькое, катится и хихикает. Человеку она незрима, а собака, например, ее видит, и кошка видит. Собака как увидит — мордой в землю уткнется и воет, а кошка — та фырчит, и шерстка у ней дыбком становится. А я вот, говорю, такой человек, смерти хотя и не увижу, но убийцу замечу издали и вора, например, тоже.
И при этих моих словах на беспалого взглянул. Только я взглянул, а на дворе:
— У… у…
Как завоет собака, так мы тут и зажались.
Смерти я не боюсь, смерть мне даже очень хорошо известна по военным делам, ну, а Егор Савич — человек гражданский, частный человек.
Егор Савич как услышал "у… у…", так посерел весь, будто лунатик, заметался, припал к моему плечику.
— Ох, — говорит, — как вы хотите, а это, безусловно, на мой счет. Ох, говорит, моя это очередь. Не спорьте.
Смотрю — и беспалая жаба сидит в испуге.
Егора Савича я утешаю, а беспалый говорит такое:
— С чего бы, говорит, тут смерти-то ходить? Давайте, говорит, лягем спать поскореича. Завтра-то мне (замечайте) чуть свет вставать нужно.
"Ох, — думаю, — хитровой мужик, как красноречиво выказывает свое намеренье. Ты только ему засни, а он хватит тебя, может быть, топориком и — баста, чуть свет уйдет".
Нет, думаю, не буду ему спать, не такой я еще человек темный.
Ладно. Пес, безусловно, заглох, а мы разлеглись, кто куда, а я, запомнил, на полу приткнулся.
И не знаю уж, как вышло, может, что горяченького через меру покушал, — задремал.
И вот представилась мне во сне такая картина. Снится мне, будто сидим мы у стола, как и раньше, и вдруг катится, замечаем, по полу темненькое и мохнатенькое, вроде крысы. Докатилось оно до Егора Савича и — прыг ему на колени, а беспалый нахально хохочет. И вдруг слышим мы ижехерувимское пение, и деточка будто такая маленькая в голеньком виде всходит и передо мной во фронт становится и честь мне делает ручкой.
А я будто оробел и говорю:
— Чего, говорю, тебе, невинненькая деточка, нужно? Ответьте мне для ради бога.
А она будто нахмурилась, невинненьким пальчиком указывает на беспалого.
Тут я и проснулся. Проснулся и дрожу. Сон, думаю, в руку. Так я об этом и знал.
Дошел я тихоньким образом до Егора Савича, сам шатаюсь.
— Что, — вспрашиваю, — жив ли? — говорю.
— Жив, — говорит, — а что такоеча?
— Ну, — говорю, — обними меня, я твой спаситель, буди мужиков, вязать нужно беспалого сибирского преступника, поскольку он, наверное, хотел тебя топором убить.
Разбудили мы мужиков, стали вязать беспалого, а он, гадюка, представляется, что не в курсе дела.
— Что, — говорит, — вы горохом объелись, что ли? Я, говорит, и в мыслях это убийство не держал. А что касается моего серебряного портсигара, то я его не своровал, а заработал. И я, говорит, могу хозяину по секрету сказать — чем я занимаюсь.
И тут он наклоняется к Егор Савичу и что-то ему шепчет.
Видим, Егор Савич смеется и веселится и так мне отвечает:
— Я, говорит, тебя рабочим к себе не возьму. Ты, говорит, только народ смущаешь. Этот беспалый человек есть вполне прелестный человек. Он заграничный продавец. Он для нас же, дураков, носит спирт из-за границы, вино, коньяк и так далее.
"Ну, — думаю, — опять со мной происшествие случилось. На этот раз, думаю, сон подвел. Не то, думаю, во сне видел, чего надо. А все, думаю, мое воображение плюс горячая пища. Придется, думаю, снова идти в поисках более спокойного места, где пища хорошая и люди не так плохи".
Собрал я свое барахлишко и пошел.
А очень тут рыдал Егор Савич.
— Прямо, — говорит, — и не знаю, на ком теперь остановиться, чтоб чего-нибудь рассказывать.
Проводил он меня верст аж за двадцать от гиблого места и все рассказывал разные разности.
1921

РАССКАЗ ПРО ПОПА

Утро ясное. Озеро. Поверхность этакая, скажем, без рябинки. Поплавок. Удочка.
Ах, ей-богу, нет ничего на свете слаще, как такое препровождение времени!
Иные, впрочем, предпочитают рыбу неводом ловить, переметами, подпусками, мережками английскими со звонками, приспособлениями… Но пустяки это, пустяки. Простая, натуральная удочка ни с чем не сравнима.
Конечно, удочка нынче разная пошла. Есть и такая: с колесиком вроде бы. Леска на колесико накручивается. Но это тоже пустяки. Механика. Ходит, скажем, такой рыбарь по берегу, замахнется, размахнется, шлепнет приманку и крутит после.
Пускай крутит. Пустяки это. Механика. Не любит этого поп Семен. Попу Семену предпочтительней простейшая удочка. Чтоб сидеть при ней часами можно, чтоб сидеть, а не размахиваться и не крутить по-пустому, потому что, если крутить начнешь, то в голове от того совершенные пустяки и коловращение. Да и ноту той ясности и того умиротворения предметов, как при простой удочке.
А простая, натуральная удочка… Ах, ей-богу! Сидишь мыслишь. Хочешь — о человеке мыслишь. Хочешь — о мироздании. О рыбе хочешь — о рыбе мыслишь. И ни в чем нет тебе никакого запрета. То есть, конечно, есть запрет. Но от себя запрет. От себя поп Семен наложил запрет этот.
Обо всем поп Семен проникновенно думал, обо всем имел особое суждение и лишь об одном не смел думатьто боге. Иной раз воспарится в мыслях черт не брат. Мироздание — это, мол, то-то и то. Зарождение первейшей жизни — органическая химия. Бог… Как до бога доходил, так и баста. Пугался поп. Не смел думать. А почему не смел, и сам не знал. В трепете перед богом воспитан был. А отрывками, впрочем, думал. Тихонечко. Мыслишку одну какую-либо допустит — и хватит. Трясутся руки. А мыслишка какой это бог? Власть ли это созидающий или иное что.
И после сам себе:
— Замри, поп Семен. Баста! Не моги про это думать…
И про иное думал. Отвлекался другими предметами.
А кругом — предметов, конечно, неисчислимое количество. И о каждом предмете свой разговор. О каждом предмете — разнохарактерное рассуждение. Да и верно: любой предмет, скажем, взять… Нарочно взять червячишку дождевого самого поганенького. И тотчас двухстороннее размышление о червячишке том.
— Прежде — откуда червяк есть? Из прели, из слизи, химия ли это есть органическая или тоже своеобразной душонкой наделен и богом сделан?
Потом о червяке самом. Физиология. Дышит ли он, стерва, или как там еще иначе… Неизвестно, впрочем, это. Существо это однообразное, тонкое — кишка вроде бы. Не то что грудкой, но и жабрами не наделен от природы. Но дошла ли до этого наука или наука про это умалчивает — неизвестно.
Ах, ей-богу — великолепные какие мысли! Не иначе как в мыслях познаются могущество и сила человека…
Дальше — поверхностное рассуждение, применимое к рыбной ловле… Какой червяк рыбе требуется? А рыбе требуется червяк густой, с окраской. Чтоб он ежесекундно бодрился, сукин сын, вился чтоб вокруг себя. На пего, на стервеца, плюнуть еще нужно. От этого он еще пуще бодрится, в раж входит.
Вот, примерно, такое могущественное, трехстороннее рассуждение о поганом червяке и также о всяком предмете, начиная с грандиозных вещей и кончая гнусной, еле живущей мошкой, мошкарой или, скажем, каракатицей.
От мыслей таких было попу Семену величайшее умиротворение и восторг даже.
Но бог… Ах, темная это сторона! Вилами все на воде писано… Есть ли бог или нету его? Власть ли это? А ежели власть, то какая же власть, что себя ни в какой мере не проявит? Но:
— Замри, поп Семен, баста!
И, может быть, так бы и помер человек, не думая про бога, но случилось незначительное происшествие. Стал после того поп сомневаться в истинном существовании бога. И не то чтобы сам поп Семен дошел до этого путем своих двухсторонних измышлений — какое там! Встреча. С бабой была встреча. С бабой был разговор. От разговора этого ни в какой мере теперь не избавиться. Сомненья, одним словом.
А пришел раз поп к озеру. Утро. Тихая такая благодать. Умиротворение… Прясел поп Семен на бережок…
"Про что же, — думает, — сегодня размышлять буду?"
Червяка наживил. Плюнул на него. Полюбовался его чрезмерной бодростью. Закинул леску.
— Ловись, — сказал, — рыбка большая, ловись и маленькая.
И от радости своего существования, от сладости бытия засмеялся тихонечко.
Вдруг слышит смех ответный. Смотрит поп: баба перед ним стоит. Не баба, впрочем, не мужичка то есть, а заметно, что из города.
"Тьфу на нее, — подумал поп. — Что ей тутотко приспичило?"
А она-то смеется, а она-то юбкой вертит.
— Пи-пи-пи… А я, — говорит, — поп, учительница. В село назначена. Значит, будем вместе жить. А пока — гуляю, видишь ли. Люблю, мол, утром.
— Ну, что ж, и гуляйте, — сказал тихонько поп.
Смеется.
— Вот, — говорит, — вы какой! Я про вас, про философа, кой-чего уже слышала.
"Ну и проходите, мол, дальше!" — подумал поп.
И такое на него остервенение напало — удивительно даже. Человек он добрый, к людям умилительный, а тут — неизвестно что. Предчувствие, что ли.
— А чего, — говорит, — слышала?
— Да разное.
Она на него смотрит, а он сердится.
— Чего, — говорит, — смотрите? На мне узоров нету…
И такая началась между ними нелюбезная беседа, что непонятно, как они уж дальше говорить стали.
Только поп слово, а она десять и даже больше. И все о наивысших материях. О людях — о людях. О церкви — о церкви. О боге — о боге… И все со смешком она, с ехидством. И все с вывертами и с выкрутасами всякими.
Растерялся даже поп. Неожиданность все-таки. Больше все его слушали, а тут — не угодно ли — дискуссия!
— Церковь? И церкви вашей но верю. Выражаю недоверие. Пустяки это. Идолопоклонство. Бог? И бога нету. Все есть органическая химия.
Поп едва сказать хочет:
— Позвольте, мол, то есть как это бога нет? То есть как это идолопоклонство?
А она:
— А так, — говорит, — и нету. И вы, говорит, человек умный, а в рясе ходите… Позорно это. А что до храмов, то и храмы вздор. Недомыслие. Дикарям впору. Я, мол, захожу в храмы, а мне смешно. Захожу как к язычникам. Иконы, ризки там всякие, святые — идолы. Лампадки — смешно. Свечи — смешно. Колокола — еще смешнее. Позорно это, поп, для развитых людей.
И ничего так не задело попа, как то, что с легкостью такой неимоверной заявила про бога: нету, дескать. Сами-то не верите. Или сомневаетесь.
— То есть как же, — сказал поп, — сомневаюсь?
И вдруг понял с ясностью, что он и точно сомневается. Оробел совсем поп. Копнул в душе раз — туман. Копнул два — неразборчивость. Не думал об этом. Мыслей таких не было. И точно: какой это бог? Правда, что ли? Существо?
Раскинул поп мозгами. Хотел двухсторонне размыслить по привычке, а она опять:
— Идолопоклонство… Но, — говорит, — вот что. Если есть бог, то допустит ли он меня преступление перед ним совершить, а? Допустит? Отвечай, поп.
— Не знаю, — сказал поп. — Может, и не допустит… Ведьма ты… Вот кто ты. Уйди отсюда.
Засмеялась.
— Пойдем, — говорит, — поп, в церковь, я плюнув царские врата.
Раскидал поп червяков. Удилище бросил. Ничего на это учительнице не сказал и пошел себе.
И сам не заметил, как пошел с великим сомнением. Точно: что за пустяки… Ежели бог есть — почему он волю свою не проявит? Почему не размозжит на место святотатку? Что за причина не объявить себя хоть этим перед человечеством? А ведь тогда бы и сомненья не было. Каждый бы тогда поверил. А так… Может, и точно, бога нету?.. Идолопоклонепие.
И заболел поп с тех пор. Заболел сомнением. Не то что покои своп потерял, а окружающих извел до невозможности. Матушку тоже извел до невозможности. Ненормальный стал.
Рыбу ли удит:
"Ежели, — думает, — ерш — бог есть. Ежели не ершнету".
Плачет матушка обильно, на попа глядючи. Был поп хоть куда, мудрил хотя, о высоких предметах любил выражаться, а тут — сидит у окна, ровно доска.
"Ежели, — думает, — сейчас мужик пройдет — есть бог, ежели баба — нету бога…"
Но всякие прохожие проходили, и мужики и бабы, — а поп все сомневался.
И задумала уж матушка прошение в уезд писать, да случилось таке: просветлел однажды поп. Пришел он раз ясный, веселый даже, моргает матушке.
— Вот, — говорит, — про бога, матушка, это у меня точно — сомнение. Не буду врать. Но ежели есть бог, то должен он мне знаменье дать, что он точно существует. Кивнуть мне должен, мигнуть; дескать, точно, существую, мол, и управляю вселенной. Ежели он знаменья не даст — нету его.
— Пустяки это, — сказала матушка. — Чего тебе до бога? Мигнуть… Ох, болен ты, поп…
— Как чего? — удивился поп. — Вопрос этот поднапрел у меня. Я поверю тогда. А иначе я и службу исполнять не в состоянии. Может, идолопоклонение это, матушка.
Промолчала матушка.
Стал с тех пор поп знаменья ждать. Опять извелся, расстроился, вовсе бросил свое рыбачество. Ходит как больной или в горячке, во всякой дряни сокровенный смысл ищет. Дверь ли продолжительно скрипнет, кастрюлька ли в кухне рухнет, кошка ли курнавчит — на все подозрение. Мало того: людей останавливать стал. У мужиков ответа просить начал. Остановит кого-либо:
— Ну, — спрашивает, — брат, есть ли, по-твоему, бог или бога нету?
Коситься стали мужички. Хитрит, что ли, поп? Может, тайную цель в этом имеет?
И дошло однажды до крайних пределов — метаться стал поп. Не в состоянии был дожидаться знаменья. Ночью раз раскидался в постели, горит весь.
"Что ж это, — думает, — нету, значит, бога? Обман? Всю жизнь, значит, ослепление? Всю жизнь, значит, дурачество было?.. Ходил, ровно чучело, в облачении, кадилом махал… Богу это нужно? Ха! Нужно богу? Бог? Какой бог? Где его знаменье?"
Затрясся поп, сполз с постели, вышел из дому тайно от матушки и к церкви пошел.
"Плюну, — подумал поп, — плюну в царские врата…"
Подумал так, устрашился своих мыслей, присел даже на корячки и к церкви пополз.
Дополз поп до церкви.
"Эх, — думает, — знаменье! Знаменье прошу… Если ты есть, бог, обрушь на меня храм. Убей на месте…"
Поднял голову поп, смотрит — в церкви, в боковом окне — свет.
Потом облился поп, к земле прильнул, пополз на брюхе. Дополз. Храм открыт был. В храме были воры.
На лесенке, над иконой чудотворца, стоял парень и ломиком долбил ризу. Внизу стоял мужик — поддерживал лесенку.
— Сволочи! — сказал парень. — Риза-то, брат, никакая — кастрюльного золота. Не стоит лап пачкать… И тут бога обманывают…
Поп пролежал всю ночь в храме.
Наутро поп собрал мужичков, поклонился им в пояс, расчесал свою гриву медным гребешком и овечьими ножницами обкорнал ее до затылка.
И стал с тех пор жить по-мужицки.
1922

НА ЖИВЦА

В трамвае я всегда езжу в прицепном вагоне.
Народ там более добродушный подбирается.
В переднем вагоне скучно и хмуро, и на ногу никому не наступи. А в прицепке, не говоря уже о ногах, мне привольней и веселей.
Иногда там пассажиры разговаривают между собой на отвлеченные философские темы — о честности, например, или о заработной плате. Иногда же случаются и приключения.
На днях ехал я в четвертом номере.
Вот два гражданина против меня. Один с пилой. Другой с пивной бутылкой. Бутылка пустая. Держит человек бутылку в руках и пальцами по ней щелкает. А то к глазу поднесет и глядит на пассажиров через зеленое стекло.
Рядом со мной — гражданка в теплом платке. Сидит она вроде сильно уставшая или больная. И даже глаза по временам закрывает. А рядом с гражданкой — пакет. Этакий в газету завернут и бечевкой перевязан.
И лежит этот пакет не совсем рядом с гражданкой, а несколько поодаль. Гражданка иногда косо на него поглядывает.
— Мамаша! — говорю я гражданке. — Гляди, пакет унесут. Убери на колени.
Гражданка сердито посмотрела на меня, сделала таинственный знак рукой и, приложив палец к своим губам, снова закрыла глаза.
Потом опять с сильным неудовольствием посмотрела на меня и сказала:
— Сбил ты меня с плану, черт такой…
Я хотел было обидеться, но гражданка язвительно добавила:
— А может, я нарочно пакет этот отложила. Что тогда? Может, я и не сплю, а все как есть вижу и нарочно глаза прикрываю?..
— То есть как? — удивился я.
— Как, как… — передразнила гражданка. — Может, я вора на этот пакет хочу поймать…
Пассажиры стали прислушиваться к нашему разговору.
— А чего в пакете-то? — деловито спросил человек с бутылкой.
— Да я же и говорю, — сказала гражданка. — Может, я нарочно туда костей-тряпок напихала… Потому — вор не разбирается, чего в нем. А берет, что под руку попадет… Знаю я, не спорьте. Я, может, с неделю так езжу…
— И что же — попадают? — с любопытством спросил кто-то.
— А то как же, — воодушевилась гражданка. — Обязательно попадают… Давеча дамочка вкапалась… Молоденькая такая, хорошенькая из себя. Черненькая брунеточка… Гляжу я — вертится эта дамочка. После цоп пакет и идет… А-а-а, говорю, вкапалась, подлюга…
— С транвая их, воров-то, скидывать надоть! — сказал сердито человек с пилой.
— Это ни к чему — с трамвая, — вмешался кто-то. — В милицию надо доставлять.
— Конечно, в милицию, — сказала гражданка. — Обязательно в милицию… А то еще другой вкапался… Мужчина, славный такой, добродушный… Тоже вкапался… Взял прежде пакет и держит. Привыкает. Будто свой. А я молчу. И в сторону будто гляжу. А он после встает себе и идет тихонько… А-а, говорю, товарищ, вкапался, гадюка…
— На живца, значит, ловишь-то? — усмехнулся человек с бутылкой. — И многие попадают?
— Да я же и говорю, — сказала гражданка, — попадают.
Она замигала глазами, глянула в окно, засуетилась и пошла к выходу.
И, уходя из вагона, она сердито посмотрела на меня и снова сказала:
— Сбил ты меня с плану, черт такой! Начал каркать на весь вагон. Теперь, ясно, никто на пакет не позарится. Вот и схожу раньше времени.
Тут кто-то с удивлением произнес, когда она ушла:
— И зачем ей это, братцы мои? Или она хочет воровство искоренить?
Другой пассажир, усмехнувшись, ответил:
— Да нет, ей просто охота, чтоб все люди вокруг воровали.
Человек с пилой сердито сказал:
— Вот какие бывают дьявольские старухи, воспитанные прежним режимом!
1923

ИСПОВЕДЬ

На страстной неделе бабка Фекла сильно разорилась — купила за двугривенный свечку и поставила ее перед угодником.
Фекла долго и старательно прилаживала свечку поближе к образу. А когда приладила, отошла несколько поодаль и, любуясь на дело своих рук, принялась молиться и просить себе всяких льгот и милостей взамен истраченного двугривенного.
Фекла долго молилась, бормоча себе под нос всякие свои мелкие просьбишки, потом, стукнув лбом о грязный каменный пол, вздыхая и кряхтя, пошла к исповеди.
Исповедь происходила у алтаря за ширмой.
Бабка Фекла встала в очередь за какой-то древней старушкой и снова принялась мелко креститься и бормотать. За ширмой долго не задерживали.
Исповедники входили туда и через минуту, вздыхая и тихонько откашливаясь, выходили, кланяясь угодникам.
"Торопится поп, — подумала Фекла. — И чего торопится. Не на пожар ведь. Неблаголепно ведет исповедь".
Фекла вошла за ширму, низко поклонилась попу и припала к ручке.
— Как звать-то? — спросил поп, благословляя.
— Феклой зовут.
— Ну, рассказывай, Фекла, — сказал поп, — какие грехи? В чем грешна? Не злословишь ли по-пустому? Не редко ли к богу прибегаешь?
— Грешна, батюшка, конечно, — сказала Фекла, кланяясь.
— Бог простит, — сказал поп, покрывая Феклу епитрахилью.
— В бога-то веруешь ли? Не сомневаешься ли?
— В бога-то верую, — сказала Фекла. — Сын-то, конечно, приходит, например, выражается, осуждает, одним словом. А я-то верую.
— Это хорошо, матка, — сказал поп. — Не поддавайся легкому соблазну. А чего, скажи, сын-то говорит? Как осуждает?
— Осуждает, — сказала Фекла. — Это, говорит, пустяки — ихняя вера. Ноту, говорит, не существует бога, хоть все небо и облака обыщи…
— Бог есть, — строго сказал поп. — Не поддавайся на это… А чего, вспомни, сын-то еще говорил?
— Да разное говорил.
— Разное! — сердито сказал, поп. — А откуда все сие окружающее? Откуда планеты, звезды и луна, если богато нет? Сын-то ничего такого не говорил — откуда, дескать, все сие окружающее? Не химия ли это? Припомни не говорил он об этом? Дескать, все это химия, а?
— Не говорил, — сказала Фекла, моргая глазами.
— А может, и химия, — задумчиво сказал поп. — Может, матка, конечно, и бога нету — химия все…
Бабка Фекла испуганно посмотрела на попа. Но тот положил ей на голову епитрахиль и стал бормотать слова молитвы.
— Ну иди, иди, — уныло сказал поп. — Не задерживав верующих.
Фекла еще раз испуганно оглянулась на попа и вышла, вздыхая и смиренно покашливая. Потом подошла к своему угодничку, посмотрела на свечку, поправили обгоревший фитиль и вышла из церкви.
1923

БЕДА

Егор Ивапыч, по фамилии Глотов, мужик из деревни Гнилые Прудки, два года копил деньги на лошадь. Питался худо, бросил махорку, а что до самогона, то забыл, какой и вкус в нем. То есть как ножом отрезало — не помнит Егор Иваныч, какой вкус, хоть убей.
А вспомнить, конечно, тянуло. Но крепился мужик. Очень уж ему нужна была лошадь.
"Вот куплю, — думал, — лошадь и клюкну тогда. Будьте покойны".
Два года копил мужик деньги и на третий подсчитал свои капиталы и стал собираться в путь.
А перед самым уходом явился к Егору Иванычу мужик из соседнего села и предложил купить у него лошадь. Но Егор Иваныч предложение это отклонил. И даже испугался.
— Что ты, батюшка! — сказал он. — Я два года солому жрал — ожидал покупки. А тут на-кося — купи у него лошадь. Это вроде как и не покупка будет… Нет, не пугай меня, браток. Я уж в город лучше поеду. Понастоящему чтобы.
И вот Егор Иваныч собрался. Завернул деньги в портянку, натянул сапоги, взял в руки палку и пошел.
А на базаре Егор Иваныч тотчас облюбовал себе лошадь.
Была эта лошадь обыкновенная, мужицкая, с шибко раздутым животом. Масти она была неопределенной — вроде сухой глины с навозом.
Продавец стоял рядом и делал вид, что он ничуть но заинтересован, купят ли у него лошадь.
Егор Иваныч повертел ногой в сапоге, ощупал деньги и, любовно поглядывая на лошадь, сказал:
— Это что ж, милый, лошадь-то, я говорю, это самое, продаешь ай пот?
— Лошадь-то? — небрежно спросил торговец. — Да уж продаю, ладно. Конечно, продаю.
Егор Иваныч тоже хотел сделать вид, что он но нуждается в лошади, но не утерпел и сказал, сияя:
— Лошадь-то мне, милый, вот как требуется. До зарезу нужна мне лошадь. Я, милый ты мой, три года солому жрал, прежде чем купить ее. Вот как мне нужна лошадь… А какая между тем цена будет этой твоей лошади? Только делом говори.
Торговец сказал цену, а Егор Иваныч, зная, что цена эта не настоящая и сказана, по правилам торговли, так, между прочим, не стал спорить. Он принялся осматривать лошадь. Он неожиданно дул ей в глаза и в уши, подмигивая, прищелкивая языком, вилял головой перед самой лошадиной мордой и до того запугал тихую клячу, что та, невозмутимая до сего времени, начала тихонько лягаться, не стараясь, впрочем, попасть в Егор Иваныча.
Когда лошадь была осмотрена, Егор Иваныч снова ощупал деньги в сапоге и, подмигнув торговцу, сказал:
— Продается, значится… лошадь-то?
— Можно продать, — сказал торговец, несколько обижаясь.
— Так… А какая ей цена-то будет? Лошади-то?
Торговец сказал цену, и тут начался торг.
Егор Иваныч хлопал себя по голенищу, дважды снимал сапог, вытаскивая деньги, и дважды надевал снова, божился, вытирал рукой слезы, говорил, что он шесть лет лопал солому и что ему до зарезу нужна лошадь, — торговец сбавлял цену понемногу. Наконец в цене сошлись.
— Бери уж, ладно, — сказал торговец. — Хорошая лошадь. И масть крупная, и цвет, обрати внимание, какой заманчивый.
— Цвет-то… Сомневаюсь я, милый, в смысле лошадиного цвету, — сказал Егор Иваныч. — Неинтересный цвет… Сбавь немного.
— А на что тебе цвет? — сказал торговец. — Тебе что, пахать цветом-то?
Сраженный этим аргументом, мужик оторопело посмотрел на лошадь, бросил шапку наземь, задавил ее ногой и крикнул:
— Пущай уж, ладно!
Потом сел на камень, снял сапог и вынул деньги. Он долго и с сожалением пересчитывал их и подал торговцу, слегка отвернув голову. Ему было невыносимо смотреть, как скрюченные пальцы разворачивали его деньги.
Наконец торговец спрятал деньги в шапку и сказал, обращаясь уже на вы:
— Ваша лошадь… Ведите…
И Егор Иваныч повел. Он вел торжественно, цокал языком и называл лошадь Маруськой. И только, когда прошел площадь и очутился на боковой улице, понял, какое событие произошло в его жизни. Он вдруг скинул с себя шапку и в восторге стал давить ее ногами, вспоминая, как хитро и умно он торговался. Потом пошел дальше, размахивая от восторга руками и бормоча:
— Купил!.. Лошадь-то… Мать честная… Опутал его… Торговца-то…
Когда восторг немного утих, Егор Иваныч, хитро смеясь себе в бороду, стал подмигивать прохожим, приглашая их взглянуть на покупку. Но прохожие равнодушно проходили мимо.
"Хоть бы землячка для сочувствия… Хоть бы мне землячка встретить", — подумал Егор Иваныч.
И вдруг увидел малознакомого мужика из дальней деревни.
— Кум! — закричал Егор Иваныч. — Кум, поди-кось поскорей сюда!
Черный мужик нехотя подошел и, не здороваясь, посмотрел на лошадь.
— Вот… Лошадь я, этово, купил! — сказал Егор Иваныч.
— Лошадь, — сказал мужик и, не зная, чего спросить, добавил: — Стало быть, не было у тебя лошади?
— В том-то и дело, милый, — сказал Егор Иваныч, — не было у меня лошади. Если б была, не стал бы я трепаться… Пойдем, я желаю тебя угостить.
— Вспрыснуть, значит? — спросил земляк, улыбаясь. — Можно. Что можно, то можно… В "Ягодку", что ли?
Егор Иваныч качнул головой, хлопнул себя по голенищу и повел за собой лошадь. Земляк шел впереди.
Это было в понедельник. А в среду утром Егор Иваныч возвращался в деревню. Лошади с ним не было. Черный мужик провожал Егор Иваныча до немецкой слободы.
— Ты не горюй, — говорил мужик. — Не было у тебя лошади, да и эта не лошадь. Ну, пропил — эка штука. Зато, браток, вспрыснул. Есть что вспомнить.
Егор Иваныч шел молча, сплевывая длинную желтую слюну.
И только, когда земляк, дойдя до слободы, стал прощаться, Егор Иваныч сказал тихо:
— А я, милый, два года солому лопал… зря…
Земляк сердито махнул рукой и пошел назад.
— Стой! — закричал вдруг Егор Иваныч страшным голосом. — Стой! Дядя… милый!
— Чего надо? — строго спросил мужик.
— Дядя… милый… братишка, — сказал Егор Иваныч, моргая ресницами. — Как же это? Два года ведь солому зря лопал… За какое самое… За какое самое это… вином торгуют?
Земляк махнул рукой и пошел в город.
1923

БОГАТАЯ ЖИЗНЬ

Кустарь Илья Иваныч Спиридонов выиграл по золотому займу пять тысяч рублей золотом.
Первое время Илья Иваныч ходил совсем ошалевший, разводил руками, тряс головой и приговаривал:
— Ну и ну… Ну и штука… Да что же это, братцы?..
Потом, освоившись со своим богатством, Илья Иваныч принимался высчитывать, сколько и чего он может купить на эту сумму. Но выходило так много и так здорово, что Спиридонов махал рукой и бросал свои подсчеты.
Ко мне, по старой дружбишке, Илья Иваныч заходил раза два в день и всякий раз со всеми мелочами и новыми подробностями рассказывал, как он узнал о своем выигрыше и какие удивительные переживания были у него в тот счастливый день.
— Ну, что ж теперь делать-то будешь? — спрашивал я. — Чего покупать намерен?
— Да чего-нибудь куплю, — говорил Спиридонов. — Вот дров, конечно, куплю. Кастрюли, конечно, нужны новые для хозяйства… Штаны, конечно…
Илья Иваныч получил наконец из банка целую груду новеньких червонцев и исчез без следа. По крайней мере он не заходил ко мне более двух месяцев.
Но однажды я встретил Илью Иваныча на улице.
Новый светло-коричневый костюм висел на нем мешком. Розовый галстук лез в лицо и щекотал подбородок. Илья Иваныч ежесекундно одергивал его, сплевывая от злости. Было заметно, что и костюм, и узкий жилет, и пышный галстук мешали человеку и не давали ему спокойно жить.
Сам Илья Иваныч очень похудел и осунулся. И лицо было желтое и нездоровое, со многими мелкими морщинками под глазами.
— Ну, как? — спросил я.
— Да что ж, — уныло сказал Спиридонов. — Живем. Дровец, конечно, купил… А так-то, конечно, скучновато.
— С чего бы?
Илья Иваныч махнул рукой и пригласил меня в пивную. Там, одергивая розовый галстук, Илья Иваныч сказал:
— Вот все говорят: буржуи, буржуи… Буржуям, дескать, не житье, а малина. А вот я сам, скажем, буржуем побывал, капиталистом… А чего в этом хорошего?
— А что?
— Да как же, — сказал Спиридонов. — Нуте-ка, сами считайте. Родственники и свойственники, которые были мои и женины, — со всеми расплевался. Поссорился. Это, скажем, раз. В народный суд попал я или нет? Попал. Но делу гражданки Быковой. Разбор будет. Эго, скажем, два… Жена, супруга то есть, Марья Игнатьевна, насквозь все дни сидит на сундучке и плачет… Это, скажем, три… Налетчики дверь мне в квартире ломали или нет? Ломали. Хотя и не сломали, но есть мне от этого беспокойство? Есть. Я, может, теперь из квартиры не могу уйти. А если в квартире сидишь, опять плохо — дрова во дворе крадут. Куб у меня дров куплен. Следить надо.
Илья Иваныч с отчаянием махнул рукой.
— Чего же ты теперь делать-то будешь? — спросил я.
— А я не знаю, — сказал Илья Иваныч. — Прямо хоть в петлю… Я как в первый день получил деньги, так все и началось, все несчастья… То жил спокойно и безмятежно, то повезло со всех концов.
А я как в квартиру с деньгами вкатился, так сразу вижу, что неладно что-то. Родственники, конечно, вижу, колбасятся по квартире. То нет никого, а то сидят на всех стульях. Поздравляют. Я, конечно, дал каждому для потехи по два рубля.
А Мишка, женин братишка, наибольше колбасится.
— Довольно, — говорит, — стыдно по два рубля отваливать, когда, говорит, капиталец есть.
Ну, слово за слово, руками по столу — драка. Кто кого бьет — неизвестно. А Мишка снял с вешалки мое демисезонное пальтишко и вышел.
Ну, расплевался я с родственниками. Стал так жить.
Купил, конечно, всякого добра. Кастрюли купил, пшена на два года. Стал думать, куда еще деньги присобачить. Смотрю — жена по хозяйству трется, ни отдыху ей, ни сроку.
"Не дело, — думаю. — Хоть и баба она, а все-таки равноправная баба. Стоп, думаю. Возьму, думаю, ей в помощь небольшую девчонку. Пущай девчонка продукты стряпает".
Ну, взял. Девчонка крупу стряпает, а жена, на досуге, сидит целые дни на сундучке и плачет. То работала и веселилась, а то сидит и плачет. Ей, видите ли, на досуге всякие несчастья стали вспоминаться, и как папа ее скончался, и как она замуж за меня вышла… Вообще полезла ей в голову полная ерунда от делать нечего.
Дал я, конечно, супруге денег.
— Сходи, — говорю, — хотя бы в клуб или в театр. Я бы, говорю, и сам с тобой пошел, да мне, видишь ли, за дровами последить надо.
Ну, поплакала баба — пошла в клуб. В лото стала играть. Днем плачет на досуге, а вечером играет. А я за дровами слежу. А девчонка продукты стряпает.
А после председатель заходит и говорит:
— Ты, говорит, что ж это, сукин кот, подростков эксплуатируешь? Почему, говорит, девчонка Быкова не зарегистрирована? Я, говорит, на тебя в народный суд подам, даром что ты деньги выиграл…
Илья Иваныч снова махнул рукой, поправил галстук и замолчал.
— Плохо, — сказал я.
— Еще бы не плохо, — оживился Илья Иваныч. — Сижу, скажем, за пивом, а в груди сосет. Может, сию минуту дрова у меня сперли. Или, может, в квартиру лезут… А у меня самовар новый стоит. И сидеть неохота, и идти неохота. Что ж дома? Жена, конечно, может быть, плачет. Девчонка Быкова тоже плачет — боится под суд идти… Мишка, женин брат, наверное, вокруг квартиры колбасится — влезть хочет… Эх, лучше бы мне и денег этих не выигрывать!
Илья Иваныч расплатился за пиво и грустно пожал мне руку. Я было хотел его утешить на прощанье, по он вдруг спросил:
— А чего это самое… Розыгрыш-то новый скоро ли будет? Тысчонку бы мне, этово, неплохо выиграть для ровного счета…
Илья Иваныч одернул свой розовый галстук и, кивнув мне головой, торопливо пошел к дому.
1923

ЖЕРТВА РЕВОЛЮЦИИ

Ефим Григорьевич снял сапог и показал мне свою ногу. На первый взгляд, ничего в ней особенного не было. И только при внимательном осмотре можно было увидеть па ступне какие-то зажившие ссадины и царапины.
— Заживают, — с сокрушением сказал Ефим Григорьевич. — Ничего не поделаешь — седьмой год все-таки пошел.
— А что это? — спросил я.
— Это? — сказал Ефим Григорьевич. — Это, уважаемый товарищ, я пострадал в Октябрьскую революцию. Нынче, когда шесть лет прошло, каждый, конечно, пытается примазаться: и я, дескать, участвовал в революции, и я, мол, кровь проливал и собой жертвовал. Ну, а у меня все-таки явные признаки. Признаки не соврут… Я, уважаемый товарищ, хотя на заводах и не работал и по происхождению я бывший мещанин города Кронштадта, но в свое время был отмечен судьбой — я был жертвой революции. Я, уважаемый товарищ, был задавлен революционным мотором.
Тут Ефим Григорьевич торжественно посмотрел на меня и, заворачивая ногу в портянку, продолжал:
— Да-с, был задавлен мотором, грузовиком. И не так чтобы как прохожий или там какая-нибудь мелкая пешка, по своей невнимательности или слабости зрения, напротив — я пострадал при обстоятельствах и в самую революцию. Вы бывшего графа Орешина не знали?
— Нет.
— Ну, так вот… У этого графа я и служил. В полотерах… Хочешь не хочешь, а два раза натри им пол. А один раз, конечно, с воском. Очень графы обожали, чтобы с воском. А по мне, так наплевать — только расход лишний. Хотя, конечно, блеск получается. А графы были очень богатые и в этом смысле себя не урезывали.
Так вот такой был, знаете ли, случай: натер я им полы, скажем, в понедельник, а в субботу революция произошла. В понедельник я им натер, в субботу революция, а во вторник, за четыре дня до революции, бежит ко мне ихний швейцар и зовет:
— Иди, говорит, кличут. У графа, говорит, кража и пропажа, а на тебя подозрение. Живо! А не то тебе голову отвернут.
Я пиджачишко накинул, похряпал на дорогу — и к ним.
Прибегаю. Вваливаюсь, натурально, в комнаты.
Гляжу — сама бывшая графиня бьется в истерике и по ковру пятками бьет.
Увидела она меня и говорит сквозь слезы:
— Ах, говорит, Ефим, комси-комса, не вы ли сперли мои дамские часики, девяносто шестой пробы, обсыпанные брильянтами?
— Что вы, — говорю, — что вы, бывшая графиня! На что, говорю, мне дамские часики, если я мужчина? Смешно, говорю. Извините за выражение.
А она рыдает:
— Нет, — говорит, — не иначе как вы сперли, комсикомса.
И вдруг входит сам бывший граф и всем присутствующим возражает:
— Я, говорит, чересчур богатый человек, и мне раз плюнуть и растереть ваши бывшие часики, но, говорит, это дело я так не оставлю. Руки, говорит, свои я не хочу пачкать о ваше хайло, но подам ко взысканию, комсикомса. Ступай, говорит, отселева.
Я, конечно, посмотрел в окно и вышел.
Пришел я домой, лег и лежу. И ужасно скучаю от огорчения. Потому что не брал я ихние часики.
И лежу я день и два — пищу перестал вкушать и все думаю, где могли быть эти обсыпанные часики.
И вдруг — на пятый день — как ударит меня что-то в голову.
"Батюшки, — думаю, — да ихние часишки я же сам в кувшинчик с пудрой пихнул. Нашел на ковре, думал, медальон, и пихнул".
Накинул я сию минуту на себя пиджачок и, не покушав даже, побежал на улицу. А жил бывший граф на Офицерской улице.
И вот бегу я по улице, и берет меня какая-то неясная тревога. Что это, думаю, народ как странно ходит боком и вроде как пугается ружейных выстрелов и артиллерии? С чего бы это, думаю.
Спрашиваю у прохожих. Отвечают:
— Вчера произошла Октябрьская революция.
Поднажал я — и на Офицерскую.
Прибегаю к дому. Толпа. И тут же мотор стоит. И сразу меня как-то осенило: не попасть бы, думаю, под мотор. А мотор стоит… Ну, ладно. Подошел я ближе, спрашиваю:
— Чего тут происходит?
— А это, — говорят, — мы которых аристократов в грузовик сажаем и арестовываем. Ликвидируем этот класс.
И вдруг вижу я — ведут. Бывшего графа ведут в мотор. Растолкал я народ, кричу:
— В кувшинчике, — кричу, — часики ваши, будь они прокляты! В кувшинчике с пудрой.
А граф, стерва, нуль на меня внимания и садится.
Бросился я ближе к мотору, а мотор, будь он проклят, как зашуршит в тую минуту, как пихнет меня колосьями в сторону.
"Ну, — думаю, — есть одна жертва".
Тут Ефим Григорьевич опять снял сапог и стал с досадой осматривать зажившие метки на ступне. Потом снова надел сапог и сказал:
— Вот-с, уважаемый товарищ, как видите, и я пострадал в свое время и являюсь, так сказать, жертвой революции. Конечно, я не то чтобы этим задаюсь, но я не позволю никому над собой издеваться. А между прочим председатель жилтоварищества обмеривает мою комнату в квадратных метрах, да еще тое место, где комод стоит, — тоже. Да еще издевается: под комодом, говорит, у вас расположено около полметра пола. А какие же это полметра, ежели это место комодом занято? А комод — хозяйский.
1923

АГИТАТОР

Сторож авиационной школы Григорий Косопосов поехал в отпуск в деревню.
— Ну что ж, товарищ Косоносов, — говорили ему приятели перед отъездом, — поедете, так уж вы, того, поагитируйте в деревне-то. Скажите мужичкам: вот, мол, авиация развивается… Может, мужички на аэроплан сложатся.
— Это будьте уверены, — говорил Косоносов, — поагитирую. Что другое, а уж про авиацию, не беспокоитесь, скажу.
В деревню приехал Косоносов осенью и в первый же день приезда отправился в Совет.
— Вот, — сказал, — желаю поагитировать. Как я есть приехавши из города, так нельзя ли собрание собрать?
— Что ж, — сказал председатель, — валяйте, завтра соберу мужичков.
На другой день председатель собрал мужичков у пожарного сарая.
Григорий Косоносов вышел к ним, поклонился и, с непривычки робея, начал говорить дрожащим голосом.
— Так вот, этого… — сказал Косоносов, — авияция, товарищи крестьяне… Как вы есть народ, конечно, темный, то, этого, про политику скажу… Тут, скажем, Германия, а тут Керзон. Тут Россия, а тут… вообще…
— Это ты про что, милый? — не поняли мужички.
— Про что? — обиделся Косоносов. — Про авияцию я. Развивается, этого, авияция… Тут Россия, а тут Китай.
Мужички слушали мрачно.
— Не задерживай! — крикнул кто-то сзади.
— Я не задерживаю, — сказал Косоносов. — Я про авияцию… Развивается, товарищи крестьяне. Ничего не скажу против. Что есть, то есть. Не спорю…
— Непонятно! — крикнул председатель. — Вы, товарищ, ближе к массам…
Косоносов подошел ближе к толпе и, свернув козью ножку, снова начал:
— Так вот, этого, товарищи крестьяне… Строят еропланы и летают после. По воздуху то есть. Ну, иной, конечно, не удержится — бабахнет вниз. Как это летчик товарищ Ермилкин. Взлететь — взлетел, а там как бабахнет, аж кишки врозь…
— Не птица ведь, — сказали мужики.
— Я же и говорю, — обрадовался Косоносов поддержке, — известно — не птица. Птица — та упадет, ей хоть бы хрен — отряхнулась и дальше… А тут накось, выкуси… Другой тоже летчик, товарищ Михаил Иваныч Попков. Полетел, все честь честью, бац — в моторе порча… Как бабахнет…
— Ну? — спросили мужики.
— Ей-богу… А то один на деревья сверзился. И висит, что маленький. Испужался, блажит, умора… Разные бывают случаи… А то раз у нас корова под пропеллер сунулась. Раз-раз, чик-чик — и на кусочки. Где роги, а где вообще брюхо — разобрать невозможно… Собаки тоже, бывает, попадают.
— И лошади? — спросили мужики. — Неужто и лошади, родимый, попадают?
— И лошади, — сказал Косоносов. — Очень просто.
— Ишь черти, вред им в ухо, — сказал кто-то. — До чего додумались! Лошадей крошить… И что ж, милый, развивается это?
— Я же и говорю, — сказал Косоносов, — развивается, товарищи крестьяне… Вы, этого, соберитесь миром и жертвуйте.
— Это на что же, милый, жертвовать? — спросили мужики.
— На ероплап, — сказал Косоносов.
Мужики, мрачно посмеиваясь, стали расходиться.
1923

АРИСТОКРАТКА

Григорий Иванович шумно вздохнул, вытер подбородок рукавом и начал рассказывать:
— Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках. Ежели баба в шляпке, ежели чулочки на ней фильдекосовые, или мопсик у ней на руках, или зуб золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место.
А в свое время я, конечно, увлекался одной аристократкой. Гулял с ней и в театр водил. В театре-то все и вышло. В театре она и развернула свою идеологию во всем объеме.
А встретился я с ней во дворе дома. На собрании. Гляжу, стоит этакая фря. Чулочки на ней, зуб золоченый.
— Откуда, — говорю, — ты, гражданка? Из какого номера?
— Я, — говорит, — из седьмого.
— Пожалуйста, — говорю, — живите.
И сразу как-то она мне ужасно понравилась. Зачастил я к ней. В седьмой номер. Бывало, приду, как лицо официальное. Дескать, как у вас, гражданка, в смысле порчи водопровода и уборной? Действует?
— Да, — отвечает, — действует.
И сама кутается в байковый платок, и ни мур-мур больше. Только глазами стрижет. И зуб во рте блестит. Походил я к ней месяц — привыкла. Стала подробней отвечать. Дескать, действует водопровод, спасибо вам, Григорий Иванович.
Дальше — больше, стали мы с ней по улицам гулять. Выйдем на улицу, а она велит себя под руку принять. Приму ее под руку и волочусь, что щука. И чего сказать — не знаю, и перед народом совестно.
Ну, а раз она мне и говорит:
— Что вы, говорит, меня все по улицам водите? Аж голова закрутилась. Вы бы, говорит, как кавалер и у власти, сводили бы меня, например, в театр.
— Можно, — говорю.
И как раз на другой день прислала комячейка билеты в оперу. Один билет я получил, а другой мне Васька-слесарь пожертвовал.
На билеты я не посмотрел, а они разные. Который мой — внизу сидеть, а который Васькин — аж на самой галерке.
Вот мы и пошли. Сели в театр. Она села на мой билет, я — на Васькин. Сижу на верхотурье и ни хрена не вижу. А ежели нагнуться через барьер, то ее вижу. Хотя плохо. Поскучал я, поскучал, вниз сошел. Гляжу — антракт. А она в антракте ходит.
— Здравствуйте, — говорю.
— Здравствуйте.
Интересно, — говорю, — действует ли тут водопровод?
— Не знаю, — говорит.
И сама в буфет. Я за ней. Ходит она по буфету и на стойку смотрит. А на стойке блюдо. На блюде пирожные.
А я этаким гусем, этаким буржуем нерезаным вьюсь вокруг ее и предлагаю:
— Ежели, говорю, вам охота скушать одно пирожное, то не стесняйтесь. Я заплачу.
— Мерси, — говорит.
И вдруг подходит развратной походкой к блюду и цоп с кремом и жрет.
А денег у меня — кот наплакал. Самое большое, что па три пирожных. Она кушает, а я с беспокойством по карманам шарю, смотрю рукой, сколько у меня денег. А денег — с гулькин нос.
Съела она с кремом, цоп другое. Я аж крякнул. И молчу. Взяла меня этакая буржуйская стыдливость. Дескать, кавалер, а не при деньгах.
Я хожу вокруг нее, что петух, а она хохочет и на комплименты напрашивается.
Я говорю:
— Не пора ли нам в театр сесть? Звонили, может быть.
А она говорит:
— Нет.
И берет третье.
Я говорю:
— Натощак — не много ли? Может вытошнить.
А она:
— Нот, — говорит, — мы привыкшие.
И берег четвертое.
Тут ударила мне кровь в голову.
— Ложи, — говорю, — взад!
А она испужалась. Открыла рот, а во рте зуб блестит.
А мне будто попала вожжа под хвост. Все равно, думаю, теперь с пей не гулять.
— Ложи, — говорю, — к чертовой матери!
Положила она назад. А я говорю хозяину:
— Сколько с нас за скушанные три пирожные?
А хозяин держится индифферентно — ваньку валяет.
— С вас, — говорит, — за скушанные четыре штуки столько-то.
— Как, — говорю, — за четыре?! Когда четвертое в блюде находится.
— Нету, — отвечает, — хотя оно и в блюде находится, но надкус на ем сделан и пальцем смято.
— Как, — говорю, — надкус, помилуйте! Это ваши смешные фантазии.
А хозяин держится индифферентно — перед рожей руками крутит.
Ну, народ, конечно, собрался. Эксперты.
Одни говорят — надкус сделан, другие — нету.
А я вывернул карманы — всякое, конечно, барахло на пол вывалилось, народ хохочет. А мне не смешно. Я деньги считаю.
Сосчитал деньги — в обрез за четыре штуки. Зря, мать честная, спорил.
Заплатил. Обращаюсь к даме:
— Докушайте, говорю, гражданка. Заплачено.
А дама не двигается. И конфузится докушивать.
А тут какой-то дядя ввязался.
— Давай, — говорит, — я докушаю.
И докушал, сволочь. За мои-то деньги.
Сели мы в театр. Досмотрели оперу. И домой.
А у дома она мне и говорит своим буржуйским тоном:
— Довольно свинство с вашей стороны. Которые без денег — не ездют с дамами.
А я говорю.
— Не в деньгах, гражданка, счастье. Извините за выражение.
Так мы с ней и разошлись.
Не нравятся мне аристократки.
1923

СТАКАН

Тут недавно маляр Иван Антонович Блохин скончался по болезни. А вдова его, средних лет дамочка, Марья Васильевна Блохина, на сороковой день небольшой пикничок устроила.
И меня пригласила.
— Приходите, — говорит, — помянуть дорогого покойника чем бог послал. Курей и жареных утей у нас, говорит, не будет, а паштетов тоже не предвидится. Но чаю хлебайте, сколько угодно, вволю и даже можете с собой домой брать.
Я говорю:
— В чае хотя интерес не большой, но прийти можно. Иван Антонович Блохин довольно, говорю, добродушно ко мне относился и даже бесплатно потолок побелил.
— Ну, — говорит, — приходите тем более.
В четверг я и пошел.
А народу приперлось множество. Родственники всякие. Деверь тоже, Петр Антонович Блохнн. Ядовитый такой мужчина со стоячими кверху усиками. Против арбуза сел. И только у него, знаете, и делов, что арбуз отрезает перочинным ножом и кушает.
А я выкушал один стакашек чаю, и неохота мне больше. Душа, знаете, не принимает. Да и вообще чаишко неважный, надо сказать, — шваброй малость отзывает. И взял я стакашек и отложил к черту в сторону.
Да маленько неаккуратно отложил. Сахарница тут стояла. Об эту сахарницу я прибор и кокнул, об ручку. А стакашек, будь он проклят, возьми и трещину дай.
Я думал, не заметят. Заметили, дьяволы.
Вдова отвечает:
— Никак, батюшка, стакан тюкнули?
Я говорю:
— Пустяки, Марья Васильевна Блохина. Еще продержится.
А деверь нажрался арбуза и отвечает:
— То есть как это пустяки? Хорошие пустяки. Вдова их в гости приглашает, а они у вдовы предметы тюкают.
А Марья Васильевна осматривает стакан и все больше расстраивается.
— Это, — говорит, — чистое разорение в хозяйстве — стаканы бить. Это, говорит, один — стакан тюкнет, другой — крантик у самовара начисто оторвет, третий — салфетку в карман сунет. Это что ж и будет такое?
А деверь, паразит, отвечает:
— Об чем, говорит, речь. Таким, говорит, гостям прямо морды надо арбузом разбивать.
Ничего я на это не ответил. Только побледнел ужасно и говорю:
— Мне, говорю, товарищ деверь, довольно обидно про морду слушать. Я, говорю, товарищ деверь, родной матери не позволю морду мне арбузом разбивать. И вообще, говорю, чай у вас шваброй пахнет. Тоже, говорю, приглашение. Вам, говорю, чертям, три стакана и одну кружку разбить — и то мало.
Тут шум, конечно, поднялся, грохот.
Деверь наибольше других колбасится. Съеденный арбуз ему, что ли, в голову бросился.
И вдова тоже трясется мелко от ярости.
— У меня, — говорит, — привычки такой нету — швабры в чай дожить. Может, это вы дома лежите, а после на людей тень наводите. Маляр, говорит, Иван Антонович в гробе, наверное, повертывается от этих тяжелых слов… Я, говорит, щучий сын, не оставлю вас так после этого.
Ничего я на это не ответил, только говорю:
— Тьфу на всех, и на деверя, говорю, тьфу.
И поскорее вышел.
Через две недели после этого факта повестку в суд получаю по делу Блохиной.
Являюсь и удивляюсь.
Нарсудья дело рассматривает и говорит:
— Нынче, говорит, все суды такими делами закрючены, а тут еще, не угодно ли. Платите, говорит, этой гражданке двугривенный и очищайте воздух в камере.
Я говорю:
— Я платить не отказываюсь, а только пущай мне этот треснувший стакан отдадут из принципа.
Вдова говорит:
— Подавись этим стаканом. Бери его.
На другой день, знаете, ихний дворник Семен приносит стакан. И еще нарочно в трех местах треснувший.
Ничего я на это не сказал, только говорю:
— Передай, говорю, своим сволочам, что теперь я их по судам затаскаю.
Потому, действительно, когда характер мой задет, — я могу до трибунала дойти.
1923

СОБАЧИЙ НЮХ

У купца Еремея Бабкина сперли енотовую шубу.
Взвыл купец Еремей Бабкин. Жалко ему, видите ли, шубы.
— Шуба-то, — говорит, — больно хороша, граждане. Жалко. Денег не пожалею, а уж найду преступника. Плюну ему в морду.
И вот вызвал Еремей Бабкин уголовную собаку-ищейку. Является этакий человек в кепочке, в обмотках, а при нем собака. Этакая даже собачища коричневая, морда острая и несимпатичная.
Ткнул этот человек собачку свою в следы возле двери, сказал "пс" и отошел. Понюхала собака воздух, повела по толпе глазом (народ, конечно, собрался) и вдруг к бабке Фекле, с пятого номера, подходит и нюхает ей подол. Бабка за толпу. Собака за юбку. Бабка в сторону — и собака за ней. Ухватила бабку за юбку и не пущает.
Рухнула бабка на колени перед агентом.
— Да, — говорит, — попалась. Не отпираюсь. И, говорит, пять ведер закваски — это так. И аппарат — это действительно верно. Все, говори г, находится в ванной комнате. Ведите меня в милицию.
Ну, народ, конечно, ахнул.
— А шуба? — спрашивают.
— Про шубу, — говорит, — ничего не знаю и ведать не ведаю, а остальное — это так. Ведите меня, казните.
Ну, увели бабку.
Снова взял агент собачищу свою, снова ткнул ее носом в следы, сказал "пс" и отошел.
Повела собачища глазом, понюхала пустой воздух и вдруг к гражданину управдому подходит.
Побледнел управдом, упал навзничь.
— Вяжите, — говорит, — меня, люди добрые, сознательные граждане. Я, говорит, за воду деньги собрал, а те деньги на прихоти свои истратил.
Ну, конечно, жильцы навалились на управдома, стали вязать. А собачища тем временем подходит к гражданину из седьмого номера. И теребит его за штаны.
Побледнел гражданин, свалился перед народом.
— Виноват, — говорит, — виноват. Я, говорит, это верно, в трудовой книжке год подчистил. Мне бы, говорит, жеребцу, в армии служить и защищать отечество, а я живу в седьмом номере и пользуюсь электрической энергией и другими коммунальными услугами. Хватайте меня!
Растерялся народ.
"Что, — думает, — за такая поразительная собака?"
А купец Еремей Бабкин заморгал очами, глянул вокруг, вынул деньги и подает их агенту.
— Уводи, — говорит, — свою собачищу к свиньям собачьим. Пущай, говорит, пропадает енотовая шуба. Пес с ней…
А собачища уж тут. Слоит перед купцом и хвостом вертит.
Растерялся купец Еремей Бабкин, отошел в сторону, а собака за ним. Подходит к нему и его калоши нюхает.
Заблекотал купец, побледнел.
— Ну, — говорит, — бог правду видит, если так. Я, говорит, и есть сукин кот и мазурик. И шуба-то, говорит, братцы, не моя. Шубу-то, говорит, я у брата своего зажилил. Плачу и рыдаю!
Бросился тут народ врассыпную. А собачище и воздух некогда нюхать, схватила она двоих или троих — кто подвернулся — и держит.
Покаялись эти. Один казенные денежки в карты пропер, другой супругу свою утюгом тюкнул, третий такое сказал, что и передать неловко.
Разбежался народ. Опустел двор. Остались только собака да агент.
И вот подходит вдруг собака к агенту и хвостом виляет. Побледнел агент, упал перед собакой.
— Кусайте, — говорит, — меня, гражданка. Я, говорит, на ваш собачий харч три червонца получаю, а два себе беру…
Чего было дальше — неизвестно. Я от греха поскорее смылся.
1923

ЛЮБОВЬ

Вечеринка кончилась поздно.
Вася Чесноков, утомленный и вспотевший, с распорядительским бантом на гимнастерке, стоял перед Машенькой и говорил умоляющим тоном:
— Обождите, радость моя… Обождите первого трамвая. Куда же вы, ей-богу, в самом деле… Тут и посидеть-то можно, и обождать, и все такое, а вы идете… Обождите первого трамвая, ей-богу. А то и вы, например, вспотевши, и я вспотевши… Так ведь и захворать можно по морозу…
— Нет, — сказала Машенька, надевая калоши. — И какой вы кавалер, который даму не может по морозу проводить?
— Так я вспотевши же, — говорил Вася, чуть не плача.
— Ну, спевайтесь!
Бася Чесноков покорно надел шубу и вышел с Машенькой на улицу, крепко взяв ее под руку.
Было холодно. Светила лупа. И под ногами скрипел снег.
— Ах, какая вы неспокойная дамочка, — сказал Вася Чесноков, с восхищением рассматривая Машенькин профиль. — Не будь вы, а другая — ни за что бы не пошел провожать. Вот, ей-богу, в самом деле. Только из-за любви и пошел.
Машенька засмеялась.
— Вот вы смеетесь и зубки скалите, — сказал Вася, — а я действительно, Марья Васильевна, горячо вас обожаю и люблю. Вот скажите: лягте, Вася Чесноков, на трамвайный путь, на рельсы и лежите до первого трамвая — и лягу. Ей богу…
— Да бросьте вы, — сказала Машенька, — посмотрите лучше, какая чудная красота вокруг, когда луна светит. Какой красивый город по ночам! Какая чудная красота!
— Да, замечательная красота, — сказал Вася, глядя с некоторым изумлением на облупленную штукатурку дома. — Действительно, очень красота… Вот и красота тоже, Марья Васильевна, действует, ежели действительно питаешь чувства… Вот многие ученые и партийные люди отрицают чувства любви, а я, Марья Васильевна, не отрицаю. Я могу питать к вам чувства до самой смерти и до самопожертвования. Ей-богу… Вот скажите: ударься, Вася Чесноков, затылком об тую стенку — ударюсь.
— Ну, поехали, — сказала Машенька не без удовольствия.
— Ей-богу, ударюсь. Желаете?
Парочка вышла на Крюков канал.
— Ей-богу, — снова сказал Вася, — хотите вот — брошусь в канал? А, Марья Васильевна? Вы мне не верите, а я могу доказать…
Вася Чесноков взялся за перила и сделал вид, что лезет.
— Ах! — закричала Машенька. — Вася! Что вы!
Какая-то мрачная фигура вынырнула вдруг из-за угла и остановилась у фонаря.
— Что разорались? — тихо сказала фигура, подробно осматривая парочку.
Машенька в ужасе вскрикнула и прижалась к решетке.
Человек подошел ближе и потянул Васю Чеснокова за рукав.
— Ну, ты, мымра, — сказал человек глухим голосом. — Скидавай пальто. Да живо. А пикнешь — стукну по балде, и нету тебя. Понял, сволочь? Скидавай!
— Па-па-па, — сказал Вася, желая этим сказать: позвольте, как же так?
— Ну! — человек потянул за борт шубы.
Вася дрожащими руками расстегнул шубу и снял.
— И сапоги тоже сымай! — сказал человек. — Мне и сапоги требуются.
— Па-па-па, — сказал Вася, — позвольте… мороз…
— Ну!
— Даму не трогаете, а меня — сапоги снимай, — проговорил Вася обидчивым тоном, — у ей и шуба и калоши, а я сапоги снимай.
Человек спокойно посмотрел на Машеньку и сказал:
— С ее снимешь, понесешь узлом — и засыпался.
Знаю, что делаю. Снял?
Машенька в ужасе глядела на человека и не двигалась. Вася Чесноков присел на снег и стал расшнуровывать ботинки.
— У ей и шуба, — снова сказал Вася, — и калоши, а я отдувайся за всех…
Человек напялил на себя Васину шубу, сунул ботинки в карманы и сказал:
— Сиди и не двигайся и зубами не колоти. А ежели крикнешь или двинешься — пропал. Понял, сволочь?
И ты, дамочка…
Человек поспешно запахнул шубу и вдруг исчез.
Вася обмяк, скис и кулем сидел на снегу, с недоверием посматривая на свои ноги в белых носках.
— Дождались, — сказал он, со злобой взглянув на Машеньку. — Я же ее провожай, я и имущества лишайся. Да?
Когда шаги грабителя стали совершенно неслышны, Вася Чесноков заерзал вдруг ногами по снегу и закричал топким, пронзительным голосом:
— Караул! Грабят!
Потом сорвался с места и побежал по снегу, в ужасе подпрыгивая и дергая ногами. Машенька осталась у решетки.
1924

ЖЕНИХ

На днях женился Егорка Басов. Взял он бабу себе здоровую, мордастую, пудов на пять весом. Вообще повезло человеку.
Перед тем Егорка Басов три года ходил вдовцом — никто не шел за пего. А сватался Егорка чуть не к каждой. Даже к хромой солдатке из местечка. Да дело расстроилось из-за пустяков.
Об этом сватовстве Егорка Басов любил поговорить. При этом врал он неимоверно, всякий раз сообщая все новые и удивительные подробности.
Все мужики наизусть знали эту историю, но при всяком удобном случае упрашивали Егорку рассказать сначала, заранее давясь от смеха.
— Так как же ты, Егорка, сватался-то? — спрашивали мужики, подмигивая.
— Да так уж, — говорил Егорка — обмишурился.
— Заторопился, что ли?
— Заторопился, — говорил Егорка. — Время было, конечно, горячее — тут и косить, тут и носить, и хлеб собирать. А тут, братцы мои, помирает моя баба. Сегодня она, скажем, свалилась, а завтре ей хуже. Мечется, и бредит, и с печки падает.
— Ну, — говорю я ей, — спасибо, Катерина Васильевна, без ножа вы меня режете. Не вовремя помирать решили. Потерпите, говорю, до осени, а осенью помирайте.
А она отмахивается.
Ну, позвал я, конечно, лекаря. За пуд овса. Лекарь пересыпал овес в свой мешок и говорит:
— Медицина, говорит, бессильна что-либо предпринять. Не иначе, как помирает ваша бабочка.
— От какой же, — спрашиваю, — болезни? Извините за нескромный вопрос.
— Это, — говорит, — медицине опять-таки неизвестно.
Дал все-таки лекарь порошки и уехал.
Положили мы порошки за образа — не помогает. Брендит баба, и мечется, и с печки падает. И к ночи помирает.
Взвыл я, конечно. Время, думаю, горячее — тут и носить, тут и косить, а без бабы немыслимо. Чего делать — неизвестно. А ежели, например, жениться, то опять-таки на ком это жениться? Которая, может, и пошла бы, да неловко ей наспех. А мне требуется наспех.
Заложил я лошадь, надел новые штаны, ноги вымыл и поехал.
Приезжаю в местечко. Хожу по знакомым.
— Время, — говорю, — горячее, разговаривать много не приходится, нет ли, говорю, среди вас какой ни на есть захудалой бабочки, хотя бы слепенькой. Интересуюсь, говорю, женитьбой.
— Есть, — говорят, — конечно, но время горячее, браком никто не интересуется. Сходите, говорят, к Анисье, к солдатке, может, ту обломаете.
Вот я и пошел.
Прихожу. Смотрю — сидит на сундуке баба и ногу чешет.
— Здравствуйте, — говорю. — Перестаньте, говорю, чесать ногу — дело есть.
— Это, — отвечает, — одно другому не мешает.
— Ну, — говорю, — время горячее, спорить с вами много не приходится, вы да я — нас двое, третьего не требуется, окрутимся, говорю, и завтра выходите на работу снопы вязать.
— Можно, — говорит, — если вы мной интересуетесь.
Посмотрел я на нее. Вижу — бабочка ничего, что надо, плотная и работать может.
— Да, — говорю, — интересуюсь, конечно. Но, говорю, ответьте мне, все равно как на анкету, сколько вам лет от роду?
— А лет, — отвечает, — не так много, как кажется. Лета мои не считаны. А год рождения, сказать — не соврать, одна тыща восемьсот восемьдесят шестой.
— Ну, — говорю, — время горячее, долго считать не приходится. Ежели не врете, то ладно.
— Нет, — говорит, — не вру, за вранье бог накажет. Собираться, что ли?
— Да, — говорю, — собирайтесь. А много ли имеете вещичек?
— Вещичек, — говорит, — не так много: дыра в кармане да вошь на аркане. Сундучок да перина.
Взяли мы сундучок и перину на телегу. Прихватил я еще горшок и два полена, и поехали.
Я гоню лошадь, тороплюсь, а бабочка моя на сундучке трясется и планы решает — как жить будет да чего ей стряпать, да не мешало бы, дескать, в баньку сходить — три года не хожено.
Наконец приехали.
— Вылезайте, — говорю.
Вылезает бабочка с телеги. Да смотрю, как-то неинтересно вылезает боком и вроде бы хромает на обе ноги. Фу ты, думаю, глупость какая!
— Что вы, — говорю, — бабочка, вроде бы хромаете?
— Да нет, — говорит, — это я так, кокетничаю.
— Да как же, помилуйте, так? Дело это серьезное, ежели хромаете. Мне, — говорю, — в хозяйстве хромать не требуется.
— Да нет, — говорит, — это маленько на левую ногу. Полвершка, говорит, всего и нехватка.
— Пол, — говорю, — вершка или вершок — это, говорю, не речь. Время, говорю, горячее — мерить не приходится. Но, говорю, это немыслимо. Это и воду понесете — расплескаете. Извините, говорю, обмишурился.
— Нет, — говорит, — дело заметано.
— Нет, — говорю, — не могу. Все, говорю, подходит: и мордоворот ваш мне нравится, и лета — одна тыща восемьсот восемьдесят шесть, но не могу. Извините — промигал ногу.
Стала тут бабочка кричать и чертыхаться, драться, конечно, полезла, не без того. А я тем временем выношу полегоньку имущество на двор.
Съездила она мне раз или два по морде — не считал, а после и говорит:
— Ну, говорит, стручок, твое счастье, что заметил. Вези, говорит, назад.
Сели мы в телегу и поехали.
Только не доехали, может, семи верст, как взяла меня ужасная злоба.
"Время, — думаю, — горячее, разговаривать много не приходится, а тут извольте развозить невест по домам".
Скинул я с телеги ейное имущество и гляжу, что будет. А бабочка не усидела и за имуществом спрыгнула. А я повернул кобылку — и к лесу.
А на этом дело кончилось.
Как она дошла домой с сундуком и с периной, мне неизвестно. А только дошла. И через год замуж вышла. И теперь на сносях.
1924

СЧАСТЬЕ

Иной раз хочется подойти к незнакомому человеку и спросить: ну, как, братишка, живешь? Доволен ли ты своей жизнью? Было ли в твоей жизни счастье? Ну-ка, окинь взглядом все прожитое.
С тех пор, как открылся у меня катар желудка, я у многих об этом спрашиваю.
Иные шуточкой на это отделываются — дескать, живу — хлеб жую. Иные врать начинают — дескать, живу роскошно, лучше не надо, получаю по шестому разряду, семьей доволен.
И только один человек ответил мне на этот вопрос серьезно и обстоятельно. А ответил мне дорогой мой приятель, Иван Фомич Тестов. По профессии он стекольщик. Человек сам немудреный. И с бородой.
— Счастье-то? — спросил он меня. — А как же, — обязательно счастье было.
— Ну, и что же, — спросил я, — большое счастье было?
— Да уж большое оно или оно маленькое — неизвестно, а только оно на всю жизнь запомнилось.
Иван Фомич выкурил две папиросы, собрался с мыслями, подмигнул мне для чего-то и стал рассказывать.
— А было это, дорогой товарищ, лет, может, двадцать или двадцать пять назад. И был я тогда красивый и молодой, усики носил стоячие и нравился себе. И все, знаете ли, ждал, когда мне счастье привалит. А года между тем шли своим чередом, и ничего такого не происходило. Не заметил я, как и женился, и как на свадьбе с жениными родственниками подрался, и как жена после того дите родила. И как жена в свое время скончалась. И как дите тоже скончалось. Все шло тихо и гладко. И особенного счастья в этом не было.
Ну, а раз, 27 ноября, вышел я на работу, а после работы под вечер зашел в трактир и спросил себе чаю.
Сижу и пью с блюдечка. И думаю: вот, дескать, года идут своим чередом, а счастья-то и незаметно.
И только я так подумал — слышу разные возгласы. Оборачиваюсь — хозяин машет рукой, и половой мальчишка машет рукой, а перед ними царский солдат стоит и пытается к столику присесть. А его хозяин из-за столика выбивает и не дозволяет сесть.
— Нету, — кричит, — вашему брату солдату не дозволено в трактирах за столики присаживать. Мне за его штраф плати. Ступай себе, милый.
А солдат пьяный и все присаживается. А хозяин его выбивает. А солдат родителей вспоминает.
— Я, — кричит, — такой же, как и не вы! Желаю за столик присесть.
Ну, посетители помогли — выперли солдата. А солдат схватил булыжник с мостовой и как брызнет в зеркальное стекло. И теку.
А стекло зеркальное — четыре на три, и цены ему нету.
У хозяина руки и ноги подкосились. Присел он на корячки, головой мотает и пугается на окно взглянуть.
— Что ж это, — кричит, — граждане? Разорил меня солдат. Сегодня суббота, завтра воскресенье — два дня без стекла. Стекольщика враз не найти, и без стекла посетители обижаются.
А посетители, действительно, обижаются:
— Дует, — говорят, — из пробитого отверстия. Мы пришли в тепле посидеть, а тут эвон дыра какая.
Вдруг я кладу блюдечко на стол, закрываю шапкою чайник, чтоб он не простыл, и равнодушно подхожу к хозяину.
— Я, — говорю, — любезный коммерсант, стекольщик.
Ну, обрадовался он, пересчитал в кассе деньги и спрашивает:
— А сколько эта музыка стоит? Нельзя ли из кусочков сладить?
— Нету, — говорю, — любезный коммерсант, из кусочков ничего не выйдет. Требуется полное стекло четыре на три. А цена тому зеркальному стеклу будет семьдесят пять целковых и бой мне. Цена, любезный коммерсант, вне конкуренции и без запроса.
— Что ты, — говорит хозяин, — объелся? Садись, говорит, обратно за столик и пей чай. За такую, говорит, сумму я лучше периной заткну отверстие.
И велит он хозяйке моментально бежать на квартиру и принести перину.
И вот приносят перину и затыкают. Но перина вываливается то наружу, то вовнутрь и вызывает смех. А некоторые посетители даже обижаются дескать, темно, и некрасиво чай пить.
А один, спасибо, встает и говорит:
— Я, говорит, на перину и дома могу глядеть, на что мне ваша перина?
Ну, хозяин снова подходит ко мне и умоляет моментально бежать за стеклом и дает деньги.
Чаю я не стал допивать, зажал деньги в руку и побежал.
Прибегаю в стекольный магазин — магазин закрывается. Умоляю и прошу впустили.
И все, как я и думал, и даже лучше: стекло четыре на три тридцать пять рублей, за переноску — пять, итого сорок.
И вот стекло вставлено.
Допиваю я чай с сахаром, спрашиваю рыбную селянку, после — рататуй. Съедаю все и, шатаясь, выхожу из чайной. А в руке чистых тридцать рублей. Хочешь — на них пей, хочешь — на что хочешь.
Эх, и пил же я тогда. Два месяца пил. И покупки, кроме того, сделал: серебряное кольцо и теплые стельки. Еще хотел купить брюки с блюзой, но не хватило денег.
— Вот, дорогой товарищ, как видите, и в моей жизни было счастьишко. Но только раз. А вся остальная жизнь текла ровно, и большого счастья не было.
Иван Фомич замолчал и снова, неизвестно для чего, подмигнул мне.
Я с завистью посмотрел на своего дорогого приятеля. В моей жизни такого счастья не было.
Впрочем, может, я не заметил.
1924

НЕ НАДО ИМЕТЬ РОДСТВЕННИКОВ

Два дня Тимофей Васильевич разыскивал своего племянника, Серегу Власова. А на третий день, перед самым отъездом, нашел. В трамвае встретил.
Сел Тимофей Васильевич в трамвай, вынул гривенник, хотел подать кондуктору, только глядит — что такое? Личность кондуктора будто очень знакомая. Посмотрел Тимофей Васильевич — да! Так и есть — Сергей Власов собственной персоной в трамвайных кондукторах.
— Ну! — закричал Тимофей Васильевич. — Серега! Ты ли это, друг ситный?
Кондуктор сконфузился, поправил, без всякой видимой нужды, катушки с билетиками и сказал:
— Сейчас, дядя… билеты додам только.
— Ладно! Можно, — радостно сказал дядя. — Я обожду.
Тимофей Васильевич засмеялся и стал объяснять пассажирам:
— Это он мне родной родственник, Серега Власов. Брата Петра сын… Я его семь лет не видел… сукинова сына…
Тимофей Васильевич с радостью посмотрел на племянника и закричал ому:
— А я тебя, Серега, друг ситный, два дня ищу. По городу роюсь. А ты вон где! Кондуктором. А я и по адресу ходил. На Разночинную улицу. Нету, отвечают. Мол, выбыл с адреса. Куда, отвечаю, выбыл, ответьте, говорю, мне. Я его родной родственник. Не знаем, говорят… А ты вон где — кондуктором, что ли?
— Кондуктором, — тихо ответил племянник.
Пассажиры стали с любопытством рассматривать родственника. Дядя счастливо смеялся и с любовью смотрел на племянника, а племянник явно конфузился и, чувствуя себя при исполнении служебных обязанностей, не знал, что ему говорить и как вести себя с дядей.
— Так, — снова сказал дядя, — кондуктором, значит. На трамвайной линии?
— Кондуктором…
— Скажи какой случай! А я, Серега, друг ситный, сел в трамвай, гляжу — что такое? Обличность будто у кондуктора чересчур знакомая. А это ты. Ах, твою семь-восемь!.. Ну, я же рад… Ну, я же доволен…
Кондуктор потоптался на месте и вдруг сказал:
— Платить, дядя, нужно. Билет взять… Далеко ли вам?
Дядя счастливо засмеялся и хлопнул по кондукторской сумке.
— Заплатил бы! Ей-богу! Сядь я на другой номер или, может быть, вагон пропусти — и баста — заплатил бы. Плакали бы мои денежки. Ах, твою семь-восемь!.. А я еду, Серега, друг ситный, до вокзалу.
— Две станции, — уныло сказал кондуктор, глядя в сторону.
— Нет, ты это что? — удивился Тимофей Васильевич. — Ты это чего, ты правду?
— Платить, дядя, надо, — тихо сказал кондуктор. — Две станции… Потому как нельзя дарма, без билетов, ехать…
Тимофей Васильевич обиженно сжал губы и сурово посмотрел на племянника.
— Ты это что же — с родного дядю? Дядю грабишь?
Кондуктор тоскливо посмотрел в окно.
— Мародерствуешь, — сердито сказал дядя. — Я тебя, сукинова сына, семь лет не видел, а ты чего это? Деньги требоваешь за проезд. С родного дядю? Ты не махай на меня руками. Хотя ты мне и родной родственник, но я твоих рук не испужался. Не махай, не делай ветру перед пассажирами.
Тимофей Васильевич повертел гривенник в руке и сунул его в карман.
— Что же это, братцы, такое? — обратился Тимофеи Васильевич к публике. — С родного дядю требует. Две, говорит, станции… А?
— Платить надо, — чуть не плача сказал племянник. — Вы, товарищ дядя, не сердитесь. Потому как не мой здесь трамвай. А государственный трамвай. Народный.
— Народный, — сказал дядя, — меня это не касается. Мог бы ты, сукин сын, родного дядю уважить. Мол, спрячьте, дядя, ваш трудовой гривенник. Езжайте на здоровье. И не развалится от того трамвай. Я в поезде давеча ехал… Не родной кондуктор, а и тот говорит: пожалуйста, говорит, Тимофей Васильевич, что за счеты… Так садитесь… И довез… не родной… Только земляк знакомый. А ты это что — родного дядю… Не будет тебе денег.
Кондуктор вытер лоб рукавом и вдруг позвонил.
— Сойдите, товарищ дядя, — официально сказал племянник.
Видя, что дело принимает серьезный оборот, Тимофей Васильевич всплеснул руками, снова вынул гривенник, потом опять спрятал.
— Нет, — сказал, — не могу! Не могу тебе, сопляку, заплатить. Лучше пущай сойду.
Тимофей Васильевич торжественно и возмущенно встал и направился к выходу. Потом обернулся.
— Дядю… родного дядю гонишь, — с яростью сказал Тимофей Васильевич. — Да я тебя, сопляка… Я тебя, сукинова сына… Я тебя расстрелять за это могу. У меня много концов…
Тимофей Васильевич уничтожающе посмотрел на племянника и сошел с трамвая.
1924

ИГРА ПРИРОДЫ

Конечно, не всем жить в столицах. Некоторые, например, людишки запросто живут на станции Рыбацкий поселок.
Удобств на этой станции, конечно, поменьше будет, чем в столице. Там, скажем, проспектов нету. А вышел со станции и при по шпалам. А не хочешь по шпалам — сиди всю жизнь на вокзале.
Один наш знакомый, коренной житель Рыбацкого поселка, не выдержал однажды и пошел прогуляться. А дело было еще весной.
Так вышел он с вокзала и идет по шпалам. Весной было дело. В апреле. Перед самой пасхой.
Идет он по шпалам. А дорога, сами знаете, какая — шпалы. А тут еще весенняя слякоть, лужи. В сторону сойти, прямо скажем, нехорошо — утонуть можно. Потому весна. Природа тает. Распускается.
Так вот, идет наш знакомый вдоль линии. Идет и о чем-то размечтался. А дело, я говорю, весной было. После пасхи. В конце апреля. Птички порхают. Чириканье такое раздается. Воздух этакий сумасшедший.
Вот идет, знаете, наш знакомый и думает: дескать, птичкам-то хорошо сверху чирикать, а пусти птичку по шпалам — небось заглохнет.
Так вот он подумал и в эту минуту оступился в сторону. А дело, надо сказать, еще весной было. На пасху. Мокро.
Оступился он в сторону и попал ногой в яму. И окунулся по колено в воду.
Вынул ногу наш знакомый. Побледнел.
"Хорошо еще, — думает, — что я без барышни иду. А нуте, пусти меня с барышней — срамота. Нога, сволочь, мокрая. Капает. Подштанники развязались. Штрипки висят. Сапоги второй год не чищены. Морда жуткая. Срамота!"
Очень рассердился наш знакомый.
"Ах, так! — думает. — Колдобины с водой? На путях государственного строительства. Пущай, значит, шпалы гниют? И народ пущай окунается? Так и запишем".
Пришел наш знакомый домой. Разулся. И, разувшись, стал писать.
И написал небольшую обличительную заметку. И послал ее в "Красную газету". Дескать, проходя и так далее, окунулся на путях строительства, и, может быть, гниют шпалы…
Эта заметка была напечатана в конце апреля.
Вот тут-то и развернулись главные события со всей ужасной быстротой.
Пока заметку эту читали, да пока в правлении обсуждали, да пока комиссию снаряжали — прошло четырнадцать лет.
Оно, конечно, прошло меньше. Но время сейчас бурное, переходное. Каждый день за год сосчитать можно.
Одним словом, в начале июня комиссия выехала на станцию Рыбацкий поселок обследовать пути.
Приехали. Видят — явная ложь. Никакой воды. Напротив того — пыльно. Жара. И сухо, как в Сахаре.
Горько так комиссия про себя усмехнулась — дескать, до чего складно врут люди, и отбыла.
В начале июля появилось в газете опровержение. Дескать, явная ложь и выдумка. И вообще, дескать, никакой воды на станции не оказалось. Даже в графине.
А в правлении и сейчас думают, что наш знакомый наврал.
Пущай думают. В правоте жить легче.
1924

ПАЦИЕНТКА

В сельскую больницу Анисья приехала за тридцать верст.
Выехала на рассвете и в полдень остановилась у белого одноэтажного дома.
— Хирург-то принимает? — спросила она мужика, сидевшего на крыльце.
— Хирург-то? — с интересом спросил мужик. — А ты не больна ли будешь?
— Больна, — ответила Анисья.
— Я, милая, тоже больной, — сказал мужик. — Пшеном объелся… Седьмым записан.
Анисья привязала лошадь к плетню и вошла в больницу.
Больных принимал фельдшер Иван Кузьмич. Был он маленький, старенький и ужасно знаменитый. Все вокруг знали его, хвалили и называли без причины хирургом.
Анисья вошла к нему в комнату, низко поклонилась и присела на край стула.
— Больна, что ли? — спросил Иван Кузьмич.
— Больна я, — сказала Анисья. — То есть вся насквозь больная. Каждая косточка ноет и трясется. Сердце гниет заживо.
— С чего бы это? — равнодушно спросил фельдшер. — С каких пор?
— С осени, Иван Кузьмич. С самой осени. Осенью я заболела. Как, знаете ли, супруг Димитрий Наумыч приехал из города, так я и заболела. Я стою, например, возле стола и лепешки в муке валяю. Димитрий Наумыч любил эти самые лепешки. Где-то, думаю, он теперь, Димитрий Наумыч-то? В городе он советский депутат…
— Позволь, бабонька, — сказал фельдшер, — ври, да не завирайся. Чем больна-то?
— Да я ж и говорю, — сказала Анисья, — стою возле стола, кручу лепешки… Вдруг тетка Агафья, что баран, прибегает и рукой машет. "Иди, кричит, — Анисьюшка, иди поскорей. Твой-то никак приехал из города и идет будто по улице с мешком и с палкой". Зашлось у меня сердце. Подкосились ноги. Стою дурой и лепешки мну… Бросила после лепешки, выбежала во двор. А во дворе солнце играет, играет. Воздух легкий. А налево, этак у хлева, желтый теленок стоит и хвостишкой мух пугает. Взглянула я на теленка — слезы каплют. Вот, думаю, Димитрий Наумыч-то обрадуется этому самому желтому теленку…
— Позволь, — хмуро сказал фельдшер, — ты дело говори.
— Я ж и говорю, батюшка, Иван Кузьмич. Не сердись только. Дело я говорю… Выбежала я за ворота. Гляжу этак, знаете ли, — налево церковь, коза ходит, петух ножкой ворошит, а направо, по самой серединке, гляжу Димитрий Наумыч идет. Глянула я на него. Сердце закатилось, икота подступает. Ой, думаю, мать честная, пресвятая богородица! Ой, думаю, тошненько!
А он-то идет серьезным, мелким шагом. Борода по воздуху треплется. И платье городское на нем. И в штиблетах… Как увидела я штиблеты, будто что оторвалось у меня внутри. Ой, думаю, куда ж я такая-то, необразованная, гожусь ему в пару, если он, может, первый человек и депутат советский… Встала я дурой у плетня и ногами не могу идти. Перебираю пальцами плетень и стою. А он-то, Димитрий Наумыч, депутат советский, доходит до меня мелким ходом и здоровается.
"Здравствуйте, — говорит, — Анисья Васильевна. Сколько, говорит, лет, сколько зим не виделись с вами…"
Мне бы, дуре, мешок у Димитрия Наумыча схватить, а я гляжу на штиблеты и не двигаюсь. Ой, думаю, отвык от меня мужик. Штиблеты носит. С городскими, может, с комсомолками разговаривает.
А Димитрий Наумыч отвечает басом:
"Ох, говорит, какая ты есть. Темная, говорит, ты у меня, Анисья Васильевна. Про что, говорит, я с тобой теперь разговаривать буду? Я, говорит, человек просвещенный и депутат советский. Я, говорит, может, четыре правила арифметики знаю. Дробь, говорит, умею… А ты, говорит, вон какая! Небось, говорит, и фамилию не можешь подписывать на бумаге? Другой бы очень просто бросил бы тебя за темноту и необразованность".
А я стою у плетня и лепечу слова: дескать, конечно, Димитрий Наумыч, бросьте меня такую-то, что вам стоит.
А он берет меня за ручку и отвечает:
"Я шутку пошутил, Анисья Васильевна. Оставьте думать. Я, говорит, это так. Что вы…"
Снова закатилось у меня сердце, икота подступает.
"Я, — говорю, — Димитрий Наумыч, будьте спокойны, тоже, конечно, могу дробь узнать и четыре правила. Или фамилию на бумаге подписывать. Я, говорю, не осрамлю вас, образованного…"
Фельдшер Иван Кузьмич встал со стула и прошелся по комнате.
— Ну, ну, — сказал он, — хватит, завралась… Чем болеешь-то?
— Болею-то? Да теперь ничего, Иван Кузьмич. Полегче будто стало теперь. На здоровье не могу пожаловаться… А он-то, Димитрий Наумыч, говорит: "Пошутил, говорит, я". Вроде как, значит, шутку он выразил.
— Ну да, пошутил, — сказал фельдшер. — Конечно, пошутил… Порошков, может, тебе дать?
— А не надо, — сказала Анисья. — Спасибо тебе, Иван Кузьмич, за советы. Мне, конечно, теперь сильно полегчала. Чувствительно спасибо. Досвиданьице.
И Анисья, оставив на столе кулек с зерном, пошла к двери. Потом вернулась.
— Дробь-то мне, Иван Кузьмич… Где мне про эту самую дробь-то теперь узнать? К учителю, что ли, мне ехать?
— К учителю, — сказал фельдшер, вздыхая, — конечно, к учителю. Медицины это не касается.
Анисья низко поклонилась и вышла на улицу.
1924

БАНЯ

Говорят, граждане, в Америке бани отличные.
Туда, например, гражданин придет, скинет белье в особый ящик и пойдет себе мыться. Беспокоиться даже не будет — мол, кража или пропажа, номерка даже не возьмет.
Ну, может, иной беспокойный американец и скажет банщику:
— Гут бай, дескать, присмотри.
Только и всего.
Помоется этот американец, назад придет, а ему чистое белье подают стираное и глаженое. Портянки небось белее снега. Подштанники зашиты, заплатаны. Житьишко!
А у нас бани тоже ничего. Но хуже. Хотя тоже мыться можно.
У нас только с номерками беда. Прошлую субботу я пошел в баню (не ехать же, думаю, в Америку), — дают два номерка. Один за белье, другой за пальто с шапкой.
А голому человеку куда номерки деть? Прямо сказать — некуда. Карманов нету. Кругом — живот да ноги. Грех один с номерками. К бороде не привяжешь.
Ну, привязал я к ногам по номерку, чтоб не враз потерять. Вошел в баню.
Номерки теперича по ногам хлопают. Ходить скучно. А ходить надо. Потому шайку надо. Без шайки какое же мытье? Грех один.
Ищу шайку. Гляжу, один гражданин в трех шайках моется. В одной стоит, в другой башку мылит, а третью левой рукой придерживает, чтоб не сперли.
Потянул я третью шайку, хотел, между прочим, ее себе взять, а гражданин не выпущает.
— Ты что ж это, — говорит, — чужие шайки воруешь? Как ляпну, говорит, тебе шайкой между глаз — не зарадуешься.
Я говорю:
— Не царский, говорю, режим шайками ляпать. Эгоизм, говорю, какой. Надо же, говорю, и другим помыться. Не в театре, говорю.
А он задом повернулся и моется.
"Не стоять же, — думаю, — над его душой. Теперича, думаю, он нарочно три дня будет мыться".
Пошел дальше.
Через час гляжу, какой-то дядя зазевался, выпустил из рук шайку. За мылом нагнулся или замечтался — не знаю. А только тую шайку я взял себе.
Теперича и шайка есть, а сесть негде. А стоя мыться — какое же мытье? Грех один.
Хорошо. Стою стоя, держу шайку в руке, моюсь.
А кругом-то, батюшки-светы, стирка самосильно идет. Один штаны моет, другой подштанники трет, третий еще что-то крутит. Только, скажем, вымылся — опять грязный. Брызжут, дьяволы. И шум такой стоит от стирки мыться неохота. Не слышишь, куда мыло трешь. Грех один.
"Ну их, — думаю, — в болото. Дома домоюсь".
Иду в предбанник. Выдают на номер белье. Гляжу — все мое, штаны не мои.
— Граждане, — говорю. — На моих тут дырка была. А на этих эвон где.
А банщик говорит:
— Мы, говорит, за дырками не приставлены. Не в театре, говорит.
Хорошо. Надеваю эти штаны, иду за пальто. Пальто не выдают — номерок требуют. А номерок на ноге забытый. Раздеваться надо. Снял штаны, ищу номерок — нету номерка. Веревка тут, на ноге, а бумажки нет. Смылась бумажка.
Подаю банщику веревку — не хочет.
— По веревке, — говорит, — не выдаю. Это, говорит, каждый гражданин настрижет веревок — польт не напасешься. Обожди, говорит, когда публика разойдется — выдам, какое останется.
Я говорю:
— Братишечка, а вдруг да дрянь останется? Не в театре же, говорю. Выдай, говорю, по приметам. Один, говорю, карман рваный, другого нету. Что касаемо пуговиц, — то, говорю, верхняя есть, нижних же не предвидится.
Все-таки выдал. И веревки не взял.
Оделся я, вышел на улицу. Вдруг вспомнил: мыло забыл.
Вернулся снова. В пальто не впущают.
— Раздевайтесь, — говорят.
Я говорю:
— Я, граждане, не могу в третий раз раздеваться. Не в театре, говорю. Выдайте тогда хоть стоимость мыла.
Не дают.
Не дают — не надо. Пошел без мыла.
Конечно, читатель может полюбопытствовать: какая, дескать, это баня? Где она? Адрес?
Какая баня? Обыкновенная. Которая в гривенник.
1924

НЕРВНЫЕ ЛЮДИ

Недавно в нашей коммунальной квартире драка произошла. И не то что драка, а целый бой. На углу Глазовой и Боровой.
Дрались, конечно, от чистого сердца. Инвалиду Гаврилову последнюю башку чуть не оттяпали.
Главная причина — народ очень уж нервный. Расстраивается по мелким пустякам. Горячится. И через это дерется грубо, как в тумане.
Оно, конечно, после гражданской войны нервы, говорят, у народа завсегда расшатываются. Может, оно и так, а только у инвалида Гаврилова от этой идеологии башка поскорее не зарастет.
А приходит, например, одна жиличка, Марья Васильевна Щипцова, в девять часов вечера на кухню и разжигает примус. Она всегда, знаете, об это время разжигает примус. Чай пьет и компрессы ставит.
Так приходит она на кухню. Ставит примус перед собой и разжигает. А он, провались совсем, не разжигается.
Она думает: "С чего бы он, дьявол, не разжигается? Не закоптел ли, провались совсем!"
И берет она в левую руку ежик и хочет чистить.
Хочет она чистить, берет в левую руку ежик, а другая жиличка, Дарья Петровна Кобылина, чей ежик, посмотрела, чего взято, и отвечает:
— Ежик-то, уважаемая Марья Васильевна, промежду прочим, назад положьте.
Щипцова, конечно, вспыхнула от этих слов и отвечает:
— Пожалуйста, отвечает, подавитесь, Дарья Петровна, своим ежиком. Мне, говорит, до вашего ежика дотронуться противно, не то что его в руку взять.
Тут, конечно, вспыхнула от этих слов Дарья Петровна Кобылина. Стали они между собой разговаривать. Шум у них поднялся, грохот, треск.
Муж, Иван Степаныч Кобылин, чей ежик, на шум является. Здоровый такой мужчина, пузатый даже, но, в свою очередь, нервный.
Так является это Иван Степаныч и говорит:
— Я, говорит, ну, ровно слон работаю за тридцать два рубля с копейками в кооперации, улыбаюсь, говорит, покупателям и колбасу им отвешиваю, и из этого, говорит, на трудовые гроши ежики себе покупаю, и нипочем то есть не разрешу постороннему чужому персоналу этими ежиками воспользоваться.
Тут снова шум, и дискуссия поднялась вокруг ежика. Все жильцы, конечно, поднаперли в кухню. Хлопочут. Инвалид Гаврилыч тоже является.
— Что это, — говорит, — за шум, а драки нету?
Тут сразу после этих слов и подтвердилась драка. Началось.
А кухонька, знаете, узкая. Драться неспособно. Тесно. Кругом кастрюли и примуса. Повернуться негде. А тут двенадцать человек вперлось. Хочешь, например, одного по харе смазать — троих кроешь. И, конечное дело, на все натыкаешься, падаешь. Не то что, знаете, безногому инвалиду — с тремя ногами устоять на полу нет никакой возможности.
А инвалид, чертова перечница, несмотря на это, в самую гущу вперся. Иван Степаныч, чей ежик, кричит ему:
— Уходи, Гаврилыч, от греха. Гляди, последнюю ногу оборвут.
Гаврилыч говорит:
— Пущай, говорит, нога пропадает! А только, говорит, не могу я теперича уйти. Мне, говорит, сейчас всю амбицию в кровь разбили.
А ему, действительно, в эту минуту кто-то по морде съездил. Ну, и не уходит, накидывается. Тут в это время кто-то и ударяет инвалида кастрюлькой по кумполу. Инвалид — брык на пол и лежит. Скучает.
Тут какой-то паразит за милицией кинулся. Является мильтон. Кричит:
— Запасайтесь, дьяволы, гробами, сейчас стрелять буду!
Только после этих роковых слов народ маленько очухался. Бросился по своим комнатам.
"Вот те, — думают, — клюква, с чего ж это мы, уважаемые граждане, разодрались?"
Бросился народ по своим комнатам, один только инвалид Гаврилыч не бросился. Лежит, знаете, на полу скучный. И из башки кровь каплет.
Через две недели после этого факта суд состоялся.
А нарсудья тоже нервный такой мужчина попался — прописал ижицу.
1924

СЛУЧАЙ В ПРОВИНЦИИ

Многое я перепробовал в своей жизни, а вот циркачом никогда не был.
И только однажды публика меня приняла за циркачатрансформатора.
Не знаю, как сейчас, а раньше ездили по России такие специалисты-трансформаторы. Они, скажем, выходили на эстраду, почтительнейше раскланивались с публикой, затем, убравшись на одно мгновение за кулисы, снова появлялись, но уже в другом костюме, с другим голосом и в другой роли.
Вот за такого трансформатора однажды меня и приняли.
Это было в революцию, в двадцатом или двадцать первом году.
Хлеб был тогда чрезвычайно дорог.
За фунт хлеба в Питере запрашивали два полотенца, три простыни или трехрядную гармонь.
А потому однажды осенью поэт-имажинист Николай Иванов, пианистка Маруся Грекова, я и лирический поэт Дмитрий Цензор выехали из Питера в поисках более легкого хлеба.
Мы решили объехать с пестрой музыкально-литературной программой ряд южных советских городов.
Мы ехали своим "чистым искусством" заработать кусок ржаного солдатского хлеба.
И в конце сентября, снабженные всякими мандатами и документами, мы выехали из Питера в теплушке, взяв направление на юго-восток.
Ехали долго.
В дороге подробно распределили свои роли и продумали программу.
Решено было так. Первым номером выступает пианистка Маруся с легкими музыкальными вещицами. Она дает, так сказать, верный художественный тон всему нашему вечеру. Вторым номером — имажинист. Он вроде как усложняет нашу программу, давая понять своими стихами, что искусство не всегда доступно народу.
Засим я — с юмористическими рассказами. И наконец лирический поэт Дмитрий Цензор. Он, так сказать, лаком покрывает всю нашу программу. Он создает впечатление легкого, тонкого вечера.
Программа была составлена замечательно.
— Товарищи! — говорил имажинист. — Мы первые в Советской России на верном пути. Мы сознательно снижаемся до масс, мы внедряемся в самую гущу. Этой программой мы докажем, что чистое искусство не пропадет. За нами стоит народ.
Пианистка Маруся молча слушала и, для практики, пальчиками на своих коленях разыгрывала какой-то сложный мотив.
Я покуривал махорку с чаем и печально сплевывал на пол зеленую едкую слюну.
А поэт Дмитрий Цензор говорил мечтательно:
— Чистое искусство народу необходимо… Нам понесут теплые душистые караваи хлеба, цветы, вареные яйца… Денег мы не возьмем. На черта нам сдались деньги, если на них ничего сейчас не купишь…
Наконец двадцать девятого числа мы приехали в небольшой провинциальный дождливый город.
На станции нас приветливо встретил агент уголовного розыска. Он долго и внимательно читал наши мандаты, потом взял под козырек, шутливо приветствуя этим русскую литературу.
Он нам по секрету сообщил, что он и сам из интеллигентных слоев и что он в свое время окончил два класса местной женской прогимназии и что поэтому он и сам не прочь между двумя протоколами побаловаться чистым искусством.
На наш литературный вечер он обещал непременно прибыть.
Мы остановились у Марусиных знакомых.
Первые дни прошли в необыкновенных хлопотах и в беготне.
Нужно было достать разрешение, получить зал, осветить его и сговориться с устроителем.
Устроитель был тонкий и ловкий человек. Он категорически уперся на своем, говоря, что чистая поэзия вряд ли будет доступна провинциальной публике, и поэтому необходимо разжижить нашу программу более понятными номерами — музыкой, пением и цирком.
Это, конечно, очень портило нашу программу. Однако спорить мы не стали — иного выхода не было.
Вечер был назначен на завтра в бывшем купеческом клубе.
Тридцатого сентября, в восемь часов вечера, мы, взволнованные, сидели за кулисами в специально отведенной для нас уборной.
Зал был набит до последнего предела.
Человек сто красноармейцев, множество домашних хозяек, городских девиц, служащих и людей всевозможных свободных профессий ожидали с нетерпением начала программы, похлопывая в ладоши и требуя поднятия занавеса.
Первым, как помню, выступило музыкальное трио. Затем жонглер и эксцентрик. Успех у него был потрясающий. Публика ревела, гремела и вызывала его бесконечно.
Затем шли наши номера.
Маруся Грекова вышла на эстраду в глухом черном платье.
Когда Маруся появилась на сцене, в публике произошло какое-то неясное волнение. Публика приподнималась со своих мест и смотрела на пианистку. Многие хохотали.
Маруся с некоторой тревогой села за рояль и, сыграв короткую вещицу, остановилась, ожидая одобрения. Однако одобрения не последовало.
В страшном смущении, без единого хлопка, Маруся удалилась за кулисы.
За ней почти немедленно выступил имажинист.
Гром аплодисментов, крики и одобрительный гул не смолкали долго.
Польщенный таким вниманием и известностью даже в небольшом провинциальном городе, имажинист низко раскланялся, почтительно прижимая руку к сердцу.
Он прочел какие-то ядовитые, но неясные стишки и ушел в сильном душевном сомнении — аплодисментов опять-таки не было.
Буквально не было ни единого хлопка.
Третьим, сильно напуганный, выступил я.
Еще более длительные, радостные крики раздались при моем появлении.
Задняя публика вставала на скамейки, напирала на впереди сидящих и рассматривала меня, как какое-то морское чудо.
— Ловко! — кричал кто-то. — Ловко, братцы, запущено!
— Ах, сволочь! — визгливо кричал кто-то с видимым восхищением.
Я, в сильном страхе, боясь за свою судьбу и еле произнося слова, начал лепетать свой рассказ.
Публика терпеливо слушала мой лепет и даже подбадривала меня отдельными выкриками:
— Ах, сволочь, едят его мухи!
— Крой! Валяй! Дави! Ходи веселей!
Пролепетав рассказ почти до конца, я удалился, с трудом передвигая ноги. Аплодисментов, как и в те разы, не было. Только какой-то высокий красноармеец встал и сказал:
— Ах, сволочь! Идет-то как! Гляди, братцы, как переступает нарочно.
Последним должен был выступить лирический поэт.
Он долго не хотел выступать. Он почти плакал в голос и ссылался на боли в нижней части живота. Он говорил, что он только вчера приехал из Питера, не осмотрелся еще в этом городе и не свыкся с такой аудиторией.
Поэт буквально ревел белугой и цеплялся руками за кулисы, однако дружным натиском мы выперли его на сцену.
Дикие аплодисменты, гогот, восхищенная брань — потрясли все зало.
Публика восторженно гикала и ревела.
Часть публики ринулась к сцене и с диким любопытством рассматривала лирического поэта.
Поэт обомлел, прислонился к роялю и, не сказав ни одного слова, простоял так минут пять. Затем качнулся, открыл рот и, почти неживой, вполз обратно за кулисы.
Аплодисменты долго не смолкали. Кто-то настойчиво бил пятками в пол. Кто-то неистово требовал повторения.
Мы, совершенно потрясенные, забились в своей уборной и сидели, прислушиваясь к публике.
Наш устроитель ходил вокруг нас, с испугом поглядывая на наши поникшие фигуры.
Имажинист, скорбно сжав губы, в страшной растерянности сидел на диване, потом откинул свои волосы назад и твердо сказал:
— Меня поймут через пятьдесят лет. Не раньше. Мои стихи не доходят. Это я теперь вижу.
Маруся Грекова тихо плакала, закрыв лицо руками.
Лирический поэт стоял в неподвижной позе и с испугом прислушивался к крикам и реву.
Я ничего не понимал. Вернее, я думал, что чистое искусство дошло до масс, но в какой-то странной и неизвестной для меня форме.
Однако крики не смолкали.
Вдруг послышался топот бегущих ног за кулисами и в нашу уборную ворвалось несколько человек из публики.
— Просим! Просим! — радостно вопил какой-то гражданин, потрясая руками.
Мы остолбенели.
Тихим, примиряющим голосом устроитель спросил:
— Товарищи… Не беспокойтесь… Не волнуйтесь… Все будет… Сейчас все устроим… Что вы хотели?
— Да который тут выступал, — сказал гражданин. — Публика очень даже требует повторить. Мы, как делегация, просим… Который тут сейчас с переодеванием, трансформатор.
Вдруг в одно мгновение всем стало ясно. Нас четверых приняли за трансформатора Якимова, выступавшего в прошлом году в этом городе. Сегодня он должен был выступать после нас.
Совершенно ошеломленные, мы механически оделись и вышли из клуба.
И на другой день уехали из города.
Маленькая блондинка пианистка, саженного роста имажинист, я и, наконец, полный, румяный лирический поэт — мы вчетвером показали провинциальной публике поистине чудо трансформации.
Однако цветов, вареных яиц и славных почестей мы так и не получили от народа.
Придется ждать.
1924

АКТЕР

Рассказ этот — истинное происшествие. Случилось в Астрахани. Рассказал мне об этом актер-любитель.
Вот что он рассказал:
"Вот вы меня, граждане, спрашиваете, был ли я актером? Ну, был. В театре играл. Прикасался к этому искусству. А только ерунда. Ничего в этом нет выдающего.
Конечно, если подумать глубже, то в этом искусстве много хорошего.
Скажем, выйдешь на сцену, а публика смотрит. А средь публики — знакомые, родственники со стороны жены, граждане с дому. Глядишь — подмигивают с партеру — дескать, не робей, Вася, дуй до горы. А ты, значит, им знаки делаешь — дескать, оставьте беспокоиться, граждане. Знаем. Сами с усами.
Но если подумать глубже, то ничего в этой профессии нету хорошего. Крови больше испортишь.
Вот раз ставили мы пьесу "Кто виноват?". Из прежней жизни. Очень это сильная пьеса. Там, значит, в одном акте грабители купца грабят на глазах у публики. Очень натурально выходит. Купец, значит, кричит, ногами отбивается. А его грабят. Жуткая пьеса.
Так вот поставили эту пьесу.
А перед самым спектаклем один любитель, который купца играл, выпил. И в жаре до того его, бродягу, растрясло, что, видим, не может роль купца вести. И, как выйдет к рампе, так нарочно электрические лампочки ногой давит.
Режиссер Иван Палыч мне говорит:
— Не придется, говорит, во втором акте его выпущать. Передавит, сукин сын, все лампочки. Может, говорит, ты заместо его сыграешь? Публика дура — не поймет.
Я говорю:
— Я, граждане, не могу, говорю, к рампе выйти. Не проекте. Я, говорю, сейчас два арбуза съел. Неважно соображаю.
А он говорит:
— Выручай, браток. Хоть на одно действие. Может, тот артист после очухается. Не срывай, говорит, просветительной работы.
Все-таки упросили. Вышел я к рампе.
И вышел по ходу пьесы, как есть, в своем пиджаке, в брюках. Только что бороденку чужую приклеил. И вышел. А публика хотя и дура, а враз узнала меня.
— А, — говорят, — Вася вышедши! Не робей, дескать, дуй до горы…
Я говорю:
— Робеть, граждане, не приходится — раз, говорю, критический момент. Артист, говорю, сильно под мухой и не может к рампе выйтить. Блюет.
Начали действие.
Играю я в действии купца. Кричу, значит, ногами от грабителей отбиваюсь. И чувствую, будто кто-то из любителей действительно мне в карман лезет.
Запахнул я пиджачок. В сторону от артистов.
Отбиваюсь от них. Прямо по роже бью. Ей-богу!
— Не подходите, — говорю, — сволочи, честью прошу.
А те по ходу пьесы это наседают и наседают. Вынули у меня бумажник (восемнадцать червонцев) и к часам прутся.
Я кричу не своим голосом:
— Караул, дескать, граждане, всерьез грабят.
А от этого полный эффект получается. Публика-дура в восхищении в ладоши бьет. Кричит:
— Давай, Вася, давай. Отбивайся, милый. Крой их, дьяволов, по башкам.
Я кричу:
— Не помогает, братцы!
И сам стегаю прямо по головам.
Вижу — один любитель кровью исходит, а другие, подлецы, в раж вошли и наседают.
— Братцы, — кричу, — да что ж это? За какое самое это страдать-то приходится?
Режиссер тут с кулис высовывается.
— Молодец, — говорит, — Вася. Чудно, говорит, рольку ведешь. Давай дальше.
Вижу — крики не помогают. Потому, чего ни крикнешь — все прямо по ходу пьесы ложится.
Встал я на колени.
— Братцы, — говорю. — Режиссер, говорю, Иван Палыч. Не могу больше! Спущайте занавеску. Последнее, говорю, сбереженье всерьез прут!
Тут многие театральные спецы — видят, не по пьесе слова — из кулис выходят. Суфлер, спасибо, из будки наружу вылезает.
— Кажись, — говорит, — граждане, действительно у купца бумажник свистнули.
Дали занавес. Воды мне в ковшике принесли. Напоили.
— Братцы, — говорю. — Режиссер, говорю, Иван Палыч. Да что ж это, говорю. По ходу, говорю, пьесы ктойто бумажник у меня вынул.
Ну, устроили обыск у любителей. А только денег не нашли. А пустой бумажник кто-то в кулисы кинул.
Деньги так и сгинули. Как сгорели.
Вы говорите — искусство? Знаем! Играли!"
1925

КРИЗИС

Давеча, граждане, воз кирпичей по улице провезли. Ей-богу!
У меня, знаете, аж сердце затрепетало от радости. Потому строимся же, граждане. Кирпич-то ведь не зря же везут. Домишко, значит, где-нибудь строится. Началось — тьфу, тьфу, не сглазить!
Лет, может, через двадцать, а то и меньше, у каждого гражданина небось по цельной комнате будет. А ежели население шибко не увеличится и, например, всем аборты разрешат — то и по две. А то и по три на рыло. С ванной.
Вот заживем-то когда, граждане! В одной комнате, скажем, спать, в другой гостей принимать, в третьей еще чего-нибудь… Мало ли! Делов-то найдется при такой свободной жизни.
Ну, а пока что трудновато насчет квадратной площади. Скуповато получается ввиду кризиса.
Я вот, братцы, в Москве жил. Недавно только оттуда вернулся. Испытал на себе этот кризис.
Приехал я, знаете, в Москву. Хожу с вещами по улицам. И то есть ни в какую. Не то что остановиться негде — вещей положить некуда.
Две недели, знаете, проходил по улицам с вещами — оброс бороденкой и вещи порастерял. Так, знаете, налегке и хожу без вещей. Подыскиваю помещение.
Наконец в одном доме какой-то человечек по лестнице спущается.
— За тридцать рублей, — говорит, — могу вас устроить в ванной комнате. Квартирка, говорит, барская… Три уборных… Ванна… В ванной, говорит, и живите себе. Окон, говорит, хотя и нету, но зато дверь имеется. И вода под рукой. Хотите, говорит, напустите полную ванну воды и ныряйте себе хоть цельный день.
Я говорю:
— Я, дорогой товарищ, не рыба. Я, говорю, не нуждаюсь нырять. Мне бы, говорю, на суше пожить. Сбавьте, говорю, немного за мокроту.
Он говорит:
— Не могу, товарищ. Рад бы, да не могу. Не от меня целиком зависит. Квартира коммунальная. И цена у нас на ванну выработана твердая.
— Ну, что ж, — говорю, — делать? Ладно. Рвите, говорю, с меня тридцать и допустите, говорю, скорее. Три недели, говорю, по панели хожу. Боюсь, говорю, устать.
Ну, ладно. Пустили. Стал жить.
А ванна, действительно, барская. Всюду, куда ни ступишь, — мраморная ванна, колонка и крантики. А сесть, между прочим, негде. Разве что на бортик сядешь, и то вниз валишься, в аккурат в мраморную ванну.
Устроил тогда настил из досок, живу.
Через месяц, между прочим, женился.
Такая, знаете, молоденькая, добродушная супруга попалась. Без комнаты.
Я думал, через эту ванну она от меня откажется, и не увижу я семейного счастья и уюта, но она ничего, не отказывается. Только маленько нахмурилась и отвечает:
— Что ж, — говорит, — и в ванне живут добрые люди. А в крайнем, говорит, случае, перегородить можно. Тут, говорит, к примеру, будуар, а тут столовая…
Я говорю:
— Перегородить, гражданка, можно. Да жильцы, говорю, дьяволы, не дозволяют. Они и то говорят: никаких переделок.
Ну, ладно. Живем как есть.
Меньше чем через год у нас с супругой небольшой ребеночек рождается.
Назвали его Володькой и живем дальше. Тут же в ванне его купаем — и живем.
И даже, знаете, довольно отлично получается. Ребенок то есть ежедневно купается и совершенно не простуживается.
Одно только неудобство — по вечерам коммунальные жильцы лезут в ванную мыться.
На это время всей семьей приходится в коридор подаваться.
Я уж и то жильцов просил:
— Граждане, говорю, купайтесь по субботам. Нельзя же, говорю, ежедневно купаться. Когда же, говорю, житьто? Войдите в положение.
А их, подлецов, тридцать два человека. И все ругаются. И, в случае чего, морду грозят набить.
Ну, что ж делать — ничего не поделаешь. Живем как есть.
Через некоторое время мамаша супруги моей из провинции прибывает в ванну. За колонкой устраивается.
— Я, — говорит, — давно мечтала внука качать. Вы, говорит, не можете мне отказать в этом развлечении.
Я говорю:
— Я и не отказываю. Валяйте, говорю, старушка, качайте. Пес с вами. Можете, говорю, воды в ванную напустить — и ныряйте с внуком.
А жене говорю:
— Может, гражданка, к вам еще родственники приедут, так уж вы говорите сразу, не томите.
Она говорит:
— Разве что братишка на рождественские каникулы…
Не дождавшись братишки, я из Москвы выбыл. Деньги семье высылаю по почте.
1925

АДМИНИСТРАТИВНЫЙ ВОСТОРГ

Хочется рассказать про одного начальника. Очень уж глубоко интересная личность.
Оно, конечно, жалко — не помню, в каком городе эта личность существует. В свое время читал об этом начальнике небольшую заметку в харьковской газете. А насчет города — позабыл. Память дырявая. В общем, где-то около Харькова.
Ну, да это не суть важно. Пущай население само разбирается в своих героях. Небось узнают — фамилия Дрожкин.
Так вот, извольте видеть, было это в небольшом городе. Даже, по совести говоря, не в городе, а в местечке.
И было это в воскресенье.
Представьте себе — весна, весеннее солнышко играет. Природа, так сказать, пробуждается. Травка, возможно, что зеленеть начинает.
Население, конечно, высыпало на улицу. Панели шлифует.
И тут же среди населения гуляет собственной персоной помощник начальника местной милиции товарищ Дрожкин. С супругой. Прелестный ситцевый туалет. Шляпа. Зонтичек. Калоши.
И гуляют они, ну прямо как простые смертные. Не гнушаются. Прямо так и прут под ручку по общему тротуару.
Доперли они до угла бывшей Казначейской улицы. Вдруг стоп. Среди, можно сказать, общего пешеходного тротуара — свинья мотается. Такая довольно крупная свинья, пудов, может быть, на семь.
И пес ее знает, откуда она забрела. Но факт, что забрела и явно нарушает общественный беспорядок.
А тут, как на грех, товарищ Дрожкин с супругой.
Господи твоя воля! Да, может, товарищу Дрожкину неприятно на свинью глядеть? Может, ему во внеслужебное время охота на какую-нибудь благородную часть природы поглядеть? А тут свинья. Господи, твоя воля, какие неосторожные поступки со стороны свиньи! И кто такую дрянь выпустил наружу? Это же прямо невозможно!
А главное — товарищ Дрожкин вспыльчивый был. Он сразу вскипел.
— Это, — кричит, — чья свинья? Будьте любезны ее ликвидировать.
Прохожие, известно, растерялись. Молчат.
Начальник говорит:
— Это что ж делается средь бела дня! Свиньи прохожих затирают. Шагу не дают шагнуть. Вот я ее сейчас из револьвера тяпну.
Вынимает, конечно, товарищ Дрожкин револьвер. Тут среди местной публики замешательство происходит. Некоторые, более опытные прохожие, с большим, так сказать, военным стажем, в сторону сиганули в рассуждении пули.
Только хотел начальник свинку угробить — жена вмешалась. Супруга.
— Петя, — говорит, — не надо ее из револьверу бить. Сейчас, может быть, она под ворота удалится.
Муж говорит:
— Не твое гражданское дело. Замри на короткое время. Не вмешивайся в действия милиции.
В это время из-под ворот такая небольшая старушка выплывает.
Выплывает такая небольшая старушка и что-то ищет.
— Ахти, — говорит, — господи! Да вот он где, мой кабан. Не надо его, товарищ начальник, из пистолета пужать. Сейчас я его уберу.
Товарищ Дрожкин обратно вспылил. Может, ему хотелось на природу любоваться, а тут, извиняюсь, неуклюжая старуха со свиньей.
— Ага, — говорит, — твоя свинья! Вот я ее сейчас из револьверу трахну. А тебя в отделение отправлю. Будешь свиней распущать.
Тут опять жена вмешалась.
— Петя, — говорит, — пойдем, за ради бога. Опоздаем же на обед.
И, конечно, по глупости своей супруга за рукав потянула — дескать, пойдем.
Ужасно побледнел начальник милиции.
— Ах, так, — говорит, — вмешиваться в действия и в распоряжения милиции! За рукав хватать! Вот я тебя сейчас арестую.
Свистнул товарищ Дрожкин постового.
— Взять, — говорит, — эту гражданку. Отправить в отделение. Вмешивалась в действия милиции.
Взял постовой неосторожную супругу за руку и повел в отделение.
Народ безмолвствовал.
А сколько жена просидела в милиции и каковы были последствия семейной неурядицы — нам неизвестно. Об этом, к сожалению, в газете ничего не говорится.
1925

ОБЕЗЬЯНИЙ ЯЗЫК

Трудный этот русский язык, дорогие граждане! Беда, какой трудный.
Главная причина в том, что иностранных слов в нем до черта. Ну, взять французскую речь. Все хорошо и понятно. Кескесе, мерси, комси — все, обратите ваше внимание, чисто французские, натуральные, понятные слова.
А нуте-ка, сунься теперь с русской фразой — беда. Вся речь пересыпана словами с иностранным, туманным значением.
От этого затрудняется речь, нарушается дыхание и треплются нервы.
Я вот на днях слышал разговор. На собрании было. Соседи мои разговорились.
Очень умный и интеллигентный разговор был, но я, человек без высшего образования, понимал ихний разговор с трудом и хлопал ушами.
Началось дело с пустяков.
Мой сосед, не старый еще мужчина, с бородой, наклонился к своему соседу слева и вежливо спросил:
— А что, товарищ, это заседание пленарное будет али как?
— Пленарное, — небрежно ответил сосед.
— Ишь ты, — удивился первый, — то-то я и гляжу, что такое? Как будто оно и пленарное.
— Да уж будьте покойны, — строго ответил второй. — Сегодня сильно пленарное и кворум такой подобрался — только держись.
— Да ну? — спросил сосед. — Неужели и кворум подобрался?
— Ей-богу, — сказал второй.
— И что же он, кворум-то этот?
— Да ничего, — ответил сосед, несколько растерявшись. — Подобрался, и все тут.
— Скажи на милость, — с огорчением покачал головой первый сосед. — С чего бы это он, а?
Второй сосед развел руками и строго посмотрел на собеседника, потом добавил с мягкой улыбкой:
— Вот вы, товарищ, небось не одобряете эти пленарные заседания… А мне как-то они ближе. Все как-то, знаете ли, выходит в них минимально по существу дня… Хотя я, прямо скажу, последнее время отношусь довольно перманентно к этим собраниям. Так, знаете ли, индустрия из пустого в порожнее.
— Не всегда это, — возразил первый. — Если, конечно, посмотреть с точки зрения. Вступить, так сказать, на точку зрения и оттеда, с точки зрения, то — да, индустрия конкретно.
— Конкретно фактически, — строго поправил второй.
— Пожалуй, — согласился собеседник. — Это я тоже допущаю. Конкретно фактически. Хотя как когда…
— Всегда, — коротко отрезал второй. — Всегда, уважаемый товарищ. Особенно, если после речей подсекция заварится минимально. Дискуссии и крику тогда не оберешься…
Па трибуну взошел человек и махнул рукой. Все смолкло. Только соседи мои, несколько разгоряченные спором, не сразу замолчали. Первый сосед никак не мог помириться с тем, что подсекция заваривается минимально. Ему казалось, что подсекция заваривается несколько иначе.
На соседей моих зашикали. Соседи пожали плечами и смолкли. Потом первый сосед снова наклонился ко второму и тихо спросил:
— Это кто ж там такой вышедши?
— Это? Да это президиум вышедши. Очень острый мужчина. И оратор первейший. Завсегда остро говорит по существу дня.
Оратор простер руку вперед и начал речь.
И когда он произносил надменные слова с иностранным, туманным значением, соседи мои сурово кивали головами. Причем второй сосед строго поглядывал на первого, желая показать, что он все же был прав в только что законченном споре.
Трудно, товарищи, говорить по-русски!
1925

ЛИМОНАД

Я, конечно, человек непьющий. Ежели другой раз и выпью, то мало так, приличия ради или славную компанию поддержать.
Больше как две бутылки мне враз нипочем не употребить. Здоровье не дозволяет. Один раз, помню, в день своего бывшего ангела, я четверти выкушал.
Но это было в молодые, крепкие годы, когда сердце отчаянно в груди билось и в голове мелькали разные мысли.
А теперь старею.
Знакомый ветеринарный фельдшер, товарищ Птицын, давеча осматривал меня и даже, знаете, испугался. Задрожал.
— У вас, — говорит, — полная девальвация. Где, говорит, печень, где мочевой пузырь, распознать, говорит, нет никакой возможности. Очень, говорит, вы сносились.
Хотел я этого фельдшера побить, но после остыл к нему.
"Дай, — думаю, — сперва к хорошему врачу схожу, удостоверюсь".
Врач никакой девальвации не нашел.
— Органы, — говорит, — у вас довольно в аккуратном виде. И пузырь, говорит, вполне порядочный и не протекает. Что касается сердца — очень еще отличное, даже, говорит, шире, чем надо. Но, говорит, пить вы перестаньте, иначе очень просто смерть может приключиться.
А помирать, конечно, мне неохота. Я жить люблю. Я человек еще молодой. Мне только-только в начале нэпа сорок три года стукнуло. Можно сказать, в полном расцвете сил и здоровья. И сердце в груди широкое. И пузырь, главное, не протекает. С таким пузырем жить да радоваться. "Надо, — думаю, — в самом деле пить бросить". Взял и бросил.
Не пью и не пью. Час не пью, два не пью. В пять часов вечера пошел, конечно, обедать в столовую.
Покушал суп. Начал вареное мясо кушать — охота выпить. "Заместо, думаю, — острых напитков попрошу чего-нибудь помягче — нарзану или же лимонаду". Зову.
— Эй, — говорю, — который тут мне порции подавал, неси мне, куриная твоя голова, лимонаду.
Приносят, конечно, мне лимонаду на интеллигентном подносе. В графине. Наливаю в стопку.
Пью я эту стопку, чувствую: кажись, водка. Налил еще. Ей-богу, водка. Что за черт! Налил остатки — самая настоящая водка.
— Неси, — кричу, — еще!
"Вот, — думаю, — поперло-то!"
Приносит еще.
Попробовал еще. Никакого сомнения не осталось — самая натуральная.
После, когда деньги заплатил, замечание все-таки сделал.
— Я, — говорю, — лимонаду просил, а ты чего носишь, куриная твоя голова?
Тот говорит:
— Так что это у нас завсегда лимонадом зовется. Вполне законное слово. Еще с прежних времен… А натурального лимонаду, извиняюсь, не держим — потребителя нету.
— Неси, — говорю, — еще последнюю.
Так и не бросил. А желание было горячее. Только вот обстоятельства помешали. Как говорится — жизнь диктует свои законы. Надо подчиняться.
1925

ПАУТИНА

Вот говорят, что деньги сильней всего на свете. Вздор. Ерунда.
Капиталисты для самообольщения все это выдумали.
Есть на свете кое-что покрепче денег.
Двумя словами об этом не рассказать. Тут целый рассказ требуется.
Извольте рассказ.
Высокой квалификации токарь по металлу, Иван Борисович Левонидов, рассказал мне его.
— Да, дорогой товарищ, — сказал Левонидов, — такие дела на свете делаются, что только в книгу записывай.
Появился у нас, на заводе, любимчик — Егорка Драпов. Человек он арапистый. Усишки белокурые. Взгляд этакий вредный. И нос вроде перламутровой пуговицы.
А карьеру между тем делает. По службе повышается, на легкую работу назначается и жалованье получает по высшему разряду.
Мастер с ним за ручку. А раз даже, проходя мимо Егорки Драпова, мастер пощекотал его пальцами и с уважением таким ему улыбнулся.
Стали рабочие думать, что и почему. И за какие личные качества повышается человек.
Думали, гадали, но не разгадали и пошли к инженеру Фирсу.
— Вот, — говорим, — любезный отец, просим покорнейше одернуть зарвавшегося мастера. Пущай не повышает своего любимца Егорку Драпова. И пальцем пущай не щекотит, проходя мимо.
Сначала инженер, конечно, испугался, — думал, что его хотят выводить на свежую воду, но после обрадовался.
— Будьте, — говорит, — товарищи, благонадежны. Зарвавшегося мастера одерну, а Егорку Драпова в другое отделение переведу.
Проходит между тем месяц. Погода стоит отличная. Ветры дуют южные. И наводнения не предвидится. А любимчик — Егорка Драпов — карьеру между тем делает все более заманчивую.
И не только теперь мастер, а и сам любимый спец с ним похохатывает и ручку ему жмет.
Ахнули рабочие. И я ахнул.
"Неужели же, — думаем, — правды на земле нету? Ведь за какие же это данные повышается человек и пальцами щекотится мастером?"
Пошли мы небольшой группой к красному директору Ивану Павловичу.
— Вы, — говорим, — который этот и тому подобное. Да за что же, говорим, такая несообразность?
А красный директор, нахмурившись, отвечает:
— Я, говорит, который этот и тому подобное. Я, говорит, мастера и спеца возьму под ноготь, а Егорку Драпова распушу, как собачий хвост. Идите себе, братцы, не понижайте производительности.
И проходит месяц — Егорка Драпов цветет, как маков цвет или, скажем, хризантема в саду. Балуют его и милуют и ручку со всех сторон наперерыв ему жмут. И директор жмет, и спец жмет, и сам мастер, проходя мимо, щекотит Егорку Драпова.
Взвыли тут рабочие, пошли всей гурьбой к рабкору Настину. Плачутся:
— Рабкор ты наш, золото, драгоценная головушка. Ругали мы тебя, и матюкали, и язвой называли: мол, жалобы зачем в газету пишешь. А теперича, извините и простите… Выводите Егорку Драпова на свежую воду.
— Ладно, — сказал Настин. — Это мы можем, сейчас поможем. Дайте только маленечко сроку, погляжу, что и как и почему человек повышается. Хвост ему накручу, — будьте покойны.
И проходит месяц. Ветры дуют южные. И наводнения не предвидится. Птички по воздуху порхают и бабочки крутятся.
А Егорка Драпов цветет жасмином или даже пестрой астрой распущается.
И даже рабкор Настин, проходя однажды мимо, пощекотал Егорку и дружески ему так улыбнулся.
Собрались тут рабочие обсуждать. Говорили, говорили — языки распухли, а к результату не пришли.
И тут я, конечно, встреваю в разговор.
— Братцы, — говорю, — я, говорю, первый гадюку открыл, и я ее и закопаю. Дайте срок.
И вдруг на другой день захожу я в Егоркино отделение и незаметно становлюсь за дверь. И вижу. Мастер домой собирается, а Егорка Драпов крутится перед ним мелким бесом и вроде как тужурку подает.
— Не застудитесь, — говорит, — Иван Саввич. Погодкато, говорит, страсть неблагоприятная.
А мастер Егорку по плечу стукает и хохочет.
— А и любишь, — говорит, — ты меня, Егорка, сукин сын.
А Егорка Драпов почтительно докладывает:
— Вы, говорит, мне, Иван Саввич, вроде как отец родной. И мастер, говорит, вы отличный. И личностью, говорит, очень вы мне покойную мамашу напоминаете, только что у ей усиков не было.
А мастер пожал Егоркину ручку и пошел себе.
Только я хотел из-за двери выйти, шаг шагнул — рабкор Настин прется.
— А, — говорит, — Егорушка, друг ситный! Я, говорит, знаешь ли, такую давеча заметку написал — ай-люли.
А Егорка Драпов смеется.
— Да уж, — говорит, — ты богато пишешь. Пушкин, говорит, и Гоголь дерьмо против тебя.
— Ну, спасибо, — говорит рабкор, — век тебе не забуду. Хочешь, тую заметку прочту?
— Да чего ее читать, — говорит Егорка, — я, говорит, и так, без чтения в восхищении.
Пожали они друг другу ручки и вышли вместе. А я следом.
Навстречу красный директор прется.
— А, — говорит, — Егорка Драпов, наше вам… Ну-ка, говорит, погляди теперича, какие у меня мускулы.
И директор рукав свой засучил и показывает Егорке мускулы.
Нажал Егорка пальцем на мускулы.
— Ого, — говорит, — прибавилось.
— Ну, спасибо, — говорит директор, — спасибо тебе, Егорка.
Тут оба два — директор и рабкор — попрощались с Егоркой и разошлись.
Догоняю я Егорку на улице, беру его, подлеца, за руку и отвечаю:
— Так, говорю, любезный. Вот, говорю, какие паутины вы строите.
А Егорка Драпов берет меня под руку и хохочет.
— Да брось, — говорит, — милый… Охота тебе… Лучше расскажи, как живешь и как сынишка процветает.
— Дочка, — говорю, — у меня, Егорка. Не сын. Отличная, говорю, дочка. Бегает…
— Люблю дочек, — говорит Егорка. — Завсегда, говорит, любуюсь на них и игрушки им жертвую…
И проходит месяц. Ветры дуют южные. И наводнения не предвидится. А Егорка Драпов цветет, как маков цвет или, скажем, хризантема в саду.
А вчера, проходя мимо, пощекотал я Егорку Драпова.
Черт с ним. Хоть, думаю, и подлец, а приятный человек.
Полюбил я Егорку Драпова.
1925

ЧЕТЫРЕ ДНЯ

Германская война и разные там окопчики — все это теперь, граждане, на нас сказывается. Все мы через это нездоровые и больные.
У кого нервы расшатаны, у кого брюхо как-нибудь сводит, у кого сердце не так аритмично бьется, как это хотелось бы. Все это результаты.
На свое здоровье, конечно, пожаловаться я не могу.
Здоров. И жру ничего. И сон невредный. Однако каждую минуту остерегаюсь, что эти окопчики и на мне скажутся.
Тоже вот не очень давно встал я с постели. И надеваю, как сейчас помню, сапог. А супруга мне говорит:
— Что-то, говорит, ты, Ваня, сегодня с лица будто такой серый. Нездоровый, говорит, такой у тебя цвет бордо.
Поглядел я в зеркало. Действительно, — цвет лица как бордо, и морда кирпича просит.
Вот те, думаю, клюква! Сказываются окопчики. Может, у меня сердце или там еще какой-нибудь орган не так хорошо бьется. Оттого, может, я и серею.
Пощупал пульс — тихо, но работает. Однако какие-то боли изнутри пошли. И ноет что-то.
Грустный такой я оделся и, не покушав чаю, вышел на работу.
Вышел на работу. Думаю — ежели какой черт скажет мне насчет моего вида или цвета лица — схожу обязательно к доктору. Мало ли — живет, живет человек и вдруг хлоп — помирает. Сколько угодно.
Без пяти одиннадцать, как сейчас помню, подходит до меня старший мастер Житков и говорит:
— Иван Федорович, голубчик, да что с тобой? Вид, говорит, у тебя сегодня чересчур отчаянный. Нездоровый, говорит, у тебя, землистый вид.
Эти слова будто мне по сердцу полоснули.
Пошатнулось, думаю, мать честная, здоровье. Допрыгался, думаю.
И снова стало ныть у меня внутри, мутить. Еле, знаете, до дому дополз. Хотел даже скорую помощь вызвать.
Дополз до дому. Свалился на постель. Лежу. Жена ревет, горюет. Соседи приходят, охают.
— Ну, — говорят, — и видик у тебя, Иван Федорович. Ничего не скажешь. Не личность, а форменное бордо.
Эти слова еще больше меня растравляют. Лежу плошкой и спать не могу.
Утром встаю разбитый, как сукин сын. И велю поскорей врача пригласить.
Приходит коммунальный врач и говорит: симуляция.
Чуть я за эти самые слова врача не побил.
— Я, — говорю, — покажу, какая симуляция. Я, говорю, сейчас, может быть, разорюсь на трояк и к самому профессору сяду и поеду.
Стал я собираться к профессору. Надел чистое белье. Стал бриться. Провел бритвой по щеке, мыло стер — гляжу — щека белая, здоровая, и румянец на ней играет.
Стал поскорей физию тряпочкой тереть — гляжу — начисто сходит серый цвет бордо.
Жена приходит, говорит:
— Да ты небось, Ваня, неделю рожу не полоскал?
Я говорю:
— Неделю, этого быть не может, — тоже хватила, дура какая. Но, говорю, дня четыре, это, пожалуй, действительно верно.
А главное, на кухне у нас холодно и неуютно. Прямо мыться вот как неохота. А когда стали охать да ахать — тут уж и совсем, знаете ли, не до мытья. Только бы до кровати доползти.
Сию минуту помылся я, побрился, галстук прицепил и пошел свеженький, как огурчик, к своему приятелю.
И боли сразу будто ослабли. И сердце ничего себе бьется. И здоровье стало прямо выдающееся.
1925

СТОЛИЧНАЯ ШТУЧКА

В селе Усачи, Калужской губернии, на днях состоялись перевыборы председателя.
Городской товарищ Ведерников, посланный ячейкой в подшефное село, стоял на свежеструганных бревнах и говорил собранию:
— Международное положение, граждане, яснее ясного. Задерживаться на этом, к сожалению, не приходится. Перейдем поэтому к текущему моменту дня, к выбору председателя заместо Костылева, Ивана. Этот паразит не может быть облечен всей полнотой государственной власти, а потому сменяется…
Представитель сельской бедноты, мужик Бобров, Михайло Васильевич, стоял на бревнах подле городского товарища и, крайне беспокоясь, что городские слова мало доступны пониманию крестьян, тут же, по доброй своей охоте, разъяснял неясный смысл речи.
— Одним словом, — сказал Михаиле Бобров, — этот паразит, распроязви его душу — Костылев, Иван Максимыч, — не могит быть облегчен и потому сменяется…
— И заместо указанного Ивана Костылева, — продолжал городской оратор, — предлагается избрать человека, потому как нам паразитов не надобно.
— И заместо паразита, — пояснил Бобров, — и этого, язви его душу, самогонщика, хоша он мне и родственник со стороны жены, предлагается изменить и наметить.
— Предлагается, — сказал городской товарищ, — выставить кандидатуру лиц.
Михайло Бобров скинул с себя от полноты чувств тапку и сделал широки и жест, приглашая немедленно выставить кандидатуру лиц.
Общество молчало.
— Разве Быкина, что ли? Или Еремея Ивановича Секина, а? — несмело спросил кто-то.
— Так, — сказал городской товарищ, — Быкина… Запишем.
— Чичас запишем, — пояснил Бобров.
Толпа, молчавшая до сего момента, принялась страшным образом галдеть и выкрикивать имена, требуя немедленно возводить своих кандидатов в должность председателя.
— Быкина, Васю! Еремея Ивановича Секина! Николаева…
Городской товарищ Ведерников записывал эти имена па своем мандате.
— Братцы! — закричал кто-то. — Это не выбор — Секип и Миколаев… Надоть передовых товарищей выбирать… Которые настоящие в полной мере… Которые, может, в городе поднаторели — вот каких надоть… Чтоб все насквозь знали…
— Верно! — закричали в толпе. — Передовых надоть… Кругом так выбирают.
— Тенденция правильная, — сказал городской товарищ. — Намечайте имена.
В обществе произошла заминка.
— Разве Коновалова, Лешку? — несмело сказал ктото. — Он и есть только один приехадши с города. Он это столичная штучка.
— Лешку! — закричали в толпе. — Выходи, Леша. Говори обществу.
Лешка Коновалов протискался через толпу, вышел к бревнам и, польщенный всеобщим вниманием, поклонился по-городскому, прижимая руку к сердцу.
— Говори, Лешка! — закричали в толпе.
— Что ж, — несколько конфузясь, сказал Лешка. — Меня выбирать можно. Секин или там Миколаев — разве это выбор? Это же деревня, гольтепа. А я, может, два года в городе терся. Меня можно выбирать…
— Говори, Лешка! Докладывай обществу! — снова закричала толпа.
— Говорить можно, — сказал Лешка. — Отчего это не говорить, когда я все знаю… Декрет знаю или какое там распоряжение и примечание. Или, например, кодекс… Все это знаю. Два года, может, терся… Бывало, сижу в камере, а к тебе бегут. Разъясни, дескать, Леша, какое это примечание и декрет.
— Какая это камера-то? — спросили в толпе.
— Камера-то? — сказал Лешка. — Да четырнадцатая камера. В Крестах мы сидели…
— Ну! — удивилось общество. — За что же ты, парень, в тюрьмах-то сидел?
Лешка смутился и растерянно взглянул на толпу.
— Самая малость, — неопределенно сказал Лешка.
— Политика или что слямзил?
— Политика, — сказал Лешка. — Слямзил самую малость…
Лешка махнул рукой и сконфуженно смылся в толпу.
Городской товарищ Ведерников, поговорив о новых тенденциях избирать поднаторевших в городе товарищей, предложил голосовать за Еремея Секина.
Михаиле Бобров, представитель бедняцкого элемента, разъяснил смысл этих слов и Еремей Секин был единогласно избран при одном воздержавшемся.
Воздержавшийся был Лешка Коновалов. Ему не по душе была деревенская гольтепа.
1925

СЧАСТЛИВОЕ ДЕТСТВО

Вчера, граждане, сижу я в Таврическом саду на скамейке. Кручу папиросочку. По сторонам гляжу. А кругом чудно как хорошо! Весна. Солнышко играет. Детишки-ребятишки на песочке резвятся. Тут же, на скамейке, гляжу, этакий шибздик лет десяти, что ли, сидит. И ногой болтает.
Посмотрел я на него и вокруг.
"Эх, — думаю, — до чего все-таки ребятишкам превосходней живется, чем взрослому. Что ж взрослый? Ни ногой не поболтай, ни на песочке не поваляйся. А ногой поболтаешь — эвон, скажут, балда какая ногой трясет. Но морде еще ударят. Эх, думаю, несимпатично как-то взрослому человеку… Комиссии всякие, перекомиссии. Доклада и собрания… На три минуты, может, вырвешься подышать свежей атмосферой, а жена, может, ждет уж, уполовником трясет, ругается на чем свет стоит, зачем, мол, опоздал, Эх, думаю, счастливая пора, золотое детство! И как это ты так незаметно прошло и вон вышло…"
Посмотрел я еще раз на ребятишек и на парнишечку, который ногой болтает, и такая, прямо сказать, к нему нежность наступила, такое чувство дышать нечем.
— Мальчишечка, — говорю, — сукин ты сын! Не чувствуешь, говорю, подлец, небось полного своего счастья? Сидишь, говорю, ногой крутишь, тебе и горюшка никакого. Начихать тебе на все с высокого дерева. Эх, ты, говорю, милый ты мой, подлец этакий! Как, говорю, зватьто тебя? Имя, одним словом.
Молчит. Робеет, что ли.
— Да ты, — говорю, — не робей, милашечка. Не съест тебя с хлебом старый старикашка. Иди, говорю, садись на колени, верхом.
А парнишечка обернулся ко мне и отвечает:
— Некогда, — говорит, — мне на твоих коленках трястись. Дерьма тоже твои коленки. Идиет какой.
Вот те, думаю, клюква. Отбрил парнишечка. Некогда ему.
— С чего бы, — говорю, — вам некогда? Какие, извините за сравнение, дела-то у вас?
А парнишечка, дитя природы, отвечает басом:
— Стареть начнешь, коли знать будешь много.
Вот, думаю, какая парнишечка попалась.
— Да ты, — говорю, — не сердись. Охота, говорю, паршивому старикашке узнать, какие это дела приключаются в вашем мелком возрасте.
А парнишечка вроде смягчился после этого.
— Да делов, — говорит, — до черта! Комиссии всякие, перекомиссии. Доклады и собрания. Сейчас насчет Польши докладывать буду. Бежать надо. И школа, конечно. Физкультура все-таки… На три минуты, может, вырвешься подышать свежей струей, а Манька Блохина или Катюшка Семечкина небось ругаются. Эх-ма!
Парнишечка вынул "Пушку", закурил, сплюнул через зубы что большой, кивнул головой небрежно и пошел себе.
А я про себя думаю:
"Счастливая пора, золотая моя старость! И в школу, между прочим, ходить не надо. И с физкультурой всетаки не наседают".
После закурил "Пушку" и тоже пошел себе.
1925

ХОЗРАСЧЕТ

На праздниках бухгалтер Герюшкин устроил у себя званый обед. Приглашенных было немного.
Хозяин с каким-то радостным воплем встречал гостей в прихожей, помогал снимать шубы и волочил приглашенных в гостиную.
— Вот, — говорил он, представляя гостя своей жене, — вот мой лучший друг и сослуживец.
Потом, показывая на своего сына, говорил:
— А это, обратите внимание, балбес мой… Лешка. Развитая бестия, я вам доложу.
Лешка высовывал свой язык, и гость, слегка сконфуженный, присаживался к столу.
Когда собрались все, хозяин, с несколько торжественным видом, пригласил к столу.
— Присаживайтесь, — говорил он радушно. — Присаживайтесь. Кушайте на здоровье… Очень рад… Угощайтесь…
Гости дружно застучали ложками.
— Да-с, — после некоторого молчания сказал хозяин, — все, знаете ли, дорогонько стало. За что ни возьмись — кусается. Червонец скачет, цены скачут.
— Приступу нет, — сказала жена, печально глотая суп.
— Ей-богу, — сказал хозяин, — прямо-таки нету приступу. Вот возьмите такой пустяк — суп. Дрянь. Ерунда.
Вода вроде бы. А нуте-ка, прикиньте, чего эта водица стоит?
— М-да, — неопределенно сказали гости.
— В самом деле, — сказал хозяин. — Возьмите другое — соль. Дрянь продукт, ерунда сущая, пустяковина, а нуте-ка, опять прикиньте, чего это стоит.
— Да-а, — сказал балбес Лешка, гримасничая, — другой гость, как начнет солить, тык тока держись.
Молодой человек в пенсне, перед тем посоливший суп, испуганно отодвинул солонку от своего прибора.
— Солите, солите, батюшка, — сказала хозяйка, придвигая солонку.
Гости напряженно молчали. Хозяин со вкусом ел суп, добродушно поглядывая на своих гостей.
— А вот и второе подали, — объявил он оживленно. — Вот, господа, возьмите второе — мясо. А теперь позвольте спросить, какая цепа этому мясу? Нуте-ка? Сколько тут фунтов?
— Четыре пять осьмых, — грустно сообщила жена.
— Будем считать пять для ровного счету, — сказал хозяин. — Нуте-ка, по полтиннику золотом? Это, это на человека придется… Сколько нас человек?..
— Восемь, — подсчитал Лешка.
— Восемь, — сказал хозяин. — По полфунта… По четвертаку с носа минимум.
— Да-а, — обиженно сказал Лешка, — другой гость мясо с горчицей жрет.
— В самом деле, — вскричал хозяин, добродушно засмеявшись, — я и забыл — горчица… Нуте-ка, прикиньте к общему счету горчицу, то, другое, третье. По рублю и набежит…
— Да-а, по рублю, — сказал Лешка, — а небось, когда Пал Елисеевич локтем стеклище выпер, тык небось набежало…
— Ах, да! — вскричал хозяин. — Приходят, представьте себе, к нам раз гости, а один, разумеется нечаянно, выбивает зеркальное стекло. Обошелся нам тогда обед. Мы нарочно подсчитали.
Хозяин углубился в воспоминания.
— А впрочем, — сказал он, — и этот обед вскочит в копеечку. Да это можно подсчитать.
Он взял карандаш и принялся высчитывать, подробно перечисляя все съеденное. Гости сидели тихо, не двигаясь, только молодой человек, неосторожно посоливший суп, поминутно снимал запотевшее пенсне и обтирал его салфеткой.
— Да-с, — сказал наконец хозяин, — рублей по пяти с хвостиком…
— А электричество? — возмущенно сказала хозяйка. — А отопление? А Марье за услуги?
Хозяин всплеснул руками и, хлопнув себя по лбу, засмеялся.
— В самом деле, — сказал он, — электричество, отопление, услуги… А помещение? Позвольте, господа, в самом деле, помещение! Нуте-ка — восемь человек, четыре квадратные сажени… По девяносто копеек за сажень… В день, значит, три копейки… Гм… Это нужно на бумаге…
Молодой человек в пенсне заерзал на стуле и вдруг пошел в прихожую.
— Куда же вы? — закричал хозяин. — Куда же вы, голубчик, Иван Семенович?
Гость ничего не сказал и, надев чьи-то чужие калоши, вышел не прощаясь. Вслед за ним стали расходиться и остальные.
Хозяин долго еще сидел за столом с карандашом в руках, потом объявил:
— По одной пятой копейки золотом с носа. — Объявил он это жене и Лешке — гостей не было.
1925

ЗАСЫПАЛИСЬ

Станция Тимохино. Минуты две стоит поезд на этой станции. Ерундовая вообще станция. Вроде полустанок. А глядите, какие там дела творятся. На ткацкой фабрике.
Стала пропадать там пряжа.
Месяц пропадает. И два пропадает. И год пропадает. И пять лет пропадает… Наконец на шестой год рабочие взбеленились.
— Что ж это, — говорят, — пряжа пропадает, а мы глазами мигаем и собрание не собираем. Надо бы собрание собрать: выяснить — как, чего и почему.
Собрались. Начали.
Все кроют последними словами воров. И этак их, и так, и перетак.
По очереди каждый гражданин выходит к помосту и кроет.
Старший мастер Кадушкин едва не прослезился.
— Братцы! — говорит. — Пора по зубам стукнуть мошенников. До каких пор будем терпеть и страдать?!
После старшего мастера вышел ткач Егоров, Василий Иванович.
— Братцы, — говорит, — не время выносить резолюции. Иначе как экстренными мерами и высшим наказанием не проймешь разбойников. Пора сплотиться и соединиться. Потому — такая чудная пряжа пропадает — жалко же. Была бы дрянь пряжа — разве плакали бы?! А то такая пряжа, что носки я три года не снимая ношу — и ни дырочки.
Тут с места встает старший мастер Кадушкин.
— Ха! — говорит, — носки. Носок, говорит, вроде как сапогом защищен. Чего ему делается! Я вот, говорит, свитер с этой пряжи два года ношу, и все он как новенький. А ты, чудак, с носком лезешь.
Тут еще один ткач встает с места.
— Свитер, — говорит, — это тоже не разговор, товарищи. Свитер, говорит, это вроде как костюм. Чего ему делается. Я, говорит, перчатки шесть лет ношу, и хоть бы хны. И еще десять лет носить буду, если их не сопрут. А сопрут, так вор, бродяга, наносится… И дети, говорит, все у меня перчатки носят с этой пряжи. И родственники. И не нахвалятся.
Тут начали с места подтверждать: дескать, пряжа действительно выдающаяся, к чему спорить. И не лучше ли, заместо спора, перейти к делу и выискать способ переловить мошенников.
Были приняты энергичные меры: дежурства, засады и обыски. Однако воров не нашли.
И только на днях автор прочел в газете, что семь человек с этой фабрики все-таки засыпались. Среди засыпавшихся были все знакомые имена: старший мастер Кадушкин, Василий Иванович Егоров и другие.
А приговорили их… Тьфу, черт! Мне-то что — к чему их приговорили? Недоставало адрес ихний еще сообщить. Тьфу, черт, а ведь сообщил — станция Тимохино.
Ах, читатель, до чего заедает общественное настроение.
1925

ПАПАША

Недавно Володьке Гусеву припаяли на суде. Его признали отцом младенца с обязательным отчислением третьей части жалованья. Горе молодого счастливого отца не поддается описанию. Очень он грустит по этому поводу.
— Мне, — говорит, — на младенцев завсегда противно было глядеть. Ножками дрыгают, орут, чихают. Толстовку тоже, очень просто, могут запачкать. Прямо житья нет от этих младенцев.
А тут еще этакой мелкоте деньги отваливай. Третью часть жалованья ему подавай. Так вот — здорово живешь. Да от этого прямо можно захворать. Я народному судье так и сказал:
— Смешно, говорю, народный судья. Прямо, говорю, смешно, какие ненормальности. Этакая, говорю, мелкая Крошка, а ему третью часть. Да на что, говорю, ему третья часть? Младенец, говорю, не пьет, не курит и в карты не играет, а ему выкладывай ежемесячно. Это, говорю, захворать можно от таких ненормальностей.
А судья говорит:
— А вы как насчет младенца? Признаете себя ай нет?
Я говорю:
— Странные ваши слова, народный судья. Прямо, говорю, до чего обидные слова. Я, говорю, захворать могу от таких слов. Натурально, говорю, это не мой младенец. А только, говорю, я знаю, чьи это интриги. Это, говорю, Маруська Коврова насчет моих денег расстраивается. А я, говорю, сам тридцать два рубли получаю. Десять семьдесят пять отдай, — что ж это будет? Я, говорю, значит, в рваных портках ходи. А тут, говорю, параллельно с этим Маруська рояли будет покупать и батистовые подвязки на мои деньги. Тьфу, говорю, провались, какие неприятности!
А судья говорит:
— Может, и ваш. Вы, говорит, припомните.
Я говорю:
— Мне припоминать нечего. Я, говорю, от этих припоминаний захворать могу… А насчет Маруськи — была раз на квартиру пришедши. И на трамвае, говорю, раз ездили. Я платил. А только, говорю, не могу я за это всю жизнь ежемесячно вносить. Не просите…
Судья говорит:
— Раз вы сомневаетесь насчет младенца, то мы сейчас его осмотрим и пущай увидим, какие у него наличные признаки.
А Маруська тут же рядом стоит и младенца своего разворачивает.
Судья посмотрел на младенца и говорит:
— Носик форменно на вас похож.
Я говорю:
— Я, говорю, извиняюсь, от носика не отказываюсь. Носик действительно на меня похож. За носик, говорю, я завсегда способен три рубля или три с полтиной вносить. А зато, говорю, остатний организм весь не мой. Я, говорю, жгучий брюнет, а тут, говорю, извиняюсь, как дверь белое. За такое белое — рупь или два с полтиной могу только вносить. На что, говорю, больше, раз оно в союзе даже не состоит.
Судья говорит:
— Сходство, действительно, растяжимое. Хотя, говорит, носик весь в папашу.
Я говорю:
— Носик не основание. Носик, говорю, будто бы и мой, да дырочки в носике будто бы и не мои — махонькие очень дырочки. За такие, говорю, дырочки не могу больше рубля вносить. Разрешите, говорю, народный судья, идти и не задерживаться.
А судья говорит:
— Погоди маленько. Сейчас приговор вынесем.
И выносят — третью часть с меня жалованья.
Я говорю:
— Тьфу на всех. От таких, говорю, дел захворать можно.
1926

ПАССАЖИР

И зачем только дозволяют пассажирам на третьих полках в Москву ездить? Ведь это же полки багажные. И а багажных полках и пущай багажи ездят, а не публика.
А говорят — культура и просвещение! Иль, скажем, тепловоз теперь к поездам прикрепляют и ездят после. А между прочим — такая дикая серость в вагонах допущается.
Ведь это же башку отломить можно. Упасть если. Вниз упадешь, не вверх.
А может, мне в Москву и не надо было ехать. Может, это Васька Бочков, сукин сын, втравил меня в поездку.
— На, — говорит, — дармовую провизионку. Поезжай в Москву, если тебе охота.
— Братишечка, — говорю, — да на что мне в Москвуто ехать? Мне, говорю, просто неохота ехать в Москву. У меня, говорю, в Москве ни кола ни двора. Мне, говорю, братишечка, даже и остановиться негде в Москве этой.
А он говорит:
— Да ты для потехи поезжай. Даром все-таки. Раз, говорит, в жизни счастье привалило, а ты, дура-голова, отпихиваешься.
С субботы на воскресенье я и поехал.
Вхожу в вагон. Присаживаюсь сбоку. Еду. Три версты отъехал — жрать сильно захотелось, а жрать нечего.
"Эх, — думаю, — Васька Бочков, сукин сын, в какую длинную поездку втравил. Лучше бы мне, думаю, сидеть теперь на суше в пивной где-нибудь, чем взад и вперед ездить".
А народу между тем многовато поднабралось. Тут у окна, например, дяденька с бородкой. Тут же рядом и старушечку бог послал. И какая это вредная, ядовитая старушечка попалась — все локтем пихается.
— Расселся, — говорит, — дьявол. Ни охнуть ни вздохнуть.
Я говорю:
— Вы, старушечка, божий одуванчик, не пихайтесь. Я, говорю, не своей охотой еду. Меня, говорю, Васька Бочков втравил.
Не сочувствует.
А вечер между тем надвигается. Искры с тепловозу дождем сыплются. Красота кругом и природа. А только мне неохота на природу глядеть. Мне бы, думаю, лечь да прикрыться.
А лечь, гляжу, некуда. Все места насквозь заняты.
Обращаюсь к пассажирам:
— Граждане, говорю, допустите хотя в серединку сесть. Я, говорю, сбоку свалиться могу. Мне в Москву ехать.
— Тут, — отвечают, — кругом все в Москву едут. Поезд не плацкартный все-таки. Сиди, где сидел.
Сижу. Еду. Еще три версты отъехал — нога зачумела. Встал. И гляжу третья полка виднеется. А на ней корзина едет.
— Граждане, — говорю, — да что ж это? Человек, говорю, скрючившись должен сидеть, и ноги у него чумеют, а тут вещи… Человек, говорю, все-таки важней, чем вещи… Уберите, говорю, корзину, чья она.
Старушечка кряхтя подымается. За корзиной лезет.
— Нет, — говорит, — от вас, дьяволов, покою ни днем ни ночью. На, говорит, идол, полезай на такую верхотуру. Даст, говорит, бог, башку-то и отломишь на ночь глядя.
Я и полез.
Полез, три версты отъехал и задремал сладко.
Вдруг как пихнет меня в сторону, как кувыркнет вниз. Гляжу — падаю. Спросонья-то, думаю, каково падать.
И как шваркнет меня в бок, об башку, об желудок, об руку… Упал.
И, спасибо, ногой при падении за вторую полку зацепился — удар все-таки мягкий вышел.
Сижу на полу и башку щупаю — тут ли. Тут.
А в вагоне шум такой происходит. Это пассажиры шумят, не сперли бы, думают, ихние вещи в переполохе.
На шум бригада с фонарем сходится.
Обер спрашивает:
— Кто упал?
Я говорю:
— Я упал. С багажной полки. Я, говорю, в Москву еду. Васька Бочков, говорю, сукин сын, втравил в поездочку.
Обер говорит:
— У Бологое завсегда пассажиры вниз сваливаются. Дюже резкая остановка.
Я говорю:
— Довольно обидно упавшему человеку про это слышать. Пущай бы, — говорю, — лучше бригада не допущала на верхних полках ездить. А если лезет пассажир, пущай спихивают его или урезонивают — дескать, не лезьте, гражданин, скатиться можно.
Тут и старушка крик поднимает:
— Корзину, говорит, башкой смял.
Я говорю:
— Человек важнее корзинки. Корзинку, говорю, купить можно. Башка же, говорю, бесплатно все-таки.
Покричали, поохали, перевязали мне башку тряпкой и, не останавливая поезда, поехали дальше.
Доехал до Москвы. Вылез. Посидел на вокзале.
Выпил четыре кружки воды из бака. И назад.
А башка до чего ноет, гудит. И мысли все скабрезные идут. Э-э, думаю, попался бы мне сейчас Васька Бочков — я бы ему пересчитал ребра. Втравил, думаю, подлец, в какую поездку.
Доехал до Ленинграда. Вылез. Выпил из бака кружку воды и пошел, покачиваясь.
1926

МУЖ

Да что ж это, граждане, происходит на семейном фронте? Мужьям-то ведь форменная труба выходит. Особенно тем, у которых, знаете, жена передовыми вопросами занята.
Давеча, знаете, какая скучная история. Прихожу домой. Вхожу в квартиру. Стучусь, например, в собственную свою дверь — не открывают.
— Манюся, — говорю своей супруге, — да это же я, Вася, пришедши.
Молчит. Притаилась.
Вдруг за дверью голос Мишки Бочкова раздается. А Мишка Бочков — сослуживец, знаете ли, супруги".
— Ах, — говорит, — это вы, Василь Иваныч. Сей минуту, говорит, мы тебе отопрем. Обожди, друг, чуточку.
Тут меня, знаете, как поленом по башке ударило.
"Да что ж это, — думаю, — граждане, происходит-то на семенном фронге, — мужей впущать перестали".
Прошу честью:
— Открой, говорю, курицын сын. Не бойся, драться я с тобой не буду.
А я, знаете, действительно, не могу драться. Рост у меня, извините, мелкий, телосложение хлипкое. То есть не могу я драться. К тому же, знаете ли, у меня в желудке постоянно что-то там булькает при быстром движении. Фельдшер говорит: "Это у вас пища играет". А мне, знаете, не легче, что она играет. Игрушки какие у нее нашлись! Только, одним словом, через это не могу драться.
Стучусь в дверь.
— Открывай, — говорю, — бродяга такая.
Он говорит:
— Не тряси дверь, дьявол. Сейчас открою.
— Граждане, — говорю, — да что ж это будет такое? Он, говорю, с супругой закрывшись, а я ему и дверь не тряси и не шевели. Открывай, говорю, сию минуту, или я тебе сейчас шум устрою.
Он говорит:
— Василь Иваныч, да обожди немного. Посиди, говорит, в колидоре на сундучке. Да коптилку, говорит, только не оброни. Я тебе нарочно ее для света поставил.
— Братцы, — говорю, — милые товарищи. Да как же, говорю, он может, подлая его личность, в такое время мужу про коптилку говорить спокойным голосом?! Да что ж это происходит!
А он, знаете, урезонивает через дверь:
— Эх, дескать, Василь Иваныч, завсегда ты был беспартийным мещанином. Беспартийным мещанином и скончаешься.
— Пущай, — говорю, — я беспартийный мещанин, а только сию минуту я за милицией сбегаю.
Бегу, конечно, вниз, к постовому.
Постовой говорит:
— Предпринять, товарищ, ничего не можем. Ежели, говори г, вас убивать начнут или, например, из окна кинут при общих семейных неприятностях, то тогда предпринять можно… А так, говорит, ничего особенного у вас не происходит… Все нормально и досконально… Да вы, говорит, побегите еще раз. Может, они и пустят.
Бегу назад — действительно, через полчаса Мишка Бочков открывает дверь.
— Входите, — говорит. — Теперь можно.
Вхожу побыстрее в комнату, батюшки светы, — накурено, наляпано, набросано, разбросано. А за столом, между прочим, семь человек сидят — три бабы и два мужика. Пишут. Или заседают. Пес их разберет.
Посмотрели они на меня и хохочут.
А передовой ихний товарищ, Мишка Бочков, нагнулся над столом и тоже, знаете, заметно трясется от хохоту.
— Извиняюсь, — говорит, — пардон, что над вами подшутили. Охота нам было знать, что это мужья в таких случаях теперь делают.
А я ядовито говорю:
— Смеяться, говорю, не приходится. Раз, говорю, заседание, то так и объявлять надо. Или, говорю, записки на дверях вывешивать. И вообще, говорю, когда курят, то проветривать надо.
А они посидели-посидели — и разошлись. Я их не задерживал.
1926

РАБОЧИЙ КОСТЮМ

Вот, граждане, до чего дожили! Рабочий человек и в ресторан не пойди — не впущают. На рабочий костюм косятся. Грязный, дескать, очень для обстановки.
Па этом самом Василий Степаныч Конопатов пострадал. Собственной персоной. Выперли, братцы, его из ресторана. Вот до чего дожили.
Главное, Василий Степаныч, как только в дверь вошел, так сразу почувствовал, будто что-то не то, будто швейцар как-то косо поглядел на его костюмчик. А костюмчик известно какой — рабочий, дрянь костюмчик, вроде прозодежды. Да не в этом сила. Уж очень Василию Степанычу до слез обидным показалось отношение.
Он говорит швейцару:
— Что, говорит, косишься? Костюмчик не по вкусу? К манишечкам небось привыкши?
А швейцар Василия Степаныча цоп за локоть и не пущает.
Василий Степаныч в сторону.
— Ах, так! — кричит. — Рабочего человека в ресторан не пущать? Костюм неинтересный?
Тут публика, конечно, собралась. Смотрит. Василий Степаныч кричит:
— Да, говорит, действительно, граждане, манишечки у меня нету, и галстуки, говорит, не болтаются… И, может быть, говорит, я шею три месяца не мыл. Но, говорит, я, может, на производстве прею и потею. И, может, некогда мне костюмчики взад и вперед переодевать.
Тут пищевики наседать стали на Василия Степаныча. Под руки выводят. Швейцар, собака, прямо коленкой поднажимает, чтобы в дверях без задержки было.
Василий Степаныч Конопатов прямо в бешенство пришел. Прямо рыдает человек.
— Товарищи, — говорит, — молочные братья! Да что ж это происходит в рабоче-крестьянском строительстве? Без манишечки, говорит, человеку пожрать не позволяют.
Тут поднялась катавасия. Потому народ видит — идеология нарушена. Стали пищевиков оттеснять в сторону. Кто бутылкой машет, кто стулом…
Хозяин кричит в три горла — дескать, теперь ведь заведение закрыть могут за допущение разврата.
Тут кто-то с оркестра за милицией сбегал.
Является милиция. Берет родного голубчика, Василия Степаныча Конопатова, и сажает его на извозчика.
Василий Степаныч и тут не утих.
— Братцы, — кричит, — да что ж это? Уж, говорит, раз милиция держит руку хозяйчика и за костюм человека выпирает, то, говорит, лучше мне к буржуям в Америку плыть, чем, говорит, такое действие выносить.
И привезли Васю Конопатова в милицию, и сунули в каталажку.
Всю ночь родной голубчик, Вася Конопатов, глаз не смыкал. Под утро только всхрапнул часочек. А утром ею будят и ведут к начальнику.
Начальник говорит:
— Идите, говорит, товарищ, домой и остерегайтесь подобные факты делать.
Вася говорит:
— Личность оскорбили, а теперь — идите… Рабочий, говорит, костюмчик не по вкусу? Я, говорит, может, сейчас сяду и поеду в Малый Совнарком жаловаться на ваши действия.
Начальник милиции говорит:
— Брось, товарищ, трепаться. Пьяных, говорит, у нас правило — в ресторан не допущать. А ты, говорит, даже на лестнице наблевал.
— Как это? — спрашивает Конопатов. — Значит, меня не за костюм выперли?
Тут будто что осенило Василия Степаныча.
— А я, — говорит, — думал, что за костюмчик. А раз, говорит, по пьяной лавочке, то это я действительно понимаю. Сочувствую этому. Не спорю.
Пожал Вася Конопатов ручку начальнику, извинился за причиненное беспокойство и отбыл.
1926

ТОРМОЗ ВЕСТИНГАУЗА

Главная причина, что Володька Боков маленько окосевши был. Иначе, конечно, не пошел бы он на такое преступление. Он выпивши был.
Если хотите знать, Володька Боков перед самым поездом скляночку эриванской выпил да пивком добавил. А насчет еды — он съел охотничью сосиску. Разве ж это еда? Ну, и развезло парнишку. Потому состав сильно едкий получается. И башку от этого крутит, и в груди всякие идеи назревают, и поколбаситься перед уважаемой публикой охота.
Вот Володя сел в поезд и начал маленько проявлять себя. Дескать, он это такой человек, что все ему можно. И даже народный суд, в случае ежели чего, завсегда за него заступится. Потому у него — пущай публика знает — происхождение очень отличное. И родной дед его был коровьим пастухом, и мамаша его была наипростая баба…
И вот мелет Володька языком — струя на него такая нашла — погордиться захотел. А тут какой-то напротив Володьки гражданин обнаруживается. Вата у него в ухе, и одет чисто, не без комфорта. И говорит он:
— А ты, говорит, потреплюсь еще, так тебя и заметут на первом полустанке.
Володька говорит:
— Ты мое самосознание не задевай. Не могут меня замести в силу происхождения. Пущай я чего хочешь сделаю — во всем мне будет льгота.
Ну, струя на него такая напала. Пьяный же.
А публика начала выражать свое недовольство по этому поводу. А которые наиболее ядовитые, те подначивать начали. А какой-то в синем картузе, подлая его душа, говорит:
— А ты, говорит, милый, стукни вот вдребезги по окну, а мы, говорит, пущай посмотрим, — заметут тебя, или тебе ничего не будет. Или, говорит, еще того чище, — стекла ты не тронь, а останови поезд за эту ручку… Это тормоз…
Володька говорит:
— За какую за эту ручку? Ты, говорит, паразит, точнее выражайся.
Который в синем картузе отвечает:
— Да вот за эту. Это тормоз Вестингауза. Дергани его слева в эту сторону.
Публика и гражданин, у которого вата в ухе, начали, конечно, останавливать поднатчика. Дескать, довольно стыдно трезвые идеи внушать окосевшему человеку.
А Володька Боков встал и слева как дерганет ручку.
Тут все и онемели сразу. Молчание сразу среди пассажиров наступило. Только слышно, как колесья чукают. И ничего больше. Который в синем картузе, тот ахнул.
— Ах, — говорит, — холера, остановил ведь…
Тут многие с места повскакали. Который в синем картузе — на площадку пытался выйти от греха. Пассажиры не пустили.
У которого вата в ухе, тот говорит:
— Это хулиганство. Сейчас ведь поезд остановится… Транспорт от этого изнашивается. Задержка, кроме того.
Володька Боков сам испугался малость.
— Держите, — говорит, — этого, который в синем картузе. Пущай вместе сядем. Он меня подначил.
А поезд между тем враз не остановился.
Публика говорит:
— Враз и не может поезд останавливаться. Хотя и дачный поезд, а ему после тормоза разбег полагается — двадцать пять саженей. А по мокрым рельсам и того больше.
А поезд между тем идет и идет себе.
Версту проехали — незаметно остановки.
У которого вата в ухе — говорит:
— Тормоз-то, говорит, кажись, тово… неисправный.
Володька говорит:
— Я ж и говорю: ни хрена мне не будет. Выкусили?
И сел. А на остановке вышел на площадку, освежился малость и домой прибыл трезвый, что стеклышко.
1926

МЕДИК

Нынче, граждане, в народных судах все больше медиков судят. Один, видите ли, операцию погаными руками произвел, другой — с носа очки обронил в кишки и найти но может, третий — ланцет потерял во внутренностях или же не то отрезал, чего следует, какой-нибудь неопытной дамочке.
Все это не по-европейски. Все это круглое невежество. И судить таких врачей надо.
Но вот, за что, товарищи, судить будут медика Егорыча? Конечно, высшего образования у него нету. Но и вины особой нету.
А заболел тут один мужичок. Фамилия — Рябов, профессия — ломовой извозчик. Лет от роду — тридцать семь. Беспартийный.
Мужик хороший — слов нету. Хотя и беспартийный, но в союзе состоит и ставку по третьему разряду получает.
Ну, заболел. Слег. Подумаешь, беда какая. Пухнет, видите ли, у него живот и дышать трудно. Ну, потерпи! Ну, бутылку с горячей водой приложи к брюху — так нет. Испугался очень. Задрожал. И велит бабе своей, не жалеючи никаких денег, пригласить наилучшего знаменитого врача. А баба что? Баба всплакнула насчет денег, но спорить с больным не стала. Пригласила врача.
Является этакий долговязый медик с высшим образованием. Фамилия Воробейчик. Беспартийный.
Ну, осмотрел он живот. Пощупал чего следует и говорит:
— Ерунда, говорит. Зря, говорит, знаменитых врачей понапрасну беспокоите. Маленько объелся мужик через меру. Пущай, говорит, клистир ставит и курей кушает.
Сказал и ушел. Счастливо оставаться.
А мужик загрустил.
"Эх, — думает, — так его за ногу! Какие дамские рецепты ставит. Отец, думает, мой не знал легкие средства, и я знать не желаю. А курей пущай кушает международная буржуазия".
И вот погрустил мужик до вечера. А вечером велит бабе своей, не желая никаких денег, пригласить знаменитого Егорыча с Малой Охты.
Баба, конечно, взгрустнула насчет денег, но спорить с больным не стала — поехала. Приглашает.
Тот, конечно, покобенился.
— Чего, — говорит, — я после знаменитых медиков туда и обратно ездить буду? Я человек без высшего образования, писать знаю плохо. Чего мне взад-вперед ездить?
Ну, покобенился, выговорил себе всякие льготы: сколько хлебом и сколько деньгами — и поехал.
Приехал. Здравствуйте.
Щупать руками желудок не стал.
— Наружный, — говорит, — желудок тут ни при чем. Все, говорит, дело во внутреннем. А внутренний щупай — болезнь от того не ослабнет. Только разбередить можно.
Расспросил он только, что первый медик прописал и какие рецепты поставил, горько про себя усмехнулся и велит больному писать записку — дескать, я здоров, и папаша покойный здоров, во имя отца и святого духа.
И эту записку велит проглотить.
Выслушал мужик, намотал на ус.
"Ох, — думает, — так его за ногу! Ученье свет — поученье тьма. Говорило государство: учись — не учился. А как бы пригодилась теперь наука".
Покачал мужик бороденкой и говорит через зубы:
— Нету, говорит, не могу писать. Не обучен. Знаю только фамилие подписывать. Может, хватит.
— Нету, — отвечает Егорыч, нахмурившись и теребя усишки. — Нету. Одно фамилие не хватит. Фамилие, говорит, подписывать от грыжи хорошо, а от внутренней полная записка нужна.
— Чего же, — спрашивает мужик, — делать? Может, вы за меня напишете, потрудитесь?
— Я бы, — говорит Егорыч, — написал, да, говорит, очки на рояли забыл. Пущай кто-нибудь из родных и знакомых пишет.
Ладно. Позвали дворника Апдрона.
А дворник даром что беспартийный, а спец: писать и подписывать может.
Пришел Андрон. Выговорил себе цену, попросил карандаш, сам сбегал за бумагой и стал писать.
Час или два писал, вспотел, но написал:
"Я здоров, и папаша покойный здоров, во имя отца и святого духа.
Дворник дома N 6.
Андрон".
Написал. Подал мужику. Мужик глотал, глотал — проглотил.
А Егорыч тем временем попрощался со всеми любезно и отбыл, заявив, что за исход он не ручается — не сам больной писал.
А мужик повеселел, покушал даже, но к ночи все-таки помер.
А перед смертью рвало его сильно, и в животе резало.
Ну, помер — рой землю, покупай гроб, — так нет. Пожалела баба денег пошла в союз жаловаться: дескать, нельзя ли с Егорыча деньги вернуть.
Денег с Егорыча не вернули — не таковский, но дело всплыло.
Разрезали мужика. И бумажку нашли. Развернули, прочитали, ахнули: дескать, подпись не та, дескать, подпись Андронова — и дело в суд. И суду доложили: подпись не та, бумажка обойная и размером для желудка велика — разбирайтесь!
А Егорыч заявил на следствии: "Я, братцы, ни при чем, не я писал, не я глотал и не я бумажку доставал. А что дворник Андрон подпись свою поставил, а не больного — недосмотрел я. Судите меня за недосмотр".
А Андрон доложил: "Я, говорит, два часа писал и запарился. И, запарившись, свою фамилию написал. Я, говорит, и есть убийца. Прошу снисхождения".
Теперь Егорыча с Андроном судить будут. Неужели же засудят?
1926

ПРИСКОРБНЫЙ СЛУЧАЙ

Как хотите, товарищи, а Николаю Ивановичу я очень сочувствую. Пострадал этот милый человек на все шесть гривен и ничего такого особенно выдающегося за эти деньги не видел.
Только что характер у него оказался мягкий и уступчивый. Другой бы на его месте все кино, может, разбросал и публику из залы выкурил. Потому шесть гривен ежедневно на полу не валяются. Понимать надо.
А в субботу голубчик наш, Николай Иванович, немножко, конечно, выпил. После получки.
А был этот человек в высшей степени сознательный. Другой бы выпивший человек начал бузить и расстраиваться, а Николай Иванович чинно и благородно прошелся по проспекту. Спел что-то там такое. Вдруг глядит перед ним кино.
"Дай, — думает, — все равно — зайду в кино. Человек, думает, я культурный, полуинтеллигентный, чего мне зря по панелям в пьяном виде трепаться и прохожих задевать? Дай, думает, я ленту в пьяном виде посмотрю. Никогда ничего подобного не видел".
Купил он за свои пречистые билет. И сел в переднем ряду. Сел в переднем ряду и чинно-благородно смотрит.
Только, может, посмотрел он на одну надпись, вдруг в Ригу поехал. Потому очень тепло в зале, публика дышит, и темнота на психику благоприятно действует.
Поехал в Ригу наш Николай Иванович, все чинно-благородно — никого не трогает, экран руками не хватает, лампочек не выкручивает, а сидит себе и тихонько в Ригу едет.
Вдруг стала трезвая публика выражать недовольствие по поводу, значит, Риги.
— Могли бы, — говорят, — товарищ, для этой цели в фойе пройтись, только, говорят, смотрящих драму отвлекаете на другие идеи.
Николай Иванович — человек культурный, сознательный — не стал, конечно, зря спорить и горячиться. А встал себе и пошел тихонько.
"Чего, — думает, — с трезвыми связываться? От них скандалу не оберешься".
Пошел он к выходу. Обращается в кассу.
— Только что, — говорит, — дамочка, куплен у вас билет, прошу вернуть назад деньги. Потому как не Могу картину глядеть — меня в темноте развозит.
Кассирша говорит:
— Деньги мы назад выдавать не можем, ежели вас развозит — идите тихонько спать.
Поднялся тут шум и перебранка. Другой бы на месте Николая Иваныча за волосья бы выволок кассиршу из кассы и вернул бы свои пречистые. А Николай Иванович, человек тихий и культурный, только, может, раз и пихнул кассиршу.
— Ты, — говорит, — пойми, зараза, не смотрел я еще на твою ленту. Отдай, говорят, мои пречистые.
И все так чинно-благородно, без скандалу, — просит вообще вернуть свои же деньги.
Тут заведующий прибегает.
— Мы, — говорит, — деньги назад не вертаем, раз, говорит, взято, будьте любезны досмотреть ленту.
Другой бы на месте Николая Ивановича плюнул бы в зава и пошел бы досматривать за свои пречистые. А Николай Ивановичу очень грустно стало насчет денег, начал он горячо объясняться и обратно в Ригу поехал.
Тут, конечно, схватили Николая Ивановича, как собаку, поволокли в милицию. До утра продержали. А утром взяли с него трешку штрафу и выпустили.
Очень мне теперь жалко Николая Ивановича. Такой, знаете, прискорбный случай: человек, можно сказать, и ленты не глядел, только что за билет подержался — и, пожалуйте, гоните за это мелкое удовольствие три шесть гривен. И за что, спрашивается, три шесть гривен?
1926

КИНОДРАМА

Театр я не хаю. Но кино все-таки лучше. Оно выгодней театра. Раздеваться, например, не надо — гривенники от этого все время экономишь. Бриться опять же не обязательно — в потемках личности не видать.
В кино только в самую залу входить худо. Трудновато входить. Свободно могут затискать до смерти.
А так все остальное очень благородно. Легко смотрится.
В именины моей супруги поперли мы с ней кинодраму глядеть. Купили билеты. Начали ждать.
А народу многонько скопившись. И все у дверей мнутся.
Вдруг открывается дверь, и барышня говорит: "Валяйте".
В первую минуту началась небольшая давка. Потому каждому охота поинтересней место занять.
Ринулся народ к дверям. А в дверях образовавшись пробка.
Задние поднажимают, а передние никуда не могут.
А меня вдруг стиснуло, как севрюгу, и понесло вправо.
"Батюшки, — думаю, — дверь бы не расшибить".
— Граждане, — кричу, — легче, за ради бога! Дверь, говорю, человеком расколоть можно.
А тут такая струя образовавшись — прут без удержу. Л сзади еще военный на меня некультурно нажимает. Прямо, сукин сын, сверлит в спину.
Я этого черта военного ногой лягаю.
— Оставьте, — говорю, — гражданин, свои арапские штучки.
Вдруг меня чуть приподняло и об дверь мордой.
Так, думаю, двери уж начали публикой крошить.
Хотел я от этих дверей отойти. Начал башкой дорогу пробивать. Не пущают. А тут, вижу, штанами за дверную ручку зацепился. Карманом.
— Граждане, — кричу, — да полегче же, караул! Человека за ручку зацепило.
Мне кричат:
— Отцепляйтесь, товарищ! Задние тоже хочут.
А как отцеплять, ежели волокет без удержу и вообще рукой не двинуть.
— Да стойте же, — кричу, — черти! Погодите штаны сымать-то. Дозвольте же прежде человеку с ручки сняться. Начисто материал рвется.
Разве слушают? Прут…
— Барышня, — говорю, — отвернитесь хоть вы-то, за ради бога. Совершенно то есть из штанов вынимают против воли.
А барышня сама стоит посиневши и хрипит уже. И вообще смотреть не интересуется.
Вдруг, спасибо, опять легче понесло.
Либо с ручки, думаю, снялся, либо из штанов вынули.
А тут сразу пошире проход обнаружился.
Вздохнул я свободнее. Огляделся. Штаны, гляжу, тут. А одна штанина ручкой на две половинки разодрана и при ходьбе полощется парусом.
Вон, думаю, как зрителей раздевают.
Пошел в таком виде супругу искать. Гляжу, забили ее в самый то есть оркестр. Сидит там и выходить пугается.
Тут, спасибо, свет погасили. Начали ленту пущать.
А какая это была лента — прямо затрудняюсь сказать. Я все время штаны зашпиливал.
Одна булавка, спасибо, у супруги моей нашлась. Да еще какая-то добродушная дама четыре булавки со своего белья сняла. Еще веревочку я на полу нашел. Полсеанса искал.
Подвязал, подшпилил, а тут, спасибо, и драма кончилась. Пошли домой.
1926

РЕЖИМ ЭКОНОМИИ

Как в других городах проходит режим экономии, я, товарищи, не знаю.
А вот в городе Борисове этот режим очень выгодно обернулся.
За одну короткую зиму в одном только нашем учреждении семь сажен еловых дров сэкономлено. Худо ли!
Десять лет такой экономии — это десять кубов всетаки. А за сто лет очень свободно три барки сэкономить можно. Через тысячу лет вообще дровами торговать можно будет.
И об чем только народ раньше думал? Отчего такой выгодный режим раньше в обиход не вводил? Вот обидно-то! А начался у нас этот самый режим еще с осени.
Заведующий у нас — свой парень. Про все с нами советуется и говорит как с родными. Папироски даже, сукин сын, стреляет.
Так приходит как-то этот заведующий и объявляет:
— Ну вот, ребятушки, началось… Подтянитесь! Экономьте что-нибудь там такое…
А как и чего экономить — неизвестно. Стали мы разговаривать, чего экономить. Бухгалтеру, что ли, черту седому, не заплатить, или еще как.
Заведующий говорит:
— Бухгалтеру, ребятушки, не заплатишь, так он, черт седой, живо в охрану труда смотается. Этого нельзя будет. Надо еще что-нибудь придумать.
Тут, спасибо, наша уборщица Нюша женский вопрос на рассмотрение вносит.
— Раз, — говорит, — такое международное положение и вообще труба, то, говорит, можно, для примеру, уборную не отапливать. Чего там зря поленья перегонять? Не в гостиной!
— Верно, — говорим, — нехай уборная в холоде постоит. Сажен семь сэкономим, может быть. А что прохладно будет, так это отнюдь не худо. По морозцу-то публика задерживаться не будет. От этого даже производительность может актуально повыситься.
Так и сделали. Бросили топить — стали экономию подсчитывать.
Действительно, семь сажен сэкономили. Стали восьмую экономить, да тут весна ударила.
Вот обидно-то!
Если б, думаем, не чертова весна, еще бы полкуба сэкономили.
Подкузьмила, одним словом, нас весна. Ну, да и семь сажен, спасибо, на полу не валяются.
А что труба там какая-то от мороза оказалась лопнувши, так эта труба, выяснилось, еще при царском режиме была поставлена. Такие трубы вообще с корнем выдергивать надо.
Да оно до осени свободно без трубы обойдемся. А осенью какую-нибудь дешевенькую поставим. Не в гостиной!
1926

ЧАСЫ

Главное — Василий Конопатов с барышней ехал. Поехал бы он один — все обошлось бы славным образом. А тут черт дернул Васю с барышней на трамвае выехать.
И, главное, как сложилось все дефективно! Например, Вася и привычки никогда не имел по трамваям ездить. Всегда пехом перся. То есть случая не было, чтоб парень в трамвай влез и добровольно гривенник кондуктору отдал.
А тут нате вам — манеры показал. Мол, не угодно ли вам, дорогая барышня, в трамвае покататься? К чему, дескать, туфлями лужи черпать?
Скажи на милость, какие великосветские манеры!
Так вот, влез Вася Конопатов в трамвай и даму за собой впер. И мало того, что впер, а еще и заплатил за нее без особого скандалу.
Ну, заплатил — и заплатил. Ничего в этом нет особенного. Стой, подлая душа, на месте, не задавайся. Так нет, начал, дьявол, для фасона за кожаные штуки хвататься. За верхние держатели. Ну, и дохватался.
Были у парня небольшие часы — сперли.
И только сейчас тут были. А тут вдруг хватился, хотел перед дамой пыль пустить — часов и нету. Заголосил, конечно.
— Да что ж это, — говорит. — Раз в жизни в трамвай вопрешься, и то трогают.
Тут в трамвае началась, конечно, неразбериха. Остановили вагон. Вася, конечно, сразу на даму свою подумал, не она ли вообще увела часы. Дама в слезы.
— Я, — говорит, — привычки не имею за часы хвататься.
Тут публика стала наседать.
— Это, — говорит, — нахальство на барышню тень наводить.
Барышня отвечает сквозь слезы:
— Василий, говорит, Митрофанович, против вас я ничего не имею. Несчастье, говорит, каждого человека пригинает. Но, говорит, пойдемте, прошу вас, в угрозыск. Пущай там зафиксируют, что часы — пропажа. И, может, они, слава богу, найдутся.
Василий Митрофанович отвечает:
— Угрозыск тут ни при чем. А что на вас я подумал — будьте любезны, извините. Несчастье, это действительно, человека пригинает.
Тут публика стала выражаться. Мол, как это можно? Если часы — пропажа, то обязательно люди в угрозыск ходят и заявляют.
Василий Митрофановнч говорит:
— Да мне, говорит, граждане, прямо некогда и, одним словом, неохота в угрозыск идти. Особых делов, говорит, у меня там нету. Это, говорит, не обязательно идти.
Публика говорит:
— Обязательно. Как это можно, когда часы — пропажа. Идемте, мы свидетели.
Василий Митрофанович отвечает:
— Это насилие над личностью.
Однако все-таки пойти пришлось.
И что бы вы, милые мои, думали? Зашел парень в угрозыск, а оттуда не вышел. Так-таки вот и не вышел. Застрял там. Главное — пришел парень со свидетелями, объясняет. Ему говорят:
— Ладно, найдем. Заполните эту анкету. И объясните, какие часы.
Стал парень объяснять и заполнять — и запутался.
Стали его спрашивать, где он в девятнадцатом году был. Велели показать большой палец. Ну, и конченое дело. Приказали остаться и не удаляться. А барышню отпустили.
И подумать, граждане, что творится? Человек в угрозыск не моги зайти. Заметают.
1926

СИЛЬНОЕ СРЕДСТВО

Говорят, против алкоголя наилучше действует искусство. Театр, например. Карусель. Или какая-нибудь студия с музыкой.
Все это, говорят, отвлекает человека от выпивки с закуской.
И, действительно, граждане, взять для примеру хотя бы нашего слесаря Петра Антоновича Коленкорова. Человек пропадал буквально и персонально. И вообще жил, как последняя курица.
По будням после работы ел и жрал. А по праздникам и по воскресным дням напивался Петр Антонович до крайности. Беспредельно напивался.
И в пьяном виде дрался, вола вертел и вообще пьяные эксцессы устраивал. И домой лежа возвращался.
И уж, конечно, за всю неделю никакой культработы не нес этот Петр Антонович. Разве что в субботу в баньку сходит, пополощется. Вот вам и вся культработа.
Родные Петра Антоновича от такого поведения сильно расстраивались. Стращали даже.
— Петр, — говорят, — Антонович. Человек вы квалифицированный, не первой свежести, ну, мало ли в пьяном виде трюхнетесь об тумбу — разобьетесь же. Пейте несколько полегче. Сделайте такое семейное одолжение.
Не слушает. Пьет по-прежнему и веселится.
Наконец нашелся один добродушный человек с месткома. Он, знаете ли, прямо так и сказал Петру Антоновичу:
— Петр, говорит, Антонович, отвлекайтесь, я вам говорю, от алкоголю. Ну, говорит, попробуйте заместо того в театр ходить по воскресным дням. Прошу вас честью и билет вам дарма предлагаю.
Петр Антонович говорит:
— Ежели, говорит, дарма, то попробовать можно, отчего же. От этого, говорит, не разорюсь, ежели то есть дарма.
Упросил, одним словом.
Пошел Петр Антонович в театр. Понравилось. До того поправилось — уходить не хотел. Театр уже, знаете, окончился, а он, голубчик, все сидит и сидит.
— Куда же, — говорит, — я теперича пойду, на ночь глядя? Небось, говорит, все портерные закрыты уж. Ишь, говорит, дьяволы, в какое предприятие втравили!
Однако поломался-поломался и пошел домой. И трезвый, знаете ли, пошел. То есть ни в одном глазу.
На другое воскресенье опять пошел. На третье — сам в местком за билетом сбегал.
И что вы думаете? Увлекся человек театром. То есть первым театралом в районе стал. Как завидит театральную афишу — дрожит весь. Пить бросил по воскресеньям. По субботам стал пить. А баню перенес на четверг.
А последнюю субботу, находясь под мухой, разбился Петр Антонович об тумбу и в воскресенье в театр не пошел. Это было единственный раз за весь сезон, когда Петр Антонович пропустил спектакль. К следующему воскресенью небось поправится и пойдет. Потому — захватило человека искусство. Понесло…
1926

ДАМСКОЕ ГОРЕ

Перед самыми праздниками зашел я в сливочную — купить себе четвертку масла — разговеться.
Гляжу, в магазине народищу уйма. Прямо не протолкнуться.
Стал я в очередь. Терпеливо жду. Кругом — домашние хозяйки шумят и норовят без очереди протиснуться. Все время приходится одергивать.
И вдруг входит в магазин быстрым шагом какая-то дамочка. Нестарая еще, в небольшой черной шляпке. На шляпке — креп полощется. Вообще, видно, в трауре.
И протискивается эта дамочка к прилавку. И что-то такое говорит приказчику. За шумом не слыхать.
Приказчик говорит:
— Да я не знаю, гражданка. Одним словом, как другие — дозволят, так мое дело пятое.
— А чего такое? — спрашивают в очереди. — Об чем речь?
— Да вот, — говорит приказчик, — у них то есть семейный случай. Ихний супруг застрелившись… Так они просят отпустить им фунт сметаны и два десятка яиц без очереди.
— Конечное дело, отпустить. Обязательно отпустить. Чего там! — заговорили все сразу. — Пущай идет без очереди.
И все с любопытством стали рассматривать эту гражданку.
Она оправила креп на шляпке и вздохнула.
— Скажите, какое горе! — сказал приказчик, отвешивая сметану. — И с чего бы это, мадам, извиняюсь?
— Меланхолик он у меня бью, — сказала гражданка.
— И давно-с? — позвольте вас так спросить.
— Да вот на прошлой неделе сорок дней было.
— Скажите, какие несчастные случаи происходят! — снова сказал приказчик. — И дозвольте узнать, с револьверу это они это самое, значит, или с чего другого?
— Из револьверу, — сказала гражданка. — Главное, все на моих глазах произошло. Я сижу в соседней комнате. Хочу, не помню, что-то такое сделать, и вообще ничегошеньки не предполагаю, вдруг ужасный звук происходит. Выстрел, одним словом. Бегу туда — дым, в ушах звон… И все на моих глазах.
— М-да, — сказал кто-то в очереди, — бывает…
— Может быть, и бывает, — ответила гражданка с некоторой обидой в голосе, — но так, чтобы на глазах, это, знаете, действительно…
— Какие ужасные ужасти! — сказал приказчик.
— Вот вы говорите — бывает, — продолжала гражданка. — Действительно, бывает, я не отрицаю. Вот у моих знакомых племянник застрелился. Но там, знаете, ушел человек из дому, пропадал вообще… А тут все на глазах…
Приказчик завернул сметану и яйца в пакет и подал гражданке с особой любезностью.
Дама печально кивнула головой и пошла к выходу.
— Ну, хорошо, — сказала какая-то фигура в очереди. — Ну, ихний супруг застрелившись. А почему такая спешка и яйца без очереди? Неправильно!
Дама презрительно оглянулась на фигуру и вышла.
1926

ЧУДНЫЙ ОТДЫХ

Человеку обязательно отдохнуть надо. Человек всетаки не курица. Курица — та может, действительно, в отпусках не нуждаться. А человеку без отпуска немыслимо.
А я, например, сорок лет не отдыхал. Как с двухлетнего возраста зарядил, так и пошла работа без отдыха и сроку.
А что касается воскресений или праздничных дней, то какой же это отдых? Сами понимаете: то маленько выпьешь, то гости припрутся, то ножку к дивану приклеить надо. Мало ли делов на свете у среднего человека! Жена тоже вот иной раз начнет претензии выражать. Какой тут отдых?
А в это лето очень отдыхать потянуло. Главная причина — все вокруг отдыхают. Ванюшка Егоров, например, в Крым ездил. Вернулся черный как черт. И в весе сильно прибавился… Петруха Яичкин опять же на Кавказе отдыхал. Миша Бочков в свою деревню смотался. Две недели отлично прожил. Побили его даже там за что-то такое. Вернулся назад — не узнать. Карточку во как раздуло на правую сторону.
Вообще все, вижу, отдыхают, и все поправляются, один я не отдыхаю.
Вот и поехал этим летом. "Не курица, — думаю. — В Крым, думаю, неохота ехать. На всякие, думаю, трусики разоришься. Поеду куда поближе".
Поехал. В дом отдыха.
Очень все оказалось отлично и симпатично. И отношение внимательное. И пища жирная.
И сразу, как приехал, на весах взвешали. По новой метрической системе. И грудь мерили. И рост.
— Поправляйтесь, — говорят.
— Да уж, — говорю, — маленько бы в весе хотелось бы прибавиться. Рост-то, говорю, пес с ним. Пущай прежний рост. А маленько потяжелеть не мешает. Не курица, говорю, гражданин фельдшер.
Фельдшер говорит:
— Вес — это можно. Нам весу не жалко. Валяйте!
Начал отдыхать. И сразу, знаете, обнаружилась очень чрезвычайная скука. Нечего делать — прямо беда! И пища жирная, и уход внимательный, и на весах вешают, а скука между тем сильная.
Утром, например, встал, рожу всполоснул, пошамал и лежи на боку. А лежать неохота — сиди. Сидеть неохота — ходи. А к чему, скажите, ходить без толку? Неохота ходить без толку. Привычки такой за сорок лет не выработалось.
Один день походил — хотел назад ехать. Да, спасибо, своих же отдыхающих ребят в саду встретил.
Сидят они на лужку и в картишки играются.
— В козла, что ли? — спрашиваю.
— Так точно, — говорят, — в козла. — Но, говорят, можно и в очко перейти. На интерес. Присаживайтесь, уважаемый товарищ! Мы с утра дуемся…
Присел, конечно.
Сыграли до ужина. Там маленько после ужина. Там утречком пораньше. А там и пошло у нас каждый день. Глядишь — и дней не видно. Не только, скажем, скука, а рожу помыть или кофейку выпить некогда.
Две недельки прошли, как сладкий сон. Отдохнул, можно сказать, за все сорок лет и душой и телом.
А что вес маленько убавился, то вес — дело наживное. Вес и на производстве нагулять можно. А рост, спасибо, остался прежний. Чуть маленько только убавился. Фельдшер говорит — от сидячей жизни.
1926

РОДНЫЕ ЛЮДИ

Этот разговор я записал дословно. И пусть читатель плюнет мне в глаза, если я хоть что-нибудь преувеличил. Я ничего не преувеличил. Все в аккурат так и было. Разговор произошел в тюрьме. В приемной комнате. Мать пришла на свидание к сыну.
Встреча была сердечная. Мамаша радостно плакала.
Сын тоже посапывал носом.
После первых слез и горячих поцелуев мать и сын уселись на скамейку рядышком.
— Ну так, — сказал сын. — Пришла, значит.
— Пришла, Васенька, — сказала мать.
— Так, — повторил сын.
Он с любопытством посмотрел на серую казенную стену, потом на дверь, на печку и наконец перевел взгляд на свои сандалии.
— Так, — в третий раз сказал сын и вздохнул…
Мать тоже вздохнула и, перебирая пальцами бахромки байкового своего платка, посмотрела по сторонам.
— Ну вот, — сказал сын и шумно высморкался.
Оба после этого сидели молча минуты три.
Наконец сын сказал:
— А свиданье, мамаша, нынче сильно ограничили.
Двадцать минут, говорят, дается на свиданье.
— Мало это, Васенька, — укоризненно сказала мать.
— Да уж, конечно, немного, — сказал сын.
— Я так думаю, Васенька, что нам очень даже мало — двадцать минут-то. Не поговорить с родным человеком, ничего такого…
Мать покачала головой и добавила:
— Ну уж я пойду, Васенька.
— Ну иди, мамаша.
Оба оживленно встали, вздохнули и поцеловались.
Сын сказал:
— Ну так. Ладно. Заходи, мамаша… Да чего я еще хотел сказать? Да, плита-то в кухне все еще дымит, мамаша?
— Плита-то? Дымит, Васенька. Обязательно дымит.
Давеча всю квартиру дымом заразило.
— Ну так… Иди, мамаша.
Мать и сын полюбовались друг другом и разошлись.
1926

УТОНУВШИЙ ДОМИК

Шел я раз по Васильевскому острову. Домик, гляжу, небольшой такой.
Крыша да два этажа. Да трубенка еще сверху торчит. Вот вам и весь домик.
Маленький вообще домишко. До второго этажа, если на плечи управдому встать, то и рукой дотянуться можно.
На этот домик я бы и вниманья своего не обратил, да какая-то каналья со второго этажа дрянью в меня плеснула.
Я хотел выразиться покрепче, поднял кверху голову — нет никого.
"Спрятался, подлец", — думаю.
Стал я шарить глазами по дому. Гляжу, у второго этажа досочка какая-то прибита. На досочке надпись: "Уровень воды 23 сентября 1924 г.". "Ого, — думаю, — водица-то где была в наводнение. И куда же, думаю, несчастные жильцы спасались, раз вода в самом верхнем этаже ощущалась? Не иначе, думаю, на крыше спасались…"
Тут стали мне всякие ужасные картины рисоваться. Как вода первый этаж покрыла и ко второму прется. А жильцы небось в испуге вещички свои побросали и на крышу с отчаяния лезут. И к трубе, пожалуй что, канатами себя привязывают, чтобы вихорь в пучину не скинул.
И до того я стал жильцам сочувствовать в ихней прошлой беде, что и забыл про свою обиду.
Вдруг открывается окно и какая-то вредная старушенция подает свой голос:
— Чего, говорит, тебе, батюшка? Из соцстраха ты или, может, агент?
— Нету, — говорю, — мамаша, ни то и ни это, а гляжу вот и ужасаюсь уровнем. Вода-то, говорю, больно высока была. Небось, говорю, мамаша, тебя канатом к трубе подвязывали?
А старушка посмотрела на меня дико и окошко поскорей закрыла.
И вдруг выходит из ворот какой-то плотный мужчина в жилетке и с беспокойством спрашивает:
— Вам чего, гражданин, надо?
Я говорю:
— Чего вы все ко мне пристали? Уж и на дом не посмотри. Вот, говорю, гляжу на уровень. Высоко больно.
А мужчина усмехнулся и говорит:
— Да нет, говорит, это так. В нашем районе, говорит, хулиганы сильно балуют. Завсегда срывали фактический уровень. Вот мы его повыше и присобачили. Ничего, благодаря бога, теперь не трогают. И лампочку не трогают. Высоко потому… А касаемо воды — тут мельче колена было. Кура могла вброд пройти.
А мне как-то обидно вдруг стало вообще за уровни.
— Вы бы, — говорю, — на трубу еще уровень свой прибили.
А он говорит:
— Ежели этот уровень отобьют, так мы и на трубу — очень просто.
— Ну, — говорю, — и черт с вами. Тоните.
1926

ТЕЛЕФОН

Я, граждане, надо сказать, недавно телефон себе поставил. Потому по нынешним торопливым временам без телефона как без рук.
Мало ли — поговорить по телефону или, например, позвонить куда-нибудь.
Оно, конечно, звонить некуда — это действительно верно. Но, с другой стороны, рассуждая материально, сейчас не девятнадцатый год. Это понимать надо. Это в девятнадцатом году не то что без телефона обходились не жравши сидели, и то ничего.
А, скажем, теперь — за пять целковых аппараты тебе вешают. Господи твоя воля!
Хочешь — говори по нем, не хочешь — как хочешь. Никто на тебя за это не в обиде. Только плати денежки.
Оно, конечно, соседи с непривычки обижались.
— Может, — говорят, — оно и ночью звонить будет, так уж это вы — ах оставьте.
Но только оно не то что ночью, а и днем, знаете, не звонит. Оно, конечно, всем окружающим я дал номера с просьбой позвонить. Но, между прочим, все оказались беспартийные товарищи и к телефону мало прикасаются.
Однако все-таки за аппарат денежки не дарма плочены. Пришлось-таки недавно позвонить по очень важному и слишком серьезному делу.
Воскресенье было.
И сижу я, знаете, у стены. Смотрю, как это оно оригинально висит. Вдруг как оно зазвонит. То но звонило, по звонило, а тут как прорвет. Я, действительно, даже испугался.
"Господи, — думаю, — звону-то сколько за те же деньги".
Снимаю осторожно трубку за свои любезные.
— Алло, — говорю, — откуда это мне звонят?
— Это, — говорят, — звонят вам по телефону.
— А что, — говорю, — такое стряслось и кто, извиняюсь, будет у аппарата?
— Это, — отвечают, — у аппарата будет одно знакомое вам лицо. Приходите, говорят, по срочному делу в пивную на угол Посадской.
"Видали, — думаю, — какие удобства! А не будь аппарата — что бы это лицо делало? Пришлось бы этому лицу на трамвае трястись".
— Алло, — говорю, — а что это за такое лицо и какое дело?
Однако в аппарате молчат и на это не отвечают.
"В пивной, — думаю, — конечно, выяснится".
Поскорее сию минуту одеваюсь. Бегу вниз.
Прибегаю в пивную.
Народу, даром что днем, много. И все незнакомые.
— Граждане, — говорю, — кто мне сейчас звонил и по какому, будьте любезны, делу?
— Однако посетители молчат и не отвечают.
"Ах, какая, — думаю, — досада. То звонили, звонили, а то нет никого".
Сажусь к столику. Прошу подать пару.
"Посижу, — думаю, — может, и придет кто-нибудь. Странные, думаю, какие шутки".
Выпиваю пару, закусываю и иду домой.
Иду домой.
А дома то есть полный кавардак. Обокраден. Нету синего костюма и двух простынь.
Подхожу к аппарату. Звоню срочно.
— Алло, — говорю, — барышня, дайте в ударном порядке уголовный розыск. Обокраден, говорю, вчистую. Барышня говорит:
— Будьте любезны — занято.
Звоню попозже. Барышня говорит:
— Кнопка не работает, будьте любезны.
Одеваюсь. Бегу, конечно, вниз. И на трамвае в уголовный розыск.
Подаю заявление.
Там говорят:
— Расследуем.
Я говорю:
— Расследуйте и позвоните.
Они говорят:
— Нам, говорят, звонить как раз некогда. Мы, говорят, и без звонков расследуем, уважаемый товарищ.
Чем все это кончится — не знаю. Больше никто мне не звонил. А аппарат висит.
1926

МОНТЕР

Я, братцы мои, зря спорить не буду, кто важней в театре — актер, режиссер или, может быть, театральный плотник. Факты покажут. Факты всегда сами за себя говорят.
Дело это произошло в Саратове или Симбирске, одним словом, где-то недалеко от Туркестана. В городском театре. Играли в этом городском театре оперу. Кроме выдающейся игры артистов, был в этом театре, между прочим, монтер — Иван Кузьмич Мякишев.
На общей группе, когда весь театр в двадцать третьем году снимали на карточку, монтера этого пихнули кудато сбоку — мол, технический персонал. А в центр, на стул со спинкой, посадили тенора.
Монтер Иван Кузьмич Мякишев ничего на это не сказал, но в душе затаил некоторую грубость. Тем более что на карточку сняли его вдобавок мутно, не в фокусе.
А тут такое подошло. Сегодня, для примеру, играют "Руслан и Людмила". Музыка Глинки. Дирижер — маэстро Кацман. А без четверти минут восемь являются до этого монтера две знакомые ему барышни. Или он их раньше пригласил, или они сами подошли — неизвестно. Так являются эти две знакомые барышни, отчаянно флиртуют и вообще просят их посадить в общую залу посмотреть на спектакль. Монтер говорит:
— Да ради бога, медам. Сейчас я вам пару билетов устрою. Посидите тут, у будки.
И сам, конечно, к управляющему.
Управляющий говорит:
— Сегодня выходной день. Народу пропасть. Каждый стул на учете. Не могу.
Монтер говорит:
— Ах так, говорит. Ну, так я играть отказываюсь. Отказываюсь, одним словом, освещать ваше производство. Играйте без меня. Посмотрим тогда, кто из нас важней и кого сбоку сымать, а кого в центр сажать.
И сам обратно в будку. Выключил по всему театру свет, замкнул на все ключи будку и сидит — флиртует со своими знакомыми девицами.
Тут произошла, конечно, форменная неразбериха. Управляющий бегает. Публика орет. Кассир визжит, пугается, как бы у него деньги в потемках не взяли. А бродяга, главный оперный тенор, привыкший всегда сыматься в центре, заявляется до дирекции и говорит своим тенором:
— Я в темноте петь тенором отказываюсь. Раз, говорит, темно — я ухожу. Мне, говорит, голос себе дороже. Пущай ваш монтер поет.
Монтер говорит:
— Пущай не поет. Наплевать на него. Раз он в центре сымается, то и пущай одной рукой поет, другой свет зажигает. Думает — тенор, так ему и свети все время, Теноров нынче нету!
Тут, конечно, монтер схлестнулся с тенором.
Вдруг управляющий является, говорит:
— Где эти чертовы две девицы? Через них наблюдается полная гибель. Сейчас я их куда-нибудь посажу, леший их забодай!
Монтер говорит:
— Вот они, чертовы девицы! Только не через их гибель, а гибель через меня. Сейчас, говорит, я свет дам. Мне энергии принципиально не жалко.
Дал он сию минуту свет.
— Начинайте, — говорит.
Сажают тогда его девиц на выдающиеся места и начинают спектакль.
Теперь и разбирайтесь сами, кто важнее в этом сложном театральном механизме.
Конечно, если без горячности разбираться, то тенор тоже для театра крупная ценность. Иная опера не сможет даже без него пойти. Но и без монтера нет жизни на театральных подмостках.
Так что они оба — два представляют собой одинаковую ценность. И нечего тут задаваться: дескать, я — тенор. Нечего избегать дружеских отношений. И сымать на карточку мутно, не в фокусе!
1927

ПРЕЛЕСТИ КУЛЬТУРЫ

Я всегда симпатизировал центральным убеждениям.
Даже вот когда в эпоху военного коммунизма нэп вводили, я не протестовал. Нэп так нэп Вам видней. Но, между прочим, при введении нэпа сердце у меня отчаянно сжималось Я как бы предчувствовал некоторые резкие перемены.
И действительно, при военном коммунизме куда как было свободно в отношении культуры и цивилизации Скажем, в театре можно было свободно даже не раздеваться — сиди, в чем пришел. Это было достижение.
А вопрос культуры — это собачий вопрос Хотя бы насчет того же раздеванья в театре Конечно, слов нету, без пальто публика выгодней отличается — красивей и элегантней Но что хорошо в буржуазных странах, то у нас иногда выходит боком.
Товарищ Локтев и его дама Нюша Кошелькова на днях встретили меня на улице. Я гулял или, может быть, шел горло промочить — не помню.
Встречают и уговаривают:
— Горло, говорят, Василий Митрофанович, от вас не убежит Горло завсегда при вас, завсегда его прополоскать успеете Идемте лучше сегодня в театр. Спектакль — "Грелка".
И, одним словом, уговорили меня пойти в театр — провести культурно вечер.
Пришли мы, конечно, в театр. Взяли, конечно, билеты Поднялись по лестнице. Вдруг назад кличут. Велят раздеваться.
— Польта, — говорят, — сымайте.
Локтев, конечно, с дамой моментально скинули польта А я, конечно, стою в раздумье Пальто у меня было в тот вечер прямо на ночную рубашку надето Пиджака не было. И чувствую, братцы мои, сымать как-то неловко "Прямо, — думаю, — срамота может произойти". Главное — рубаха нельзя сказать что грязная Рубаха не особенно грязная Но, конечно, грубая, ночная. Шинельная пуговица, конечно, на вороте пришита крупная. "Срамота, думаю, — с такой крупной пуговицей в фойе идти"
Я говорю своим:
— Прямо, говорю, товарищи, не знаю, чего и делать.
Я сегодня одет неважно. Неловко как-то мне пальто сымать. Все-таки подтяжки там и сорочка опять же грубая.
Товарищ Локтев говорит:
— Ну, покажись.
Расстегнулся я Показываюсь.
— Да, — говорит, — действительно, видик…
Дама тоже, конечно, посмотрела и говорит:
— Я, говорит, лучше домой пойду. Я, говорит, не могу, чтоб кавалеры в одних рубахах рядом со мной ходили Вы бы, говорит, еще подштанники поверх штанов пристегнули. Довольно, говорит, вам неловко в таком отвлеченном виде в театры ходить.
Я говорю:
— Я не знал, что я в театры иду, — дура какая Я, может, пиджаки редко надеваю. Может, я их берегу, — что тогда?
Стали мы думать, что делать. Локтев, собака, говорит:
— Вот чего. Я, говорит, Василий Митрофанович, сейчас тебе свою жилетку дам Надевай мою жилетку и ходи в ней, будто тебе все время в пиджаке жарко. Расстегнул он свой пиджак, стал щупать и шарить внутри себя.
— Ой, — говорит, — мать честная, я, говорит, сам сегодня не при жилетке. Я, говорит, тебе лучше сейчас галстук дам, все-таки приличней. Привяжи на шею и ходи, будто бы тебе все время жарко.
Дама говорит:
— Лучше, говорит, я, ей-богу, домой пойду. Мне, говорит, дома как-то спокойней. А то, говорит, один кавалер чуть не в подштанниках, а у другого галстук заместо пиджака. Пущай, говорит, Василий Митрофанович в пальто попросит пойти.
Просим и умоляем, показываем союзные книжки — не пущают.
— Это, — говорят, — не девятнадцатый год — в пальто сидеть.
— Ну, — говорю, — ничего не пропишешь. Кажись, братцы, надо домой ползти.
Но как подумаю, что деньги заплачены, не могу идти — ноги не идут к выходу.
Локтев, собака, говорит:
— Вот чего Ты, говорит, подтяжки отстегни, — пущай их дама понесет заместо сумочки. А сам валяй, как есть: будто у тебя это летняя рубашка апаш и тебе, одним словом, в ней все время жарко.
Дама говорит:
— Я подтяжки не понесу, как хотите. Я, говорит, не для того в театры хожу, чтоб мужские предметы в руках носить. Пущай Василий Митрофанович сам несет или в карман себе сунет.
Раздеваю пальто. Стою в рубашке, как сукин сын.
А холод довольно собачий. Дрожу и прямо зубами лязгаю. А кругом публика смотрит.
Дама отвечает:
— Скорей вы, подлец этакий, отстегивайте помочи. Народ же кругом ходит. Ой, ей-богу, лучше я домой сейчас пойду.
А мне скоро тоже не отстегнуть. Мне холодно. У меня, может, пальцы не слушаются — сразу отстегивать. Я упражнения руками делаю.
После приводим себя в порядок и садимся на места.
Первый акт проходит хорошо. Только что холодно. Я весь акт гимнастикой занимался.
Вдруг в антракте задние соседи скандал поднимают. Зовут администрацию. Объясняют насчет меня.
— Дамам, — говорят, — противно на ночные рубашки глядеть. Это, говорят, их шокирует. Кроме того, говорят, он все время вертится, как сукин сын.
Я говорю:
— Я верчусь от холода. Посидите-ка в одной рубахе. А я, говорю, братцы, и сам не рад. Что же сделать?
Волокут меня, конечно, в контору. Записывают все как есть.
После отпускают.
— А теперь, — говорят, — придется вам трешку по суду отдать.
Вот гадость-то! Прямо не угадаешь, откуда неприятности…
1927

ГОСТИ

Конечно, об чем говорить! Гость нынче пошел ненормальный. Все время приходится за ним следить. И чтоб пальто свое надел. И чтоб лишнюю барашковую шапку не напялил.
Еду-то, конечно, пущай берет. Но зачем же еду в салфетки заворачивать? Это прямо лишнее. За этим не последишь, так гости могут в две вечеринки все имущество вместе с кроватями и буфетами вывезти. Вон какие гости пошли!
У моих знакомых на этой почве небольшой инцидент развернулся на этих праздниках.
Приглашено было на рождество человек пятнадцать самых разнообразных гостей. Были тут и дамы и не дамы. Пьющие и выпивающие.
Вечеринка была пышная. На одну только жратву истрачено было около семи рублей. Выпивка — на паях.
По два с полтиной с носу. Дамы бесплатно. Хотя это, прямо сказать, глупо. Другая дама налижется до того, что любому мужчине может сто очков вперед дать. Но не будем входить в эти подробности и расстраивать свои нервы. Это уж дело хозяйское. Им видней.
А хозяев было трое. Супруги Зефировы и ихний старик — женин папа Евдокимыч.
Его, может, специально пригласили на предмет посмотреть за гостями.
— Втроем-то, — говорят, — мы очень свободно за гостями доглядеть можем. Каждого гостя на учет возьмем.
Стали они глядеть.
Первым выбыл из строя Евдокимыч. Этот старикан, дай бог ему здоровья и счастливой старости, в первые же пять минут нажрался до того, что "мама" сказать не мог.
Сидит, глазами играет и дамам мычит определенные вещи.
Сам хозяин Зефиров очень от этой папиной выпивки расстроился и огорчился и сам начал ходить по квартире — следить, как и чего и чтоб ничего лишнего.
Но часам к двенадцати от полного огорчения и сам набрался до полного безобразия. И заснул на видном месте — в столовой на подоконнике.
Впоследствии обнаружилось, что ему надуло фотографическую карточку, и три недели он ходил с флюсом.
Гости, пожрав вволю, начали играть и веселиться. Начались жмурки, горелки и игра в щеточку.
Во время игры в щеточку открывается дверь, находит мадам Зефирова, бледная как смерть, и говорит:
— Это, говорит, ну, чистое безобразие! Кто-то сейчас выкрутил в уборной электрическую лампочку в двадцать пять свечей. Это, говорит, прямо гостей в уборную нельзя допущать.
Начался шум и треволнение. Папаша Евдокимыч, конечно, протрезвился вмиг, начал беспокоиться и за гостей хвататься.
Дамы, безусловно, визжат, не допускают себя лапать.
— Хватайтесь, — говорят, — за мужчин, в крайнем случае, а не за нас.
Мужчины говорят:
— Пущай тогда произведут поголовный обыск.
Приняли меры. Закрыли двери. Начали устраивать обыск.
Гости самолично поочередно выворачивали свои карманы, и расстегивали гимнастерки и шаровары, и снимали сапоги. Но ничего такого предосудительного, кроме нескольких бутербродов и полбутылки мадеры, двух небольших рюмок и одного графина, обнаружено не было.
Хозяйка, мадам Зефирова, начала горячо извиняться — дескать, погорячилась и кинула тень на такое избранное общество. И высказала предположение, что, может быть, кто и со стороны зашел в уборную и вывинтил лампу.
Однако момент был испорчен. Никто играть в щеточку не захотел больше, танцы под балалайку тоже расстроились, и гости начали тихонько расходиться.
А утром, когда хозяин продрал свои очи, все выяснилось окончательно.
Оказалось, что хозяин из боязни того, что некоторые зарвавшиеся гости могут слимонить лампочку, выкрутил ее и положил в боковой карман.
Там она и разбилась.
Хозяин, видимо, круто налег на нее, когда заснул на подоконнике.
1927

ОПЕРАЦИЯ

Эта маленькая грустная история произошла с товарищем Петюшкой Ящиковым. Хотя, как сказать — маленькая! Человека чуть не зарезали. На операции.
Оно, конечно, до этого далеко было. Прямо очень даже далеко. Да и не такой этот Петька, чтобы мог допустить себя свободно зарезать. Прямо скажем: не такой это человек. Но история все-таки произошла с ним грустная.
Хотя, говоря по совести, ничего такого грустного не произошло. Просто не рассчитал человек. Не сообразил.
Опять же на операцию в первый раз явился. Без привычки.
А началась у Петюшки пшенная болезнь. Верхнее веко у него на правом глазу начало раздувать. И за три года раздуло прямо в чернильницу.
Смотался Петя Ящиков в клинику. Докторша ему попалась молодая, интересная особа.
Докторша эта ему говорила:
— Как хотите. Хотите — можно резать. Хотите — находитесь так. Эта болезнь не смертельная. И некоторые мужчины, не считаясь с общепринятой наружностью, вполне привыкают видеть перед собой эту опухоль.
Однако, красоты ради, Петюшка решился на операцию.
Тогда велела ему докторша прийти завтра.
Назавтра Петюшка Ящиков хотел было заскочить на операцию сразу после работы. Но после думает:
"Дело это хотя глазное и наружное, и операция, так сказать, не внутренняя, но пес их знает — как бы не приказали костюм раздеть. Медицина дело темное. Не заскочить ли, в самом деле, домой — переснять нижнюю рубаху?"
Побежал Петюшка домой.
Главное, что докторша молодая. Охота была Петюшке пыль в глаза ей пустить — дескать, хотя снаружи и не особо роскошный костюм, но зато, будьте любезны, рубашечка — чистый мадаполам.
Одним словом, не хотел Петя врасплох попасть.
Заскочил домой. Надел чистую рубаху. Шею бензином вытер. Ручки под краном сполоснул. Усики кверху растопырил. И покатился.
Докторша говорит:
— Вот это операционный стол. Вот это ланцет. Вот это ваша пшенная болячка. Сейчас я вам все это сделаю.
Снимите сапоги и ложитесь на этот операционный стол.
Петюшка слегка даже растерялся.
"То есть, — думает, — прямо не предполагал, что сапоги снимать. Это же форменное происшествие. Ой-ей, думает, восочки-то у меня неинтересные, если не сказать хуже".
Начал Петюшка Ящиков все-таки свою китель сдирать, чтоб, так сказать, уравновесить другие нижние недостатки.
Докторша говорит:
— Китель оставьте трогать. Не в гостинице. Снимите только сапоги.
Начал Петюшка хвататься за сапоги, за свои джимми. После говорит:
— Прямо, говорит, товарищ докторша, не знал, что с ногами ложиться. Болезнь глазная, верхняя — не предполагал. Прямо, говорит, товарищ докторша, рубашку переменил, а другое, извиняюсь, не трогал. Вы, говорит, на них не обращайте внимания во время операции.
Докторша, утомленная высшим образованием, говорит:
— Ну, валяй скорей. Время дорого.
А сама сквозь зубы хохочет.
Так и резала ему глаз. Режет и хохочет. На ногу посмотрит и от смеха задыхается. Аж рука дрожит.
А могла бы зарезать со своей дрожащей ручкой!
Разве можно так человеческую жизнь подвергать опасности?
Но, между прочим, операция закончилась прекрасно. И глаз у Петюшки теперь не имеет опухоли.
Да и носочки, наверно, он носит теперь более аккуратные. С чем и поздравляем его, ежели это так.
1927

ГРИМАСА НЭПА

На праздники я обыкновенно в Лугу езжу. Там, говорят, воздух очень превосходный — сосновый и еловый. Против бронхита хорошо помогает. Врачи так говорят. Я не знаю. Не думаю.
Главное, что в Лугу ездить — сущее наказание. Народу больно много. Пихаются. На колени садятся без разрешения. Корзинки и тючки на голову ставят. Не только бронхит — скарлатину получить можно.
Прошлый раз по пути из Луги на какой-то станции, несмотря на форменное переполнение, в вагон еще какой-то тип влазит. Не старый еще. С усиками. Довольно франтовато одетый. В русских сапогах. И с ним — старуха. Такая обыкновенная старуха с двумя тюками и с корзинкой.
Собственно, сначала эта старуха в вагон влезла со своим багажом. А за ней уж этот тип со своими усиками.
Старуха, значит, впереди идет — пробивается сквозь публику, а он за ней небрежной походкой. И все командует ей:
— Неси, — кричит, — ровней корзину-то. Просыпешь чего-то там такое… Становь теперича ее под лавку! Засупонивай, я говорю, ее под лавку. Ах, чертова голова! Узел-то не клади гражданам на колени. Клади временно на головы… Обожди, сейчас я подниму его на верхнюю полку. Фу ты, я говорю, дьявол какой!
Только видят пассажиры — действия гражданина не настоящие, форменное нарушение уголовного кодекса труда. Одним словом, пассажиры видят: нарушена норма в отношении старослужащего человека.
Некоторые начали вслух выражать свое неудовольствие — дескать, не пора ли одернуть, если он зарвался и кричит и командует одной прислугой. Где ж это возможно одной старухе узлы на головы ложить? Это же форменная гримаса нэпа.
Около окна просто брожение среди публики началось.
— Это, — говорят, — эксплуатация переростков! Нельзя же так кричать и командовать на глазах у публики. Это унижает ейное старушечье достоинство.
Вдруг один наиболее из всех нервный гражданин подходит до этого, который с усиками, и берет его прямо за грудки.
— Это, — говорит, — невозможно допущать такие действия. Это издевательство над несвободной личностью. Это форменная гримаса нэпа.
То есть, когда этого нового взяли за грудки" он побледнел и откинулся. И только потом начал возражать.
— Позвольте, — говорит, — может быть, никакой гримасы нету? Может быть, это я с моей мамашей в город Ленинград еду? Довольно, говорит, оскорбительно слушать подобные слова в нарушение кодекса.
Тут среди публики некоторое замешательство произошло. Некоторый конфуз: дескать, вмешались не в свои семейные дела. Прямо неловко. Оказывается, это всегонавсего мамаша.
Наиболее нервный человек не сразу, конечно, сдался.
— А пес, — говорит, — ее разберет. На ней афиша не наклеена — мамаша или папаша. Тогда объявлять надо при входе.
Но после сел у своего окна и говорит:
— Извиняюсь все-таки. Мы не знали, что это ваша преподобная мамаша Мы подумали как раз, знаете, другое Мол, это, подумали, домашняя прислуга. Тогда извиняемся.
До самого Ленинграда который с усиками оскорблялся задним числом за нанесенные ему обиды.
— Это, — говорит, — проехаться не дадут — сразу берут за грудки. Затрагивают, у которых, может быть, билеты есть Положите, мамаша, ногу на узел — унести могут. Какие такие нашлись особенные. А может быть, я сам с семнадцатого года живу в Ленинграде.
Другие пассажиры сидели молча и избегали взгляда этого оскорбленного человека.
1927

ЦАРСКИЕ САПОГИ

В этом году в Зимнем дворце разное царское барахлишко продавалось. Музейный фонд, что ли, этим торговал Я не знаю кто.
Я с Катериной Федоровной Коленкоровой ходил туда. Ей самовар нужен был на десять персон.
Самовара, между прочим, там не оказалось. Или царь пил из чайника, или ему носили из кухни в каком-нибудь граненом стакане, я не знаю, только самовары в продажу не поступили.
Зато других вещей было множество. И вещи, действительно, все очень великолепные. Разные царские портьеры, бордюры, разные рюмочки, плевательницы, сорочки и другие разные царские штучки. Ну, прямо глаза разбегаются, не знаешь, за что схватиться и какую вещь приобрести.
Тогда Катерина Федоровна на свободные деньги купила, заместо самовара, четыре сорочки из тончайшего мадаполама. Очень роскошные. Царские.
Я же вдруг увидел в описи сапоги. Русское голенище, восемнадцать целковых.
Я сразу спросил у артельщика, который торговал:
— Какие это сапоги, любезный приятель?
Он говорит:
— Обыкновенно какие — царские.
— А какая, — говорю, — мне гарантия, что это царские. Может, говорю, какой-нибудь капельдинер трепал, а вы их заместо царских выдаете. Это, говорю, нехорошо, неприлично.
Артельщик говорит:
— Тут кругом все имущество царской фамилии Мы, говорит, дерьмом не торгуем.
— Покажи, — говорю, — товар.
Поглядел я сапоги Очень мне ужасно понравились и размер подходящий. И такие они не широкие, узеньким, опрятные. Тут носок, тут каблук. Ну, прямо цельные сапоги. И вообще мало ношенные. Может, только три дня царь их носил. Подметка еще не облупилась.
— Господи, — говорю, — Катерина Федоровна, да разве, говорю, раньше можно было мечтать насчет царской обуви? Или, например, в царских сапогах по улице пройтись? Господи, говорю, как история меняется, Катерина Федоровна!
Восемнадцать целковых отдал за них, не горюя. И, конечно, за царские сапоги эта цена очень и очень небольшая.
Выложил восемнадцать целковых и понес эти царские сапоги домой.
Действительно, обувать их было трудно Не говоря про портянку, на простой носок и то еле лезут. "Все-таки, — думаю, — разношу".
Три дня разнашивал. На четвертый день вдруг подметка отлипла. И не то чтобы одна подметка, а так полностью вместе с каблуком весь нижний этаж отвалился.
Даже нога наружу вышла.
А случилось это поганое дело на улице, на бульваре Союзов, не доходя Дворца труда. Так и попер домой на Васильевский остров без подметки.
Главное, денег было очень жалко. Все-таки восемнадцать целковых. И жаловаться некуда. Ну, будь эти сапоги фабрики "Скороход" или какой-нибудь другой фабрики — другой вопрос Можно было бы дело возбудить или красного директора с места погнать за такую техническую слабость. А тут, извольте, царские сапоги.
Конечно, на другой день сходил в Музейный фонд. А там уже и торговать кончили — закрыто.
Хотел в Эрмитаж смотаться или еще куда-нибудь, но после рукой махнул. Главное, Катерина Федоровна меня остановила.
— Это, — говорит, — не только царский, любой королевский сапог может за столько лет прогнить. Все-таки, как хотите, со дня революции десять лет прошло. Нитки, конечно, сопреть могли за это время. Это понимать надо.
А действительно, братцы мои, десять лет протекло. Шутка ли! Товар и тот распадаться начал.
И хотя Катерина Федоровна меня успокоила, но когда, между прочим, после первой стирки у нее эти самые царские дамские сорочки полезли в разные стороны, то она очень ужасно крыла царский режим.
А вообще, конечно, десять лет прошло, — смешно обижаться.
Время-то как быстро идет, братцы мои! Все прежнее в прах распадается.
1927

КАЧЕСТВО ПРОДУКЦИИ

У моих знакомых, у Гусевых, немец из Берлина жил. Комнату снимал. Почти два месяца прожил.
И не какой-нибудь там чухонец или другое национальное меньшинство, а настоящий германец из Берлина. По-русски — ни в зуб ногой. С хозяевами изъяснялся руками и головой.
Одевался, конечно, этот немец ослепительно. Белье чистое. Штаны ровные. Ничего лишнего. Ну, прямо гравюра.
А когда уезжал этот немец, то много чего оставил хозяевам. Цельный ворох заграничного добра. Разные пузырьки, воротнички, коробочки. Кроме того, почти две пары кальсон. И свитер почти не рваный. А мелочей разных и не счесть — и для мужского и для дамского обихода.
Все это в кучку было свалено в углу, у рукомойника.
Хозяйка, мадам Гусева, дама честная, ничего про нее такого не скажешь, намекнула немчику перед самым отъездом — дескать, битте-дритте, не впопыхах ли изволили заграничную продукцию оставить.
Немчик головой лягнул, дескать, битте-дритте, пожалуйста, заберите, об чем разговор, жалко, что ли.
Тут хозяева налегли на оставленную продукцию. Сам Гусев даже подробный список вещам составил. И уж, конечное дело, сразу свитер на себя напялил и кальсоны взял.
После две недели ходил с кальсонами в руках. Всем показывал, невозможно как гордился и хвалил немецкое качество.
А вещи, действительно, были хотя и ношеные и, вообще говоря, чуть держались, однако, слов нет, — настоящий, заграничный товар, глядеть приятно.
Между прочим, среди оставленных вещей была такая фляга не фляга, но вообще такая довольно плоская банка с порошком. Порошок вообще розовый, мелкий. И душок довольно симпатичный — не то лориган, не то роза.
После первых дней радости и ликования начали Гусевы гадать, что за порошок. Нюхали, и зубами жевали, и на огонь сыпали, но угадать не могли.
Носили по всему дому, показывали вузовцам и разной интеллигенции, но толку не добились.
Многие говорили, будто это пудра, а некоторые заявляли, будто это мелкий немецкий тальк для подсыпки только что родившихся немецких ребят.
Гусев говорит:
— Мелкий немецкий тальк мне ни к чему. Только что родившихся ребят у меня нету. Пущай это будет пудра. Пущай я буду после каждого бритья морду себе подсыпать. Надо же культурно пожить хоть раз в жизни.
Начал он бриться и пудриться. После каждого бритья ходит розовый, цветущий и прямо благоухает.
Кругом, конечно, зависть и вопросы.
Тут Гусев, действительно, поддержал немецкое производство. Много и горячо нахваливал немецкий товар.
— Сколько, — говорит, — лет уродовал свою личность разными русскими отбросами и вот наконец дождался. И когда, говорит, эта пудра кончится, то прямо и не знаю, как быть. Придется выписать еще баночку. Очень уж чудный товар. Прямо душой отдыхаю.
Через месяц, когда пудра подходила к концу, пришел в гости к Гусеву один знакомый интеллигент. За вечерним чаем он и прочитал банку.
Оказалось, это было немецкое средство против разведения блох.
Конечно, другой, менее жизнерадостный человек был бы сильно пришиблен этим обстоятельством. И даже, может быть, у менее жизнерадостного человека рожа покрылась бы прыщами и угрями от излишней мнительности. Но не таков был Гусев.
— Вот это я понимаю, — сказал он. — Вот это качество продукции! Вот это достижение. Это, действительно, не переплюнешь товар. Хочешь морду пудри, хочешь блох посыпай! На все годится. А у нас что?
Тут Гусев, похвалив еще раз немецкое производство, сказал:
— То-то я гляжу — что такое? Целый месяц пудрюсь, и хоть бы одна блоха меня укусила. Жену, мадам Гусеву, кусают. Сыновья тоже цельные дни отчаянно чешутся. Собака Нинка тоже скребется. А я, знаете, хожу и хоть бы что. Даром что насекомые, но чувствуют, шельмы, настоящую продукцию. Вот это, действительно — сейчас порошок у Гусева кончился. Должно быть, снова его кусают блохи.
1927

СОЦИАЛЬНАЯ ГРУСТЬ

Давно я, братцы мои, собирался рассказать про комсомольца Гришу Степанчикова, да все как-то позабывал. А время, конечно, шло.
Может, полгода пробежало с тех пор, когда с Гришей произошла эта собачья неприятность.
Конечно, уличен был парнишка во вредных обстоятельствах — мещанские настроения и вообще подрыв социализма. Но только дозвольте всесторонне осветить эту многоуважаемую историю.
Произошло это, кажется, что в Москве. А может, и не в Москве. Но сдается нам, что в Москве. По размаху видим. Однако точно не утверждаем. "Красная газета" в подробности не вдавалась. Только мелким полупетитом отметила, — дескать, в Семеновской ячейке.
А было это так. В Семеновской, то есть, ячейке состоял этот самый многострадальный Гриша Степанчиков. И выбили как-то раз этому Грише три зуба. По какому делу выбили — опять же нам неизвестно. Может, излишки физкультуры. А может, об дерево ударился. Или, может быть, в младенческие годы сладкого употреблял много. Только знаем, что не по пьяной лавочке вынули ему зубы. Не может этого быть.
Так вот живет этот Гриша без трех зубов. Остальные все стоят на месте. А этих, как на грех, нету.
А парень молодой. Всесторонний. Неинтересно ему, знаете, бывать без трех зубов. Какая же жизнь с таким отсутствием? Свистеть нельзя. Жрать худо. И папироску держать нечем. Опять же шипит при разговоре. И чай выливается.
Парень уже так и сяк — и воском заляпывал, и ситником дырку покрывал, — никак.
Сколотил Гриша деньжонок. Пошел к врачу.
— Становьте, — говорит, — если на то пошло, три искусственных зуба.
А врач попался молодой, неосторожный. Не вошел он в психологию Семеновской ячейки. Врач этот взял и поставил Грише три золотых зуба.
Действительно, слов нет, вышло богато. Рот откроет — картинка. Загляденье. Ноктюрн.
Стали в ячейке на Гришу коситься. То есть как рот откроет человек говорит или шамает, — так все глядят. Дескать, в чем дело? Почему такое парень обрастает?
Мелкие разговорчики пошли вокруг события. Откуда, дескать, такие нэпмановские замашки? Почему такое мещанское настроение? Неужели же нельзя простому комсомольцу дыркой жевать и кушать?
И на очередном собрании подняли вопрос — допустимо ли это самое подобное. И вообще постановили:
"Признать имение золотых зубов явлением, ведущим к отказу от социализма и его идей, и мы, члены ВЛКСМ Семеновской ячейки, объявляем против ихних носителей борьбу, как с явлением, разрушающим комсомольские идеи. Зубы — отдать в фонд безработных.
В противном случае вопрос будет стоять об исключении из рядов союза".
Тут председатель от себя еще подбавил пару. Мужчина, конечно, горячий, невыдержанный. Наговорил много горьких слов.
— Я, — говорит, — даром что председатель, и то, говорит, не замахиваюсь на золотые безделушки. А у меня, говорит, давно заместо задних зубов одни корешки торчат. И ничего — жую. А как жую — один бог знает. Пальцами, может, помогаю, жевать, то есть. Но не замахиваюсь.
Всплакнул, конечно, Гриша Степанчиков. Грустно ему отдавать такие зубы в фонд безработных. Начал объяснять: дескать, припаяны, выбивать трудно.
Так и не отдал.
А поперли его из союза или нет — мы не знаем. Сведений по этому делу больше не имели. Но, наверное, поперли.
1927

МЕДИЦИНСКИЙ СЛУЧАЙ

Можно сказать, всю свою жизнь я ругал знахарей и всяких таких лекарских помощников.
А сейчас горой заступлюсь.
Уж очень святое наглядное дело произошло.
Главное, все медики отказались лечить эту девчонку. Руками разводили, черт ее знает, чего тут такое. Дескать, медицина в этом теряется.
А тут простой человек, без среднего образования, может, в душе сукин сын и жулик, поглядел своими бельмами на девчонку, подумал, как и чего, и пожалуйста, — имеете заместо тяжелого недомогания здоровую личность.
А этот случай был с девчонкой.
Такая небольшая девчонка. Тринадцати лет. Ее ребятишки испугали. Она была вышедши во двор по своим личным делам. А ребятишки, конечно, хотели подшутить над ней, попугать. И бросили в нее дохлой кошкой. И у нее через это дар речи прекратился. То есть она не могла слова произносить после такого испуга. Чего-то бурчит, а полное слово произносить не берется. И кушать не просит.
А родители ее были люди, конечно, не передовые. Не в авангарде революции. Это были небогатые родители, кустари. Они шнурки к сапогам производили. И девчонка тоже чего-то им вертела. Какое-то колесо. А тут вертеть не может и речи не имеет.
Вот родители мотали, мотали ее по всем врачам, а после и повезли к одному специальному человеку. Про него нельзя сказать, что он профессор или врач тибетской медицины. Он просто лекарь-самородок.
Вот привезли они своего ребенка в Шувалове до этого специалиста. Объявили ему, как и чего.
Лекарь говорит:
— Вот чего. У вашей малютки прекратился дар речи через сильный испуг. И я, говорит, так мерекаю. Нуте, я ее сейчас обратно испугаю. Может, она, сволочь такая, снова у меня заговорит. Человеческий, говорит, организм достоин всеобщего удивления. Врачи, говорит, и разная профессура сама, говорит, затрудняется узнать, как и чего и какие факты происходят в человеческом теле. И я, говорит, сам с ними то есть совершенно согласен и, говорит, затрудняюсь вам сказать, где у кого печенка лежит и где селезенка. У одного, говорит, тут, а у другого, может, не тут. У одного, говорит, кишки болят, а у другого, может, дар речи прекратился, хотя, говорит, язык болтается правильно. А только, говорит, надо на все находить свою причину и ее выбивать поленом. И в этом, говорит, есть моя сила и учение. Я, говорит, дознаюсь до причины и ее искореняю.
Конечное дело, родители забоялись и не советуют девчонку поленом ударять. Медик говорит:
— Что вы, что вы! Я, говорит, ее поленом не буду ударять. А я, говорит, возьму махровое или, например, вафельное полотенце, посажу, говорит, вашу маленькую лахудру на это место, и пущай она сидит минуты три.
А после, говорит, я тихонько выбегу из-за дверей и как ахну ее полотенцем. И, может, она протрезвится. Может, она шибко испугается, и, я так мерекаю, может, она снова у нас разговорится.
Тогда вынимает он из-под шкапа вафельное полотенце, усаживает девчонку, куда надо, и выходит.
Через пару минут он тихонько подходит до нее и как ахнет ее по загривку.
Девчонка как с перепугу завизжит, как забьется.
И, знаете, заговорила.
Говорит и говорит, прямо удержу нету. И домой просится. И за свою мамку цепляется. Хотя взгляд у ней стал еще более беспокойный и такой вроде безумный. Родители говорят:
— Скажите, она не станет после этого факта дурочкой?
Лекарь говорит:
— Этого я не могу вам сказать. Мое, говорит, дело сообщить ей дар речи. И это есть налицо. И, говорит, меня не так интересует ваша трешка, а мне, говорит, забавней видеть подобные результаты.
Родители подали ему трешку и отбыли.
А девчонка действительно заговорила. Действительно, вериб, она немного в уме свихнулась, немножко она такая стала придурковатая, но говорит, как пишет.
1928

ВЕСЕЛЕНЬКАЯ ИСТОРИЯ

Лиговский поезд никогда шибко не едет. Или там путь не дозволяет, или семафоров очень много наставлено — сверх нормы, — я этого не знаю. Но только ход поезда удивительно медленный. Прямо даже оскорбительно ехать. И, конечно, через такой ход в вагоне бывает ужасно как скучно. Прямо скажем — делать нечего.
На публику глядеть, конечно, мало интереса. Обидятся еще. "Чего, скажут, — смотришь? Не узнал?"
А своим делом заняться тоже не всегда можно. Читать, например, нельзя. Лампочки особо мутные. И ужасно высоко присобачены. Прямо как угольки сверху светят, а радости никакой.
Хотя насчет лампочки это зря сказано. Эта веселенькая история произошла днем. Но оно и днем скучно ехать.
Так вот, в субботу днем в вагоне для некурящих пассажиров ехала Феклуша, Фекла Тимофеевна Разуваева. Она из Лигова до Ленинграда ехала за товаром. Она яблоками и семечками торгует в Лигове на вокзале.
Так вот, эта самая Феклуша поехала себе на Щукин. На Щукин рынок. Ей охота была приобрести ящик браку антоновки.
И присела она с Лигова у окошка и поехала. Едет и едет.
Напротив ее едет Федоров, Никита. Рядом, конечно, Анна Ивановна Блюдечкина — совслужащая из соцстраха. Все лиговские. На работу едут.
А вскоре после Лигова еще новый пассажир входит. Военный. Или вроде того, одним словом, в высоких сапогах.
Он до этого времени на площадке ехал. И садится он наискось от Феклы Тимофеевны Разуваевой. Садится он наискось и едет.
Фекла Тимофеевна, пущай ей будет полное здоровье и благополучие, развязала косынку и, развязавши, стала свободно размышлять на торговые темы, мол, сколько в ящике может быть антоновки и так далее.
После поглядела она в окно. А после, от полной скуки, стала Фекла Тимофеевна подремывать. То ли в теплом вагоне ее, милую, развезло или скучные картины природы на нее подействовали, но только начала Фекла Тимофеевна клевать носом. И зевнула.
Первый раз зевнула — ничего. Второй раз зевнула во всю ширь — аж все зубы можно пересчитать. Третий раз зевнула еще послаще. А военный, который наискось сидел, взял и добродушно сунул — ей палец в рот. Пошутил. Ну, это часто бывает — кто-нибудь зевнет, а ему палец в рот. Но, конечно, это бывает между, скажем, настоящими друзьями, заранее знакомыми или родственниками со стороны жены. А этот совершенно незнакомый. Фекла Тимофеевна в первый раз его видит.
По этой причине Фекла Тимофеевна, конечно, испугалась. И, с перепугу, поскорей захлопнула свой чемодан. И при этом довольно сильно тяпнула военного за палец зубами.
Ужасно тут закричал военный. Начал кричать и выражаться. Мол, палец ему почти начисто оттяпали. Тем более что палец совершенно не оттяпали, а просто немного захватили зубами. И крови-то почти не было — не больше полстакана.
Началась легкая перебранка. Военный говорит:
— Я, говорит, ну, просто пошутил. Если бы, говорит, я вам язык оторвал или что другое, тогда кусайте меня, а так, говорит, я не согласен. Я, говорит, военнослужащий и не могу дозволить пассажирам отгрызать свои пальцы. Меня за это не похвалят.
Фекла Тимофеевна говорит:
— Ой! Если бы ты мне за язык взялся, я бы тебе полную кисть руки оттяпала. Я не люблю, когда меня за язык хватают.
Начала тут Фекла Тимофеевна на пол сплевывать — дескать, может, и палец-то черт знает какой грязный, и черт знает за что брался, — нельзя же такие вещи строить — не гигиенично.
Но тут ихняя дискуссия была нарушена — подъехали к Ленинграду. Фекла Тимофеевна еще слегка полаялась со своим военным и пошла на Щукин.
1928

НАУЧНОЕ ЯВЛЕНИЕ

Давеча у нас в Гавани какая интересная история развернулась.
Иду по улице. Вижу — народ собирается около пустыря.
— Что такое? — спрашиваю.
— Так что, — говорят, — странное подземное явление, товарищ. Не землетрясение, нет, но какая-то подземная сила народ дергает. Нету никакой возможности гражданам вступать на этот боевой участок, около этой лужи. Толчки происходят.
А тут ребята дурака валяют — пихают прохожих до этого опасного участка. Меня тоже, черти, пихнули.
И всех, которые вступают, отчаянно дергает. Ну, прямо устоять нет никакой возможности, до того пронизывает.
Тут один какой-то говорит:
— Скорей всего это кабель где-нибудь лопнувши — ток сквозь сырую землю проходит. Ничего удивительного в этом факте нету.
Другой тоже говорит:
— Я сам бывший электротехник. Давеча я сырой рукой за выключатель схватился, так меня так дернуло — мое почтение. Это вполне научное явление, около лужи.
А народу собралось вокруг этого факта много.
Вдруг милиционер идет.
Публика говорит:
— Обожди, братцы. Сейчас мы его тоже втравим. Пущай его тоже дернет.
Подходит милиционер до этого злополучного участка.
— Что, — говорит, — такое? Какое такое подземное явление? А ну расходись…
И сам прет по незнанию в самый опасный промежуток. Вступает он ногами на этот промежуток, и вдруг видим — ничего, не дергает милиционера.
Тут, прямо, в первую минуту население обалдело. Потому всех дергает, а милицию не дергает. Что такое? Неужели наука дает такую курскую аномалию в своих законах?
Милиционер строгой походкой проходит сквозь весь участок и разгоняет публику.
Тут один какой-то кричит:
— Так он, братцы, в калошах! Резина же не имеет права пропущать энергию.
Ничего на это милиционер не сказал, только строго посмотрел на население, скинул свои калоши и подошел к луже. Тут у лужи его и дернуло!
После этого народ стал спокойно расходиться. А вскоре прибыл электротехник и начал ковырять землю.
А милиционер еще раз, когда народ разошелся, подошел без калош до этого участка, но его снова дернуло.
Тогда он покачал головой — дескать, научное явление, и пошел стоять на свой перекресток.
1928

КОШКА И ЛЮДИ

Печка у меня очень плохая. Вся моя семья завсегда угорает через нее. А чертов жакт починку производить отказывается. Экономит. Для очередной растраты.
Давеча осматривали эту мою печку. Вьюшки глядели. Ныряли туда вовнутрь головой.
— Нету, — говорят. — Жить можно.
— Товарищи, — говорю, — довольно стыдно такие слова произносить: жить можно. Мы завсегда угораем через вашу печку. Давеча кошка даже угорела. Ее тошнило давеча у ведра. А вы говорите — жить можно.
Председатель жакта говорит:
— Тогда, говорит, устроим сейчас опыт и посмотрим, угорает ли ваша печка. Ежли мы сейчас после топки угорим — ваше счастье — переложим. Ежли не угорим — извиняемся за отопление.
Затопили мы печку. Расположились вокруг ее.
Сидим. Нюхаем.
Так, у вьюшки, сел председатель, так — секретарь Грибоедов, а так, на моей кровати, — казначей.
Вскоре стал, конечно, угар по комнате проноситься.
Председатель понюхал и говорит:
— Нету. Не ощущается. Идет теплый дух, и только.
Казначей, жаба, говорит:
— Вполне отличная атмосфера. И нюхать ее можно. Голова через это не ослабевает. У меня, говорит, в квартире атмосфера хуже воняет, и я, говорит, не скулю понапрасну. А тут совершено дух ровный.
Я говорю:
— Да как же, помилуйте, — ровный. Эвон как газ струится.
Председатель говорит:
— Позовите кошку. Ежели кошка будет смирно сидеть, значит, ни хрена нету. Животное завсегда в этом бескорыстно. Это не человек. На нее можно положиться.
Приходит кошка. Садится на кровать. Сидит тихо. И, ясное дело, тихо она несколько привыкшая.
— Нету, — говорит председатель, — извиняемся.
Вдруг казначей покачнулся на кровати и говорит:
— Мне надо, знаете, спешно идти по делу.
И сам подходит до окна и в щелку дышит.
И сам стоит зеленый и прямо на ногах качается.
Председатель говорит:
— Сейчас все пойдем.
Я оттянул его от окна.
— Так, — говорю, — нельзя экспертизу строить.
Он говорит:
— Пожалуйста. Могу отойти. Мне ваш воздух вполне полезный. Натуральный воздух, годный для здоровья. Ремонта я вам не могу делать. Печка нормальная.
А через полчаса, когда этого самого председателя ложили на носилки и затем задвигали носилки в каретку скорой помощи, я опять с ним разговорился.
Я говорю:
— Ну, как?
— Да нет, — говорит, — не будет ремонта. Жить можно.
Так и не починили.
Ну что ж делать? Привыкаю. Человек не блоха — ко всему может привыкнуть.
1928

ИНОСТРАНЦЫ

Иностранца я всегда сумею отличить от наших советских граждан. У них, у буржуазных иностранцев, в морде что-то заложено другое. У них морда, как бы сказать, более неподвижно и презрительно держится, чем у нас. Как, скажем, взято у них одно выражение лица, так и смотрится этим выражением лица на все остальные предметы.
Некоторые иностранцы для полной выдержки монокль в глазах носят. Дескать, это стеклышко не уроним и не сморгнем, чего бы ни случилось.
Это, надо отдать справедливость, здорово.
А только иностранцам иначе и нельзя. У них там буржуазная жизнь довольно беспокойная. Им там буржуазная мораль не дозволяет проживать естественным образом. Без такой выдержки они могут ужасно осрамиться.
Как, например, один иностранец костью подавился. Курятину, знаете, кушал и заглотал лишнее. А дело происходило на званом обеде. Мне про этот случай один знакомый человек из торгпредства рассказывал.
Так дело, я говорю, происходило на званом банкете. Кругом, может, миллионеры пришли. Форд сидит на стуле. И еще разные другие.
А тут, знаете, наряду с этим человек кость заглотал.
Конечно, с нашей свободной точки зрения в этом факте ничего такого оскорбительного нету. Ну, проглотил и проглотил. У нас на этот счет довольно быстро. Скорая помощь. Мариинская больница. Смоленское кладбище.
А там этого нельзя. Там уж очень исключительно избранное общество. Кругом миллионеры расположились. Форд на стуле сидит. Опять же фраки. Дамы. Одного электричества горит, может, больше, как на двести свечей.
А тут человек кость проглотил. Сейчас сморкаться начнет. Харкать. За горло хвататься. Ах, боже мои! Моветон и черт его знает что.
А выйти из-за стола и побежать в ударном порядке в уборную — там тоже нехорошо, неприлично. "Ага, — скажут, — побежал до ветру". А там этого абсолютно нельзя.
Так вот этот француз, который кость заглотал, в первую минуту, конечно, смертельно испугался. Начал было в горле копаться. После ужасно побледнел. Замотался на своем стуле. Но сразу взял себя в руки. И через минуту заулыбался. Начал дамам посылать разные воздушные поцелуи. Начал, может, хозяйскую собачку под Столом трепать.
Хозяин до него обращается по-французски.
— Извиняюсь, — говорит, — может, вы чего-нибудь действительно заглотали несъедобное? Вы, говорит, в крайнем случае скажите.
Француз отвечает:
— Коман? В чем дело? Об чем речь? Извиняюсь, говорит, не знаю, как у вас в горле, а у меня в горле все в порядке.
И начал опять воздушные улыбки посылать. После на бланманже налег. Скушал порцию.
Одним словом, досидел до конца обеда и никому виду не показал.
Только когда встали из-за стола, он слегка покачнулся и за брюхо рукой взялся — наверное, кольнуло. А потом опять ничего.
Посидел в гостиной минуты три для мелкобуржуазного приличия и пошел в переднюю.
Да и в передней не особо торопился, с хозяйкой побеседовал, за ручку подержался, за калошами под стол нырял вместе со своей костью. И отбыл.
Ну, на лестнице, конечно, поднажал.
Бросился в свой экипаж.
— Вези, — кричит, — куриная морда, в приемный покой.
Подох ли этот француз или он выжил, — я не могу вам этого сказать, не знаю. Наверное, выжил. Нация довольно живучая.
1928

ЗАКОРЮЧКА

Вчера пришлось мне в одно очень важное учреждение смотаться. По своим личным делам.
Перед этим, конечно, позавтракал поплотней для укрепления духа. И пошел.
Прихожу в это самое учреждение. Отворяю дверь. Вытираю ноги. Вхожу по лестнице. Вдруг сзади какой-то гражданин в тужурке назад кличет. Велит обратно спущаться.
Спустился обратно.
— Куда, — говорит, — идешь, козлиная твоя голова?
— Так что, — говорю, — по делам иду.
— А ежли, — говорит, — по делам, то прежде, может быть, пропуск надо взять. Потом наверх соваться. Это, говорит, тут тебе не Андреевский рынок. Пора бы на одиннадцатый год понимать. Несознательность какая.
— Я, — говорю, — может быть, не знал. Где, говорю, пропуска берутся?
— Эвон, — говорит, — направо в окне.
Подхожу до этого маленького окна. Стучу пальцем. Голос, значит, раздается:
— Чего надо?
— Так что, — говорю, — пропуск.
— Сейчас.
В другом каком-нибудь заграничном учреждении на этой почве развели бы форменную волокиту, потребовали бы документы, засняли бы морду на фотографическую карточку. А тут даже в личность не посмотрели. Просто голая рука высунулась, помахала и подает пропуск.
Господи, думаю, как у нас легко и свободно жить и дела обделывать! А говорят: волокита. Многие беспочвенные интеллигенты на этом даже упадочные теории строят. Черт их побери! Ничего подобного.
Выдали мне пропуск.
Который в тужурке, говорит:
— Вот теперича проходи. А то прет без пропуска. Этак может лишний элемент пройти. Учреждение опять же могут взорвать на воздух. Не Андреевский рынок. Проходи теперича.
Смотался я с этим пропуском наверх.
— Где бы, — говорю, — мне товарища Щукина увидеть?
Который за столом, подозрительно говорит:
— А пропуск у вас имеется?
— Пожалуйста, — говорю, — вот пропуск. Я законно вошел. Не в окно влез.
Поглядел он на пропуск и говорит более вежливо:
— Так что, товарищ Щукин сейчас на заседании. Зайдите лучше всего на той неделе. А то он всю эту неделю заседает.
— Можно, — говорю. — Дело не волк — в лес не убежит. До приятного свидания.
— Обождите, — говорит, — дайте сюда пропуск, я вам на ем закорючку поставлю для обратного прохода.
Спущаюсь обратно по лестнице. Который в тужурке, говорит:
— Куда идешь? Стой!
Я говорю:
— Братишка, я домой иду. На улицу хочу пройти из этого учреждения.
— Предъяви пропуск.
— Пожалуйста, — говорю, — вот он.
— А закорючка на ем имеется?
— Определенно, — говорю, — имеется.
— Вот, — говорит, — теперича проходи.
Вышел на улицу, съел французскую булку для подкрепления расшатанного организма и пошел в другое учреждение по своим личным делам.
1928

ТРЕЗВЫЕ МЫСЛИ

Я не говорю, что пьяных у нас много. Пьяных не так чтобы много. За весь месяц май я всего одного в лежку пьяненького встретил.
А лежал он поперек панели. И чуть я на него, на черта, в потемках не наступил.
Гляжу — лежит выпивший человек, ревет и шапкой морду утирает.
— Вставай, — говорю, — дядя! Ишь разлегся на двухспальной.
Хотел я его приподнять — не хочет. Ревет.
— Чего, — говорю, — ревешь-то, дура-голова?
— Да так, — говорит, — обидно очень…
— Чего, — говорю, — обидно?
— Да так, — говорит, — люди — какая сволота.
— Чем же сволота?
— Да так, мимо шагают… Прут без разбору… Не могут тоже человеку в личность посмотреть: какой это человек лежит — выпивший, или, может, несчастный случай…
— Да ты же, — говорю, — выпивший…
— Ну да, — говорит, — конечно, выпивший. А мог бы я и не выпивший упасть. Мало ли… Нога, скажем, у меня, у невыпившего, не аккуратно подогнулась… Или вообще дыханье у меня сперло… Или, может, меня грабители раздели… А тут, значит, так и шагай через меня, через невыпившего, так и при, так и шляйся по своим делам…
— Фу ты! — говорю. — Да ты же выпивши.
— Да, — говорит, — конечно, не трезвый. Теперича-то еще маленько протрезвел. Два часа нарочно лежу… И чтобы за два часа ни один пес не подошел — это же помереть можно от оскорбленья. Так, значит, тут и околевай невыпивший под прохожими ногами? Это что же выходит? Это выходит сердца у людей теперича нету. Бывало раньше, упадешь — настановятся вокруг. Одеколон в нос суют. Растирают. Покуда, конечно, не увидят в чем суть. Ну, увидят — отвернутся. А теперича что?
Поднял я моего пьяненького, поставил на ноги. Пихнул его легонько вперед, чтобы движение ему дать. Ничего — пошел.
Только прошел шагов пять — сел на приступочек.
— Нету, — говорит, — не могу идтить. Обидно очень. Слезы, говорит, глаза застилают. Люди — какие малосердечные.
1928

ЛЕТНЯЯ ПЕРЕДЫШКА

Конечно, заиметь собственную отдельную квартирку — это все-таки как-никак мещанство.
Надо жить дружно, коллективной семьей, а не запираться в своей домашней крепости.
Надо жить в коммунальной квартире. Там все на людях. Есть с кем поговорить. Посоветоваться. Подраться.
Конечно, имеются свои недочеты.
Например, электричество дает неудобство.
Не знаешь, как рассчитываться. С кого сколько брать.
Конечно, в дальнейшем, когда наша промышленность развернется, тогда можно будет каждому жильцу в каждом углу поставить хотя по два счетчика. И тогда пущай сами счетчики определяют отпущенную энергию. И тоща, конечно, жизнь в наших квартирах засияет как солнце.
Ну, а пока, действительно, имеем сплошное неудобство.
Для примеру, у нас девять семей. Один провод. Один счетчик. В конце месяца надо к расчету строиться. И тогда, конечно, происходят сильные недоразумения и другой раз мордобой.
Ну, хорошо, вы скажете: считайте с лампочки.
Ну, хорошо, с лампочки. Один сознательный жилец лампочку-то, может, на пять минут зажигает, чтоб раздеться или блоху поймать. А другой жилец до двенадцати ночи чего-то там жует при свете. И электричество гасить не хочет. Хотя ему не узоры писать.
Третий найдется такой, без сомнения интеллигент, который в книжку глядит буквально до часу ночи и больше, не считаясь с общей обстановкой.
Да, может быть, еще лампочку перевертывает на более ясную. И алгебру читает, что днем.
Да закрывшись еще в своей берлоге, может, тот же интеллигент на электрической вилке кипяток кипятит или макароны варит. Это же понимать надо!
Один у нас такой был жилец — грузчик, так он буквально свихнулся на этой почве. Он спать перестал и все добивался, кто из жильцов по ночам алгебру читает и кто на вилках продукты греет. И не стало человека. Свихнулся.
И после того как он свихнулся, его комнату заимел его родственник. И вот тогда и началась форменная вакханалия.
Каждый месяц у нас набегало по счетчику, ну, не более двенадцати целковых. Ну, в самый захудалый месяц, ну, тринадцать. Это, конечно, при контроле жильца, который свихнулся. У него контроль очень хорошо был поставлен. Он, я говорю, буквально ночи не спал и каждую минуту ревизию делал. То сюда зайдет, то туда. И все грозил, что топором разрубит, если найдет излишки. Еще удивительно, как другие жильцы с ума не свихнулись от такой жизни.
Так вот, имели в месяц не свыше двенадцати рублей.
И вдруг имеем шестнадцать. Пардон! В чем дело? Это какая же собака навертела такое количество? Или это вилка, или грелка, или еще что.
Поругались, поругались, но заплатили.
Через месяц имеем обратно шестнадцать.
Которые честные жильцы, те прямо говорят:
— Неинтересно жить. Мы будем, как подлецы, экономить, а другие току не жалеют. Тогда и мы не будем жалеть. Тогда и мы будем вилки зажигать и макароны стряпать.
Через месяц мы имели по счетчику девятнадцать.
Ахнули жильцы, но все-таки заплатили и начали наворачивать. Свет не тушат. Романы читают. И вилки зажигают.
Через месяц имели двадцать шесть.
И тогда началась полная вакханалия.
Одним словом, когда докрутили счетчик до тридцати восьми рублей, тогда пришлось прекратить энергию. Все отказались платить. Один интеллигент только умолял и за провод цеплялся, но с ним не посчитались. Обрезали.
Конечно, это сделали временно. Никто не против электрификации. На общем собрании так и заявили: дескать, никто не против и в дальнейшем похлопочем и включимся в сеть. А пока и так ладно. Дело тем более к весне. Светло. А там лето. Птички поют. И свет ни к чему. Не узоры писать. Ну, а зимой — там видно будет. Зимой, может, снова включим электрическую тягу. Или контроль устроим, или еще что.
А пока надо летом отдохнуть. Устали от этих квартирных делов.
1929

ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ

Во время знаменитого крымского землетрясения жил в Ялте некто такой Снопков.
Он сапожник. Кустарь. Он держал в Ялте мастерскую. Не мастерскую, а такую каменную будку имел, такую небольшую халупку.
И он работал со своим приятелем на пару. Они оба — два приезжие были. И производили починку обуви как местному населению, так и курсовым гражданам.
И они жили определенно не худо. Зимой, безусловно, голодовали, но летом работы чересчур хватало. Другой раз даже выпить было некогда. Ну, выпить-то, наверное, времени хватало. Чего-чего другого…
Так и тут. Перед самым, значит, землетрясением, а именно, кажется, в пятницу одиннадцатого сентября, сапожник Иван Яковлевич Снопков, не дождавшись субботы, выкушал полторы бутылки русской горькой.
Тем более он кончил работу. И тем более было у него две бутылки запасено. Так что чего же особенно ждать? Он взял и выкушал. Тем более он еще не знал, что будет землетрясение.
И вот выпил человек полторы бутылки горькой, немножко, конечно, поколбасился на улице, спел чего-то там такое и назад к дому вернулся.
Он вернулся к дому назад, лег во дворе и заснул, не дождавшись землетрясения.
А он, выпивши, обязательно во дворе ложился. Он под крышей не любил в пьяном виде спать. Ему нехорошо было под потолком. Душно. Его мутило. И он завсегда чистое небо себе требовал.
Так и тут. Одиннадцатого сентября, в аккурат перед самым землетрясением, Иван Яковлевич Снопков набрался горькой, сильно захмелел и заснул под самым кипарисом во дворе.
Вот он спит, видит разные интересные сны, а тут параллельно с этим происходит знаменитое крымское землетрясение. Домишки колышутся, земля гудит и трясется, а Снопков спит себе без задних ног и знать ничего не хочет.
А что до его приятеля, так его приятель с первого удара дал тигля и расположился в городском саду, боясь, чтоб его камнем не убило.
Только рано утром, часов, может, около шести, продрал свои очи наш Снопков. Проснулся наш Снопков под кипарисом и, значит, свой родной двор нипочем не узнает. Тем более ихнюю каменную будку свалило. Не целиком свалило, а стена расползлась и забор набок рухнул. Только что кипарис тот же, а все остальное признать довольно затруднительно.
Продрал свои очи наш Снопков и думает:
"Мать честная, куда ж это меня занесло? Неужели, думает, я в пьяном виде вчерась еще куда-нибудь зашел? Ишь ты, кругом какое разрозненное хозяйство! Только не понять — чье. Нет, думает, нехорошо так в дым напиваться. Алкоголь, думает, чересчур вредный напиток, ни черта в памяти не остается".
И так ему на душе неловко стало, неинтересно.
"Эва, — думает, — забрел куда. Еще спасибо, думает, во дворе прилег, а ну те на улице: мотор может меня раздавить или собака может чего-нибудь такое отгрызть. Надо, думает, полегче пить или вовсе бросить".
Стало ему нехорошо от этих мыслей, загорюнился он, вынул из кармана остальные полбутылки и тут же от полного огорчения выкушал.
Выкушал Снопков жидкость и обратно захмелел. Тем более он не жрал давно и тем более голова была ослабши с похмелюги.
Вот захмелел наш Снопков, встал на свои ножки и пошел себе на улицу.
Идет он по улице и с пьяных глаз нипочем улицу не узнает. Тем более после землетрясения народ стаями ходит. И все на улице, никого дома. И все не в своем виде, полуодетые, с перинами и матрацами.
Вот Снопков ходит себе по улице, и душа у него холодеет.
"Господи, — думает, — семь-восемь, куда же это я, в какую дыру зашел? Или, думает, я в Батум на пароходе приехал? Или, может, меня в Турцию занесло? Эвон народ ходит раздевшись, все равно как в тропиках".
Идет, пьяный, и прямо чуть не рыдает.
Вышел на шоссе и пошел себе, ничего не признавая.
Шел, шел и от переутомления и от сильного алкоголя свалился у шоссе и заснул как убитый.
Только просыпается — темно, вечер. Над головой звезды сверкают. И прохладно. А почему прохладно — он лежит при дороге раздетый и разутый. Только в одних подштанниках.
Лежит он при дороге, совершенно обобранный, и думает:
"Господи, думает, семь-восемь, где же это я обратно лежу?"
Тут действительно испугался Снопков, вскочил на свои босые ножки и пошел по дороге.
Только прошел он сгоряча верст, может, десять и присел на камушек.
Он присел на камушек и загорюнился. Местности он не узнает, и мыслей он никаких подвести не может. И душа и тело у него холодеют. И жрать чрезвычайно хочется.
Только под утро Иван Яковлевич Снопков узнал, как и чего. Он у прохожего спросил.
Прохожий ему говорит:
— А ты чего тур" для примеру, в кальсонах ходишь?
Снопков говорит:
— Прямо и сам не понимаю. Скажите, будьте любезны, где я нахожусь?
Ну, разговорились. Прохожий говорит:
— Так что до Ялты верст, может, тридцать будет. Эва куда ты зашел!
Ну, рассказал ему прохожий насчет землетрясения, и чего где разрушило, и где еще разрушается.
Очень Снопков огорчился, что землетрясение идет, и заспешил в Ялту.
Так через всю Ялту и прошел он в своих кальсонах. Хотя, впрочем, никто не удивился по случаю землетрясения. Да, впрочем, и так никто бы не поразился.
После подсчитал Снопков свои убытки: уперли порядочно. Наличные деньги — шестьдесят целковых, пиджак — рублей восемь, штаны — рубля полтора и сандалии почти что новенькие. Так что набежало рублей до ста, не считая пострадавшей будки.
Теперь И. Я. Снопков собрался ехать в Харьков. Он хочет полечиться от алкоголя. А то выходит себе дороже.
Чего хочет автор сказать этим художественным произведением?
Этим произведением автор энергично выступает против пьянства. Жало этой художественной сатиры направлено в аккурат против выпивки и алкоголя.
Автор хочет сказать, что выпивающие люди не только другие более нежные вещи — землетрясение и то могут проморгать.
Или как в одном плакате сказано: "Не пей! С пьяных глаз ты можешь обнять своего классового врага!"
И очень даже просто, товарищи.
1930

БОЛЬНЫЕ

Человек — животное довольно странное. Нет, навряд ли оно произошло от обезьяны. Старик Дарвин, пожалуй что, в этом вопросе слегка заврался.
Очень уж у человека поступки — совершенно, как бы сказать, чисто человеческие. Никакого, знаете, сходства с животным миром. Вот если животные разговаривают на каком-нибудь своем наречии, то вряд ли они могли бы вести такую беседу, как я давеча слышал.
А это было в лечебнице. На амбулаторном приеме. Я раз в неделю по внутренним болезням лечусь. У доктора Опушкина. Хороший такой, понимающий медик. Я у него пятый год лечусь. И ничего, болезнь не хуже.
Так вот, прихожу в лечебницу. Записывают меня седьмым номером. Делать нечего — надо ждать.
Вот присаживаюсь в коридоре на диване и жду.
И слышу — ожидающие больные про себя беседуют. Беседа довольно тихая, вполголоса, без драки.
Один такой дядя, довольно мордастый, в коротком полупальто, говорит своему соседу:
— Это, говорит, милый ты мой, разве у тебя болезнь — грыжа. Это плюнуть и растереть — вот вся твоя болезнь. Ты не гляди, что у меня морда выпуклая. Я тем не менее очень больной. Я почками хвораю.
Сосед несколько обиженным тоном говорит:
— У меня не только грыжа. У меня легкие ослабшие. И вот еще жировик около уха.
Мордастый говорит:
— Это безразлично. Эти болезни разве могут равняться с почками!
Вдруг одна ожидающая дама в байковом платке язвительно говорит:
— Ну, что ж, хотя бы и почки. У меня родная племянница хворала почками — и ничего. Даже шить и гладить могла. А при вашей морде болезнь ваша малоопасная. Вы не можете помереть через эту вашу болезнь.
Мордастый говорит:
— Я не могу помереть! Вы слыхали? Она говорит, я не могу помереть через эту болезнь. Много вы понимаете, гражданка! А еще суетесь в медицинские разговоры.
Гражданка говорит:
— Я вашу болезнь не унижаю, товарищ. Это болезнь тоже самостоятельная. Я это признаю. А я к тому говорю, что у меня, может, болезнь посерьезнее, чем ваши разные почки. У меня — рак.
Мордастый говорит:
— Ну, что ж — рак, рак. Смотря какой рак. Другой рак — совершенно безвредный рак. Он может в полгода пройти.
От такого незаслуженного оскорбления гражданка совершенно побледнела а затряслась. Потом всплеснула руками и сказала:
— Рак в полгода. Видали! Ну, не знаю, какой это рак ты видел. Ишь морду-то отрастил за свою болезнь.
Мордастый гражданин хотел достойным образом ответить на оскорбление, но махнул рукой и отвернулся.
В это время один ожидающий гражданин усмехнулся и говорит:
— А собственно, граждане, чего вы тут расхвастались?
Больные посмотрели на говорившего и молча стали откидать приема.
1930

ТЕРПЕТЬ МОЖНО

Конечно, об чем говорить, каждая профессия имеет свой брак.
Взять хотя бы такое мелкое и глупое дело — парикмахерское. И то без брака там не обходится. Другой озверевший парикмахер в выходной день до того обработает своего пассажира, что после родная мама его не узнает.
Или, обратно, стекольщики. Газеты пишут, будто эти славные ребята имеют на круг пятнадцать процентов брака.
То есть, для примеру, произвели стекольщики сто графинов. Так из этих ста стеклянных вещиц — пятнадцать вовсе невозможно пустить в продажу. Остальные проценты тоже, собственно говоря, не следовало бы пускать на прилавок, но приходится. Надо же чем-нибудь торговать. Тем более покупатель — он купит. Действительно, будет плакать, отбиваться и морду отворачивать, но купит.
Или, обратно, повара и доктора. Они также имеют свой брак. Говорить об этом не приходится. Каждый кушал и после к врачам заходил.
Одним словом, какую профессию ни возьми — везде есть брак.
И только есть одна профессия. Она не имеет брака. Это, прямо скажем, — почтовое дело.
Ну, сами посудите, сами раскиньте своим воображением. Ну, какой может быть брак в этом культурном деле? Что ли, заместо марки на ладонь штемпель ставить? Или заказные письма проглатывать?
Прямо не может быть у них брака.
А это, может быть, очень обидно показалось почтовым начальникам.
То есть, говорят, каждый комиссариат имеет льготы, а мы вроде и не люди, а собаки.
Неизвестно, как в Сибири к этому отнеслись, но Средне-Волжское управление, утомленное такой несправедливостью, поправило это дело. Оно выработало свои нормы брака.
Эти святые строчки можно петь на мотив: "Две гитары за стеной":
Средне-Волжское управление связи выработало нормы брака для корреспонденции. Этими нормами разрешалось безнаказанно терять двенадцать процентов писем, шесть процентов заказных писем, четыре процента телеграмм…
Одним словом, почтовики кое-как уравнялись с другими профессиями. Нормы допущены подходящие. Не зверские.
Другое бы управление, дорвавшись до такой полноты власти, махнуло бы сразу: "Теряй, робя, пятьдесят процентов на нашу голову". А это такие деликатные мальчики попались. Обдумали, чего сколько терять. И, заметьте, как глубоко продумано. Например, четыре процента телеграмм. Не три и не пять, а четыре. Тонкость какая, замечаете?
При такой тонкости надо бы, я извиняюсь, и про денежные переводы чего-нибудь намекнуть, а они ни гугу. Помалкивают в тряпочку. Ну, надо полагать, тоже не свыше пятнадцати процентов.
Одним словом, терпеть можно. Пальто не снимают. Извиняюсь за обидное сравнение.
1930

МЕЩАНСТВО

О мещанстве Иван Петрович имел особое мнение. Он крайне резко и зло отзывался об этой накипи нэпа. Не любил он этой житейской плесени.
— Для меня, — говорил Иван Петрович, — нету ничего хуже, как это мещанство. Потому через это вся дрянь в человеке обнаруживается… Давеча, например, я Васькино пальто накинул. За керосином побежал в лавку. Так Васька сразу в морду лезет. Дерется. Зачем ему, видите ли, керосином пальто залил.
— Воняет, — говорит.
— Да брось, — говорю, — ты, Вася, свои мещанские штучки! Ну, залил и залил, завтра ты заливай. Я с этим не считаюсь. А если, говорю, воняет нос зажми. Пора бы, говорю, перестать запахи нюхать. Мещанство, говорю, какое.
Так нет, недоволен, черт сопатый. Бубнит что-то себе под нос.
Или, например, хозяйка. Квартиру держит. И чуть первое число наступает — вкатывается в комнату. Деньги ей, видите ли, за квартирную площадь требуются.
— Да что вы, — говорю, — гражданка, объелись? Да что, говорю, я сам деньги делаю? Оставьте, говорю, при себе эти мещанские штучки. Обождите, говорю, месяц.
Так нет — вынь да положь ей за квадратную площадь.
Ну, да когда старый паразит в мещанстве погрязши, это еще куда ни шло. А вот когда молоденькая в мещанство зарывается — это больно и обидно.
Например, Катюша из трепального отделения. Довольно миленькая барышня, полненькая. По виду никогда не скажешь, что мещанка. Потому поступки видны, идеология заметна, ругаться по матери может. А поближе тронешь мещанка. Не подступись к ней.
Давеча в субботу после получки говорю ей запросто, как дорогой товарищ дорогому товарищу:
— Приходите, — говорю, — Катюша, ко мне на квартиру. У печки, говорю, посидим. После фильму пойдем посмотрим. За вход заплачу.
Не хочет.
Спасибо ребята срамить начали.
— Да брось ты, — говорят, — Катюша, свое мещанство. Любовь свободная.
Ломается. Все-таки, поломавшись, через неделю зашла. Зашла и чуть не плачет, дура такая глупая.
— Не могу, — говорит, — заходить. Симпатии, говорит, к вам не ощущаю.
— Э, — говорю, — гражданка! Знаем мы эти мещанские штучки. Может, говорю, вам блондины эффектней, чем брунеты? Пора бы, говорю, отвыкнуть от мещанской разницы.
Молчит. Не находит чего сказать.
— Пущай, — говорит, — мещанство лучше, а только не могу к вам заходить. В союз пойду жалиться.
Я говорю:
— Да я сам на тебя в Петросовет доложу за твои мещанские штучки.
Так и махнул на нее рукой. Потому вижу, девчонка с головой погрязши в мещанство. И добро бы старушка или паразит погрязши, а то молоденькая, полненькая, осьмнадцати лет нет. Обидно.
1932

ПОЛЕТЕЛИ

Девятая объединенная артель кустарей два года собирала деньги на аэроплан.
И в газетах воззвания печатала, и особые красочные плакаты вывешивала, и дружескую провокацию устраивала. И чего-чего только не делала! Одних специальных собраний устроено было не меньше десятка.
А какой был подъем! Какие были мечты! Планы какие! Сколько фантазии и крови было истрачено на одно лишь название аэроплана!
На собрании председателя артели буквально закидывали вопросами. Кустари главным образом интересовались: будет ля аэроплан принадлежать всецело Добролету, или же он будет являться собственностью артели? И может ли каждый кустарь, внесший некоторую сумму, лететь на нем по воздуху?
Председатель, счастливый и возбужденный, говорил охриплым голосом:
— Товарищи, можно! Конечно, можно! Летайте себе на здоровье. Дайте только вот собрать деньги… И тогда полетим… Эх, красота! Простор…
— Главное, что на собственном полетим, — восхищались в артели. — На чужом-то, братцы, и лететь как-то неохота. Скучно на чужом лететь…
— Да уж какое там летанье на чужом, — подтверждали кустари. — На своем, братцы, и смерть красна.
Председатель обрывал отдельные восхищенные выкрики и просил организованно выражать свои чувства.
И все кустари, восхищенные новой идеей и возможностью летать по воздуху, наперерыв просили слова, яркими красками расписывали ближайшие возможности и клеймили несмываемым позором малодушных, не внесших еще на аппарат. Даже секретарь артели, несколько унылый и меланхолический субъект, дважды отравленный газами в царскую войну, на вопрос председателя высказаться по существу говорил:
— Без аэроплана, товарищи, как без рук. Ну на чем лететь прикажете? На столе не полетишь. А тут захотел куда-нибудь полететь — сел и полетел. Только и делов.
Два года артель с жаром и пылом собирала деньги и на третий год стала подсчитывать собранные капиталы.
Оказалось — семнадцать рублей с небольшими копейками.
На экстренном, чрезвычайном собрании председатель сказал короткую, но сильную речь.
— В рассуждении того, — сказал председатель, — что аэроплан стоит неизмеримо дороже, куда предполагают уважаемые товарищи девать эти вышеуказанные суммы? Передать ли эти суммы Добролету или есть еще какие предложения? Прошу зафиксировать вопрос путем голосования рук.
Голоса разделились.
Одни предлагали деньги внести в Добролет, другие предлагали купить небольшой, но прочный пропеллер из карельской березы и повесить его на стене клуба, над портретами вождей. Третьи советовали закупить некоторое количество бензина и держать его всегда наготове. Четвертые указывали на необходимость произвести ремонт в помещении кухни.
И только несколько человек, из числа явно малодушных, затребовали деньги назад.
Им было возвращено семь рублей.
Остальные десять рублей с копейками решено было передать в Добролет.
Однако казначей распорядился иначе.
В один ненастный осенний вечер казначей артели Иван Бобриков проиграл в карты эти деньги.
Па экстренном, чрезвычайном собрании было доложено, что собаку-казначея арестуют, имущество конфискуют и вырученные деньги передадут Добролету с отличным письменным пожеланием.
Председатель артели говорил несколько удивленным тоном:
— А на что нам, братцы, собственный аэроплан? В сущности, на кой шут он нам сдался? И куда на нем лететь?
— Да, лететь-то, действительно, как будто и некуда, — соглашались в артели.
— Да я ж и говорю, — подтверждал председатель, — некуда лететь. Передадим деньги в такую мощную организацию, как Добролет. А собственных аппаратов нам не надо.
— Конечное дело, не надо, — говорили кустари. — Одна мука с этими аэропланами.
— Аэропланы не лошадь, — уныло заявил секретарь, — на лошадь сел и поехал, а тут поди попробуй. И бензин наливай, и пропеллер закручивай… Да еще не в ту дыру плеснут бензин — и пропала машина, пропали народные денежки…
— А главное, лететь-то, братцы, некуда, — с удивлением бормотал председатель.
Закончив вопрос о воздушном флоте и решив деньги передать Добролету, кустари перешли к обсуждению текущих дел.
Собрание заволновалось.
1932

ВРАЧЕВАНИЕ И ПСИХИКА

Вчера я пошел лечиться в амбулаторию.
Народу чертовски много. Почти как в трамвае.
И, главное, интересно отметить, — самая большая очередь к нервному врачу, по нервным заболеваниям. Например, к хирургу всего один человек со своей развороченной мордой, с разными порезами и ушибами. К гинекологу — две женщины и один мужчина. А по нервным — человек тридцать.
Я говорю своим соседям:
— Я удивляюсь, сколько нервных заболеваний. Какая несоразмерная пропорция.
Такой толстоватый гражданин, наверное, бывший рыночный торговец или черт его знает кто, говорит:
— Ну еще бы! Ясно. Человечество торговать хочет, а тут, извольте, глядите на ихнюю торговлю. Вот и хворают. Ясно…
Другой, такой желтоватый, худощавый, в тужурке, говорит:
— Ну, вы не очень-то распущайте свои мысли. А не то я позвоню куда следует. Вам покажут человечество… Какая сволочь лечиться ходит…
Такой, с седоватыми усишками, глубокий старик, лет пятидесяти, так примиряет обе стороны:
— Что вы на них нападаете? Это просто, ну, ихнее заблуждение. Они про это говорят, забывши природу. Нервные заболевания возникают от более глубоких причин. Человечество идет не по той линии… цивилизация, город, трамвай, бани — вот в чем причина возникновения нервных заболеваний… Наши предки в каменном веке и выпивали, и пятое-десятое, и никаких нервов не понимали. Даже врачей у них, кажется, не было.
Бывший торговец говорит с усмешкой:
— А вы чего — бывали среди них или там знакомство поддерживали? Седоватый, а врать любит…
Старик говорит:
— Вы произносите глупые речи. Я выступаю против цивилизации, а вы несете бабью чушь. Пес вас знает, чем у вас мозги набиты.
Желтоватый, в тужурке, говорит:
— Ах, вам цивилизация не нравится, строительство… Очень я слышу милые слова в советском учреждении. Вы, говорит, мне под науку не подводите буржуазный базис. А не то знаете, чего за это бывает.
Старик робеет, отворачивается и уж до конца приема не раскрывает своих гнилых уст.
Советская мадам в летней шляпке говорит, вздохнувши:
— Главное, заметьте, все больше пролетарии лечатся. Очень расшатанный класс…
Желтоватый, в тужурке, отвечает:
— Знаете, я, ей-богу, сейчас по телефону позвоню. Тут я прямо не знаю, какая больная прослойка собравшись. Какой неглубокий уровень! Класс очень здоровый, а что отдельные единицы нервно хворают, так это еще не дает картины заболевания.
Я говорю:
— Я так понимаю, что отдельные единицы нервно хворают в силу бывшей жизни — война, революция, питание… Так сказать, психика не выдерживает такой загрубелой жизни.
Желтоватый начал говорить:
— Ну, знаете, у меня кончилось терпение…
Но в эту минуту врач вызывает: "Следующий".
Желтоватый, в тужурке, не заканчивает фразы и спешно идет за ширмы.
Вскоре он там начинает хихикать и говорить "ой". Это врач его слушает в трубку, а ему щекотно.
Мы слышим, как больной говорит за ширмой:
— Так-то я здоров, но страдаю бессонницей. Я сплю худо, дайте мне каких-нибудь капель или пилюль.
Врач отвечает:
— Пилюль я вам не дам — это только вред приносит. Я держусь новейшего метода лечения. Я нахожу причину и с ней борюсь. Вот я вижу — у вас нервная система расшатавши. Я вам задаю вопрос — не было ли у вас какого-нибудь потрясения? Припомните.
Больной сначала не понимает, о чем идет речь. Потом несет какую-то чушь и наконец решительно добавляет, что никакого потрясения с ним не было.
— А вы вспомните, — говорит врач, — это очень важно — вспомнить причину. Мы ее найдем, развенчаем, и вы снова, может быть, оздоровитесь.
Больной говорит:
— Нет, потрясений у меня не было.
Врач говорит:
— Ну, может быть, вы в чем-нибудь взволновались… Какое-нибудь очень сильное волнение, потрясение?
Больной говорит:
— Одно волнение было, только давно. Может быть, лет десять назад.
— Ну, ну, рассказывайте, — говорит врач, — это вас облегчит. Это значит, вы десять лет мучились, и по теории относительности вы обязаны это мученье рассказать, и тогда вам снова будет легко и будет хотеться спать.
Больной мямлит, вспоминает и наконец начинает рассказывать.
— Возвращаюсь я тогда с фронта. Ну, естественно, — гражданская война. А я дома полгода не был. Ну, вхожу в квартиру… Да. Поднимаюсь по лестнице и чувствую — у меня сердце в груди замирает. У меня тогда сердце маленько пошаливало — я был два раза отравлен газами в царскую войну, и с тех пор оно у меня пошаливало.
Вот поднимаюсь по лестнице. Одет, конечно, весьма небрежно. Шинелька. Штанцы. Вши, извиняюсь, ползают.
И в таком виде иду к супруге, которую не видел полгода.
Безобразие.
Дохожу до площадки.
Думаю — некрасиво в таком виде показаться. Морда неинтересная. Передних зубов нету. Передние зубы мне зеленая банда выбила. Я тогда перед этим в плен попал. Ну, сначала хотели меня на костре спалить, а после дали по зубам и велели уходить.
Так вот, поднимаюсь по лестнице в таком неважном виде и чувствую ноги не идут. Корпус с мыслями стремится, а ноги идти не могут. Ну, естественно, — только что тиф перенес, еще хвораю.
Еле-еле вхожу в квартиру. И вижу: стол стоит. На столе выпивка и селедка. И сидит за столом мой племянник Мишка и своей граблей держит мою супругу за шею.
Нет, это меня не взволновало. Нет, я думаю: это молодая женщина — чего бы ее не держать за шею. Это чувство меня не потрясает.
Вот они меня увидели. Мишка берет бутылку водки и быстро ставит ее под стол. А супруга говорит:
— Ах, здравствуйте.
Меня это тоже не волнует, и я тоже хочу сказать "здравствуйте". Но отвечаю им "те-те"… Я в то время маленько заикался и не все слова произносил после контузии. Я был контужен тяжелым снарядом и, естественно, не все слова мог произносить.
Я гляжу на Мишку и вижу — на нем мой френч сидит. Нет, я никогда не имел в себе мещанства! Нет, я не жалею сукно или материю. Но меня коробит такое отношение. У меня вспыхивает горе, и меня разрывает потрясение.
Мишка говорит:
— Ваш френч я надел все равно как для маскарада. Для смеху.
Я говорю:
— Сволочь, сымай френч!
Мишка говорит:
— Как я при даме сыму френч?
Я говорю:
— Хотя бы шесть дам тут сидело, сымай, сволочь, френч.
Мишка берет бутылку и вдруг ударяет меня по башке.
Врач перебивает рассказ. Он говорит:
— Так, так, теперь нам все понятно. Причина нам ясна… И, значит, с тех пор вы страдаете бессонницей? Плохо спите?
— Нет, — говорит больной, — с тех пор я ничего себе сплю. Как раз с тех пор я спал очень хорошо.
Врач говорит:
— Ага! Но когда вспоминаете это оскорбление, тогда и не спите? Я же вижу — вас взволновало это воспоминание.
Больной отвечает:
— Ну да, это сейчас. А так-то я про это и думать позабыл. Как с супругой развелся, так и не вспоминал про это ни разу.
— Ах, вы развелись…
— Развелся. Вышел за другую. И затем за третью. После за четвертую. И завсегда спал отлично. А как сестра приехала из деревни и заселилась в моей комнате вместе со своими детьми, так я и спать перестал. В другой раз с дежурства придешь, ляжешь спать — не спится. Ребятишки бегают, веселятся, берут за нос. Чувствую — не могу заснуть.
— Позвольте, — говорит врач, — так вам мешают спать?
— И мешают, конечно, и не спится. Комната небольшая, проходная. Работаешь много. Устаешь. Питание все-таки среднее. А ляжешь — не спится…
— Ну, а если тихо? Если, предположим, в комнате тихо?
— Тоже не спится. Сестра на праздниках уехала в Гатчину с детьми. Только я начал засыпать, соседка несет тушилку с углями. Оступается и сыплет на меня угли. Я хочу спать и чувствую: но могу заснуть — одеяло тлеет. А рядом на мандолине играют. А у меня огонь горит…
— Слушайте, — говорит врач, — так какого же черта вы ко мне пришли?! Одевайтесь. Ну, хорошо, ладно, я вам дам пилюли.
За ширмой вздыхают, зевают, и вскоре больной выходит оттуда со своим желтым лицом.
— Следующий, — говорит врач.
Толстоватый субъект, который беспокоился за торговлю, спешит за ширмы.
Он на ходу машет рукой и говорит:
— Нет, неинтересный врач. Верхогляд. Чувствую — он мне тоже не поможет.
Я гляжу на его глуповатое лицо и понимаю, что он прав, — медицина ему не поможет.
1933

КАКИЕ У МЕНЯ БЫЛИ ПРОФЕССИИ

Я не знаю, сколько есть разных профессий. Один знакомый интеллигент мне сказал, будто всего на земном шаре триста девяносто профессий.
Ну, это он, конечно, перехватил, но, вероятно, все же около ста профессий имеется.
Нет, все сто профессий я не имел, но вот пятьдесят профессий я действительно испытал.
И вот перед вами человек, который испытал на себе пятьдесят профессий.
Интересно, кем я только не был.
Нет, я, конечно, не был там каким-нибудь экономистом, химиком или там пиротехником, скульптором и так далее. Нет, я не был академиком или там профессором анатомии, алгебры или французского языка; Я не скрою от вас — я не занимал разные интеллигентские посты, не смотрел в подзорные трубы, чтоб видеть разные небесные явления, планеты и кометы, не шлялся по шоссе с такой, знаете, маленькой трубочкой на треножнике для измерения высоты поверхности. Не строил мосты или там здания для посольства. И не затемнял свой рассудок математическими вычислениями количества белых шариков в крови.
Да, эти профессии, не скрою от вас, я не испытывал.
Мне не хватало для этого всей высоты образования и знания иностранных языков. Тем более что до революции я был отчасти малограмотный. Читать мог, но писать уже не всегда осмеливался.
И через это, конечно, к сожалению, не могу вам ничего рассказать про такие возвышенные профессии, которые основаны там на науке или там на технике или медицине.
Хотя должен вам сказать, что с медициной я сталкивался и даже одно время был врачом. Меня избрали на этот пост свои же полковые товарищи вскоре после Февральской революции.
Я тогда служил в царской армии и был рядовым ефрейтором.
Вот после революции ребята мне и говорят:
— У нас полковой врач такая, извините, холера, что никому почти освобождения не дает, несмотря на Февральскую революцию. Очень бы хотелось его сменить. Вот бы, говорят, хорошо, если бы вы согласились на эту должность. Тем более, говорят, все должности сейчас выборные, — вот бы мы тебя и выбрали.
Я говорю:
— Отчего же. Конечно, выбирайте. Я, говорю, человек, понимающий явления природы. Понимаю, что после революции ребятам хотелось бы смотаться по домам и поглядеть, как и чего. Керенский, говорю, этот артист на троне, завертел волынку до победного конца. И полковой врач ему в дудочку подыгрывает и нашего брата не отпускает. Выбирайте меня врачом — я вас почти всех отпущу.
Вот вскоре после того сменяют командира полка, сменяют подряд офицеров и нашего пресловутого медика. И на его место назначают меня приказом.
Работа оказалась, конечно, трудная и, главное, бестолковая.
Едва послушаешь больного в трубку, как он хнычет и отпрашивается домой. А если его не отпускаешь, он очень на врача наседает и чуть не хватает его за горло.
Профессия совершенно глупая и небезопасная для жительства.
А если больному дашь порошки — он их жрать не хочет, а швыряет порошки врачу в лицо и велит писать увольнительную.
Ну, для формы спросишь — какая у тебя болезнь? Ну, больной сам, конечно, назвать болезнь не берется и тем самым ставит врача в тупик, поскольку врач не может все болезни знать наизусть и не может писать в каждой путевке только: брюшной тиф или там вздутие живота.
Другие, конечно, говорят:
— Пиши чего хочешь, только отпусти, поскольку душа болит — охота поглядеть на домашних.
Ну, напишешь ему: душевная болезнь, и с этой диетой отпускаешь.
Но вот вскоре надоедает мне эта бестолковая профессия. И вот пишу я сам себе путевку с обозначением: душевная болезнь первой категории.
Выезжаю с фронта и, значит, на этом заканчиваю эту свою профессию.
После судьба кидает меня в разные стороны — туда и сюда, как, извините за сравнение, скорлупу в бурном море.
Я делаюсь милиционером. После слесарем, сапожником, кузнецом. Я подковываю лягающих лошадей, дою коров, дрессирую бешеных и кусачих собак. Играю на сценах. Поднимаю занавеси. И так далее, и тому подобное, и прочее.
При этом снова год нахожусь на фронте в Красной Армии и защищаю революцию от многочисленных врагов.
Снова освобождаюсь по чистой. Занимаю должность инструктора по кролиководству и куроводству. Становлюсь агентом уголовного розыска. Делаюсь шофером. И по временам пишу критические отзывы и острые дискуссионные статьи относительно театра и литературы.
И вот перед вами человек, который имел в своей жизни пятьдесят, а может, даже и больше профессий.
Некоторые профессии были у меня странные и удивительные. Была у меня до революции одна очень такая странная профессия.
А был я тогда в Крыму. И служил в одном имении. Там было четыреста коров. Масса коз, много курей и до черта баранов. Все это создавало почву для развития сельскохозяйственного дела.
И вот меня нанимают туда пробольщиком.
Одним словом, в мою обязанность входит пробовать качество масла и сыра.
Это масло и сыр отправлялись на пароходе за границу. И надо было все это пробовать, чтоб мировая буржуазия не захворала от недоброкачественного товара. Конечно, дай вам попробовать, масла или сыру — вы небось не откажетесь. Но если, предположим, пробовать эту продукцию с утра и до вечера и ежедневно и целый год, то вы волком завоете и свет перед вами померкнет.
Нет, я не был специалистом по этому делу. И совершенно случайно попал на эту профессию.
Мне тогда было двадцать три года. Все было тьфу и трын-трава. И я тогда шлялся по крымским дорогам, надеясь где-нибудь найти работу.
И вот иду по дороге и слышу — молочным хозяйством пахнет. А тут тем более я не ел два дня. И вот взял и пошел на этот приторный запах. Думаю, подкараулю какую-нибудь корову, подою маленько и тем самым подкреплю свои ослабшие силы.
Вижу — за забором сарай. Наверное, думаю, там коровы. Перемахнул через забор. Захожу в сарай. Вижу — там не коровы, а круги сыра лежат. Только я хотел стибрить кусок сыру — вдруг управляющий идет.
— Ты, — говорит, — что, из наших рабочих?
Нет, я особенно не смутился. Думаю — успею дать тигаля. Тем более кругом народу нету и забор близко. И поэтому отвечаю с некоторым нахальством:
— Нет, не из рабочих, но имею мечту на нечто подобное.
Он говорит:
— А, к примеру, зачем же ты в руку сыр взял?
Я говорю не без нахальства:
— Хотел, знаете, этот сыр попробовать, — сдается мне, что он кисловат на вкус. Не умеете делать, а беретесь.
Вижу — управляющий даже растерялся от моих слов. Даже, видать, не понимает, что к чему.
Он говорит:
— Как это? Почему кисловат? Ты что, каналья, специалист, что ли, по молочному хозяйству?
Я думал, он шутит, чтоб себя разозлить, с тем чтобы покрепче меня ударить. И говорю:
— Вы угадали. По молочному хозяйству я есть первый специалист города Москвы. И мимо этих молочных продуктов не могу пройти, чтоб их не попробовать.
Вдруг управляющий улыбается, жмет мне руки и говорит:
— Голубчик!
Он говорит:
— Голубчик, если ты специалист, то я тебе дам преогромное жалованье, только сделай милость, становись скорей на работу. Тут на днях заграничный пароход приходит, надо груз отправлять, а рассортировать товар и его попробовать некому. И сдается мне, что иностранная буржуазия наглотается негодных продуктов, и после неприятностей не оберешься. А у меня, как назло, один специалист холерой заболел и теперь категорически не хочет ничего пробовать.
Я говорю:
— Пожалуйста. А что надо делать?
Он говорит:
— Надо попробовать шестьсот двадцать бочек масла и тысячу кругов сыру.
У меня даже желудок задрожал от голоду и удивленья, и я отвечаю:
— Пожалуйста. Об чем речь? Принесите мне буханку хлеба, и я сейчас к этому приступлю с преогромной радостью. Я, говорю, давно мечтал именно такую профессию себе найти — пробовать то и се.
И сам в душе думаю: нажрусь до отвалу, а там пускай из меня лепешку делают. И небось не сделают — убегу на своих сытых ногах.
— Ну, — говорю, — несите поскорей буханку, я очень тороплив в работе. Если мне что загорится — мне сразу вынь и положь. Несите хлеб, а то я прямо соскучился без этой своей профессии.
Вижу — управляющий глядит на меня с недоверием.
Он говорит:
— Тогда я сомневаюсь, что ты есть лучший в мире специалист по молочному хозяйству. Молочные продукты пробуют без хлеба и без ничего, иначе не узнаешь, какой именно сорт и какой вкус.
Тут я вижу, что засыпался, но говорю:
— Это я сам знаю. И вы есть толстобрюхий дурак, если не понимаете. Я хлеб не для еды буду употреблять, а мне надо соприкасать эти два продукта, в силу чего я увижу окисление, и тогда, попробовав, не ошибусь в расчете, какая там есть порча. Это, говорю, есть последний заграничный метод. Я, говорю, удивляюсь на вашу серость и отсталость от Европы.
Тут меня торжественно ведут туда и сюда. Записывают. Одевают в белый балахон и говорят: "Ну, пойдем к бочкам".
А у меня от страху душа в пятках и ноги еле двигаются.
Вот пошли мы к бочкам, но тут на мое счастье вызывают управляющего по спешному делу. Тут у меня на сердце отлегло. Я говорю рабочим:
— Выручайте, братцы, то есть ни черта не понимаю в этом деле. Хотя укажите поскорей, чем пробовать масло — пальцем или особой щепочкой.
Вот рабочие смоются надо мной, умирают со смеху, тем не менее рассказывают, что надо делать и, главное, что говорить.
Вот управляющий приходит — я ему прямо затемнил глаза. Говорю разные специальные фразы, правильно пробую. Вижу — человек даже расцвел от моей высокой квалификации.
И вот к вечеру, нажравшись до отвалу, я решил не уходить с этого хлебного места. И вот остался.
Профессия оказалась глупая и бестолковая. Надо пробовать масло особой такой тонкой ложечкой. Надо подковырнуть масло из глубины бочки и пробовать его. И чуть маленько горечь, или не то достоинство, или там лишняя муха, или соль — надо браковать, чтоб не вызвать недовольства среди мировой буржуазии.
Ну, сразу, конечно, я не понимал разницы, — каждое масло мне чересчур нравилось, но после кое-чему научился и стал даже покрикивать на управляющего, который чересчур был доволен, что нашел меня. И даже писал своему владельцу письмо, где наплел про себя разные истории и просил себе надбавку или там какойнибудь трудовой орден за отличные дела.
Так вот, конечно, первые дни мне профессия нравилась. Бывало, отхватишь сыру да навернешь масла — лучше, думаю, работы и не бывает на земном шаре.
После вижу — что-то не того.
Через две недели я начал страдать, вздыхать и мечтать уже с этим расстаться.
Потому за день напробуешься жиров, и глаза ни на что не глядят. Хочешь чего-нибудь скушать, а душа не принимает. И внутри как-то тошно, жирно. Никакая пища не интересна, и жизнь кажется скучной и бестолковой.
И при этом еще строго запрещалось пить. Никакого вина или там водки нельзя было в рот брать. Потому алкоголь отбивает вкус, и через это можно натворить безобразных делов и перепутать качество.
Короче говоря, через две недели я ложился после работы вверх брюхом и неподвижно лежал на солнце, рассчитывая, что горячее светило вытопит у меня лишний жир и мне снова захочется ходить, гулять, кушать борщ, котлеты и так далее…
А был там у меня в этих краях один приятель. Один прекрасный грузин. Некто Миша. Очень чудный человек и душевный товарищ И был он тоже дегустатор, пробольщик. Но только в другом деле. Он пробовал вино.
Там в Крыму были такие винные подвалы — удельного ведомства. Вот там он и пробовал.
И профессия его, чересчур бестолковая, была даже хуже моей.
Ему даже кушать не разрешалось. С утра до вечера он пробовал вино и только вечером имел право чего-нибудь покушать.
Меня мутило от жиров, и в рот ничего не хотелось взять. И выпить не разрешалось. И аппетита не было.
А у него наоборот. Его распирало от вина. Он с утра насосется разных крымских вин и еле ходит, и прямо свет ему не мил.
Вот в другой раз встретимся мы с ним вечером — я сытый, он пьяный, и видим — наша дружба ни к чему. Говорить ни о чем неохота. Он хочет кушать, я, наоборот, хочу выпить. Общих интересов мало, и вкус во рту мерзкий. И сидим мы вроде как обалделые и в степь глядим. А в степи ничего. А над головой — небо и звезды. А где-то, может быть, идет жизнь, полная веселья и радости…
Вот я ему однажды и говорю:
— Надо, говорю, уходить. И хотя у меня контракт до осени, но я, безусловно, этого не выдержу. Я отказываюсь кушать масло. Это унижает мое человеческое достоинство. Я смотаю удочки, стибрю круг сыру — и только меня толстобрюхий управляющий и видел.
Он говорит:
— До осени уходить не расчет. Работы сейчас не найти. А надо нам с тобой чего-нибудь такое оригинальное придумать. Дай срок — я подумаю, голь на выдумки хитра.
И вот однажды он мне и говорит:
— Знаешь что — давай временно поменяемся профессией Давай я буду пробовать масло, а ты временно пробуй вино. Неделю или две поработаем так, а после опять поменяемся. А потом опять. Вот оно и получится у нас какое-то равновесие И, главное, отдохнем, если они, черти, не дают отпуска, а заставляют без отдыха жрать и пить.
Я очень радуюсь этим словам, но выражаю сомнение, что наши управляющие захотят этого.
Он говорит:
— Это я берусь уладить.
И вот берет он меня за руку и ведет к своему управляющему по винной части.
— Вот, — говорит, — этот низенький опытный господин смело может меня заменить на две недели. Тут ко мне тетка из Тифлиса приехала, и я интересуюсь ее повидать. А он за меня будет пробовать и соблюдать ваши интересы.
Управляющий говорит:
— Ладно. Покажите ему, какие тут вина и как чего надо делать. И через две недели возвращайтесь. А то мы натворили тут делов. Заместо столового вина взяли "Аликоте" в Москву отправили. Чистое безобразие.
Вот тогда я, в свою очередь, беру Мишу за руку и веду его к своему толстобрюхому управляющему.
— Вот, — говорю, — этот высокий опытный господин смело может заменить меня на две недели. Тут ко мне тетка из Тифлиса приехала, и я интересуюсь ее повидать и покалякать с ней о разных разностях.
Управляющий говорит:
— Ладно. Покажите ему, как и чего, и через две недели приезжайте. А то и так у нас беспорядок. Заместо сливочного масла мы отправили в Персию сметану. Персы могут обидеться и не захотят ее кушать.
Вот стали мы на свою новую работу.
Я пробую вино. А Миша пробует масло.
Но тут с нами происходит чушь и неразбериха.
В первый же день Миша наедается масла и сыру до того, что заболевает судорогами. А я с первых же двадцати глотков от непривычки пить до того захмелел, что подрался с Мишиным управляющим. И хотел его в винную бочку поковырнуть за то, что он сказал плохие слова про моего приятеля.
Тут на другой день мне дали по шапке и велели убираться.
И Мише дали расчет и тоже велели убираться.
Вот встречаемся мы с ним и смеемся. Думаем — наплевать. Отдохнули пару дней и теперь снова можем приняться за свое ремесло.
Но тут случается так, что оба наши управляющие снюхались и узнали наш обман: и какие у нас две недели, и какая у нас тетка в Тифлисе, и какой у нас опыт.
Оба они призывают нас, кричат страшными голосами и велят убираться.
Нет, мы особенно не горевали. Я взял круг сыру, а Миша вина. И всю дорогу мы шли и пели песни. А после устроились на другую работу.
А вскоре разразилась война. Потом революция. И я потерял своего друга из виду.
И недавно узнаю, что он проживает на Кавказе и имеет хорошую, чудную командную должность.
И я мечтаю к нему поехать. Мечтаю встретить его, поговорить и сказать ему: "Молодец!"
Ох, он, наверное, обрадуется, когда увидит меня! Тоже, может быть, скажет мне: "Молодец!" И велит подать лучший шашлык.
Тут мы с ним будем кушать и вспоминать, кем мы были и кем стали.
1934-1935

ПОЕЗДКА В ГОРОД ТОПЦЫ

Недавно моей супруге понадобилось съездить на периферию.
Там, на периферии, у нее один родственник серьезно захворал. С ним какая-то, что ли, душевная болезнь приключилась. И, значит, растерявшиеся родственники вызвали мою супругу на периферию, в город Топцы.
Конечно, предстоящая поездка взволновала нашу семью. Все-таки, думаем, сложно, хлопотно, билеты доставать и так далее. Но ничего не поделаешь: надо ехать.
Ну, конечно, запаслись на всякий случай разными справками и удостоверениями. Со своей службы я ей тоже достал бумажку: мол, едет по семейно-служебным обстоятельствам. И вдобавок один знакомый хирург дал удостоверение в том, что психические болезни требуют тщательного ухода со стороны родственников. И что он просит предъявительнице сего оказывать всемерную медицинскую поддержку при поездке на периферию.
И вот с этими документами мы сходили к начальнику станции. Но тот оказался бездушный и негуманный человек, равнодушно относящийся к больным кадрам.
Он сказал:
— Прошу оставить мой кабинет. Никаких билетов я тут не выдаю. Обратитесь в кассу и там покупайте себе билеты.
Его иронию мы восприняли болезненно и решили тогда воспользоваться одним нашим довольно крупным знакомым, которого мы вообще если и хотели тревожить, то только в самых исключительных и грозных обстоятельствах.
Но этот работник оказался неуловим. Он все время где-то заседал, ездил, и мы его так и не нашли.
Тогда моя супруга смоталась еще к одному знакомому, орденоносцу, но тот отказался что-либо предпринять, говоря, что в этом отношении он пасует.
Тогда супруга решила было послать телеграмму в — Топцы с отказом, поскольку все кнопки были нажаты и все связи были использованы, но тут мне пришла старая, но светлая мысль — обратиться к носильщику.
И хоть это и нельзя, но я решил покривить душой ради родственного начала. Я решил дать кое-что носильщику, с тем чтобы он мне достал билет в город Топцы.
Я понимаю, что это — преступление перед обществом, но вместе с тем мы нашего заболевшего родственника тоже не в дровах нашли. А он был в аккурат до своей болезни весьма ценным членом общества. Он служил в одном учреждении по хозяйственной части, и — что бы там ни говорили — он приносил посильную помощь в деле построения дальнейшей жизни. И сейчас, поскольку он свихнулся, он, конечно, вправе требовать до себя внимания и ухода.
Этими мыслями я поделился с носильщиком, когда прибыл на вокзал.
Носильщик туманно говорит:
— Честно вам скажу: мне бы не хотелось этим поганить свою душу. Но поскольку налицо ненормальность вашего родственника, то я хочу к этому чутко подойти.
А за некоторый риск и услуги я попрошу с вас двадцать рублей. Приходите вечером сюда, и вы поедете.
И вот только я отошел от этого носильщика, чтоб пойти домой, как вдруг вижу: касса. Обыкновенная, представьте себе, дырка в стене, и там кто-то сидит. И вижу надпись: "Касса".
Я на всякий случай подошел туда.
Протягиваю кассиру документы.
Тот говорит:
— Не тычьте мне ваши бумаги, у меня и без того в глазах рябит от множества железнодорожных билетов.
Тогда я рассказываю кассиру о своих мытарствах и о свихнувшемся родственнике.
Кассир говорит:
— Не знаю, как ваш родственник, но ваша ненормальность заключается в том, что вы напрасно нажимали все кнопки и без устали хлопотали: вы можете свободно подойти к моей кассе и можете свободно купить билет в эти ваши Топцы.
Я говорю:
— Мне как-то странно это слышать. Может, говорю, тут какое-нибудь недоразумение? Носильщик, говорю, и тот еле взялся за двадцать целковых.
Кассир говорит:
— Красиво на жизнь смотрите, раз можете по двадцать рублей кидать жуликам. Короче говоря, сколько вам надо билетов, чтоб поехать в Топцы?
И тут он щелкает билет на своей компостерной машинке и гуманно мне подает.
Я недоверчиво беру этот билет, и тут мы с кассиром начинаем смеяться и подшучивать.
Потом я говорю:
— Наверно, через пару лет это поразительно что будет. Не только, говорю, в Топцы, а во все места будет — ну, просто не вопрос ехать.
Кассир говорит:
— Еще и не то будет. Откровенно вам скажу: по своей линии я и то кое-что придумываю. Я, говорит, уважаемый товарищ, на каждый купленный билет хочу пассажирам сюрпризики выдавать. Дамам — по живому цветку, а мужчинам — что придется: ну, там лезвие для бритвы, расческу, мыльце, брюки… Дальним — какую-нибудь статуэтку или гигиеническую брошюрку. Ну, не пройдет мой проект — не надо, а пройдет — так меня, может, даже и к какой-нибудь награде представят.
Тут мы попрощались с кассиром и отбыли домой.
Ну, супруга горячо отнеслась к поездке. Моментально, конечно, собралась и вечером укатила в Топцы.
Конечно, с дороги она прислала очень даже резкое и, прямо даже скажу, грубое письмо, зачем я ей купил билет на этот поезд. Все другие составы свободно, дескать, перегоняют этот поезд для молочниц.
Но по приезде в Топцы ее раздражительность прошла, и она прислала любезную открытку, что у свихнувшегося родственника было временное затмение и что он сейчас снова реагирует почти на все, что вокруг него происходит. И даже просил кланяться и благодарить за проявленную чуткость со стороны родственников.
Пламенный привет ему и пожелания дальнейшего выздоровления, возможного только в условиях бережного отношения!
1935

ВОДЯНАЯ ФЕЕРИЯ

Один московский работник кинематографии прибыл в Ленинград по делам службы.
И он остановился в гостинице "Европа".
Прекрасный, уютный номер. Две постели. Ванна. Ковры. Картинки. Все это, так сказать, располагало нашего приезжего видеть людей и приятно проводить время.
В общем, к нему стали заходить друзья и приятели.
И как это всегда бывает, некоторые из его приятелей, приходя, принимали ванну. Поскольку многие живут в квартирах, где нет ванн. А в баню ходить многие, конечно, не так-то любят и вообще забывают об этой бытовой процедуре. А тут такой удобный случай: зашел к приятелю, поболтал, пофилософствовал и тут же помылся. Тем более тут горячая вода. Казенная простынка и так далее.
И многие, конечно, через это любят, когда у них есть приезжие друзья.
Короче говоря, дней через пять наш приезжий москвич несколько даже утомился от подобной неуклонной линии своих друзей.
Но, конечно, крепился до самого последнего момента, когда наконец разыгралась катастрофа.
А к нему как-то вечером пришли почти что сразу шесть знакомых.
Тары да бары, и тут же среди гостей образовалась до этой ванны небольшая очередь.
Трое быстро помылись и, попив чайку, ушли.
Но четвертая была старая дама Родственница приезжего. И та мылась исключительно долго. И даже, кажется, что-то стирала из своего гардероба.
И до того она там долго возилась, что москвич и дожидавшиеся просто захандрили. Она час с четвертью не выходила из ванны.
Но поскольку она была родная тетка нашего москвича, то он и не разрешил своим друзьям никаких эксцессов по ее адресу.
Короче говоря, когда она вышла, было уже далеко за полночь.
Один из приятелей не стал больше ждать и ушел. А другой, удивительно настойчивый и нахальный, всетаки во что бы то ни стало пожелал непременно сегодня вымыться, чтоб ему для чего-то завтра быть чистым. И вот он дождался теткиного выхода. Вымыл ванну. И пустил горячую воду. И сам прилег на кушетку и стал дожидаться, когда ванна наполнится.
Но тут как то случилось, что от сильного утомления он заснул, И москвич вдобавок задремал на диване.
И вода, наполнив ванну, вышла наружу и в короткое время затопила номер и даже протекла в другой этаж. Но поскольку в нижнем этаже была гостиная и там никого не было, то катастрофу не сразу заметили.
Короче говоря, наши два приятеля проснулись от сильного тепла и пара Причем москвичу, как он после рассказывал, снился сон, что он в Гаграх.
Но когда он проснулся, то увидел, что весь номер в воде и поверх плавают туфли, газеты и разные деревянные изделия.
Горячая вода не дозволила, конечно, сразу прекратить наводнение, поскольку они не решались добежать до ванны, чтоб закрыть кран Они, сидя на диванах, не могли рискнуть спустить свои ноги в воду, от которой шел пар.
Но потом, кое-как передвигая стулья и перепрыгивая с одного стула на другой, перетрусивший приятель москвича добрался до ванны и закрыл кран.
И только они закрыли кран и вода стала куда-то утекать, как в номер вбегает администрация с побледневшими лицами.
Осмотрев ванну и нижний этаж, администрация совместно с прибывшим инженером стала о чем-то совещаться.
А среди наших друзей завязался тяжелый спор: кто виноват и кому платить убытки.
Приятель москвича, еле дыша от страха, сказал, что рублей сорок он как-нибудь покроет, но все, что свыше, пусть оплачивает владелец номера, который легкомысленно допускал мыться посторонних.
Тут между ними завязался спор, который мог бы кончиться печально, если бы рядом не было администрации.
Москвич дрожащим голосом говорит администрации:
— А скажите, на какую сумму могут быть убытки?
Администрация говорит:
— Видите, внизу в гостиной размыло лепные украшения: одну крупную античную фигуру и трех херувимов.
Так что это сильно увеличит расходы.
Услышав о лепных украшениях и херувимах, приятель москвича буквально задрожал.
Москвич, с тоской взирая на администрацию, прошептал:
— А на какую сумму размыло этих херувимов?
Инженер говорит:
— Тысчонок, мы так полагаем, семь-восемь будет стоить эта операция…
Сумма эта совершенно подкосила силы москвича, и он прилег на диван, мало чего соображая.
А приятель его выказал себя с нехорошей стороны.
Он поступил как подлец, пытаясь, так сказать, дать тигаля. Но был задержан слабой, но честной рукой приезжего.
Приезжий москвич, еле ворочая языком, говорит администрации:
— Тысчонки бы за две нельзя? В крайнем случае не надо мне ставить этих херувимов. Не такое сейчас время, чтоб платить за этих самых херувимов…
Администрация говорит:
— Да вы напрасно горячитесь и торгуетесь. Мы, кажется, с вас убытков не требуем.
Услышав эти слова, приятель москвича закрыл глаза, думая, что это сон.
Но администрация говорит:
— На вас мы не возлагаем никакой вины. Тут наш технический недосмотр. Мы плохо рассчитали утечку воды, и это наша техническая слабость.
Инженер тут же дает научное пояснение. Он говорит, показывая на ванну:
— Видите, тут наверху ванны имеется дырка, в которую вода должна утекать по мере наполнения ванны. И при научно правильном расчете вода не имеет права выйти за пределы краев. Но тут мы выказали некоторую слабость, и дырка, как вы могли видеть, не успела поглотить текущую жидкость. Так что мы просим у вас извинения за причиненное беспокойство. В дальнейшем этого не будет. Мы исправим. Это технические неполадки, которым не место в нашей славной современности.
Услышав эти слова, приятель москвича хотел упасть на колени, чтоб возблагодарить администрацию и судьбу, но приезжий не разрешил ему это сделать.
Он сказал инженеру:
— Конечно, иначе не могло и быть. Но скажите, кто мне возместит убытки: у меня испортились ночные туфли и чемодан подмок, и, может быть, там что-нибудь тоже испортилось благодаря вашей технической слабости.
Администрация говорит:
— Подайте заявление — мы возместим убытки.
На другой день москвич получил сорок шесть рублей за подмокший чемодан.
Приятель москвича тоже хотел воспользоваться случаем, чтоб содрать небольшую сумму за счет техники, но это ему сделать не удалось, так как он не имел права ночью находиться в чужом номере.
На другой день он все же пришел в гостиницу и там принял ванну, несмотря на то, что москвич был этим крайне недоволен и даже рассердился.
1935

СПИ СКОРЕЙ

Откровенно говоря, я не люблю путешествовать. Меня останавливает вопрос, где переночевать.
Из ста случаев мне только два раза удалось в гостинице комнату зацепить.
И то в последний раз я получил номер отчасти случайно. Они меня не за того приняли. Потом-то на другой день они, конечно, спохватились и предложили очистить помещение, но я и сам уехал.
А сначала любезность их меня удивила.
Портье, нюхая розу, сказал:
— Только осмелюсь вам сказать, ваш номер будет с дефектом. Там у вас окно разбито. И если, допустим, ночью кошка в ваш номер прыгнет, так вы не пугайтесь.
Я говорю:
— А зачем же кошка будет ко мне прыгать? Вы меня удивляете.
Портье говорит:
— Видите, там у нас в аккурат на уровне окна имеется помойная яма, так что животные не разбираются, где чего есть, а прыгают, думая, что это то же самое.
Конечно, когда я вошел в номер, я всецело понял психологию кошек. Они смело могли не разобраться в действительности.
Вообще говоря, номер люкс мне не нужен, но эта грязная каморка с колченогим стулом меня немного покоробила.
Главное, меня удивило, что в комнате была лужа.
Я стал звать кого-нибудь, чтоб это убрать, но никто не пришел. Тогда я разговорился с портье.
Он говорит:
— Если у вас имеется лужа, то, наверно, я так думаю, кто-нибудь там воду опрокинул. Сегодня у меня нет свободного персонала, но завтра я велю эту лужу вытереть, тем более что к утру она, наверно, и сама высохнет. Климат у нас теплый.
Я говорю:
— Потом номер уж очень жуткий. Темно, и из мебели всего один стул, кровать и какой-то ящик. Конечно, говорю, разные бывают гостиницы. Недавно, говорю, в Донбассе, а именно в Константиновке, я заместо одеяла покрывался скатертью…
— До скатертей мы не доходим, — сказал портье, — но заместо пододеяльников у нас действительно положены короткие отрезы. А что касается темноты, то, конечно, вам не узоры писать. Спите скорей, гражданин, и не тревожьте администрацию своей излишней болтовней.
Я не стал с ним спорить, чтобы не разгуляться, и, придя в номер, разделся и юркнул в кровать.
Но в первую минуту я даже не понял, что со мной. Я, как на горке, съехал вниз.
Я хотел приподняться, чтоб посмотреть, какая это кровать, что на ней так удобно съезжать. Но тут запутался ногами в простыне, в которой были дырки. Выпутавшись из них, я зажег свет и осмотрел, на чем я лежу.
Оказалось, что начиная от изголовья продавленная сетка кровати устремлялась книзу, так что спящему человеку действительно не было возможности удерживаться в горизонтальном положении.
Тогда я положил подушку в ноги, а под нее сунул свой чемодан и таким образом лег наоборот.
Но тут оказалось, что я не лежу, а сижу.
Тогда я в середину сунул пальто и портфель и лег на это сооружение с намерением, как говорится, задать храповицкого.
И вот я уже стал дремать, как вдруг меня начали кусать клопы.
Нет, два-три клопа меня бы не испугали, но тут, как говорится, был громадный военный отряд, действующий совместно с прыгающей кавалерией.
Я поддался панике, но потом повел планомерную борьбу.
Но когда борьба была в полном разгаре, вдруг неожиданно потух свет.
В полной беззащитности я начал нервно ходить по номеру, ахая и причитая, как вдруг раздался стук в дощатую стену, и грубый женский голос произнес:
— Что вы тут, черт возьми, вертитесь в комнате, как ненормальный!
В первую минуту я остолбенел, но потом у меня с соседкой началась словесная баталия, которую даже совестно передать, поскольку, сгоряча и нервно настроенные, мы наговорили друг другу кучу самых архиобидных слов.
— Если я с вами, черт возьми, когда-нибудь встречусь, — сказала мне под конец соседка, — то я вам непременно дам плюху, имейте это в виду.
Мне прямо до слез хотелось ей на это что-нибудь возразить, но я благоразумно смолчал и только швырнул в ее стену ящик, чтобы она подумала, что я в нее стреляю. После этого она замолчала.
А я, отодвинув от стены постель, взял графин с водой и сделал вокруг кровати водяное кольцо, чтобы ко мне не прилезли посторонние клопы. После чего я снова лег, предоставив свое, как говорится, бренное тело на волю божию.
Под адские укусы я уже стал засыпать, как вдруг за стеной раздался ужасный женский крик.
Я закричал соседке:
— Если вы нарочно завизжали, чтоб меня разбудить, то завтра вы мне ответите за свой хулиганский поступок.
Тут у нас снова поднялся словесный бой, из которого выяснилось, что к ней в кровать прыгнула со двора кошка, и через это она испугалась.
Дурак портье, наверно, перепутал. Он мне обещал кошку, но у меня окно было целое, а у нее нет.
В общем, я опять задремал. Но, настроенный нервно, я то и дело вздрагивал. А при вздрагивании всякий раз меня будила сетка от кровати, которая издавала зловещий звон, визжание и скрежет.
Начиналось утро. Я снял тюфяк с кровати и положил его на пол. Полное блаженство охватило меня, когда я лег на это славное ложе.
"Спи скорей, твоя подушка нужна другому", — сказал я сам себе, вспомнив, что такой плакат висел в прошлом году в Доме крестьянина в городе Феодосии.
В эту минуту во дворе раздался визг электрической пилы.
В общем, ослабевший и зеленый, я покидал мою злосчастную гостиницу.
Я решил, что моей ноги не будет в этом отеле и в этом городе. Но судьба решила иначе.
В поезде, отъехав сто километров, я обнаружил, что мне дали не мой паспорт. А так как, это бы дамский паспорт, то ехать дальше не представлялось возможности.
На другой день я вернулся в гостиницу.
Конечно, мне было адски неловко встретиться с моей соседкой, которая тоже, оказывается, уехала и теперь вернулась с моим паспортом.
Это оказалась славная девушка, инструкторша по плаванию. И мы с ней потом мило познакомились и позабыли о ночной драме. Так что пребывание в гостинице все же имело известные плюсы. И в этом смысле путешествия иной раз приносят забавные встречи.
1935-1937

ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ

Откровенно говоря, я предпочитаю хворать дома.
Конечно, слов нет, в больнице, может быть, светлей и культурней. И калорийность пищи, может быть, у них более предусмотрена. Но, как говорится, дома и солома едома.
А в больницу меня привезли с брюшным тифом. Домашние думали этим облегчить мои неимоверные страдания.
Но только этим они не достигли цели, поскольку мне попалась какая-то особенная больница, где мне не все понравилось.
Все-таки только больного привезли, записывают его в книгу, и вдруг он читает на стене плакат: "Выдача трупов от 3-х до 4-х".
Не знаю, как другие больные, но я прямо закачался на ногах, когда прочел это воззвание. Главное, у меня высокая температура, и вообще жизнь, может быть, еле теплится в моем организме, может быть, она на волоске висит — и вдруг приходится читать такие слова.
Я сказал мужчине, который меня записывал:
— Что вы, говорю, товарищ фельдшер, такие пошлые надписи вывешиваете? Все-таки, говорю, больным не доставляет интереса это читать.
Фельдшер, или как там его, — лекпом, — удивился, что я ему так сказал, и говорит:
— Глядите: больной, и еле он ходит, и чуть у него пар изо рту не идет от жара, а тоже, говорит, наводит на все самокритику. Если, говорит, вы поправитесь, что вряд ли, тогда и критикуйте, а не то мы действительно от трех до четырех выдадим вас в виде того, что тут написано, вот тогда будете знать.
Хотел я с этим лекпомом схлестнуться, но поскольку у меня была высокая температура, 39 и 8, то я с ним спорить не стал. Я только ему сказал:
— Вот погоди, медицинская трубка, я поправлюсь, так ты мне ответишь за свое нахальство. Разве, говорю можно больным такие речи слушать? Это, говорю, морально подкашивает их силы.
Фельдшер удивился, что тяжелобольной так свободно с ним объясняется, и сразу замял разговор. И тут сестричка подскочила.
— Пойдемте, — говорит, — больной, на обмывочный пункт.
Но от этих слов меня тоже передернуло.
— Лучше бы, — говорю, — называли не обмывочный пункт, а ванна. Это, говорю, красивей и возвышает больного. И я, говорю, не лошадь, чтоб меня обмывать.
Медсестра говорит:
— Даром что больной, а тоже, говорит, замечает всякие тонкости. Наверно, говорит, вы не выздоровеете, что во все нос суете.
Тут она привела меня в ванну и велела раздеваться.
И вот я стал раздеваться и вдруг вижу, что в ванне над водой уже торчит какая-то голова. И вдруг вижу, что это как будто старуха в ванне сидит, наверно, из больных.
Я говорю сестре:
— Куда же вы меня, собаки, привели — в дамскую ванну? Тут, говорю, уже кто-то купается.
Сестра говорит:
— Да это тут одна больная старуха сидит. Вы на нее не обращайте внимания. У нее высокая температура, и она ни на что не реагирует. Так что вы раздевайтесь без смущения. А тем временем мы старуху из ванны вынем и набуровим вам свежей воды.
Я говорю:
— Старуха но реагирует, но я, может быть, еще реагирую. И мне, говорю, определенно неприятно видеть то, что там у вас плавает в ванне.
Вдруг снова приходит лекпом.
— Я, — говорит, — первый раз вижу такого привередливого больного. И то ему, нахалу, не нравится, и это ему нехорошо. Умирающая старуха купается, и то он претензию выражает. А у нее, может быть, около сорока температуры, и она ничего в расчет не принимает и все видит как сквозь сито. И, уж во всяком случае, ваш вид не задержит ее в этом мире лишних пять минут. Нет, говорит, я больше люблю, когда к нам больные поступают в бессознательном состоянии. По крайней мере тогда им все по вкусу, всем они довольны и не вступают с нами в научные пререкания.
Тут купающаяся старуха подает голос:
— Вынимайте, — говорит, — меня из воды, или, говорит, я сама сейчас выйду и всех тут вас распатроню.
Тут они занялись старухой и мне велели раздеваться.
И пока я раздевался, они моментально напустили горячей воды и велели мне туда сесть.
И, зная мой характер, они уже не стали спорить со мной и старались во всем поддакивать. Только после купанья они дали мне огромное, не по моему росту, белье. Л думал, что они нарочно от злобы подбросили мне такой комплект не по мерке, но потом я увидел, что у них это — нормальное явление. У них маленькие больные, как правило, были в больших рубахах, а большие — в маленьких.
И даже мой комплект оказался лучше, чем другие. На моей рубахе больничное клеймо стояло на рукаве а не портило общего вида, а на других больных клейма стояли у кого на спине, а у кого на груди, и это морально унижало человеческое достоинство.
Но поскольку у меня температура все больше повышалась, то я и не стал об этих предметах спорить.
А положили меня в небольшую палату, где лежало около тридцати разного сорта больных. И некоторые, видать, были тяжелобольные. А некоторые, наоборот, поправлялись. Некоторые свистели. Другие играли в пешки. Третьи шлялись по палатам и по складам читали, чего написано над изголовьем.
Я говорю сестрице:
— Может быть, я попал в больницу для душевнобольных, так вы так и скажите. Я, говорю, каждый год в больницах лежу, и никогда ничего подобного не видел. Всюду тишина и порядок, а у вас что базар.
Та говорит:
— Может быть, вас прикажете положить в отдельную палату и приставить к вам часового, чтобы он от вас мух: и блох отгонял?
Я поднял крик, чтоб пришел главный врач, но вместо него вдруг пришел этот самый фельдшер. А я был в ослабленном состоянии. И при виде его я окончательно потерял свое сознание.
Только очнулся я, наверно, так думаю, дня через три.
Сестричка говорит мне:
— Ну, говорит, у вас прямо двужильный организм. Вы, говорит, сквозь все испытания прошли. И даже мы вас случайно положили около открытого окна, и то вы неожиданно стали поправляться. И теперь, говорит, если вы не заразитесь от своих соседних больных, то, говорит, вас можно будет чистосердечно поздравить с выздоровлением.
Однако организм мой не поддался больше болезням, в только я единственно перед самым выходом захворал детским заболеванием — коклюшем.
Сестричка говорит:
— Наверно, вы подхватили заразу из соседнего флигеля. Там у нас детское отделение. И вы, наверно, неосторожно покушали из прибора, на котором ел коклюшный ребенок. Вот через это вы и прихворнули.
В общем, вскоре организм взял свое, и я снова стал поправляться. Но когда дело дошло до выписки, то я и тут, как говорится, настрадался и снова захворал, на этот раз нервным заболеванием. У меня на нервной почве на коже пошли мелкие прыщики вроде сыпи. И врач сказал: "Перестаньте нервничать, и это у вас со временем пройдет".
А я нервничал просто потому, что они меня не выписывали. То они забывали, то у них чего-то не было, то кто-то не пришел и нельзя было отметить. То, наконец, у них началось движение жен больных, и весь персонал с ног сбился. Фельдшер говорит:
— У нас такое переполнение, что мы прямо не поспеваем больных выписывать. Вдобавок у вас только восемь дней перебор, и то вы поднимаете тарарам. А у нас тут некоторые выздоровевшие по три недели не выписываются, и то они терпят.
Но вскоре они меня выписали, и я вернулся домой.
Супруга говорит:
— Знаешь, Петя, неделю назад мы думали, что ты отправился в загробный мир, поскольку из больницы пришло извещение, в котором говорится: "По получении сего срочно явитесь за телом вашего мужа".
Оказывается, моя супруга побежала в больницу, но там извинились за ошибку, которая у них произошла в бухгалтерии Это у них скончался кто-то другой, а они почему-то подумали на меня. Хотя я к тому времени был здоров, и только меня на нервной почве закидало прыщами. В общем, мне почему-то стало неприятно от этого происшествия, и я хотел побежать в больницу, чтоб с кем-нибудь там побраниться, но как вспомнил, что у них там бывает, так, знаете, и не пошел.
И теперь хвораю дома.
1936

ОПАСНЫЕ СВЯЗИ

Современная молодая женщина не любит, когда ей говорят уменьшительные слова. Она не любит, когда ей говорят: "ротик", "ручки" или "ножки".
Она на это сердится. И даже, я так думаю, через это может разрыв произойти.
Одна особа мне так и сказала:
— Какие, к черту, ножки. Я, говорит, сорок первый размер бареток ношу, а вы, говорит, все свое. Подлец вы, говорит, а не человек. Вы, говорит, мне жизнь губите своей дурацкой чувствительностью.
Откровенно вам сказать, я даже опешил от таких слов.
Она говорит:
— Это, говорит, в прежнее время избалованные дамы или там графини любили в своих будуарах такие сентиментальности. А я, говорит, плюю на таких мужчин, как вы.
— Вот тебе, — говорю, — здравствуйте. Как, говорю, понимать ваши слова?
А как понимать ее слова, когда она с тех пор мне по телефону ни разу не звонила и при встрече со мной не поздоровалась?
А это верно: современные молодые женщины любят что-нибудь смелое, героическое. Им, я заметил, не нравится что-нибудь обыкновенное. Они любят, чтобы мужчина был непременно летчик или там в крайнем случае бортмеханик. Тогда они расцветают, и их не узнать.
А интересно их спросить: что же, все люди, что ли, должны быть летчиками и бортмеханиками?
Конечно, я ничего не говорю, профессия бортмеханика до некоторой степени удивительная, и она вызывает разные эмоции у зрителей. Но тоже, как говорится, невозможно, чтоб все без исключения летали под небеса.
Некоторым приходится занимать более скромные земные посты в канцеляриях и так далее.
А то им еще почему-то нравятся кинооператоры. Это уж прямо, как говорится, неизвестно почему. Крутит ручку и думает: "Наполеон".
Еще тоже вызывают женскую любовь приехавшие из Арктики. Ну, льды там. Снег. Северное сияние. Подумаешь!
Вообще говоря, я четыре раза женился, и все как-то такое у меня не вытанцовывалось. Ну, первые две жены увлеклись бортмеханиками. Третья сошлась с кинооператором. Ну, как говорится, это бывает. Но четвертый брак меня удивил своей неожиданностью. И я как гражданин, испытавший это, должен предостеречь остальных мужчин от подобных бракосочетаний.
У меня было знакомство с одной особой. И мы решили с ней пожениться. Но я ее честно предупредил:
— Имейте в виду, говорю, я не порхаю под небеса и навряд ли, говорю, для вашего удовольствия когда-нибудь прыгну с крыши с парашютом. Так что если вы увлекаетесь небесной профессией, то вопросов, как говорится, к вам не имею. И тогда давайте замнем вопрос о браке.
Она говорит:
— Профессия не играет роли. И к летчикам я отношусь равнодушно. Но мне единственно важно, чтоб наш союз был до некоторой степени свободный. Я не люблю стеснений личности. Я, говорит, до вас семь лет была замужем, и муж меня даже в театр с кем-нибудь не пускал. И теперь я бы желала иметь с вами брак, основанный на товарищеских условиях. И если, например, вы кем-нибудь увлечетесь, я вам ничего не скажу. А если я когонибудь встречу, то и вы тем более мне не будете возражать. И тогда наш брак, наверно, будет более продолжительный, основанный на разумном понимании двух любящих сердец. А то, что муж будет иметь мелкую профессию, то это даже и лучше. По крайней мере он будет знать свое место и не станет с меня требовать невозможного.
Я говорю ей:
— Я четвертый раз женюсь, и у меня, говорю, ум за разум заходит от всевозможных понятий. То, говорю, одна не велит уменьшительные слова ей говорить. То, говорю, другая сходится с кинооператором. То, говорю, вы еще что-то мне преподносите. Но, говорю, поскольку мое сердце занято вами, то пускай будет по-вашему.
И вот, конечно, мы женимся и живем на разных квартирах. И все у нас идет хорошо и дружелюбно. Но вдруг она через неделю увлекается одним своим знакомым, который прибыл из Арктики.
Она мне говорит согласно нашего договора:
— Если хотите, давайте разойдемся. Но если еще питаете ко мне некоторые чувства, то давайте придерживаться наших условий. Тем более мой знакомый снова в скором времени уезжает в экспедицию, и тогда у нас с вами опять что-нибудь хорошее получится.
И вот я, как дурак, ожидаю его отъезда месяц и два. И наконец моя соседка по комнате говорит:
— Напрасно будете ее ждать. Ваше дело битое: она к вам нипочем назад не вернется.
Но проходит еще месяц, и вдруг моя супруга возвращается со словами: я, дескать, его окончательно отшила, тем более что он снова уехал в свое северное путешествие.
Я говорю:
— Но теперь с моей стороны возникли препятствия: я, говорю, увлекся своей соседкой. А если у вас остались ко мне чувства, то, говорю, я согласен с ней разойтись.
И вот я стал расходиться со своей соседкой. И только я с ней разошелся, гляжу: моя супруга через месяц спокойной жизни снова увлеклась приятелем и спутником по путешествию того человека, который уехал в Арктику. А этот полярник почему-то остался. И она им увлеклась. И стала с ним жить.
Вот я, согласно условию, жду несколько месяцев и вдруг узнаю, что у нее будет от него ребенок.
Я говорю ей:
— Интересный брак у нас получается Эти, говорю, полярники, бортмеханики и кинооператоры меня буквально с ног валят.
Она говорит:
— Хотите — подождите, когда он меня разлюбит или когда ребенок немного подрастет. И тогда будем продолжать наши условия. А не хотите — так как хотите Вообще, говорит, вы мне прямо надоели своим вечным нытьем и недовольством. Я, говорит, не от себя завишу. Мое сердце мне подсказывает, каких современных мужчин мне любить и каких ненавидеть. Не только, говорит, вы не имеете значка ГТО, но хоть бы для смеха прошли курс санитарной обороны. Уж я не говорю, чтобы вы были ворошиловский стрелок или поехали бы куда-нибудь на север. Не эти, говорит, профессии вас с ног валят, а просто у вас характер неинтересный, далекий от современности Нынче богачей нету, и капиталом свое убожество прикрывать не приходится, так что надо улучшать свою личность, чтоб заслужить женскую любовь.
Я говорю:
— То одна не велит уменьшительных слов произносить, то другая детей преподносит. И вдобавок мне лекцию читает.
Вдруг она открывает дверь в соседнюю комнату и кричит уменьшительные слова.
— Ванечка, этот типус опять к нам скандалить пришел. И хотя он мой муж, но выгони его к черту. Я, говорит, чувствую, что через него истерику наживу.
И вдруг входит в комнату приятель того, который в Арктику уехал. Здоровенный такой мужчина, закаленный северным воздухом. И вдобавок парашютист, со значком.
— Об чем, — говорит, — молодой человек, вы тут загораетесь?
Я попрощался с ним и ушел с намерением все это описать, чтоб другие нелетающие мужчины остерегались попадать в такое же, как говорится, непромокаемое положение.
Я гляжу против таких свободных браков. Я стою за более крепкий брак, основанный на взаимном чувстве. А где это чувство взять, ежели я и парашюта никогда в глаза не видел? И севернее Лигова нигде не жил.
Прямо хоть становись героем, чтобы сравняться с остальным населением.
1936

ОГНИ БОЛЬШОГО ГОРОДА

К одному жильцу с нашей коммунальной квартиры прибыл из деревни его отец.
Конечно, он прибыл по случаю болезни своего сына. Без этого он, наверное, до конца своих дней не увидел бы Ленинграда. Но поскольку захворал его сын, вот он и прибыл.
А сын его был наш жилец. И он служил в одном ресторане официантом Он там порции подавал и был на хорошем счету.
И, может быть, стараясь еще больше, он однажды, разгорячившись своим ночным трудом, выскочил на улицу с тем, чтобы пойти домой, и, конечно, через это простудился на своем, так скачать, кулинарном посту. Он захворал сначала насморком и семь дней чихал. Но потом простуда перешла к нему на грудь, и температура вдруг поднялась до плюс сорока градусов выше нуля.
Вдобавок еще до этого, желая в свободный день культурно провести время, он поехал в Павловск осмотреть дворцы, и там он немного надорвался, помогая своей супруге войти в вагон.
Так что все это вместе взятое дало печальную картину заболевания человека в полном расцвете его сил.
И, будучи от природы мнительным, наш бедный официант был уверен, что он уже не поправится и уже, как говорится, не приступит больше к исполнению своих прямых обязанностей.
И вот через это он и пригласил своего папу приехать в Ленинград, чтобы сказать ему последнее прости.
Не то чтобы он горячо любил своего папеньку и вот теперь на закате своей жизни он во что бы то ни стало захотел его увидеть, напротив, он в течение сорока лет о нем не справлялся и совершенно как бы безучастно относился к факту его существования. Но его супруга, увидя у своего мужа такую невозможно высокую температуру, скорее из самолюбия, — мол, все, как у людей, — дала папе телеграмму: дескать, приезжайте в Ленинград, ваш сын захворал.
И когда сын уже начал поправляться, в Ленинград, всем на удивление, прибыл из весьма далеких мест его папанька в лаптях, с мешком за спиной и с палкой. Правда, потом оказалось, у старика в мешке были сапоги, но он их принципиально не носил, говоря об этом: "Богатый бережет рожу, а бедный — одежу".
Конечно, все, и в том числе сын, рассчитывали, что приедет скромный, отчасти даже религиозный старец лет семидесяти и будет тут произносить постные речи и всего пугаться. Но оказалось совершенно, как говорится, напротив.
Оказалось, что старикан был на редкость задиристый, немного скандалист, грубиян и брехун. И вдобавок он был не то чтобы контрреволюционер, но он отличался исключительной отсталостью в политическом смысле.
Он моментально во дворе дома схлестнулся с дворником и отодрал за уши одного подростка, пришедшего в гости к своему дяде, живущему тут двенадцать лет.
Потом он у нас в жакте резко беседовал с председателем, так что тот удивился, какие бывают взгляды на современность, и даже хотел об этом сообщить по месту его жительства.
В довершение всего приезжий отец напугал своего сына тем, что с места в карьер навел в конторе справку, не может ли он тут получить площадь для постоянного проживания в Ленинграде.
Конечно, сам по себе старик, наверное, был сравнительно хороший, но тут с первого дня его приезда почти все жильцы оказались не на высоте в смысле культуры. Они все начали над ним подтрунивать, шутили над ним, как над дураком, смеялись насчет его провинциальных, деревенских манер. И каждый старался сказать ему какую-нибудь чушь, вроде того, как ему при встрече всякий раз говорил дворник петушиным голосом: "С какого именно колхоза прибыли, молодой человек?"
Да и сын его, официант Гаврилов, тоже, конечно, не отставал от общего настроения и в другой раз, давясь от смеха, говорил старику, нарочно глядя в газету:
— Сегодня, папаня, не ходите на улицу — ожидается облава на седых и рыжих.
Конечно, все это делалось довольно любовно и без злобы, но все-таки, как говорится, это, наверное, не было чем-нибудь приятным для приезжего старика, который прожил семьдесят два года и был, наверное, умнее их всех, вместе взятых. А они думали, что это — простофиля, дурак и серый мужик, и вот что с ним делали.
И это, конечно, имело отрицательную реакцию на его неведение.
И сколько дней он тут прожил, столько скандалов имело место. Были крики, сцены грубости и так далее.
В довершение всего на седьмой день своего пребывания он в пивной надрызгался и стал там буянить. И даже его хотели представить в милицию. Но он от всех скрылся и пошел шляться по улицам.
И вот он идет по улице и песни играет. А сам старенький, седенький и одетый по-деревенски, в высшей степени незатейливо.
И вот он идет по улицам и вдруг видит, что заблудился.
Конечно, это абсурд — тут заблудиться. Тем более он адрес знает. Но с пьяных глаз он испугался и даже протрезвел.
И спросил прохожего, куда ему идти. Но прохожий не знал и велел ему обратиться к органам милиции.
Конечно, наш старик оробел сразу подойти к стоящему на посту милиционеру и от волнения прошел еще два-три квартала.
Но потом подошел к постовому с опаской, думая, что тот засвистит и закричит на него.
Но тот, согласно внутренней инструкции, отдал честь подошедшему, приложив к козырьку свою руку в белой перчатке.
Приготовившись к скандалу и привыкши к этому, старик от неожиданности немного растерялся и залепетал разные слова, не идущие к делу.
А постовой, спросив у него, какая ему нужна улица, показал, куда идти, и, снова отдав честь, занялся своим делом.
Но этот маленький жест почтения и вежливости, рассчитанный в свое время на генералов и баронов, произвел исключительное впечатление на нашего приезжего старика.
Старик аж задрожал, когда ему постовой отдал честь вторично и, стало быть, тем самым показал, что тут ошибки не было, а было то, что ему полагалось.
И тогда старик, как потом выяснилось, снова еще раз подошел уже к другому милиционеру и снова получил приветствие, которое с еще большей силой запало в его слабую душу.
Конечно, я не знаю, может ли быть, чтоб это сразу отразилось на характере, но все заметили, что старикан вернулся домой в высшей степени сдержанный и, проходя мимо дворника, не вступил с ним в обычные пререкания, а молча отдал ему честь и проследовал к себе.
Не знаю, может ли быть, что такая мелочь и такой, в сущности, пустяк могли сыграть известную роль в смысле перековки характера, но все заметили, что с папашей Гавриловым что-то произошло другое и в высшей степени оригинальное.
Кое-кто видел, как он на углу около своего дома пару раз подходил к милиционеру и с ним вежливо беседовал.
И многие, грубоватые в своем уме, увидев перемену, приписали ее страху, который старик испытал, когда его хотели волочить в милицию. Но некоторые поняли подругому.
И один интеллигент с нашей квартиры, страдающий сахарной болезнью, сказал про этот случай:
— Я завсегда отстаивал ту точку зрения, что уважение к личности, похвала и почтение приносят исключительные результаты. И многие характеры от этого раскрываются буквально как розы на рассвете.
Большинство с ним не согласилось, и даже у нас в квартире произошла безрезультатная дискуссия.
А дня через три папаша Гаврилов заявил своему сыну, что срочные дела требуют его отбытия в деревню.
Некоторые из нашей квартиры, желая загладить перед стариком свои неуклюжие шутки, пошли его провожать на вокзал.
И когда поезд тронулся, папа, стоя на площадке, отдал всем провожающим честь.
И все засмеялись, и папа засмеялся и уехал к себе на родину.
И там он, наверное, внесет теперь некоторую любезность в свои отношения к людям. И от этого ему в жизни станет еще более светло и приятно.
1936

ОБ УВАЖЕНИИ К ЛЮДЯМ

Вот какой случай произошел в Ленинграде.
Вернее, даже не в Ленинграде, а за городом. На полустанке Воздухоплавательный парк.
Наверно, там, судя по названию, аэропланы летают, летчики ходят, пропеллеры жужжат. Наверно, с чувством большого морального удовлетворения сходят пассажиры на этой платформе.
Но это удовлетворение вскоре, как дым, рассеивается. Поскольку там сразу как сойдешь — идти некуда. Поле и болото. Летом-то еще ничего, но весной, можете себе представить, чего там бывает.
Так что пассажиры приобрели там дурную привычку ходить по полотну. А за это их, конечно, штрафуют. Но они не сдаются и ходят.
Тогда на борьбу с этим злом кинули двух работников. Сторожа и делопроизводителя.
Делопроизводитель сидит в будке и отрывает квитанции. А сторож, как нанятый, ходит вокруг будки и, чуть что, заметает. То есть он берет тех, кто прошел по путям. И ведет в будку. А в будке берут штраф. По рублю с носу. И выдают квитанцию. Все, так сказать, превосходно, по закону, и так и надо. Если не вдаваться в тонкости насчет болота.
Но только вот беда — у делопроизводителя квитанции немного более крупнее, чем это требуется для штрафа.
Он штрафует по рублю, а квитки у него по три целковых. Вот, как хочешь, так и поступай.
Но они там со сторожем не особенно горюют. У них выход найден. Они там в будке накапливают по три пассажира. И сразу это звено целиком штрафуют. И получается у них арифметически верно. Берут с каждого по рублю и дают им общую квитанцию, объединяя, так сказать, сердца трех на почве общего несчастья.
Получается очень мило и славно. Тем более весна. Солнышко, может быть, сияет. Природа распускается. Болотце зеленеет. Любовь к людям, так сказать, загорается в сердцах. Уважение к человеческому достоинству наполняет грудь.
А квитки, конечно, ничего не поделаешь, по три целковых. Наверно, они остались от трамвайных прыжков. И их как-то надо использовать.
Конечно, такие квитки отчасти усложняют ситуацию. Например, двое подлежащих штрафу собрались, а третьего нет. Конечно, он следующим поездом будет. Но всетаки ожидание.
А главное, надо, чтоб общее число взятых пассажиров было кратное трем. Тогда еще ничего. Тогда у них цифры сходятся. А если этого нету тогда простите за арифметику.
И вот однажды число взятых пассажиров не оказалось кратное трем. Оно не делилось на три.
У них там в будке с утра заколодило. Два пассажира сидят, ожидают, третьего нет. Третий подошел, а с ним четвертый прется. Четвертый сидит, ожидает. А двоих нету. Идет один. Потом опять пара. И так целый день. Даже эти работники приуныли и стали немного нервничать. Но знамя своего производства не опускали до самого вечера.
И вот сошли с поезда двое. Оба работают на "Электросиле". Один агроном Т. заводского совхоза. И служащая А.
Вот они идут по пути, ничего не подозревая о несчастьях этого дня. И, значит, напарываются на сторожа. И он их ведет в будку.
В будке им очень радуются. Поскольку там ожидают двое. И эти двое сразу выбирают себе агронома. И у них получается нужный треугольник. И делопроизводитель говорит:
— Вот теперь я вас понимаю, теперь идите.
Тогда служащая говорит:
— А как же я?
— А вы, — говорит, — немножко обождите. Как двое еще подойдут, так я вас отпущу. Иваныч, говорит, выйди поскорей на пути, похлопочи, чтоб что-нибудь было. Чтоб нам барышню не задерживать.
Но, как ни бился сторож, у него ничего на этот раз не получилось.
Потом он все-таки одного заблудившегося привел. Итого накопилось двое. А третьего нет. А уже, может быть, наступают сумерки.
Тогда сторож, в предчувствии арифметики, впал в небольшую панику. Выбежал на полотно, но опять никого не застал.
Тогда делопроизводитель, недовольный сторожем, сам вышел до ветру и заодно посмотреть, нет ли там какихнибудь идущих по пути.
Но в этот день, мы повторяем, у них как заколодило. И третьего, как они ни бились, не могли достать.
Тогда делопроизводитель Сумароков, вздохнувши, говорит: "Придется написать два протокола. Платите вы двое по рублю и предъявите свои паспорта".
Вот двое стали подписывать протоколы. А агроном, который еще не ушел, а ожидал сослуживицу, говорит ей: "Подпишите в протоколе поверх фамилии насчет факта с трехрублевой квитанцией".
Сослуживица так и сделала.
Но это почему-то обидело делопроизводителя. Затронуло какие-то его чувствительные струны. И он сказал:
— Никакой лишней пропаганды и никаких фокусов я не допущу на железной дороге.
И с этими словами он закрыл будку и стал по телефону звонить в милицию. И попросил, чтоб прислали ему милиционера.
Но так как тот долго не шел, то делопроизводитель повел этих людей под конвоем сторожа на станцию. На станции эти люди запротестовали. И тогда он, составив протокол, отпустил их.
Через некоторое время агроном получает повестку из Детского Села от милиции Ему предлагают туда явиться. Но агроном, будучи сильно занятым, является с опозданием против назначенного часа И участкового инспектора не застает.
Тогда инспектор пишет уже более энергично: "Если, — пишет, — не явитесь такого-то числа, то доставлю приводом".
Агроном же, как на зло, явиться не мог, — его послали в Гдовские Сланцы на посевную. И теперь ему оттуда прямо грустно возвращаться на неизвестное.
И действительно, как-то оно получается у них невесело. Как то с двух сторон грубо и оскорбительно.
А главное, надо поскорей упразднить, что ли, эти трехрублевые квитанции, хотя бы из уважения к человеческому достоинству.
Это уж никуда не годится — такое слепое подчинение бумажке. Набирать людей на нужную сумму. Обычно бывает наоборот А это прямо как-то даже озадачивает.
А что касается двух работников, кинутых на борьбу с хождением по путям, то они вместо трудностей бумажного администрирования могли бы тем временем смело на болоте дорожку проложить И это отчасти удовлетворило бы душевные потребности как пассажиров, так и их самих.
И не было бы таких криков, слез, обид и огорчений.
1936

ВЕСЕЛАЯ ИГРА

Давеча я кушал в ресторане и после того заглянул в бильярдную Хотелось посмотреть, как там, как говорится, шарики катают.
Слов нет — игра интересная Она занятная и отвлекает человека от всевозможных несчастий Некоторые даже находят, что бильярдная игра развивает мужество, глазомер и натиск А врачи утверждают, что эта игра для неуравновешенных мужчин крайне полезна.
Не знаю Не думаю Другой неуравновешенный мужчина, играя на бильярде, до того нальется пивом, что после игры еле домой ползет. Так что я сомневаюсь, чтоб это для нервных и расстроенных было полезно.
А что это глазомер усиливает, то как сказать. Тут одному с нашего дома партнер, прицеливаясь, глаз кием подбил. И хотя тот не ослеп, но все-таки слегка окривел Вот вам и развитие глазомера. И если ему теперь по другому глазу пройдутся, то человек и вовсе глазомера лишится.
Так что в смысле пользы это уж, как говорится, бабушкины сказки.
Но игра, конечно, забавная Особенно когда "на интерес" играют — очень увлекательно смотреть.
Конечно, на деньги сейчас играют редко. Но зато чтонибудь придумывают оригинальное. Некоторые заставляют проигравшегося под бильярд лезть. Другие заставляют поставить пару пива. Или велят заплатить за игру.
А когда я на этот раз зашел в бильярдную, то увидел очень смехотворную картину.
Один выигравший велел своему усатому партнеру со всеми шарами под бильярдом пролезть Он запихал ему шары во все карманы, в каждую руку дал по шару и вдобавок один шар подсунул под подбородок И в таком виде проигравшийся под общий смех прополз под бильярдом.
После новой партии выигравший снова нагрузил усатого шарами и вдобавок велел ему взять в зубы кий. И тот, бедняга, снова полез под гомерический хохот собравшихся.
Для новой партии они уж и не знали, что придумать. Усатый говорит:
— Давай что-нибудь полегче, а то вы меня и без того загнали.
А у него, действительно, даже усы книзу повисли, до того он задергался.
Выигравший говорит:
— Зато, дурак, я тебя великолепно научу на бильярде играть благодаря таким штрафам. А с выигравшим был еще его приятель. Тот говорит:
— Я придумал. Если он проиграет, давайте так: путай он лезет под бильярд, нагруженный шарами, а мы ему к ноге вдобавок привяжем ящик с пивом. Пущай он в таком виде пролезет.
Выигравший, засмеявшись, говорит.
— Браво! Вот это будет номер!
Усатый обиженно говорит:
— Если ящик будет с пивом, то я играть не буду — с пустым ящиком мне и то трудно будет лезть.
В общем, он опять проиграл, и тут под общий смех усатого снова нагрузили шарами, в зубы дали ему кий и к ноге привязали ящик. Вдобавок друг выигравшего начал пихать усатого кием, чтобы тот быстрее проходил свой маршрут под бильярдом.
Выигравший до того хохотал, что упал на стул и хрюкал от изнеможения.
Усатый вылез из-под бильярда сам не свой. Он осоловело поглядел на всех собравшихся и даже некоторое время не двигался. Потом он выгрузил из карманов шары и стал отвязывать от ноги ящик с пивом, говоря, что он больше не играет.
У выигравшего текли слезы от смеха. Он сказал:
— Ну, голубчик Егоров, сыграем еще одну партию. Я еще забавную штуку придумал.
Тот говорит:
— Ну, что вы еще придумали?
Выигравший, давясь от смеха, говорит:
— Давай, Егоров, сыграем на твои усы. Мне твои пушистые усы давно противны. Если выиграю я, то отрежу тебе усы. Идет?
Усатый говорит:
— Нет, на усы я играть не буду, или же дайте мне сорок очков вперед.
В общем, он опять проиграл. И никто не успел опомниться, как выигравший схватил столовый нож и начал отпиливать пушистый ус у своего незадачливого партнера.
В зале помирали от смеха.
Вдруг один из присутствующих подходит к выигравшему и так ему говорит:
— Наверное, ваш партнер дурак, что он соглашается на такие штрафы. А вы пользуетесь и насмехаетесь над человеком в общественном месте.
Друг выигравшего говорит:
— А ваше какое собачье дело? Ведь он добровольно соглашается.
Выигравший говорит своему партнеру томным голосом:
— Егоров, подойди сюда. Ответь общественности, что ты добровольно соглашался на все штрафы.
Партнер, придерживая рукой полуотрезанный ус, говорит:
— Известно, добровольно, Иван Борисович.
Выигравший говорит, обращаясь к публике:
— Другой там заставляет шофера ждать на морозе три часа. А я к людям гуманно подхожу. Это шофер с нашего учреждения, и я его завсегда в тепло беру. Я к нему не свысока отношусь, а я с ним по-товарищески на бильярде играю. Учу его и маленько наказываю. И что теперь ко мне придираются — я прямо не пойму.
Шофер говорит:
— Может, тут из публики есть парикмахер. Просьба подровнять мне усы.
Из толпы выходит один человек и говорит, вынимая из кармана ножницы:
— Сердечно рад подровнять ваши усики. Если вы желаете, я вам сделаю их, как у Чарли Чаплина.
Пока парикмахер возился с шофером, я подошел к выигравшему и сказал ему:
— Я не знал, что это ваш шофер. Я думал, что это ваш приятель. Я не позволил бы вам устраивать такие номера.
Выигравший, немного струхнув, говорит:
— А вы что за птица?
Я говорю:
— Я про вас статью напишу.
Выигравший, оробев, говорит:
— А я вам свою фамилию не скажу.
Я говорю:
— Я только факт опишу и добавлю, что это был довольно плотный рыжеватый мужчина, с именем Иван Борисович. Конечно, этот номер вам, может быть, и пройдет, но если и пройдет, то пусть ваша гнилая душа передернется перед напечатанными строчками.
Друг выигравшего, услыхав насчет статьи, моментально смотал удочки и исчез из помещения.
Выигравший долго хорохорился и пил пиво, крича, что он плюет на всех.
Шоферу пообрезали усики, и он стал несколько моложе и красивее. Так что я даже решил писать фельетон не очень свирепого характера.
И, придя домой, как видите, написал. И теперь вы его читаете и, наверно, удивляетесь, что бывают такие горячие игроки и встречаются такие малосимпатичные рыжеватые мужчины.
1938

ЛЮДОЕД

В этом году у нас в доме состоялся товарищеский суд.
Судили одного квартиранта Ф. за его хулиганский поступок.
Дело в том, что у нас огромный дом с населением свыше тысячи жильцов. И наш дом имеет свою стенную газету под названием "За жабры".
Так вот этот квартирант Ф., прочитав там однажды стихи про себя, пришел в бешенство и с криком: "Всех перестреляю!" — сорвал эту газету.
Кроме того, он дернул за волосы двенадцатилетнего парнишку — сына редактора газеты. И вдобавок с воплем: "Я тебе голову сорву!" — погнался за поэтом, автором этих стихов.
Факт, конечно, печальный, недостойный нашей современности.
А надо сказать, что наша газета раньше не пользовалась успехом среди жильцов. На нее мало обращали внимания, поскольку, кроме редактора, никто не затруднял себя чтением этого печатного органа.
Но потом решено было повысить уровень этой газеты. И было решено привлечь к работе одного поэта-сатирика, живущего в соседнем доме.
Тот долго отказывался, но потом сказал:
— Я за деньгами не гонюсь. Но я люблю работать "на интерес". Это меня стимулирует. Положите мне за строчку хотя бы по гривеннику, и тогда я не только подыму вам газету, но прямо из нее устрою кипящий котел, в котором, не жалея себя, буду варить всех ваших жильцов, так что они, как говорится, света божьего невзвидят. И тогда я ручаюсь за успех: толпа будет стоять около вашей стенной газеты.
Сначала этот поэт-сатирик описывал убожество лестниц и недочеты помойной ямы, но когда ему повысили гонорар до тридцати копеек за строчку, он перешел на людей и в короткое время отхлестал своими стихами почти всех жильцов, включая дам и детей.
После этого он, не встречая сопротивления, пошел, как говорится, делать второй круг по тем же людям, с каждым разом заостряя свою сатиру все больше и круче.
Наконец он поместил стихи против квартиранта Ф., который, как мы говорили, пришел в бешенство, натворил черт знает что и теперь предстал перед судом.
Разорванная стенная газета была склеена. И стихи были оглашены на суде. Вот эти стихи:
К ПОДЛЕЦУ Ф.

Квартплату в срок не вносит,
Говорит, что денег нет.
А замшевую кепку носит
Сей обнаглевший наш брюнет.
И барышень в такси катает
На это у него хватает.
Дрова он колет на полу,
Топор вонзается в паркет.
Ударим мы его по лбу,
Чтоб сей зазнавшийся брюнет
Не мог вредить у нас в дому.

Вот эти стихи и вызвали припадок бешенства жильца Ф.
На суде квартирант Ф. сказал:
— В этом стихотворении имеется только одна строчка правды, в которой говорится, что я ношу замшевую кепку. Все остальное суть наглая ложь. Квартплату я вношу аккуратно и только один месяц просрочил по случаю беременности моей жены. Что касается такси, то это я вез жену на консультацию в родильный дом. Насчет же того, что я дрова колю на полу, это есть чистая выдумка. Пол действительно у меня порублен, но это в голодные годы прежний жилец колол тут дрова. А сейчас у нас есть дворник, который и может подтвердить, что все дрова он мне колет во дворе. Все это вместе взятое вызвало у меня затмение рассудка, и я совершил поступки, недостойные советского гражданина.
Председатель товарищеского суда говорит:
— Как это, право, нехорошо у вас получилось. Вы бы вместо того, чтобы рвать печатный орган, взяли бы и заявили в редакцию — дескать, вот какой на вас поклеп. А вы вместо этого даете волю своим рукам: рвете газету и дерете за вихры ни в чем не повинного мальчика двенадцати лет, сына редактора газеты. Как это некультурно у вас получилось. Мне прямо совестно за вас.
Квартирант Ф. говорит:
— За этот мой последний поступок я согласен покраснеть. Но видите, в чем дело. Когда я пришел к редактору и стал просить его поместить опровержение, он мне так сказал: "Я теперь сам вижу, что про тебя стишки неверные. Но ты как-нибудь эту обиду переживи в своей душе. Я опровержение печатать не буду, поскольку это уронит авторитет моей газеты. Вот, скажут, враньем занимаются, а потом дают обратный ход. Ты есть частное лицо, а мы — общественный орган. Мы важней, чем ты. Проглоти обиду и не подымай шуму". И тогда я ни с чем ухожу от этого редактора, а тут его мальчишка еще мне вслед кричит: "Барышень в такси катает, на это у него хватает". Тут маленько я и потрепал его за вихры. Очень извиняюсь.
Председатель говорит редактору:
— Как это, право, нехорошо с вашей стороны не поместить опровержения. Глядите, до чего вы довели этого квартиранта своей сатирой. Глядите, он до сих пор весь дрожит.
Редактор говорит:
— Теперь я сам вижу, что я недоглядел за своим сатириком-людоедом. С тех пор, как мы увеличили ему гонорар, он как с ума сошел. Он согласен своего брата в луже утопить. Я обещаю снова сбавить ему гонорар до десяти копеек за строчку, а то он тут весь дом по ветру пустит.
Председатель говорит:
— Сбавлять не надо, а вы должны с позором выгнать его из газеты, поскольку в газете должны работать только исключительно кристально честные люди. Мы теперь наглядно видим, что один мелкий арап может не только расстроить всех жильцов: он может всех перессорить и всех обозлить… Его мало выгнать, его надо под суд отдать, что я непременно и сделаю. А что касается квартиранта Ф., то его поступок в высшей степени неправильный. Он должен был обжаловать клевету, но он пустился на свою расправу, за что мы присуждаем его к общественному порицанию.
На этом заседание суда кончилось.
Через две недели вышла новая газета с опровержением и с указанием, что поэт-сатирик освобожден от работы.
1938

РОЗА-МАРИЯ

Задумал один житель села Ф., некто товарищ Лебедев, окрестить своего младенца.
Так-то он шел до сих пор против религии. Он церкви не посещал. Ничего такого церковного не делал. И даже, наоборот, имея передовые взгляды, состоял одно время в кружке безбожников.
Но у него в этом сезоне родилась девочка. И вот ее-то он и задумал окрестить.
Вернее, его жена, эта малодушная мать, подбила его это сделать. И не так даже жена, как ее недальновидные родители дали тон всему делу. Поскольку они начали вякать: ах, дескать, некрасиво, если не крестить, дескать, вдруг она вырастет или, наоборот, умрет и будет некрещеная, что тогда.
Ну, несерьезные разговоры политически отсталых людей.
А Лебедев удивительно не хотел крестить свою девочку. Тем не менее душа у него дрогнула, когда на него насели. И он, имея внутренние противоречия, дал свое согласие. Он им так сказал:
— Ладно. Крестите ее. Только мне бы не хотелось, чтобы вокруг этого вопроса шум стоял. Безусловно, я волен распоряжаться своим мировоззрением. Хочу — крещу, хочу, наоборот, — не крещу. Но все-таки разговоры начнутся, пятое-десятое; дескать, крестил все-таки, собачий нос, обратился, дескать, к услугам церкви, дескать, недаром, скажут, дядя его в мирное время у домовладельца служил старшим дворником.
На это жена ему сказала, что если он сам не надерется по случаю крещения дочери, то никакого шуму не будет стоять около этого вопроса.
И вот родители договорились со священником, чтобы тот им окрестил девочку. И тот за пятерку взялся это сделать и назначил им день и час.
А тем временем родители зарегистрировали своего младенца в загсе под именем Роза, получили там мануфактуру и в определенный день явились в церковь для совершения крещения.
А в тот день там крестили еще одного младенца. И наши, ожидая своей очереди, стояли и глядели, как это происходит.
И сам Лебедев, будучи все-таки настроен против религии и имея, так сказать, критический взгляд на все церковное, не мог, безусловно, стоять молча Он не мог инертно стоять. И он все время задирал батюшку своими колкими замечаниями.
И чего батюшка ни сделает, Лебедев на это ехидно улыбается, а то и просто ему что-нибудь под руку говорит. "Ну, загнусил", — говорит Или там. "Ну, еще чего придумал. Или, глядя на рыжеватую растительность батюшки, вдруг говорит: "Ни одного рыжего среди святых не было… А этот рыжий".
Это последнее замечание вызвало смех среди родственников. Так что батюшка даже на минуту прервал крещение и на всех сердито поглядел.
А когда он взялся за лебедевского младенца, то Лебедев отчасти потерял чувство меры и уже начал открыто долбить батюшку своими ехидными замечаниями.
И даже шутливо, правда, сказал:
— Ну, гляди, борода, чтобы ребенок мой не простыл благодаря твоему крещению. А то я тебе прямо храм спалю.
У батюшки даже руки затряслись, когда он это услышал.
Он так сказал Лебедеву:
— Слушайте, я вас не понимаю, если вы пришли сюда меня поддевать, то я на вас удивляюсь. Вы отдаете себе отчет, что получается? В тот момент, когда я держу вашу девочку в руках, заместо очистительной молитвы у меня в душе разгорается против вас злоба и сквернословие, и вот какую путевку в жизнь я даю мысленно вашей девочке. Да, может, теперь ее всю жизнь будет лихорадить, или, наоборот, она станет глухонемая.
Лебедев говорит:
— Ну, если ты мне младенца испортишь, то я тебе все кудри вырву, имей это в виду.
Батюшка говорит:
— Знаешь что. Лучше заверни своего щенка в одеяло и выкатывайся из храма. И я тебе верну твою пятерку, и мы разойдемся по-хорошему, чем я буду все время такое нахальство слышать.
Тут родственники начали одергивать Лебедева: дескать, заткни, действительно, глотку-то; дескать, обожди, вот выйдешь из храма, и тогда отводи душу; дескать, не задергивай попа, а то он нам, чего доброго, девочку на пол опрокинет. Гляди, у него руки трясутся.
И хотя Лебедева раздирали внутренние противоречия, но он сдержался и ничего такого не ответил священнику. Только он ему сказал:
— Ну, ладно, ладно, не буду больше. Веди благородней крещение, длинногривый.
Вот батюшка начал произносить церковные слова. Потом, обратившись к Лебедеву, говорит:
— Какое имя мне произносить? Как вы назвали своего ребенка?
Лебедев говорит:
— Мы ее назвали — Роза.
Батюшка говорит:
— То есть сколько хлопот вы мне доставили своим посещением. Мало того, что вы меня поддевали, так теперь выясняется, что вы не то имя дали младенцу. Роза — суть еврейское имя, и под этим именем я ее крестить отказываюсь. Заверните ее в одеяло и идите себе из храма.
Лебедев, растерявшись, говорит:
— Еще того чище. То он на ребенка лихорадку нагоняет, то вообще отказывается его крестить А это имя есть от слова "роза", то есть это есть растение, цветок. А другое дело, например, Розалия Семеновна — кассирша из кооператива Там я не спорю: есть еврейское имя. А тут вы не можете отказываться ее так крестить.
Батюшка говорит:
— Заверните своего ребенка в одеяло Я его вообще не буду крестить У меня в святцах нет такого имени.
Родственники говорят священнику:
— Слушайте, мы же его в загсе под этим именем записали. Что вы, ей богу, горячку разводите.
Лебедев говорит:
— Я же вам говорил Вот какой это поп Он против загса идет И сейчас всем видать, какое у него нахальное политическое мировоззрение.
Поп, видя, что родные не уходят и ребенка не уносят, стал разоблачаться. Он снял свою парчовую ризу. И тут все увидели, что он теперь ходит в штанах и высоких сапогах.
И он в таком богохульном виде подходит к образам и гасит свечи. И хочет выплеснуть воду из купели.
А в храме, между прочим, находилось одно приезжее лицо. Оно прибыло сюда по делам, для проверки кооператива. И теперь оно нарочно, просто так, от нечего делать, зашло в церковь, чтобы посмотреть, что там и как там сейчас бывает.
И теперь это лицо взяло слово и говорит:
— Я хотя стою против обрядов и даже удивляюсь на темноту местных жителей, но раз ребенка уже развернули и родители горят желанием его окрестить, то это надо исполнить во что бы то ни стало. И чтобы выйти из создавшегося положения, я предлагаю вашего ребенка назвать двойным именем. Например: у вас оно Роза, а тут, например, оно пускай Мария. И вместе это дает РозаМария И даже есть такая оперетка, которая нам сигнализирует, что это в Европе бывает.
Поп говорит:
— Двойных имен у меня в святцах нету. И я даже удивляюсь, что вы меня этим собираетесь сбить. Если хотите, я ее Марией назову. Но Роза — я даже мысленно произносить не буду.
Лебедев говорит:
— Ну, пес с ним. Пущай он тогда ее Марией назовет. А после мы разберемся.
Батюшка снова надел свою ризу и быстро, в течение пяти минут, произвел всю церковную операцию.
Лебедев беседовал с приезжим лицом и благодаря этому никаких своих замечаний по поводу действий попа не вставлял. Так что все прошло вполне благополучно.
Но надежды Лебедева — чтобы не было шуму вокруг этого вопроса — не оправдались Как видите, сия история попала даже в печать. И не напрасно. Не ходи по церквам, если твое мировоззрение не дозволяет. А уж ежели пришел в храм — веди себя прилично и не задергивай батюшку глупыми замечаниями.
1938

ШУМЕЛ КАМЫШ

Тут недавно померла одна старуха. Она придерживалась религии — говела и так далее. Родственники ее отличались тем же самым. И по этой причине решено было устроить старухе соответствующее захоронение.
Приглашенный поп явился в назначенный час на квартиру, облачился в парчовую ризу и, как говорится, приступил к исполнению своих прямых обязанностей.
Только вдруг родственники замечают, что батюшка несколько не в себе: он, видать, выпивши и немного качается.
Родственники начали шептаться: дескать, ах ты боже мой, какая неувязка, поп-то, глядите, не стройно держится на ногах Тогда один из родственников, кажется, бывший камердинер и старейший специалист по части выпивки, подходит к батюшке и так ему тихо говорит:
— Некрасиво поступаете, святой отец Зачем же вы с утра пораньше надрались… Вот теперь вы под мухой и этим снижаете религиозное настроение у родственников. Нуте, дыхните на меня.
Прикрыв рот рукой, батюшка говорит:
— Не знаю, как вы, а я в своем натуральном виде. А только я сегодня с утра не жравши, и, может быть, через это меня немножко кренит. Нет ли, вообще говоря, у вас тут чем-нибудь заправиться?
Батюшку повели на кухню. Поджарили яичницу и дали ему рюмку коньяку, чтоб перебить настроение.
Подзаправившись, батюшка снова приступил к работе. Но качка у него продолжалась не в меньшей степени.
Но поскольку он уравновешивал эту качку помахиванием кадила, то все сходило более или менее удовлетворительно Хотя религиозное настроение у родственников было окончательно сорвано, тем более своим кадилом батюшка задевал то одного, то другого родственника и тем самым вызывал среди них ропот и полное неудовольствие.
Наконец усопшую понесли по лестнице, чтоб, как говорится, водрузить ее печальные останки на колесницу.
Батя, как ему полагалось, шел впереди.
Вдруг родственники не без ужаса слышат, что вместо "со святыми упокой" батюшка затянул что-то несообразное.
И вдруг все замечают, что он поет песню:

Шумел камыш, деревья гнулись,
А ночка темная была.
Одна возлюбленная пара
Всю ночь сидела до утра

Родственники остолбенели, когда услышали эти слова.
Один из родственников, бывший камердинер, подходит к священнику и так ему говорит:
— Ну, знаете, это слишком — арии петь. Мы вас пригласили, чтобы вы нам спели что-нибудь подходящее к захоронению усопшей, а вы пустились на такое паскудство. Ну-ка, без всяких отговорок, дыхните на меня.
Дыхнув на камердинера, поп говорит:
— Когда я выпивши, я почему-то завсегда сворачиваю на эту песню. Усопшей это безразлично, а что касается родственников, то мне решительно на них наплевать.
Бывший камердинер говорит:
— Конечно, в другое время мы бы вас выслушали с интересом, поскольку песня действительно хорошая, и я даже согласен записать ее слова, но в настоящий момент с вашей стороны просто недопустимое нахальство — это петь.
Тут среди родственников начались крики. Раздались возгласы:
— Позовите милиционера!
Во дворе собралась публика. Дворник, подойдя к воротам, дал тревожный свисток.
Вот приходит милиционер. Родственники говорят ему:
— Вот поглядите, какого попа мы пригласили. Что вы нам на это скажете?
Милиционер говорит:
— Все-таки этот служитель культа еще владеет собой. Вот если б он у вас падал, то я был отвел его в отделение милиции. Но он у вас еще держится и только не то поет. А что он там у вас поет — милиции это не касается. Пущай он хоть на голове ходит и "чижика" поет — милиции это совершенно безразлично.
Родственники говорят:
— Что же нам в таком случае делать?
Батюшка говорит:
— Что вы, ей-богу, скандал устраиваете. Может быть, осталось пройти сорок шагов, и как-нибудь с божьей помощью я дойду.
Бывший камердинер говорит:
— Идите. Но если вы опять начнете не то петь, то я вам непременно чем-нибудь глотку заткну.
Вот процессия двинулась дальше. И батюшка владел собой хорошо. Но когда гроб устанавливали на колесницу, батюшка снова тихо запел:
Ах, не одна трава помята,
Помята девичья краса.
Тут камердинер, совсем озверев, хотел кинуться на богослужителя, но родственники удержали, а то получилось бы вовсе безобразно и вовсе исказило бы церковную идею захоронения усопших.
В общем, батюшка, рассердившись на всех, ушел. И колесница благополучно тронулась в путь.
Эту историю мы рассказали вам без единого слова выдумки. В чем и подписуемся.
1938

ПОУЧИТЕЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

Вот какую сравнительно небезынтересную историйку рассказал мне один работник городского транспорта.
Причем до некоторой степени эта историйка поучительна не только для транспорта. Она поучительна и для других участков нашей жизни.
По этой причине мы и решили затруднить внимание почтенных читателей сей, как говорится, побасенкой в виде небольшого фельетона.
Так вот в одном управлении служил один довольно крупный работник по фамилии Ч.
Он в течение двадцати лет занимал солидные должности в управлении. Одно время он, представьте себе, возглавлял местком. Потом подвизался в должности председателя правления. Потом еще чем-то заправлял.
Короче говоря, все двадцать лет его видели на вершине жизни. И все к этому привыкли. И никто этому не удивлялся. И многие думали: "Это так и надо".
Конечно, Ч. не был инженером или там техником. Он специального образования не имел. И даже вообще с образованием у него было, кажется, исключительно слабовато.
Ничего особенного он делать не умел, ничего такого не знал и даже не отличался хорошим почерком.
Тем не менее все с ним считались, уважали его, надеялись на него и так далее.
Он был особенно необходим, когда происходили собрания. Тут он, как говорится, парил как бог в небесах. Он загибал разные речи, произносил слова, афоризмы, лозунги. Каждое собрание он открывал вступительной речью о том, о сем. И все думали, что без него мир к черту перевернется.
Все его речи, конечно, стенографировались для потомства. И к своему двадцатилетнему юбилею он даже задумал издать свои речи отдельной брошюркой. Но поскольку в последнее время из бумаги стали усиленно производить блюдечки и стаканчики для мороженого, то на его брошюру бумаги как раз не хватило. А то бы мы с интересом читали его оригинальные речи и удивлялись бы, какие бывают люди.
Так или иначе, его двадцатилетний юбилей решили пышно отпраздновать. И даже был куплен портфель с дощечкой, на которой выгравировали слова: "Вы… этот… который… двадцать лет… и так далее… Мы вас… Вы нас… Мерси… И прочее… и все такое…"
В общем, что-то в этом духе.
Но еще не состоялся этот юбилей, как вдруг произошло событие, заметно снизившее значение предстоящего праздника.
Вот что случилось на последнем собрании.
Наш Ч. только что произнес речь. Он произнес горячую и пламенную речь — дескать, рабочие… труд… работают… бдительность… солидарность…
И, утомленный своей речью, под гром аплодисментов сел на свое место рядом с председателем и стал рассеянно водить карандашом по бумаге.
И вдруг, представьте себе, встает один работник из вагоновожатых. Исключительно чистенько одетый — в сером костюмчике, в петлице незабудка, носки, туфли…
Вот он встает и так говорит:
— Тут мы сейчас слышали убедительную речь тов. Ч. Хотелось бы его спросить: ну и что он этим хотел сказать? Двадцать лет мы слышим его тенор: ах, рабочие, ах, труд, ах, пятое-десятое… А позвольте вас спросить: что представляет из себя этот И на нашем участке работы? Что он техник, инженер, или он оперный артист, присланный к нам сюда для интереса? Или что-нибудь он умеет делать? В том то и дело, что он ничего не умеет делать. Он только произносит голые речи. А мы, представьте себе, за эти двадцать лег значительно выросли. Многие из пас имеют образование в размере семилетки. А некоторые у нас окончили десять классов. И они бы сами могли кое-чему поучить уважаемого товарища Ч., поскольку вожатые сейчас не прежней формации. Это в прежнее время вожатый умел только вращать ручку мотора, а в настоящий момент вожатый — это своего рода специалист, который может и схему мотора начертить, и политическую речь произнести, и дать урок по тригонометрии нашему оратору Ч.
Тут исключительный шум поднялся. Крики. Возгласы.
Председатель слегка оробел. Не знает, как ему на это реагировать.
А возгласы продолжаются: "Правильно!", "Исключительно верно!", "Долой его!"
Тогда один встает и говорит:
— Нет, выгонять нашего пресловутого оратора не надо, поскольку он двадцать лет подвизался на своем поприще. Но лучше он пущай в месткоме сидит и там усиленно марки наклеивает, чем он будет на наших производственных собраниях нравственные речи произносить.
И тут снова все закричали. "Правильно!"
А один, склонный к перегибу, встал и сказал:
— Наверно, этот Ч. придумал себе лозунг: чем возить, так лучше погонять. Вот он поэтому и очутился во главе нас.
Тогда председатель прервал оратора. Он сказал:
— Не надо оскорблять личности.
Тут все моментально взглянули на этого Ч. Все рассчитывали увидеть на ею лице бурю негодования, расстройство и смятение чувств. Но ничего подобного не увидели.
Ч. встал, улыбнулся и, почесавши затылок, сказал:
— Собственно говоря, что вы на меня-то взъелись? Я-то тут при чем? Это вы меня выдвигали, а я этому не переставал удивляться… Я с самого начала говорил, что я ни уха ни рыла не понимаю в вашем деле. Больше того, я начал вами заправлять, будучи совершенно ма-гограмотньш господином. Да и сейчас, откровенно вам скажу, я по шести ошибок в двух строчках делаю. Тут все засмеялись. И сам Ч. тоже засмеялся.
Он сказал:
— Прямо я сам на себя удивляюсь. Двадцать лет как в сказке жил.
Тогда встает один кондуктор и говорит:
— Это как у Пушкина… А теперь он остался у разбитого корыта.
Председатель говорит:
— Это он потому остался у разбитого корыта, что он двадцать лет поучал, а сам ничему не научился.
Тут вскоре собрание было закрыто.
И через несколько дней началась другая жизнь — на основе знания дела.
1938

ПОСЛЕДНЯЯ НЕПРИЯТНОСТЬ

На этот раз позвольте рассказать драматический эпизод из жизни умерших людей.
А так как это факт, то мы и не позволим себе в своем изложении допускать слишком много смеха и шуток, для того чтобы не обидеть оставшихся в живых.
Но поскольку эта история до некоторой степени комична и смех, как говорится, сам по себе может прорваться, то мы заранее попросим у читателя извинения за невольную, быть может, нетактичность по отношению к живым и мертвым.
Конечно, сам факт в своем первоначальном смысле ничего комического не имел. Наоборот, умер один человек, один небольшой работник, индивидуально незаметный в блеске наших дней.
И, как это часто бывает, после смерти начались пышные разговоры: дескать, сгорел на своем посту, ах, кого мы потеряли, вот это был человек, какая жалость, друзья, что мы его лишились.
Ну, ясно, конечно, безусловно, при жизни ему ничего такого оригинального никто не говорил, и он, так сказать, отправился в дальний путь, сам того не подозревая, что он собой представляет в фантазии окружающих людей.
Конечно, если бы он не умер, то еще неизвестно, как бы обернулась эта фантазия. Скорей всего, те же окружающие, как говорится, загнули бы ему салазки.
Но поскольку он безропотно умер, то вот оно так и получилось божественно.
С одной стороны, друзья, прелестно умирать, а с другой стороны — мерси, лучше не надо. Уж как-нибудь обойдемся без вашей чувствительной благодарности.
Короче говоря, в том учреждении, где он работал, состоялась после занятий беседа, и на этой беседе вспоминали разные трогательные эпизоды из жизни умершего.
Потом сам директор взял слово. И в силу ораторского искусства он загнул свою речь до того чувствительно, что сам слегка прослезился. И, прослезившись, похвалил умершего сверх всякой меры.
Тут окончательно разыгрались страсти. И каждый наперерыв стремился доказать, что он потерял верного друга, сына, брата, отца и учителя.
Из рядов вдруг один пронзительно крикнул, что надо бы захоронение попышней устроить, чтобы другие служащие тоже стремились бы к этому. И, видя это, они, может быть, еще более поднажмут и докажут всем, что они этого заслуживают.
Все сказали: это правильно. И директор сказал: пусть союз на стенку лезет — захоронение будет отнесено на казенный счет.
Тогда встал еще один и сказал, что таких замечательных людей надо, вообще говоря, хоронить с музыкой, а не везти молча по пустынным улицам.
Тут, утирая слезы, встает со своего места родственник этого умершего, его родной племянник, некто Колесников. Он так говорит:
— Боже мой, сколько лет я жил с моим дядей в одной квартире! Не скажу, чтобы мы часто с ним ругались, но все-таки мы жили неровно, поскольку я и не думал, какой у меня дядя. А теперь, когда вы мне об этом говорите, каждое ваше слово, как расплавленный металл, капает на мое сердце. Ах, зачем я не устроил уютную жизнь моему дяде! Теперь это меня будет мучить всю мою жизнь. Нет, я не поленюсь смотаться в одно местечко, где, как мне известно, имеется лучший духовой оркестр из шести труб и одного барабана. И мы пригласим этот оркестр, чтобы он сыграл моему дяде что-нибудь особенное.
Все сказали:
— Правильно, пригласи этот оркестр — этим ты частично загладишь свое хамское поведение по отношению к своему дяде.
Короче говоря, через два дня состоялось захоронение. Было много венков и масса народу. Музыканты действительно играли недурно и привлекали внимание прохожих, которые то и дело спрашивали: "Кого хоронят?"
Сам племянник этого дяди подошел на ходу к директору и так ему тихо сказал:
— Я пригласил этот оркестр, но они поставили условие — заплатить им сразу после захоронения, поскольку они вскоре уезжают на гастроли в Старую Руссу. Как нам поступить, чтобы заплатить им без особой мотни?
Директор говорит:
— А разве за оркестр не ты будешь платить?
Племянник удивился и даже испугался. Он говорит:
— Вы же сами сказали, что похороны на казенный счет. А я только бегал приглашать оркестр.
Директор говорит:
— Так-то так, но как раз оркестр у нас по смете не предусмотрен. Собственно говоря, умерло маленькое, незначительное лицо, и вдруг мы с бухты-барахты пригласили ему оркестр! Нет, я не могу на это пойти, мне союз за это холку намнет.
Которые шли с директором, те тоже сказали:
— В конце концов, учреждение не может платить за каждого скончавшегося. Еще скажи спасибо, что заплатили за грузовик и за всякую похоронную муру. А за оркестр сам плати, раз это твой дядя.
Племянник говорит:
— Что вы — опухли, откуда я двести рублей возьму?
Директор говорит:
— Тогда сложись вместе со своими родственниками и как-нибудь вывернись из беды.
Племянник, сам не свои, подбежал на ходу к вдове и доложил ей, что происходит.
Вдова еще больше зарыдала и отказалась что-либо платить.
Колесников пробился сквозь толпу к оркестру и сказал ему, чтобы они перестали дудеть в свои трубы, поскольку дело запуталось и теперь неизвестно, кто будет платить.
В рядах оркестрантов, которые шли строем, произошло некоторое замешательство. Главный из них сказал:
— Музыку мы не прекратим, доиграем до конца и через суд потребуем деньги с того, кто сделал заказ.
И, снова взмахнув медными тарелками, прекратил дискуссию.
Тогда Колесников опять пробился к директору, но тот, предвидя неприятности, сел в машину и молча отбыл.
Беготня и суетня вызвали удивление в рядах процессии. Отъезд директора и громкое стенание вдовы еще того более поразили всех присутствующих. Начались разговоры, расспросы и шептанья, тем более что кто-то пустил слух, будто директора срочно вызвали по вопросу о снижении зарплаты.
В общем, к кладбищу подошли в полном беспорядке. Само захоронение состоялось в крайне быстром темпе. И без речей. И все разошлись не особенно довольные. И некоторые бранили умершего, вспоминая из его мелкий жизни то одно, то другое.
На другой день племянник умершею дяди до того нажал на директора, что тот обещал согласовать вопрос с союзом. Но при этом сказал, что дело вряд ли проидет, так как задача союза — заботиться о живых, а не валандаться с мертвыми.
Так или иначе, Колесников пока что продал свое драповое пальто, чтобы отвязаться от оркестрантов, которые действительно ни перед чем не остановились бы, чтобы получить спои пречистые.
Свое пальто племянник продал за 260 рублей. Так что после расплаты с оркестром у него остался навар — 60 рублей. На эти деньги племянник своего дяди пьет третий день. И это обстоятельство сигнализирует нам, что учреждение во главе с директором оказалось не на ночной высоте.
Будучи выпивши, племянник этого дяди пришел ко мне и, утирая рукавом слезы, рассказал мне об этой своей мелкой неприятности, которая для него была, наверно, далеко не последней.
Для дяди же эта мелкая неприятность была последней. Но хорошо.
1939

С НОВЫМ ГОДОМ

Позвольте поздравить вас с Новым годом, уважаемые граждане.
Желаем вам, так сказать, всяких благ. Чувствительно благодарим вас за те пожелания, которые вы мысленно произносите по нашему адресу.
И позвольте по случаю Нового года рассказать вам одну поучительную историю.
Не без задней мысли мы приберегли эту историйку для нового года.
Желание предостеречь уважаемых граждан от подобных происшествий в наступающем году — вот что движет нас в нашем намерении рассказать под Новый год об этом факте.
Короче говоря, в одном учреждении неожиданно появился новый директор.
Прежний руководитель поехал в отпуск. Потом где-то что-то задержался по своим делам.
Конечно, в учреждении начались пересуды: дескать, где же это он, дескать, не перебросили ли его на другую, более низкую должность, или вообще что с ним.
И вот появляется в этом учреждении новый руководитель.
И тогда происходит общее собрание, на котором публика высказывает своп мысли, чувства и пожелания.
И один из служащих выходит на эстраду и тоже о чем-то говорит: высказывается и выражает надежды.
И в пылу своей речи он бросает упрек прежнему руководству, что вот, дескать неважно работали, не сумели, запороли дело.
При этих своих словах оратор впивается глазами в лицо нового директора, желая прочитать, не зашился ли он, что так сказал, не навел ли "тень на плетень".
Но он видит, что директор утвердительно кивает ему головой, как бы говоря: правильно, молодец, сообразил, как надо сказать, не то что там другие пороли чушь.
Увидя такое благословение начальника, ретивый оратор стал еще более углублять и развивать свою мысль.
Вот он развивает эту свою мысль и видит, что директор то и дело кивает ему головой, как бы говоря: молодец, собака, правильно загибаешь.
И, увидя такие многозначительные знаки, наш оратор совершенно, как говорится, сомлел от гордости и понесся на крыльях своей фантазии в заоблачные дали, говоря, что таких людей, как прежний директор, надо не только в три шеи гнать, но надо сажать в тюрьму и так далее.
Тут выходят на эстраду еще два оратора и, глядя на директора, который грустно и утвердительно кивает головой, еще более прибавляют пару, говоря, что только новое руководство способно извлечь учреждение из того болота, в какое завел прежний начальник.
И тогда поднимается на эстраду сам директор и выражает свое возмущение по поводу речей трех предыдущих ораторов. Он говорит, что, напротив того, прежний директор был на большой высоте, что именно он вывел учреждение на столбовую дорогу и что в настоящее время он имеет еще более трудную и более высокую должность. И он с делом справляется с неменьшим успехом.
И тогда все с великим изумлением смотрят на директора. И все видят, что он то и дело кивает головой. И тут все начинают понимать, что у нового директора имеется нечто вроде нервного тика.
Причем если он спокоен, то он подергивает головой редко, а чем больше он нервничает, тем чаще кивает головой.
Находящийся в зале доктор этого учреждения тихо дает свои научные разъяснения соседям.
Соседи передают диагноз врача окружающим, и вскоре весь зал понимает, что произошло.
Три предыдущих оратора с тоской взирают на директора.
Один из них пытается произнести речь с места, крича, что его не так поняли.
Но директор закрывает собрание.
1939

СЫНОК И ПАСЫНОК

Одна немолодая особа приехала из Вятки в Ленинград.
Дело в том, что дочь этой особы проживала в Ленинграде. У этой дочери родился сын. И вот теперь наша новоиспеченная бабушка прибыла в Ленинград, чтоб увидеть своего внука и чтоб пошить ему какой-нибудь гардероб, соответствующий его возрасту. И с этой целью она привезла с собой ручную швейную машину.
Кроме машины, старуха везла еще корзинку со всякой ерундой и пакет с продуктами питания.
Родственники старухи, провожавшие ее в Вятке, поставили в вагон эти ее вещи. Так что старуха не ощущала пока что тяжести своего багажа.
Но когда поезд остановился в Ленинграде и наша престарелая женщина, нагруженная багажом, вышла на платформу, она увидела, какая это тяжелая ноша.
Она сгоряча прошла шагов двадцать и подумала, что ей капут. Дыханье у нее перехватило, сердце в груди заколотилось, в боку закололо.
Она положила свою ношу на платформу. И присела на корзинку. Сидит и еле дышит.
Вдруг идет носильщик.
Старуха подозвала его к себе и говорит:
— Сынок, моя дочь не могла меня встретить, поскольку она прикована к постели по случаю рождения ребенка. Муж моей дочери, слесарь производства, вероятно не смог в дневное время покинуть свой станок. Одним оловом, меня никто не встретил, и я теперь нахожусь в крайнем затруднении. Помоги, сынок, дотащить мои вещи до трамвая. Но только я тебе откровенно скажу — я не имею денег. Что касается оплаты за твой полезный труд, то я могу тебе предоставить на выбор — кусок пирога с капустой или вареную куриную ногу.
И с этими словами наша старуха развязывает пакет, чтобы показать носильщику его плату.
Носильщик, который мечтал получить деньги и уже мысленно положил, может быть, трешку в свой карман, с неудовольствием выслушал речь старухи.
Он сказал:
— При чем тут, мама, пирог и курипая пога. Существует такса за пронос багажа. А которые не могут платить, то пущай сами вещи несут, если они такие сильные. Ваша куриная нога меня не устраивает. Я не могу оплачивать квартплату с помощью этой ноги. Надо чтонибудь думать, прежде чем делать людям такое несерьезное предложение. На прошлой неделе один пассажир дал мне вместо двух рублей платяную щетку. Ну скажите — на что мне платяная щетка! Я не имею привычки чистить костюм. Еще хорошо, что вы, в отличие от этого пассажира, высказались прежде, чем я отнес ваши вещи. Хорош был бы я, если б за свой труд и потраченное время получил бы куриную ногу. Я представляю, какая неожиданность была бы для меня. Думаю, что я отвел бы вас в отделение милиции… Покажите, впрочем, эту вареную ногу. Просто интересно посмотреть, что это за нога, которую я мог бы получить.
Издали посмотрев на куриную ногу, носильщик удалился, укоризненно покачивая головой.
Старуха снова взяла свою поклажу и, тяжело дыша, направилась к выходу. Она плохо шла. Шаркала ногами. Косыночка ее сбилась с головы. И волосы разболтались. И она но предвидела конца своему путешествию.
Вдруг к старухе подходит какой-то неизвестный гражданин. Очень чисто одетый. В перчатках. Он стоял у газетного киоска и что-то покупал. Но, увидев старуху с багажом, подошел к ней и сказал:
— Нуте, гражданка, дайте я вам понесу. Я вижу — вас затрудняет эта тяжесть.
У старухи мелькнула мысль: не вор ли. Но гражданин в перчатках так деликатно принял ее вещи и так добродушно улыбнулся, что мысль эта сразу же отпала.
Растерянная и даже ошеломленная этим предложением, старуха не нашлась, что сказать. Она как тень последовала за незнакомцем. И на улице молча показала рукой, на какую трамвайную остановку идти.
Незнакомец поставил ее багаж на площадку трамвая. Помог войти в вагон. И, сняв шляпу, пожелал ей счастливо доехать. И при этом предупредил пассажиров, чтобы они помогли старухе сойти с трамвая, когда ей потребуется.
Ошеломленная старуха даже и тут не нашлась, что сказать. Она не произнесла "мерси" или "благодарю"). Она молча смотрела на незнакомца, не знаю еще, какие ей мысли подвести под все это дело.
Но вот трамвай пошел. И незнакомый гражданин исчез в толпе.
И вот старуха приехала домой. Увидела внука и с дочкой своей обнялась и поцеловалась.
С первых же слов она рассказала ей историю, какая произошла с ней на вокзале.
И дочка была поражена не меньше, чем ее мама.
Эта дочка написала мне письмо. Вот что она пишет в этом письме:
"Не можете ли вы, уважаемый писатель, через посредство вашего рассказа поблагодарить этого гражданина. Моя мама растерялась и ничего ему не сказала. А теперь она только об этом и говорит и при этом плачет. Ей досадно, что она не поблагодарила хорошего человека за его душевное, сердечное отношение… А если вы напишете рассказ, то, может быть, он прочтет этот рассказ и ему станет приятно, что его вспомнили в хороших выражениях. Если вы возьметесь написать этот рассказ, то передайте, пожалуйста, ему привет от меня и от мамы. Как-нибудь вы вставьте эту фразу так, чтобы она не повредила вашему рассказу…"
Нет, такие фразы абсолютно не вредят рассказам. И я с охотой и удовольствием исполняю просьбу двух женщин.
Сердечно рад быть посредником в хороших делах.
Я написал этот фельетон и теперь надеюсь, что его прочитает наш славный незнакомец и увидит, что ему шлют привет и благодарность.
Этот фельетон я написал под Новый год. На Новый год мы обычно делаем пожелания друг другу. Так я пожелаю гражданам в новом году поступать так, как поступил незнакомец.
Я поздравляю его с Новым годом. И мой первый бокал с шампанским я поднимаю за него и за тех людей, которые во всех делах поступают так же, как он.
А затем я уже буду чокаться с остальными людьми, более равнодушными к чужой беде.
1940

НОЧНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ

Давеча иду ночью по улице. Возвращаюсь от знакомых.
Улица пустынная. Душно. Где-то гремит гром.
Иду по улице. Кепочку снял. Ночные зефиры обвевают мою голову.
Не знаю, как вы, уважаемые граждане, а я люблю ничью пошляться по улицам. Очень как-то свободно чувствуешь себя. Можно размахивать руками. Никто тебя не толкнет. Как-то можно беззаботно идти.
В общем, иду по улице и вдруг слышу какой-то стон, Стон — не стон, а какой-то приглушенный крик.
Смотрю по сторонам — нет никого.
Прислушиваюсь — снова какой-то стон раздается.
И вдруг, все равно как из-под земли, слышу слова: "Родимый, родимый!.."
Что за чепуха в решете.
Смотрю на окна. "Может, — думаю, — разыгралась какая-нибудь домашняя сценка? Мало ли! Может, выпивший муж напал на жену, или, наоборот, та его допиливает?.."
Смотрю все этажи — нет, ничего не видно.
Вдруг слышу: кто-то по стеклу пальцами тренькает.
Гляжу: магазин. И между двух дверей этого магазина сидит на венском стуле престарелый мужчина" Он, видать, сторож. Караулит магазин.
Подхожу ближе. Спрашиваю!
— Что тебе, батя?
Сторож глухим голосом говорит!
— Родимый, сколько часов?
— Четыре, — говорю.
— Ох, — говорит, — еще два часа сидеть… Не нацедишь ли, говорит, мне водички? Отверни крантик у подвала и нацеди в кружечку. А то испить охота. Душно!
Тут он через разбитое верхнее стекло подает мне кружку. И я исполняю его просьбу. Потом спрашиваю:
— А ты что, больной, что не можешь сам нацедить?
Сторож говорит:
— Да я бы и рад нацедить. Немножко бы прошел, промялся. Да выйти отсель не могу: я же закрыт со стороны улицы.
— Кто же тебя закрыл? — спрашиваю. — Ты же сторож. Зачем же тебя закрывать?
Сторож говорит:
— Не знаю. Меня всегда закрывают. Пугаются, что отойду от магазина и где-нибудь прикорну, а вор тем временем магазин обчистит. А если я сижу между дверей, то хоть я и засну, вор меня не минует. Он наткнется на меня, а я крик подыму. У нас такое правило: всю ночь сидеть между дверей.
Я говорю:
— Дурацкое правило. Обидно же сидеть за закрытой дверью.
Сторож говорит:
— Я обиды не стою. И мне самому вполне удобно, что меня от воров закрывают. Я их как огня боюсь. А когда я от них закрыт, у меня и боязни нету. Тогда я спокоен.
— В таком случае, — говорю, — ты, папаша, походил бы по магазину, размял бы свои ноги. А то, как чучело, сидишь на стуле всю ночь. Противно глядеть.
Он говорит:
— Что ты, родимый! Разве я могу в магазин войти? Я бы и рад туда войти, да та дверь в магазин на два замка закрыта, чтоб я туда не вошел.
— Значит, — говорю, — ты, папаша, сидишь и караулишь между двух закрытых дверей?
Сторож говорит:
— Именно так и есть… А что ты ко мне пристаешь, я не понимаю. Налил мне водички и иди себе с богом. Только мне спать мешаешь. Трещишь как сорока.
Тут сторож допил свою воду, вытер рот рукавом и закрыл глаза, желая этим показать, что аудиенция закопчена.
Я побрел дальше. И не без любопытства поглядывал теперь на двери других магазинов. Однако ночных сторожей, подобных этому, я не увидал.
Домой я пришел поздно. Долго ворочался в постели, не мог заснуть. Все время думал: нельзя ли изобрести какой-нибудь электрический прибор, чтоб он затрещал, если кто-нибудь сунется в магазин? А то пихать между двух закрытых дверей живого человека как-то досадно и огорчительно. Все-таки человек — это, так сказать, венец создания. И совать его в щель на роль капкана как-то странно.
Потом я подумал, что, вероятно, такие электрические приборы уже изобретены. Скажем, наступишь ногой на порог — и вдруг гром и треск раздастся. По, вероятно, это еще не освоено, а может, и дорого стоит, или еще что-нибудь — какие-нибудь технические сложности, раз нанимают для этого живую силу.
Потом мои мысли спутались, и я заснул. И увидел сон, будто ко мне приходит этот ночной сторож и ударяет меня кружкой по плочу. При этом говорит: "Ну, что ты к сторожам пристаешь! Живем тихо, мирно. Караулим. А ты лезешь со своей амбицией. Портишь нашу тихую стариковскую карьеру". Утром, проснувшись, я всетаки решил написать этот фельетон — без желания комулибо испортить карьеру.
1940

КОЧЕРГА

Забавное происшествие случилось минувшей зимой в одном учреждении.
Надо сказать, что это учреждение занимало небольшой отдельный дом. Причем дом был старинной постройки. Обыкновенные вульгарные печи отапливали это здание.
Специальный человек — истопник — наблюдал за печами. Он меланхолично ходил со своей кочергой из этажа в этаж, шевелил дрова, разбивал головешки, закрывал трубы и так далее, все в этом духе.
При современной технике, при водяном и паровом отоплении картинка эта была, можно сказать, почти что неприличная картинка, древняя картинка, рисующая варварский быт наших предков.
В этом году, в феврале, истопник, спускаясь по лестнице, слегка обжег кочергой одну служащую, Надю Р. Причем служащая эта была отчасти сама виновата. Она вихрем неслась по лестнице и сама наскочила на истопника. На ходу она отстранила его рукой и, по несчастной случайности, наткнулась на кочергу, которая была довольно-таки горяча, если не сказать раскалена.
Девушка ахнула и закричала. И истопник тоже ахнул. В общем, ладонь и пальцы этой суетливой девушки были слегка обожжены.
Конечно, случай этот мелкий, пустой, недостойный попреть на страницы художественной литературы. Однако неожиданные последствия этого дела были весьма забавны. И они-то и настроили нас на этот маленький рассказ.
Директор учреждения вызвал к себе истопника и сделал ему строгое внушение. Он сказав:
— Тоже, ходишь со своей кочергой — выводишь меня из строя служащих. Надо но зевать по сторонам, а глядеть получше.
Истопник, сокрушенно вздыхая, ответил, что у него на шесть печей всего одна кочерга, с которой он и ходит то туда, то сюда. Вот если бы на каждую печку была отдельная кочерга, вот тогда б и можно придираться. А при таких обстоятельствах он не может гарантировать неприкосновенность служащих.
Эта простая мысль — иметь кочергу на каждую печку — понравилась директору. И он, не будучи чиновником и бюрократом, тотчас стал диктовать машинистке требование на склад. Шагая по комнате, директор диктовал:
"Имея шесть печей при наличии одной кочерги, немыслимо предохранить служащих от несчастных случаев. А посему в срочном порядке прошу выдать подателю сего требования пять коче…"
Но тут директор осекся. Он перестал диктовать и, почесав затылок, сказал машинистке:
— Что за черт. Не помню, как пишется — пять коче… Три кочерги — ясно. Четыре кочерги — понятно. А пять? Пять — чего? Пять кочерги…
Молоденькая машинистка, пожав плечами, сказала, что она вообще впервые слышит это слово и, уж во всяком случае, в школе ей не приходилось склонять что-либо подобное.
Директор позвал своего секретаря и, смущенно улыбаясь, рассказал ему о своем затруднении.
Секретарь тотчас стал склонять это слово. Кто, что? — кочерга… Кого, чего? — кочерги… Кому, чему? — кочерге… Но, дойдя до множественного числа, секретарь запнулся и сказал, что множественное число вертится у него в голове, но он сейчас не может его вспомнить.
Тогда опросили еще двух служащих, но и те не внесли ясности в это дело.
Секретарь сказал:
— Есть отличный выход. Напишем на склад два требования — на три кочерги и на две кочерги. Итого получим пять.
Директор нашел это неудобным. Он сказал, что посылать две одинаковые бумажки — это разводить канцелярщину. Найдутся пройдохи, которые при случае уколют его этим. Лучше уж, если на то пошло, позвонить в Академию наук и у них запросить, как пишется пять коче…
Уже секретарь хотел звонить в Академию, но директор в последний момент не позволил ему это сделать, Еще, чего доброго, попадется какой-нибудь смешливый ученый, который напишет фельетон в газету — дескать, директор малограмотный, дескать, тревожат научное учреждение такой чепухой. Нет, уж лучше обойтись своими средствами. Хорошо бы еще раз позвать истопника, чтоб услышать это слово из его уст. Все-таки человек всю жизнь вращается у печей. Уж кому-кому, а ему известно, как произнести пять коче…
Тотчас позвали истопника и стали его наводящими вопросами наталкивать на нужный ответ.
Истопник, предполагая, что его опять будут жучить, отвечал на все вопросы хмуро и односложно. Он бормотал: дескать, нужно пять штук, тогда, дескать, еще можно оберечься. А иначе пущай отдают под суд.
Потеряв терпение, директор прямолинейно спросил истопника, что ему нужно.
— Сами знаете что, — угрюмо ответил истопник.
Но тут, под давлением секретаря и директора, истопник наконец произнес искомое слово. Однако это слово в устах истопника звучало не так, как ожидалось, что-то вроде — "пять кочерыжек".
Тогда секретарь смотался в юридический отдел и оттуда привел служащего, который отличался тем, что умел составлять любые бумаги так ловко, что обходил все подводные камни.
Служащему разъяснили его задачу — составить нужное требование таким образом, чтобы слово "кочерга" не упоминалось во множественном числе и, вместе с тем, чтобы склад выдал пять штук.
Немного покусав карандаш, служащий набросал черновик:
"До сего времени наше учреждение, имея шесть печей, обходилось всего лишь одной кочергой. В силу этого просьба выдать еще пять штук, для того чтобы на каждую печку имелась бы одна самостоятельная кочерга. Итого выдать — пять штук".
Уже эту бумажку хотели послать на склад, но тут к директору явилась машинистка и сказала, что она сейчас звонила своей мамаше, старой машинистке с тридцатилетним стажем. И та ее заверила, что нужно писать пять кочерег. Или пять кочерг.
Секретарь сказал:
— Я так и думал. Только на меня нашло затмение.
Тотчас бумажка была составлена и послана на склад.
Самое смешное из всей этой истории это то, что вскоре бумажка была возвращена назад с резолюцией заведующего складом: "Отказать за неимением на складе кочережек".
Уже наступила весна. Потом будет лето. До зимы далеко. Об отоплении думать пока что не приходится. Весной хорошо думать о грамотности, хотя бы в связи с весенними испытаниями в средней школе. Что же касается данного слова, то слово действительно каверзное, доступное Академии наук и машинистке с тридцатилетним стажем.
В общем, надо поскорей переходить на паровое отопление. А то люди стали уже позабывать эти древние слова, связанные с дровяным отоплением.
1940

ИСПЫТАНИЕ

Жила в нашем доме одна семья: муж, жена и сынок, парнишка лет двенадцати. Муж работал на производстве.
Жена заботилась о хозяйстве. А ребенок посещал школу.
И все шло чудесно.
Выходной день — вылазка за город с ребенком впереди. Вечером культпоход в кино или к зубному врачу. Регулярное посещение бани. И так далее.
Дружная, тихая семья, без претензии на что-нибудь особенное.
В один прекрасный день муж поднимается по лестнице, чтоб проследовать в свою квартиру после трудового дня. И вдруг видит: идет по той же лестнице молоденькая особа. Очень миленькая. Довольно нарядная. С цветком на груди.
Увидев ее, наш муж немножко даже задрожал, поскольку она уж очень ему понравилась.
А она кокетливо улыбнулась и вспорхнула этажом выше.
Вот проходит месяц. И наш муж снова встречает сию гражданку на той же самой лестнице.
Происходят взгляды, улыбки. И завязывается первый разговор, из которого выясняется, что молодая особа живет здесь со своей мамой. Ей девятнадцать лет. У нее, как говорится, своя дорога — учеба в школе кройки и шитья.
Да, конечно, она своей судьбой довольна. Но не очень, поскольку все еще впереди.
И вот проходит еще месяц, и наш муж начинает ее усердно посещать. Он заходит к ней в гости. Беседует на разные темы с ней и с ее мамой. И делается там как бы своим человеком.
Он, короче говоря, влюбился в нее. И, будучи решительным человеком, приходит к мысли о необходимости полной перемены жизни.
И вот — разговор со своей женой, слезы и стенанья.
И наконец наш муж перебирается этажом выше.
Он поступает до некоторой степени благородно: все оставляет своей семье. И только лишь берет с собой чемодан с бельем и носильными вещами.
Он обещает выплачивать им треть жалованья, но это не уменьшает страдания жены. И там происходят обмороки, рыдания и слезы. Печальная картина развала и крушения семьи.
Но жребий брошен. Мосты позади сожжены. И наш влюбленный муж, как говорится, вкушает счастье со своей особой.
Но он недолго вкушает — счастье. Он младший командир запаса. Его мобилизуют в Красную Армию и в декабре тридцать девятого года направляют на Карельский перешеек.
И он уезжает, нежно простившись со своей плачущей Ритой.
Он пишет ей с фронта короткие письма, в которых описывает суровую боевую жизнь, жестокие бои и адские морозы. Его письма полны решимости и отваги. Это не мямля и не слюнтяй пишет с фронта. Это пишет отважный младший командир запаса, для которого долг выше личного счастья.
Но вот письма приходят все реже и реже и наконец совсем прекращаются. И Рита не понимает, что это значит. Уже март, конец войны. А писем нет.
И вот однажды приходит письмецо. И Рита, прочитав его, лишается чувств.
Она падает в обморок. Ее опрыскивают водой, чтоб она пришла в себя. И, придя в себя, она зачитывает мамаше письмецо, в котором говорится: "Милая Рита, я получил ранение. Я потерял ногу. Я теперь инвалид и калека. Отпиши подробно, согласна ли взять меня или мне лучше находиться на государственном обеспечении".
Целый день мама с дочкой обсуждают положение. И наконец ему пишется ответ, полный жалости и участия, но вместе с тем говорится, что не так-то просто его взять. Кто же за ним будет ходить? Не может же она, молодая женщина, едва вступившая в свет, посвятить ему свою жизнь. Надо это дело хорошенько обдумать. Тем более государство теперь обязано за ним последить.
Но вот проходит некоторое время, и его первая жена, Анна Степановна, тоже получает такое же письмо. "Да, — пишет он, — милая Аня, теперь я калека. Ответь, возьмешь ли ты меня такого".
Как бомба разрывается в квартире по получении сего письма.
Но в тот же день бывшая жена ему пишет:
"Милый друг, Иван Николаевич, горько плачу о твоем ранении. Видно, уж суждено нам жить с тобой вместе. Зачем ты спрашиваешь — возьму ли я тебя к себе? Отпиши немедленно, куда за тобой приехать? Я буду работать. А там наш Петюшка подрастет, и все будет в лучшем виде".
Но вот проходит несколько дней. И вот что это? К воротам подъезжает машина. И из нее выходит Иван Николаевич. Он цел и невредим. Ноги у него на месте. И на груди у него сверкает новенький орден.
Все жильцы, находящиеся в этот момент во дворе, раскрывают свои рты от изумления.
Управдом подбегает к нему и говорит:
— Как понять это, Иван Николаевич? Судя по письму, мы думали, что вы в другом виде.
Приехавший берет управдома под руку и говорит ему:
— Любезный друг! Конечно, я поступил, видимо, неправильно, жестоко и так далее. Но суровая жизнь заставила меня задуматься. Я подумал: ничего, если меня убьют, но если я потеряю руки или ноги, что будет со мной? Я живо представил себе эту картину и в тот момент решил сделать то, что я сделал. И в этом не раскаиваюсь, потому что теперь знаю, с кем мне надо жить, ибо брак — это не только развлечение.
Управдом говорит:
— Конечно, вы немного перегнули в своем испытании. Это, как говорится, запрещенный прием. Но раз сделано, так сделано. От души поздравляем вас с орденом Красного Знамени.
Тут наш муж поднимается в свой этаж, к первой своей жене, Анне Степановне. И что там происходит в первые пять минут, остается неизвестным.
Известно только, что сын Петюшка по собственной инициативе бежит в верхний этаж и вскоре оттуда приносит папин чемодан с бельем и носильными вещами.
В тот же день Иван Николаевич объясняется с Ритой. Он просит у нее прощения и целует ей руки, говоря, что он вернулся другим человеком и что к прошлому нет возврата.
Они расстаются скорее дружески, чем враждебно. Конечно, молодая женщина досадует на него. Но досада ее умерена, ибо за время отсутствия мужа ей понравился другой человек. И теперь она рассчитывает выйти за него замуж.

РОГУЛЬКА

Утром над нашим пароходом стали кружиться самолеты противника.
Первые шесть бомб упали в воду. Седьмая бомба попала в корму. И наш пароход загорелся.
И тогда все пассажиры стали кидаться в воду.
Не помню, на что я рассчитывал, когда бросился за борт, не умея плавать. Но я тоже бросился в воду. И сразу погрузился на дно.
Не знаю, какие там бывают у вас химические или физические законы, но только при полном неумении плавать я выплыл наружу.
Выплыл наружу и сразу же ухватился рукой за какую-то рогульку, которая торчала из-под воды.
Держусь за эту рогульку и уже не выпускаю ее из рук. Благословляю небо, что остался в живых и что в море понатыканы такие рогульки для указания мели итак далее.
Вот держусь за эту рогульку и вдруг вижу — кто-то еще подплывает ко мне. Вижу — какой то штатский вроде меня. Прилично одетый — в пиджаке песочного цвета и в длинных брюках.
Я показал ему на рогульку. И он тоже ухватился за нее.
И вот мы держимся за эту рогульку. И молчим. Потому что говорить не о чем.
Впрочем, я его спросил — где он служит, но он ничего не ответил. Он только выплюнул воду изо рта и пожал плечами. И тогда я понял всю нетактичность моего вопроса, заданного в воде.
И хотя меня интересовало знать — с учреждением ли он плыл на пароходе, как я, или один, — тем не менее я не спросил его об этом.
Но вот держимся мы за эту рогульку и молчим. Час молчим. Три часа ничего не говорим. Наконец мой собеседник произносит:
— Катер идет…
Действительно, видим: идет спасательный катер и подбирает людей, которые еще держатся на воде.
Стали мы с моим собеседником кричать, махать руками, чтоб с катера пас заметили. Но нас почему-то не замечают. Не подплывают к нам.
Тогда я скинул с себя пиджак и рубашку и стал махать этой рубашкой: дескать, вот мы тут, сюда, будьте любезны, подъезжайте.
Но катер не подъезжает.
Из последних сил я машу рубашкой: дескать, войдите в положение, погибаем, спасите наши души.
Наконец с катера кто-то высовывается и кричит нам в рупор:
— Эй вы, трамтарарам, за что, обалдели, держитесь — за мину!
Мой собеседник как услышал эти слова, так сразу шарахнулся в сторону. И, гляжу, поплыл к катеру…
Инстинктивно я тоже выпустил из рук рогульку. Но как только выпустил, так сразу же с головой погрузился в воду.
Снова ухватился за рогульку и уже не выпускаю ее из рук.
С катера в рупор кричат мне:
— Эй ты, трамтарарам, не трогай, трамтарарам, мину!
— Братцы, — кричу, — без мины я как без рук! Потону же сразу! Войдите с положение! Плывите сюда, будьте так великодушны!
В рупор кричат:
— Не можем подплыть, дура-голова, — подорвемся на мине. Плыви, трамтарарам, сюда. Или мы уйдем сию минуту.
Думаю: "Хорошенькое дело — плыть при полном неумении плавать". И сам держусь за рогульку так, что даже при желании меня не оторвать.
Кричу:
— Братцы, моряки! Уважаемые флотские товарищи! Придумайте что-нибудь для спасения ценной человеческой жизни!
Тут кто-то из команды кидает мне канат. При этом в рупор и без рупора кричат:
— Не вертись, чтоб ты сдох, взорвется мина!
Думаю: "Сами нервируют криками. Лучше бы, думаю, я не знал, что это мина, я бы вел себя ровней. А тут, конечно, дергаюсь — боюсь. И мины боюсь и без мины еще того больше боюсь".
Наконец ухватился за канат, Осторожно обвязал себя за пояс.
Кричу:
— Тяните, ну вас к черту… Орут, орут, прямо надоело…
Стали они меня тянуть. Вижу, канат не помогает. Вижу — вместе с канатом, вопреки своему желанию, опускаюсь на дно.
Уже ручками достаю морское дно. Вдруг чувствую — тянут кверху, поднимают.
Вытянули на поверхность. Ругают — сил нет. Уже без рупора кричат:
— С одного тебя такая длинная канитель, чтоб ты сдох… Хватаешься за мину во время войны… Вдобавок не можешь плыть… Лучше бы ты взорвался на этой мине — обезвредил бы ее и себя…
Конечно, молчу. Ничего им не отвечаю. Поскольку — что можно ответить людям, которые меня спасли. Тем более сам чувствую свою недоразвитость в вопросах войны, недопонимание техники, неумение отличить простую рогульку от бог знает чего.
Вытащили они меня на борт. Лежу. Обступили.
Вижу — и собеседник мой тут. И тоже меня отчитывает, бранит — зачем, дескать, я указал ему схватиться за мину. Дескать, это морское хулиганство с моей стороны. Дескать, за это надо посылать на подводные работы от трех до пяти лет. Собеседнику я тоже ничего не ответил, поскольку у меня испортилось настроение, когда я вдруг обнаружил, что нет со мной рубашки. Пиджак тут, при мне, а рубашки нету.
Хотел попросить капитана — сделать круг на ихнем катере, чтоб осмотреться, где моя рубашка, нет ли ее на воде. Но, увидев суровое лицо капитана, не решился его об этом просить.
Скорей всего рубашку я на мине оставил. Если это так, то, конечно, пропала моя рубашка.
После спасения я дал себе торжественное обещание изучить военное дело.
Отставать от других в этих вопросах не полагается.
1943

ФОКИН-МОКИН

Давеча я зашел в одну артель. К коммерческому директору. Надо было схлопотать одно дельце для нашею учреждения. Один заказ.
Все наши сотрудники бесцельно ходили к этому неуловимому директору. И вот, наконец, послали меня.
Заведующий мне сказал:
— Человек вы нервный, солидный. Сходите. Может, вам посчастливится поймать его.
Вообще-то я не любитель ходить по учреждениям. Какого-то такого морального удовлетворения не испытываешь, как, например, от посещения кино. Но раз такое дело, — пришлось пойти.
Прихожу в эту артель. Спрашиваю, где этот Фокин — коммерческий директор.
Уборщица отвечает:
— Фокина нет.
Я говорю:
— Подожду вашего Фокина. Проведите меня в его кабинет.
Сначала уборщица не хотела даже указывать, где его кабинет.
А надо сказать, я человек крайне нервный. Немножко понервничаю — у меня уже голос дрожит, и руки дрожат, и сам весь дрожу.
Недавно на врачебной комиссии доктор велел мне положить ногу на ногу, и по коленке он ударил молоточком, чтоб посмотреть, какой я нервный. Так нога у меня так подскочила, что разбежался весь медицинский персонал. И врач сказал: "Нет, я больше не буду вас испытывать, а то вы мне тут весь персонал изувечите".
Так вот, увидев, что я такой нервный, уборщица провела меня в кабинет к этому Фокину. И я там сел за его стол. И решил не сходить с места, пока не появится сам директор.
И вот скрутил папиросочку и сижу за этим столом.
Мечтаю, чтоб кто-нибудь дал мне огонька закурить.
Открывается дверь. И в кабинет заглядывает какойто посетитель. Вежливо кланяется мне и улыбается. Увидев его такую любезность, я говорю:
— Нет ли спичечки закурить?
Посетитель говорит:
— Для вас не только спичку — все не пожалею отдать.
И с этими словами он вынимает из кармана зажигалочку. Чиркает. И дает мне прикурить.
Невольно я любуюсь этой зажигалочкой.
А посетитель говорит:
— Прямо буду счастлив, если примете от меня эту зажигалочку!
Я говорю:
— Ну, что вы! Постороннему, чужому человеку вы вдруг будете дарить такую хорошенькую зажигалочку!
Я прямо не осмелюсь взять.
Тот говорит:
— Составьте мое счастье. Возьмите! Слов нет — я вас увидел впервые, но сразу почувствовал к вам глубокую симпатию.
Обижать мне его не хотелось. Я взял зажигалочку.
И крепко пожал руку добродушному посетителю.
Уходя из кабинета, он сказал:
— Кстати, товарищ Фокин, я завтра к вам зайду по одному дельцу.
Я говорю:
— Слушайте, никакой я не Фокин. Я сам Фокина жду.
Не скрою от вас, посетитель зашатался и с бранью стал вынимать зажигалку из моего кармана.
Нет, я бы отдал ему сразу то, что получил. Но меня задела его нетактичность.
Как это можно совать руки в чужие карманы? И вдобавок хватать за плечи!
В момент нашей борьбы открывается дверь, и в кабинет входит еще один незнакомец.
Увидев, что меня трясут за плечи, незнакомец, вместо того чтоб подать мне помощь, сам кидается ко мне и тоже начинает трясти.
— Я, — кричит, — давно до тебя добирался, ФокинМокин!
Не скрою от вас, я поднял крик.
Прибежала уборщица. Она сказала:
— Прекратите возню. Сейчас товарищ Фокин приедет.
Тут мы сели на диван. И стали ждать Фокина.
Мы три часа его ждали. Но он не приехал.
Вежливо попрощавшись, мы разошлись.
Хорошенькую зажигалку мне все же пришлось отдать симпатичному владельцу.
1943

ФОТОКАРТОЧКА

В этом году мне понадобилась фотокарточка для пропуска. Не знаю, как в других городах, а у нас на периферии засняться на карточку не является простым, обыкновенным делом.
У нас имеется одна художественная фотография. Но она помимо отдельных граждан снимает еще группы и мероприятия. И, может быть, поэтому слишком долго приходится ждать получения своих заказов.
Так что, являясь скорее отдельным лицом, чем группой или мероприятием, я побеспокоился заранее и заснялся за два месяца до срока.
Когда мне подали мои фотокарточки, я удивился, как не похоже я вышел. Передо мной был престарелый субъект совершенно неинтересной наружности.
Я сказал той, которая подала мне карточки:
— Зачем же вы так людей снимаете? Глядите, какие полосы и морщины проходят сквозь все лицо.
Та говорит:
— Обыкновенно снято. Только надо учесть, что у нас ретушер на бюллетене. Некому замазывать дефекты вашей нефотогеничной наружности.
Фотограф, находясь за портьерой, говорит:
— А чем он там еще, нахал, недоволен?
Я говорю:
— Неважно сняли, уважаемый. Изуродовали. Разве ж я такой?
Фотограф говорит:
— Я опереточных артистов снимаю, и то они настолько не обижаются. А тут нашелся один такой — морщин ему много… Объектив берет слишком резко, рельефно… Не знаете техники, а тоже суетесь быть критиком.
Я говорю:
— На что же мне рельеф на моем лице — войдите в положение. Мне бы, говорю, просто сняться, как я есть. Чтоб было на что глядеть.
Фотограф говорит:
— Ах, ему еще глядеть нужно. Его же сняли, и он еще на это глядеть хочет. Капризничает в такое время. Дефекты видит… Нет, я жалею, что я вас так прилично снял. В другой раз я вас так сниму, что вы со стоном на карточки взглянете.
Нет, я не стал с ним спорить. Неважно, думаю, какая карточка на пропуске. И так все видят, какой я есть.
И с этими мыслями являюсь в отделение. Сержант милиции стал лепить карточку на мой пропуск. После говорит:
— По-моему, на карточке это не вы.
— Где же, — говорю, — не я. Уверяю вас, это я. Спросите фотографа. Он подтвердит.
Сержант говорит:
— Всякий раз фотографа спрашивать, это что и будет. Нет, я хочу на карточке видеть данное лицо, без вызова фотографа. А тут я наблюдаю совсем не то. Какойто больной сыпным тифом. Даже щек нет. Пойдите переснимитесь.
— Товарищ, — говорю, — начальник, войдите в положение…
— Нет, нет, — говорит, — и слышать ничего не хочу. Переснимитесь.
Бегу в фотографию. Говорю фотографу:
— Видите, как слабо снимаете. Не наклеивают вашу продукцию.
Фотограф говорит:
— Продукция самая нормальная. Но, конечно, надо учесть, что для вас мы не засветили полную иллюминацию. Снимали при одной лампочке. И через это тени упали на ваше лицо, затемнили его. Однако не настолько они его затемнили, чтоб ничего не видеть. Эвон как уши у вас прилично вышли.
— Ну хорошо, — говорю, — уши. А щеки, говорю, где? Уж щеки-то, говорю, должны быть как принадлежность человеческого лица.
Фотограф говорит:
— Не знаю. Ваших щек мы не трогали. У нас свои есть.
— Тогда, — говорю, — где же они, мои щеки? Я, говорю, две недели провел в доме отдыха. Четыре кило веса прибавил. А вы тут одной своей съемкой черт знает что со мной сделали.
Фотограф говорит:
— Да что, я себе взял ваши щеки, что ли? Кажется, вам ясно говорят затемнение упало на них. И через это они не получились.
Я говорю:
— А как же тогда без щек?
— А, — говорит, — как хотите. Переснимать не буду. Всех переснимать это я премии лишусь и плана не выполню. А мне план дороже вашей нефотогеничной наружности.
Посетители говорят мне:
— Не нервируйте фотографа. А то он еще хуже будет людей снимать.
Один из посетителей говорит мне:
— Уважаемый, бегите на рынок. Там фотограф "Пушкой" снимает.
Бегу на рынок. Нахожу фотографа. Тот говорит:
— Нет, я снимаю только со своей бумагой. Без бумаги лучше не являйтесь ко мне, все равно снимать не буду. А с бумагой сниму. И если у вас есть перина — тоже сниму. Ко мне тетя из Барнаула приехала — ей спать не на чем.
Я было хотел уйти, но тут слышу, какой-то продавец меня к себе кличет. Говорит:
— Давай подходи к моему магазину. Имею готовую продукцию.
Смотрю, у него на газете разложены всякие разные готовые фотографии. Их штук триста.
Продавец говорит:
— Выбирай себе любую и делай с ней что хочешь. Хоть на лоб себе наклеивай. Погоди, я тебе сам подберу. Тебе как — по размеру или по сходству?
— По сходству, — говорю. — Только, говорю, выбирай такую, чтоб щеки были.
Тот говорит:
— Можно и со щеками. Но только они будут дороже на пять рублей. На, прими вот эту фотокарточку. Лучше ее не найти. И щеки есть, и нельзя сказать, чтоб сходство начисто отсутствовало.
Я заплатил тридцать рублей за две фотокарточки и пошел в отделение.
Сержант милиции стал лепить мою карточку. После говорит:
— Так ведь это ж баба.
— Где же, — говорю, — баба. Мужчина в пиджаке.
Сержант говорит:
— Где же, к черту, мужчина, если у него на груди брошка. Через эту брошку я и замечаю, что это баба.
Поглядел я на фотокарточку — вижу, действительно женщина. Маркизетовая кофточка под пиджаком. Па груди брошка с пейзажем. А прическа мужская. И щеки мои.
Сержант говорит:
— Явитесь сюда с настоящими карточками. Но если вы еще раз предъявите мне женскую или детскую фотокарточку, то вряд ли отсюда выйдете, поскольку у меня мелькают подозрения, что вы хотите скрыться под чужой наружностью.
Целую неделю я провел как в тумане. Хлопотал, где бы сняться. На восьмой день, беседуя с фотографом, я почувствовал себя худо. И тогда они вынесли меня в сад и положили на траву, чтоб там меня овеял свежий воздух. Придя в себя, я пошел в отделение. Положил на стол свои первые фотокарточки без щек и сказал сержанту:
— Вот все, что я имею, товарищ начальник. И больше ничего не предвидится.
Сержант поглядел на карточки, потом на меня и говорит:
— Вот теперь ничего себе получилось. Похожи.
Я хотел сказать, что я и не переснимался вовсе. После взглянул на себя в зеркало — действительно, вижу, есть теперь некоторое сходство. Получилось.
Сержант говорит:
— И хотя на карточке вы немного более облезлый, чем на самом деле, но, говорит, я так думаю, что через год вы сравняетесь.
Я говорю:
— Я раньше сравняюсь, поскольку мне нужно еще сниматься для проездного документа, для членского билета и для посылки фотокарточек моим родственникам.
Тут сержант наклеил мою фотокарточку и горячо поздравил меня с получением пропуска.
1943

РАССКАЗЫ ДЛЯ ДЕТЕЙ

ЛЕЛЯ И МИНЬКА

1. ЕЛКА

В этом году мне исполнилось, ребята, сорок лет. Значит, выходит, что я сорок раз видел новогоднюю елку. Это много!
Ну, первые три года жизни я, наверно, не понимал, что такое елка. Наверно, мама выносила меня на ручках. И, наверно, я своими черными глазенками без интереса смотрел на разукрашенное дерево.
А когда мне, дети, ударило пять лет, то я уже отлично понимал, что такое елка.
И я с нетерпением ожидал этого веселого праздника. И даже в щелочку двери подглядывал, как моя мама украшает елку.
А моей сестренке Леле было в то время семь лет. И она была исключительно бойкая девочка.
Она мне однажды сказала:
— Минька, мама ушла на кухню. Давай пойдем в комнату, где стоит елка, и поглядим, что там делается.
Вот мы с сестренкой Лелей вошли в комнату. И видим: очень красивая елка. А под елкой лежат подарки. А на елке разноцветные бусы, флаги, фонарики, золотые орех и, пастилки и крымские яблочки.
Моя сестренка Леля говорит:
— Не будем глядеть подарки. А вместо того давай лучше съедим по одной пастилке.
И вот она подходит к елке и моментально съедает одну пастилку, висящую на ниточке.
Я говорю:
— Леля, если ты съела пастилочку, то я тоже сейчас что-нибудь съем.
И я подхожу к елке и откусываю маленький кусочек яблока.
Леля ювориг:
— Минька, если ты яблоко откусил, то я сейчас другую пастилку съем и вдобавок возьму себе еще эту конфетку.
А Леля была очень такая высокая, длинновязая девочка. И она могла высоко достать.
Она встала на цыпочки и своим большим ртом стала поедать вторую пастилку.
А я был удивительно маленького роста. И мне почти что ничего нельзя было достать, кроме одного яблока, которое висело низко.
Я говорю:
— Если ты, Лелища, съела вторую пастилку, то я еще раз откушу это яблоко.
И я снова беру руками это яблочко и снова его немножко откусываю.
Леля говорит:
— Если ты второй раз откусил яблоко, то я не буду больше церемониться и сейчас съем третью пастилку и вдобавок возьму себе на память хлопушку и орех.
Тогда я чуть не заревел. Потому что она могла до всего дотянуться, а я нет.
Я ей говорю:
— А я, Лелища, как поставлю к елке стул и как достану себе тоже что-нибудь, кроме яблока.
И вот я стал своими худенькими ручонками тянуть к елке стул. Но стул упал на меня. Я хотел поднять стул. Но он снова упал. И прямо на подарки.
Леля говорит:
— Минька, ты, кажется, разбил куклу. Так и есть. Ты отбил у куклы фарфоровую ручку.
Тут раздались мамины шаги, и мы с Лелей убежали в другую комнату.
Леля говорит:
— Вот теперь, Минька, я не ручаюсь, что мама тебя не выдерет.
Я хотел зареветь, но в этот момент пришли гости. Много детей с их родителями.
И тогда наша мама зажгла все свечи на елке, открыла дверь и сказала:
— Все входите.
И все дети вошли в комнату, где стояла елка.
Наша мама говорит:
— Теперь пусть каждый ребенок подходит ко мне, и я каждому буду давать игрушку и угощение.
И вот дети стали подходить к нашей маме. И она каждому дарила игрушку. Потом снимала с елки яблоко, пастилку и конфету и тоже дарила ребенку.
И все дети были очень рады. Потом мама взяла в руки то яблоко, которое я откусил, и сказала:
— Леля и Минька, подойдите сюда. Кто из вас двоих откусил это яблоко?
Леля сказала:
— Это Минькина работа.
Я дернул Лелю за косичку и сказал:
— Это меня Лелька научила.
Мама говорит:
— Лелю я поставлю в угол носом, а тебе я хотела подарить заводной паровозик. Но теперь этот заводной паровозик я подарю тому мальчику, которому я хотела дать откусанное яблоко.
И она взяла паровозик и подарила его одному четырехлетнему мальчику. И тот моментально стал с ним играть.
И я рассердился на этого мальчика и ударил его по руке игрушкой. И он так отчаянно заревел, что его собственная мама взяла его на ручки и сказала:
— С этих пор я не буду приходить к вам в гости с моим мальчиком.
И я сказал:
— Можете уходить, и тогда паровозик мне останется.
И та мама удивилась моим словам и сказала:
— Наверное, ваш мальчик будет разбойник.
И тогда моя мама взяла меня на ручки и сказала той маме:
— Не смейте так говорить про моего мальчика. Лучше уходите со своим золотушным ребенком и никогда к нам больше не приходите.
И та мама сказала:
— Я так и сделаю. С вами водиться — что в крапиву садиться.
И тогда еще одна, третья мама, сказала:
— И я тоже уйду. Моя девочка не заслужила того, чтобы ей дарили куклу с обломанной рукой.
И моя сестренка Леля закричала:
— Можете тоже уходить со своим золотушным ребенком. И тогда кукла со сломанной ручкой мне останется.
И тогда я, сидя на маминых руках, закричал:
— Вообще можете все уходить, и тогда все игрушки нам останутся.
И тогда все гости стали уходить.
И наша мама удивилась, что мы остались одни.
Но вдруг в комнату вошел наш папа.
Он сказал:
— Такое воспитание губит моих детей. Я не хочу, чтобы они дрались, ссорились и выгоняли гостей. Им будет трудно жить на свете, и они умрут в одиночестве.
И папа подошел к елке и потушил все свечи. Потом сказал:
— Моментально ложитесь спать. А завтра все игрушки я отдам гостям.
И вот, ребята, прошло с тех пор тридцать пять лет, и я до сих пор хорошо помню эту елку.
И за все эти тридцать пять лет я, дети, ни разу больше не съел чужого яблока и ни разу не ударил того, кто слабее меня. И теперь доктора говорят, что я поэтому такой сравнительно веселый и добродушный.

2. КАЛОШИ И МОРОЖЕНОЕ

Когда я был маленький, я очень любил мороженое.
Конечно, я его и сейчас люблю. Но тогда это было чтото особенное так я любил мороженое.
И когда, например, ехал по улице мороженщик со своей тележкой, у меня прямо начиналось головокружение: до того мне хотелось покушать то, что продавал мороженщик.
И моя сестренка Леля тоже исключительно любила мороженое.
И мы с ней мечтали, что вот, когда вырастем большие, будем кушать мороженое не менее как три, а то и четыре раза в день.
Но в то время мы очень редко ели мороженое. Наша мама но позволяла нам его есть. Она боялась, что мы простудимся и захвораем. И по этой причине она не давала нам на мороженое денег.
И вот однажды летом мы с Лелей гуляли в нашем саду. И Леля нашла в кустах калошу. Обыкновенную резиновую калошу. Причем очень ношенную и рваную. Наверное, кто-нибудь бросил ее, поскольку она разорвалась.
Вот Леля нашла эту калошу и для потехи надела ее на палку. И ходит по саду, машет этой палкой над головой.
Вдруг по улице идет тряпичник. Кричит: "Покупаю бутылки, банки, тряпки!".
Увидев, что Леля держит на палке калошу, тряпичник сказал Леле:
— Эй, девочка, продаешь калошу?
Леля подумала, что это такая игра, и ответила тряпичнику:
— Да, продаю. Сто рублей стоит эта калоша.
Тряпичник засмеялся и говорит:
— Нет, сто рублей — это чересчур дорого за эту калошу. А вот если хочешь, девочка, я тебе дам за нее две копейки, и мы с тобой расстанемся друзьями.
И с этими словами тряпичник вытащил из кармана кошелек, дал Леле две копейки, сунул нашу рваную калошу в свой мешок и ушел.
Мы с Лелей поняли, что это не игра, а на самом деле. И очень удивились.
Тряпичник уже давно ушел, а мы стоим и глядим на нашу монету.
Вдруг по улице идет мороженщик и кричит:
— Земляничное мороженое!
Мы с Лелей подбежали к мороженщику, купили у него два шарика по копейке, моментально их съели и стали жалеть, что так задешево продали калошу.
На другой день Леля мне говорит:
— Минька, сегодня я решила продать тряпичнику еще одну какую-нибудь калошу.
Я обрадовался и говорю:
— Леля, разве ты опять нашла в кустах калошу?
Леля говорит:
— В кустах больше ничего нет. Но у нас в прихожей стоит, наверно, я так думаю, не меньше пятнадцати калош. Если мы одну продадим, то нам от этого худо не будет.
И с этими словами Леля побежала на дачу и вскоре появилась в саду с одной довольно хорошей и почти новенькой калошей.
Леля сказала:
— Если тряпичник купил у нас за две копейки такую рвань, какую мы ему продали в прошлый раз, то за эту почти что новенькую калошу он, наверное, даст не менее рубля. Воображаю, сколько мороженого можно будет купить на эти деньги.
Мы целый час ждали появления тряпичника, и когда мы наконец его увидели, Леля мне сказала:
— Минька, на этот раз ты продавай калошу. Ты мужчина, и ты с тряпичником разговаривай. А то он мне опять две копейки даст. А это нам с тобой чересчур мало.
Я надел на палку калошу и стал махать палкой над головой.
Тряпичник подошел к саду и спросил:
— Что, опять продается калоша?
Я прошептал чуть слышно:
— Продается.
Тряпичник, осмотрев калошу, сказал:
— Какая жалость, дети, что вы мне все по одной калошине продаете. За эту одну калошу я вам дам пятачок. А если бы вы продали мне сразу две калоши, то получили бы двадцать, а то и тридцать копеек. Поскольку две калоши сразу более нужны людям. И от этого они подскакивают в цене.
Леля мне сказала:
— Минька, побеги на дачу и принеси из прихожей еще одну калошу.
Я побежал домой и вскоре принес какую-то калошу очень больших размеров.
Тряпичник поставил на траву эти две калоши рядом и, грустно вздохнув, сказал:
— Нет, дети, вы меня окончательно расстраиваете своей торговлей. Одна калоша дамская, другая — с мужской ноги, рассудите сами: на что мне такие калоши? Я вам хотел за одну калошу дать пятачок, но, сложив вместе две калоши, вижу, что этого не будет, поскольку дело ухудшилось от сложения. Получите за две калоши четыре копейки, и мы расстанемся друзьями.
Леля хотела побежать домой, чтоб принести еще чтонибудь из калош, но в этот момент раздался мамин голос. Это мама нас звала домой, так как с нами хотели попрощаться мамины гости. Тряпичник, видя нашу растерянность, сказал:
— Итак, друзья, за эти две калоши вы могли бы получить четыре копейки, но вместо этого получите три копейки, поскольку одну копейку я вычитаю за то, что понапрасну трачу время на пустой разговор с детьми.
Тряпичник дал Леле три монетки по копейке и, спрятав калоши в мешок, ушел.
Мы с Лелей моментально побежали домой и стали прощаться с мамиными гостями: с тетей Олей и дядей Колей, которые уже одевались в прихожей.
Вдруг тетя Оля сказала:
— Что за странность! Одна моя калоша тут, под вешалкой, а второй почему-то нету.
Мы с Лелей побледнели. И стояли не двигаясь.
Тетя Оля сказала:
— Я великолепно помню, что пришла в двух калошах. А тут сейчас только одна, а где вторая, неизвестно.
Дядя Коля, который тоже искал свои калоши, сказал:
— Что за чепуха в решете! Я тоже отлично помню, что пришел в двух калошах, тем не менее второй моей калоши тоже нету.
Услышав эти слова, Леля от волнения разжала кулак, в котором у нее находились деньги, и три монетки по копейке со звоном упали на пол.
Папа, который тоже провожал гостей, спросил:
— Леля, откуда у тебя эти деньги?
Леля начала что-то врать, но папа сказал:
— Что может быть хуже вранья!
Тогда Леля заплакала. И я тоже заплакал. И мы сказали:
— Продали тряпичнику две калоши, чтобы купить мороженое.
Папа сказал:
— Хуже вранья — это то, что вы сделали.
Услышав, что калоши проданы тряпичнику, тетя Оля побледнела и зашаталась. И дядя Коля тоже зашатался и схватился рукой за сердце. Но папа им сказал:
— Не волнуйтесь, тетя Оля и дядя Коля, я знаю, как нам надо поступить, чтобы вы не остались без калош. Я возьму все Лелины и Минькины игрушки, продам их тряпичнику, и на вырученные деньги мы приобретем вам новые калоши.
Мы с Лелей заревели, услышав этот приговор. Но папа сказал:
— Это еще не все. В течение двух лет я запрещаю Леле и Миньке кушать мороженое. А спустя два года они могут его кушать, но всякий раз, кушая мороженое, пусть они вспоминают эту печальную историю.
В тот же день папа собрал все наши игрушки, позвал тряпичника и продал ему все, что мы имели. И на полученные деньги наш отец купил калоши тете Оле и дяде Коле.
И вот, дети, с тех пор прошло много лет. Первые два года мы с Лелей действительно ни разу не ели мороженого. А потом стали его есть и всякий раз, кушая, невольно вспоминали о том, что было с нами.
И даже теперь, дети, когда я стал совсем взрослый и даже немножко старый, даже и теперь иной раз, кушая мороженое, я ощущаю в горле какое-то сжатие и какую-то неловкость. И при этом всякий раз, по детской своей привычке думаю: "Заслужил ли я это сладкое, не соврал ли и не надул ли кого-нибудь?"
Сейчас очень многие люди кушают мороженое, потому что у пас имеются целые огромные фабрики, в которых изготовляют это приятное блюдо.
Тысячи людей и даже миллионы кушают мороженое, и я бы, дети, очень хотел, чтобы все люди, кушая мороженое, думали бы о том, о чем я думаю, когда ем это сладкое.

3. БАБУШКИН ПОДАРОК

У меня была бабушка. И она меня очень горячо любила.
Она каждый месяц приезжала к нам в гости и дарила нам игрушки. И вдобавок приносила с собой целую корзинку пирожных.
Из всех пирожных она позволяла мне выбрать то, которое мне нравится.
А мою старшую сестренку Лелю бабушка не очень любила И не позволяла ей выбирать пирожные. Она сама давала ей какое придется. И от этого моя сестренка Леля всякий раз хныкала и сердилась больше на меня, чем на бабушку.
В один прекрасный летний день бабушка приехала к нам на дачу.
Она приехала на дачу и идет по саду. В одной руке у нее корзинка с пирожными, в другой — сумочка.
И мы с Лелей подбежали к бабушке и с ней поздоровались. И с грустью увидели, что на этот раз, кроме пирожных, бабушка нам ничего не принесла.
И тогда моя сестренка Леля сказала бабушке:
— Бабушка, а кроме пирожных ты разве нам сегодня ничего не принесла?
И моя бабушка рассердилась на Лелю и так ей ответила:
— Принесла. Но только не дам невоспитанной особе, которая так откровенно об этом спрашивает. Подарок получит благовоспитанный мальчик Миня, который лучше всех на свете благодаря своему тактичному молчанию.
И с этими словами бабушка велела мне протянуть руку. И на мою ладонь она положила десять новеньких монеток по десять копеек.
И вот я стою как дурачок и с восторгом смотрю на новенькие монеты, которые лежат у меня на ладони. И Леля тоже смотрит на эти монеты. И ничего не говорит Только у нее глазенки сверкают недобрым огоньком.
Бабушка полюбовалась на меня и пошла пить чай.
И тогда Леля с силой ударила меня по руке снизу вверх, так что все мои монеты подпрыгнули на ладони и попадали в траву и в канаву.
И я так громко зарыдал, что сбежались все взрослые — папа, мама и бабушка. И все они моментально нагнулись и стали разыскивать упавшие мои монетки.
И когда были собраны все монетки, кроме одной, бабушка сказала:
— Видите, как правильно я поступила, что не дала Лельке ни одной монеты! Вот она какая завистливая особа. "Если, — думает, — не мне, — так и не ему!" Где, кстати, эта злодейка в настоящий момент?
Чтобы избежать трепки, Леля, оказывается, влезла на дерево и, сидя на дереве, дразнила меня и бабушку языком.
Соседский мальчик Павлик хотел стрельнуть в Лелю из рогатки, чтоб снять ее с дерева. Но бабушка не позволила ему это сделать, потому что Леля могла упасть и сломать себе ногу. Бабушка не пошла на эту крайность и даже хотела отобрать у мальчика его рогатку.
И тогда мальчик рассердился на всех нас и на бабушку в том числе и издали стрельнул в нее из рогатки.
Бабушка, ахнув, сказала:
— Как это вам нравится? Из-за этой злодейки меня из рогатки подбили Нет, я не буду к вам больше приезжать, чтоб не иметь подобных историй. Лучше вы: привозите ко мне моего славного мальчика Миню. И я всякий раз, в пику Лельке, буду дарить ему подарки.
Папа сказал:
— Хорошо. Я так и сделаю. Но только вы, мамаша, напрасно хвалите Миньку! Конечно, Леля поступила нехорошо. Но и Минька тоже не из лучших мальчиков на свете. Лучший мальчик на свете тот, который отдал бы своей сестренке несколько монеток, видя, что у нее ничего нет. И этим он не довел бы свою сестренку до злобы и зависти.
Сидя на своем дереве, Лелька сказала:
— А лучшая бабушка на свете та, которая всем детям что-нибудь дарит, а не только Миньке, который по своей глупости или хитрости молчит и поэтому получает подарки и пирожные.
Бабушка не пожелала больше оставаться в саду.
И все взрослые ушли пить чай на балкон.
Тогда я сказал Леле:
— Леля, слезь с дерева! Я подарю тебе две монетки.
Леля слезла с дерева, и я подарил ей две монетки. И в хорошем настроении пошел на балкон и сказал взрослым:
— Все-таки бабушка оказалась права. Я лучший мальчик на свете — я сейчас подарил Леле две монетки.
Бабушка ахнула от восторга. И мама тоже ахнула. Но папа, нахмурившись, сказал:
— Нет, лучший мальчик на свете тот, который сделает что-нибудь хорошее и после этим не будет хвастаться.
И тогда я побежал в сад, нашел свою сестру и дал ей еще монетку. И ничего об этом не сказал взрослым.
Итого, у Лельки стало три монеты, и четвертую монетку она нашла в траве, где она меня ударила по руке.
И на все эти четыре монеты Лелька купила мороженое. И она два часа его ела, наелась, и еще у нее осталось.
А к вечеру у нее заболел живот, и Лелька целую неделю пролежала в кровати.
И вот, ребята, прошло с тех пор много лет. И до сих пор я отлично помню папины слова.
Нет, мне, может быть, не удалось стать очень хорошим. Это очень трудно. Но к этому, дети, я всегда стремился.
И то хорошо.

4. НЕ НАДО ВРАТЬ

Я учился очень давно. Тогда еще были гимназии. И учителя тогда ставили в дневнике отметки за каждый спрошенный урок. Они ставили какой-нибудь балл — от пятерки до единицы включительно.
А я был очень маленький, когда поступил в гимназию, в приготовительный класс. Мне было всего семь лет.
И я ничего еще не знал, что бывает в гимназиях. И первые три месяца ходил буквально как в тумане.
И вот однажды учитель велел нам выучить наизусть стихотворение:
Весело сияет месяц над селом,
Белый снег сверкает синим огоньком…
А я этого стихотворения не выучил. Я не слышал, что сказал учитель. Я не слышал потому, что мальчики, которые сидели позади, то шлепали меня книгой по затылку, то мазали мне ухо чернилами, то дергали меня за волосы и, когда я от неожиданности вскакивал — подкладывали под меня карандаш или вставочку. И по этой причине я сидел в классе перепуганный и даже обалдевший и все время прислушивался, что еще замыслили против меня сидевшие позади мальчики.
А на другой день учитель, как назло, вызвал меня и велел прочитать наизусть заданное стихотворение.
А я не только не знал его, но даже и не подозревал, что на свете есть такие стихотворения. Но от робости я не посмел сказать учителю, что не знаю этих стихов. И совершенно ошеломленный стоял за своей партой, не произнося ни слова.
Но тут мальчишки стали подсказывать мне эти стихи. И благодаря этому я стал лепетать то, что они мне шептали.
А в это время у меня был хронический насморк, и я плохо слышал одним ухом и поэтому с трудом разбирал то, что они мне подсказывали.
Еще первые строчки я кое-как произнес. Но когда дело дошло до фразы: "Крест под облаками как свеча горит", я сказал. "Треск под сапогами как свеча болит".
Тут раздался хохот среди учеников. И учитель тоже засмеялся. Он сказал:
— А ну-ка, дай сюда свой дневник! Я тебе туда единицу поставлю.
И я заплакал, потому что это была моя первая единица и я еще не знал, что за это бывает.
После уроков моя сестренка Леля зашла за мной, чтобы вместе идти домой.
По дороге я достал из ранца дневник, развернул его на той странице, где была поставлена единица, и сказал Леле:
— Леля, погляди, что это такое? Это мне учитель поставил за стихотворение "Весело сияет месяц над селом".
Леля поглядела и засмеялась. Она сказала:
— Минька, это плохо! Это тебе учитель влепил единицу по русскому языку. Это до того плохо, что я сомневаюсь, что папа тебе подарит фотографический аппаратик к твоим именинам, которые будут через две недели.
Я сказал:
— А что же делать?
Леля сказала:
— Одна наша ученица взяла и заклеила две страницы в своем дневнике, там, где у нее была единица. Ее папа послюнил пальцы, но отклеить не мог и так и не увидел, что там было.
Я сказал:
— Леля, это нехорошо — обманывать родителей!
Леля засмеялась и пошла домой. А я в грустном настроении зашел в городской сад, сел там на скамейку и, развернув дневник, с ужасом глядел на единицу.
Я долго сидел в саду. Потом пошел домой. Но когда подходил к дому, вдруг вспомнил, что оставил свой дневник на скамейке в саду. Я побежал назад. Но в саду на скамейке уже не было моего дневника. Я сначала испугался, а потом обрадовался, что теперь нет со мной дневника с этой ужасной единицей.
Я пришел домой и сказал отцу, что потерял своп дневник. И Леля засмеялась и подмигнула мне, когда услышала эти мои слова.
На другой день учитель, узнав, что я потерял дневник, выдал мне новый.
Я развернул этот новый дневник с надеждой, что на этот раз там ничего плохого нету, но там против русского языка снова стояла единица, еще более жирная, чем раньше.
И тогда я почувствовал такую досаду и так рассердился, что бросил этот дневник за книжный шкаф, который стоял у нас в классе.
Через два дня учитель, узнав, что у меня нету и этого дневника, заполнил новый. И, кроме единицы по русскому языку, он там вывел мне двойку по поведению. И сказал, чтоб мой отец непременно посмотрел мой дневник.
Когда я встретился с Лелей после уроков, она мне сказала:
— Это не будет вранье, если мы временно заклеим страницу. И через неделю после твоих именин, когда ты получишь фотоаппаратик, мы отклеим ее и покажем папе, что там было.
Мне очень хотелось получить фотографический аппарат, и я с Лелей заклеил уголки злополучной страницы дневника.
Вечером папа сказал:
— Ну-ка, покажи свой дневник! Интересно знать, не нахватал ли ты единиц?
Папа стал смотреть дневник, но ничего плохого там не увидел, потому что страница была заклеена.
И когда папа рассматривал мой дневник, на лестнице вдруг кто-то позвонил.
Пришла какая-то женщина и сказала:
— На днях я гуляла в городском саду и там на скамейке нашла дневник. По фамилии я узнала адрес и вот принесла его вам, чтобы вы сказали, не потерял ли этот дневник ваш сын.
Папа посмотрел дневник и, увидев там единицу, все понял.
Он не стал на меня кричать. Он только тихо сказал:
— Люди, которые идут на вранье и обман, смешны и комичны, потому что рано или поздно их вранье всегда обнаружится. И не было на свете случая, чтоб что-нибудь из вранья осталось неизвестным.
Я, красный как рак, стоял перед папой, и мне было совестно от его тихих слов.
Я сказал:
— Вот что: еще один мой, третий, дневник с единицей я бросил в школе за книжный шкаф.
Вместо того чтоб на меня рассердиться еще больше, папа улыбнулся и просиял. Он схватил меня на руки и стал меня целовать.
Он сказал:
— То, что ты в этом сознался, меня исключительно обрадовало. Ты сознался в том, что могло долгое время остаться неизвестным. И это мне дает надежду, что ты больше не будешь врать. И вот за это я тебе подарю фотоаппаратик.
Когда Леля услышала эти слова, она подумала, что папа свихнулся в своем уме и теперь всем дарит подарки не за пятерки, а за единицы.
И тогда Леля подошла к папе и сказала:
— Папочка, я тоже сегодня получила двойку по физике, потому что не выучила урока.
Но ожидания Лели не оправдались. Папа рассердился на нее, выгнал ее из своей комнаты и велел ей немедленно сесть за книги.
И вот вечером, когда мы ложились спать, неожиданно раздался звонок.
Это к папе пришел мой учитель. И сказал ему:
— Сегодня у нас в классе была уборка, и за книжным шкафом мы нашли дневник вашего сына. Как вам нравится этот маленький врун и обманщик, бросивший свой дневник, с тем чтобы вы его не увидели?
Папа сказал:
— Об этом дневнике я уже лично слышал от моего сына. Он сам признался мне в этом поступке. Так что нет причин думать, что мой сын неисправимый врун и обманщик.
Учитель сказал папе:
— Ах, вот как. Вы уже знаете об этом. В таком случае — это недоразумение. Извините. Покойной ночи.
И я, лежа в своей постели, услышав эти слова, горько заплакал. И дал себе слово говорить всегда правду.
И я действительно так всегда и теперь поступаю.
Ах, это иногда бывает очень трудно, но зато у меня на сердце весело и спокойно.

5. ТРИДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

Мои родители очень горячо меня любили, когда я был маленький. И они дарили мне много подарков.
Но когда я чем-нибудь заболевал, родители буквально тогда засыпали меня подарками.
А я почему-то очень часто хворал. Главным образом свинкой или ангиной.
А моя сестренка Леля почти никогда не хворала И она завидовала, что я так часто болею.
Она говорила:
— Вот погоди, Минька, я тоже как-нибудь захвораю, так наши родители тоже небось начнут мне накупать всего.
Но, как назло, Леля не хворала. И только раз, поставив стул к камину, она упала и разбила себе лоб. Она охала и стонала, но вместо ожидаемых подарков она от нашей мамы получила несколько шлепков, потому что она подставила стул к камину и хотела достать мамины часики, а это было запрещено.
И вот однажды наши родители ушли в театр, и мы с Лелей остались в комнате. И мы с ней стали играть на маленьком настольном бильярде.
И во время игры Леля, охнув, сказала:
— Минька, я сейчас нечаянно проглотила бильярдный шарик. Я держала его во рту, и он у меня через горло провалился вовнутрь.
А у нас для бильярда были хотя и маленькие, но удивительно тяжелые металлические шарики. И я испугался, что Леля проглотила такой тяжелый шарик. И заплакал, потому что подумал, что у нее в животе будет взрыв.
Но Леля сказала:
— От этого взрыва не бывает. Но болезнь может продолжаться целую вечность. Это не то что твои свинка и ангина, которые проходят в три дня.
Леля легла на диван и стала охать.
Вскоре пришли наши родители, и я им рассказал, что случилось.
И мои родители испугались до того, что побледнели. Они бросились к дивану, на котором лежала Лелька, и стали ее целовать и плакать.
И сквозь слезы мама спросила Лельку, что она чувствует в животе. И Леля сказала:
— Я чувствую, что шарик катается там у меня внутри. И мне от этого щекотно и хочется какао и апельсинов.
Папа надел пальто и сказал:
— Со всей осторожностью разденьте Лелю и положите ее в постель. А я тем временем сбегаю за врачом.
Мама стала раздевать Лелю, но когда она сняла платье и передник, из кармана передника вдруг выпал биллиардный шарик и покатился под кровать.
Папа, который еще не ушел, чрезвычайно нахмурился. Он подошел к бильярдному столику и пересчитал оставшиеся шары. И их оказалось пятнадцать, а шестнадцатый шарик лежал под кроватью.
Папа сказал:
— Леля нас обманула. В ее животе нет ни одного шарика: они все здесь.
Мама сказала:
— Это ненормальная и даже сумасшедшая девочка. Иначе я не могу ничем объяснить ее поступок.
Папа никогда нас не бил, но тут он дернул Лелю за косичку и сказал:
— Объясни, что это значит?
Леля захныкала и не нашлась, что ответить.
Папа сказал:
— Она хотела над нами пошутить. Но с нами шутки плохи! Целый год она от меня ничего не получит. И целый год она будет ходить в старых башмаках и в старом синеньком платье, которое она так не любит!
И наши родители, хлопнув дверью, ушли из комнаты.
И я, глядя на Лелю, не мог удержаться от смеха. Я ей сказал:
— Леля, лучше бы ты подождала, когда захвораешь свинкой, чем идти на такое вранье для получения подари ков от наших родителей.
И вот, представьте себе, прошло тридцать лет!
Тридцать лет прошло с тех пор, как произошел этот маленький несчастный случай с бильярдным шариком.
И за все эти годы я ни разу не вспомнил об этом случае.
И только недавно, когда я стал писать эти рассказы, я припомнил все, что было. И стал об этом думать. И мне показалось, что Леля обманула родителей совсем не для того, чтобы получить подарки, которые она и без того имела. Она обманула их, видимо, для чего-то другого.
И когда мне пришла в голову эта мысль, я сел в поезд и поехал в Симферополь, где жила Леля. А Леля была уже, представьте себе, взрослая и даже уже немножко старая женщина. И у ней было трое детей и муж — санитарный доктор.
И вот я приехал в Симферополь и спросил Лелю:
— Леля, помнишь ли ты этот случай с бильярдным шариком? Зачем ты это сделала?
И Леля, у которой было трое детей, покраснела и сказала:
— Когда ты был маленький, ты был славненький, как кукла. И тебя все любили. А я уже тогда выросла и была нескладная девочка. И вот почему я тогда соврала, что проглотила бильярдный шарик, — я хотела, чтобы и меня так же, как тебя, все любили и жалели, хотя бы как больную.
И я ей сказал:
— Леля, я для этого приехал в Симферополь.
И я поцеловал ее и крепко обнял. И дал ей тысячу рублей.
И она заплакала от счастья, потому что она поняла мои чувства и оценила мою любовь.
И тогда я подарил ее детям каждому по сто рублей на игрушки. И мужу ее — санитарному врачу — отдал свой портсигар, на котором золотыми буквами было написано: "Будь счастлив".
Потом я дал на кино и конфеты еще по тридцать рублей ее детям и сказал им:
— Глупенькие маленькие сычи! Я дал вам это для того, чтобы вы лучше запомнили переживаемый момент, и для того, чтобы вы знали, как вам надо в дальнейшем поступать.
На другой день я уехал из Симферополя и дорогой думал о том, что надо любить и жалеть людей, хотя бы тех, которые хорошие. И надо дарить им иногда какиенибудь подарки. И тогда у тех, кто дарит, и у тех, кто получает, становится прекрасно на душе.
А которые ничего не дарят людям, а вместо этого преподносят им неприятные сюрпризы, — у тех бывает мрачно и противно на душе. Такие люди чахнут, сохнут и хворают нервной экземой. Память у них ослабевает, и ум затемняется. И они умирают раньше времени.
А добрые, наоборот, живут крайне долго и отличаются хорошим здоровьем.

6. НАХОДКА

Однажды мы с Лелей взяли коробку от конфет и положили туда лягушку и паука.
Потом мы завернули эту коробку в чистую бумагу, перевязали ее шика оной голубой ленточкой и положили этот пакет на панель против нашего сада. Как будто бы кто-то шел и потерял свою покупку.
Положив этот пакет возле тумбы, мы с Лелей спрятались в кустах нашего сада и, давясь от смеха, стали ждать, что будет.
И вот идет прохожий.
Увидев наш пакет, он, конечно, останавливается, радуется и даже от удовольствия потирает себе руки. Еще бы: он нашел коробку конфет — это не так-то часто бывает в этом мире.
Затаив дыхание, мы с Лелей смотрим, что будет дальше.
Прохожий нагнулся, взял пакет, быстро развязал его и, увидев красивую коробку, еще того более обрадовался.
И вот крышка открыта. И наша лягушка, соскучившись сидеть в темноте, выскакивает из коробки прямо на руку прохожего.
Тот ахает от удивления и швыряет коробку подальше от себя.
Тут мы с Лелей стали так смеяться, что повалились на траву.
И мы смеялись до того громко, что прохожий обернулся в нашу сторону и, увидев нас за забором, тотчас все понял.
В одно мгновенье он ринулся к забору, одним махом перепрыгнул его и бросился к нам, чтобы нас проучить.
Мы с Лелей задали стрекача.
Мы с визгом бросились через сад к дому.
Но я запнулся о грядку и растянулся на траве.
И тут прохожий довольно сильно отодрал меня за ухо.
Я громко закричал. Но прохожий, дав мне еще два шлепка, спокойно удалился из сада.
На крик и шум прибежали наши родители.
Держась за покрасневшее ухо и всхлипывая, я подошел к родителям и пожаловался им на то, что было.
Моя мама хотела позвать дворника, чтобы с дворником догнать прохожего и арестовать его.
И Леля уже было кинулась за дворником. Но папа остановил ее. И сказал ей и маме:
— Не зовите дворника. И не надо арестовывать прохожего. Конечно, это не дело, что он отодрал Миньку за уши, но на месте прохожего я, пожалуй, сделал бы то же самое.
Услышав эти слова, мама рассердилась на папу и сказала ему:
— Ты ужасный эгоист!
И мы с Лелей тоже рассердились на папу и ничего ему не сказали. Только я потер свое ухо и заплакал. И Лелька тоже захныкала. И тогда моя мама, взяв меня на руки, сказала папе:
— Вместо того чтобы заступаться за прохожего и этим доводить детей до слез, ты бы лучше объяснил им, что есть плохого в том, что они сделали. Лично я этого не вижу и все расцениваю как невинную детскую забаву.
И папа не нашелся, что ответить. Он только сказал:
— Вот дети вырастут большими и когда-нибудь сами узнают, почему это плохо.
И вот проходили годы. Прошло пять лет. Потом десять лет прошло. И наконец прошло двенадцать лет.
Прошло двенадцать лет, и из маленького мальчика я превратился в молодого студентика лет так восемнадцати.
Конечно, я забыл и думать об этом случае. Более интересные мысли посещали тогда мою голову.
Но однажды вот что произошло.
Весной, по окончании экзаменов, я поехал на Кавказ. В то время многие студенты брали на лето какую-нибудь работу и уезжали кто куда. И я тоже взял себе должность — контролера поездов.
Я был бедный студентик и денег не имел. А тут давали бесплатный билет на Кавказ и вдобавок платили жалованье. И вот я взял эту работу. И поехал.
Приезжаю сначала в город Ростов, для того чтобы зайти в управление и получить там деньги, документы и щипчики для пробивания билетов.
А наш поезд опоздал. И вместо утра пришел в пять часов вечера.
Я сдал мой чемодан на хранение. И на трамвае поехал в канцелярию.
Прихожу туда. Швейцар мне говорит:
— К великому сожалению, опоздали, молодой человек. Канцелярия уже закрыта.
— Как так, — говорю, — закрыта. Мне же надо сегодня получить деньги и удостоверение.
Швейцар говорит:
— Все уже ушли. Приходите послезавтра.
— Как так, — говорю, — послезавтра" Тогда лучше уж завтра зайду.
Швейцар говорит:
— Завтра праздник, канцелярия не работает. А послезавтра приходите и все, что надо, получите.
Я вышел на улицу. И стою. Не знаю, что мне делать.
Впереди два дня. Денег в кармане нет — всего осталось три копейки. Город чужой — никто меня тут не знает. И где мне остановиться — неизвестно. И что кушать — непонятно.
Я побежал на вокзал, чтобы взять из моего чемодана какую-нибудь рубашку или полотенце, для того чтобы продать на рынке. Но на вокзале мне сказали:
— Прежде чем брать чемодан, заплатите за хранение, а потом уж его берите и делайте с ним что хотите.
Кроме трех копеек, у меня ничего не было, и я не мог заплатить за хранение. И вышел на улицу еще того более расстроенный.
Нет, сейчас бы я так не растерялся. А тогда я ужасно растерялся. Иду, бреду по улице неизвестно куда и горюю.
И вот иду по улице и вдруг на панели вижу: что такое? Маленький красный плюшевый кошелек. И, видать, не пустой, а туго набитый деньгами.
На одно мгновенье я остановился. Мысли, одна другой радостнее, мелькнули у меня в голове. Я мысленно увидел себя в булочной за стаканом кофе. А потом в гостинице на кровати, с плиткой шоколада в руках.
Я сделал шаг к кошельку. И протянул за ним руку. Но в этот момент кошелек (или мне это показалось) немного отодвинулся от моей руки.
Я снова протянул руку и уже хотел схватить кошелек. Но он снова отодвинулся от меня, и довольно далеко.
Ничего не соображая, я снова бросился к кошельку.
И вдруг в саду, за забором, раздался детский хохот. И кошелек, привязанный за нитку, стремительно исчез с панели.
Я подошел к забору. Какие-то ребята от хохота буквально катались по земле.
Я хотел броситься за ними. И уже схватился рукой за забор, чтоб его перепрыгнуть. Но тут в одно мгновенье мне припомнилась давно забытая сценка из моей детской жизни.
И тогда я ужасно покраснел. Отошел от забора. И медленно шагая, побрел дальше.
Ребята! Все проходит в жизни. Прошли и эти два дня.
Вечером, когда стемнело, я пошел за город и там, в поле, на траве, заснул.
Утром встал, когда взошло солнышко. Купил фунт хлеба за три копейки, съел и запил водичкой. И целый день, до вечера, без толку бродил по городу.
А вечером снова пришел в поле и снова там переночевал. Только на этот раз плохо, потому что пошел дождь и я промок как собака.
Рано утром на другой день я уже стоял у подъезда и ожидал, когда откроется канцелярия.
И вот она открыта. Я, грязный, взлохмаченный и мокрый, вошел в канцелярию.
Чиновники недоверчиво на меня посмотрели. И сначала не захотели мне выдать деньги и документы. Но потом выдали.
И вскоре я, счастливый и сияющий, поехал на Кавказ.

7. ВЕЛИКИЕ ПУТЕШЕСТВЕННИКИ

Когда мне было шесть лет, я не знал, что земля имеет форму шара.
Но Степка, хозяйский сын, у родителей которого мы жили на даче, объяснил мне, что такое земля. Он сказал:
— Земля есть круг. И если пойти все прямо, то можно обогнуть всю землю, и все равно придешь в то самое место, откуда вышел.
И когда я не поверил, Степка ударил меня по затылку и сказал:
— Скорей я пойду в кругосветное путешествие с твоей сестренкой Лелей, чем я возьму тебя. Мне не доставляет интереса с дураками путешествовать.
Но мне хотелось путешествовать, и я подарил Степке перочинный ножик.
Степке понравился ножик, и он согласился взять меня в кругосветное путешествие.
На огороде Степка устроил общее собрание путешественников. И там он сказал мне и Леле:
— Завтра, когда ваши родители уедут в город, а моя мамаша пойдет на речку стирать, мы сделаем, что задумали. Мы пойдем все прямо и прямо, пересекая горы и пустыни. И будем идти напрямик до тех пор, пока не вернемся сюда обратно, хотя бы на это у нас ушел целый год. Леля сказала:
— А если, Степочка, мы встретим индейцев?
— Что касается индейцев, — ответил Степа, — то индейские племена мы будем брать в плен.
— А которые не захотят идти в плен? — робко спросил я.
— Которые не захотят, — ответил Степа, — тех мы и не будем брать в плен.
Леля сказала:
— Из моей копилки я возьму три рубля. Я думаю, что нам хватит этих денег.
Степка сказал:
— Три рубля нам безусловно хватит, потому что нам деньги нужны только лишь на покупку семечек и конфет. Что касается еды, то мы по дорою будем убивать мелких животных, и их нежное мясо мы будем жарить на костре.
Степка сбегал в сарай и принес оттуда большой мешок из-под муки. И в этот мешок мы стали собирать вещи, нужные для далеких путешествий. Мы положили в мешок хлеб, и сахар, и кусочек сала, потом положили разную посуду — тарелки, стаканы, вилки и ножи. Потом, подумавши, положили цветные карандаши, волшебный фонарик, глиняный рукомойник и увеличительное стеклышко для зажигания костров. И, кроме того, запихали в мешок два одеяла и подушку от тахты.
Помимо этого, я приготовил три рогатки, удочку и сачок для ловли тропических бабочек.
И на другой день, когда наши родители уехали в город, а Степкина мать ушла на речку полоскать белье, мы покинули нашу деревню Пески.
Мы пошли по дороге через лес.
Впереди бежала Степкина собачка Тузик. За ней шел Степка с громадным мешком на голове. За Степкой шла Леля со скакалкой. И за Лелей с тремя рогатками, сачком и удочкой шел я.
Мы шли около часа.
Наконец Степа сказал:
— Мешок дьявольски тяжелый. И я один его не понесу. Пусть каждый по очереди несет этот мешок.
Тогда Леля взяла этот мешок и понесла его.
Но она недолго несла, потому что выбилась из сил.
Она бросила мешок на землю и сказала: А теперь пусть Минька понесет.
Когда на меня взвалили этот мешок, я ахнул от удивления: до того этот мешок оказался тяжелым.
Но я еще больше удивился, когда зашагал с этим мешком по дороге. Меня пригибало к земле, и я, как маятник, качался из стороны в сторону, пока наконец, пройдя шагов десять, не свалился с этим мешком в канаву.
Причем я свалился в канаву странным образом. Сначала упал в канаву мешок, а вслед за мешком, прямо на все эти вещи, нырнул я. И хотя я был легкий, тем не менее я ухитрился разбить все стаканы, почти все тарелки и глиняный рукомойник.
Леля и Степка умирали от смеха, глядя, как я барахтаюсь в канаве. И поэтому они не рассердились на меня, узнав, какие убытки я причинил своим падением.
Степка свистнул собаку и хотел ее приспособить для ношения тяжестей. Но из этого ничего не вышло, потому что Тузик не понимал, что мы от него хотим. Да и мы плохо соображали, как нам под это приспособить Тузика.
Воспользовавшись нашим раздумьем, Тузик прогрыз мешок и в одно мгновенье скушал все сало.
Тогда Степка велел всем вместе нести этот мешок.
Ухватившись за углы, мы понесли мешок. Но нести было неудобно и тяжело. Тем не менее мы шли еще два часа. И наконец вышли из леса на лужайку.
Тут Степка решил сделать привал. Он сказал:
— Всякий раз, когда мы будем отдыхать или когда будем ложиться спать, я буду протягивать ноги в том направлении, в каком нам надо идти. Все великие путешественники так поступали и благодаря этому не сбивались со своего прямого пути.
И Степка сел у дороги, протянув вперед ноги.
Мы развязали мешок и начали закусывать.
Мы ели хлеб, посыпанный сахарным песком.
Вдруг над нами стали кружиться осы. И одна из них, желая, видимо, попробовать мой сахар, ужалила меня в щеку. Вскоре моя щека вздулась, как пирог. И я, по совету Степки, стал прикладывать к ней мох, сырую землю и листья.
Перед тем как пойти дальше, Степка выкинул из мешка почти все, что там было, и мы пошли налегке.
Я шел позади всех, скуля и хныча. Щека моя горела и пыла. Леля тоже была не рада путешествию. Она вздыхала и мечтала о возвращении домой, говоря, что дома тоже бывает хорошо.
Но Степка запретил нам об этом и думать. Он сказал:
— Каждого, кто захочет вернуться домой, я привяжу к дереву и оставлю на съедение муравьям.
Мы продолжали идти в плохом настроении.
И только у Тузика настроение было ничего себе.
Задрав хвост, он носился за птицами и своим лаем вносил излишний шум в наше путешествие.
Наконец стало темнеть.
Степка бросил мешок на землю. И мы решили тут заночевать.
Мы собрали хворосту для костра. И Степка извлек из мешка увеличительное стеклышко, чтобы разжечь костер.
Но, не найдя на небе солнца, Степка приуныл. И мы тоже огорчились.
И, покушав хлеба, легли в темноте.
Степка торжественно лег ногами вперед, говоря, что утром нам будет ясно, в какую сторону идти.
Степка захрапел. И Тузик тоже засопел носом. Но мы с Лелей долго не могли заснуть. Нас пугал темный лес и шум деревьев. Сухую ветку над головой Леля вдруг приняла за змею и от ужаса завизжала.
А упавшая шишка с дерева напугала меня до того, что я подскочил на земле, как мячик.
Наконец мы задремали.
Я проснулся оттого, что Леля теребила меня за плечи. Было раннее утро. И солнце еще не взошло.
Леля шепотом сказала мне:
— Минька, пока Степка спит, давай повернем его ноги в обратную сторону. А то он заведет нас куда Макар телят не гонял.
Мы посмотрели на Степку. Он спал с блаженной улыбкой.
Мы с Лелей ухватились за его ноги и в одно мгновенье повернули их в обратную сторону, так что Степкина голова описала полукруг.
Но от этого Степка не проснулся.
Он только застонал во сне и замахал руками, бормоча: "Эй, сюда, ко мне…"
Наверное, ему снилось, что на него напали индейцы и он зовет нас на помощь.
Мы стали ждать, когда Степка проснется.
Он проснулся с первыми лучами солнца и, посмотрев на свои ноги, сказал:
— Хороши бы мы были, если б я лег ногами куда попало. Вот мы бы и не знали, в какую сторону нам идти. А теперь благодаря моим ногам всем нам ясно, что надо идти туда.
И Степка махнул рукой по направлению дороги, по которой мы шли вчера.
Мы покушали хлеба и двинулись в путь.
Дорога была знакома. И Степка то и дело раскрывал рот от удивления. Тем не менее он сказал:
— Кругосветное путешествие тем и отличается от других путешествий, что все повторяется, так как земля есть круг.
Позади раздался скрип колес. Это какой-то дяденька ехал на телеге.
Степка сказал:
— Для быстроты путешествия и чтоб скорей обогнуть землю, не худо бы нам сесть в эту телегу.
Мы стали проситься, чтоб нас подвезли. Добродушный дяденька остановил телегу и позволил нам в нее сесть.
Мы быстро покатили. И ехали не больше часа.
Вдруг впереди показалась наша деревня Пески.
Степка, раскрыв рот из изумленья, сказал:
— Вот деревня, в аккурат похожая на нашу деревню Пески. Это бывает во время кругосветных путешествий.
Но Степка еще больше изумился, когда мы подъехали к пристани.
Мы вылезли из телеги.
Сомненья не оставалось — это была наша пристань, К к ней только что подошел пароход.
Степка прошептал:
— Неужели же мы обогнули землю?
Леля фыркнула, и я тоже засмеялся.
Но тут мы увидели на пристани наших родителей и нашу бабушку — они только что сошли с парохода.
И рядом с ними мы увидели нашу няньку, которая с плачем что-то говорила.
Мы побежали к родителям.
И родители засмеялись от радости, что увидели нас.
Нянька сказала:
— Ах, дети, а я думала, что вы вчера потонули.
Леля сказала:
— Если бы мы вчера потонули, то мы бы не могли отправиться в кругосветное путешествие.
Мама воскликнула:
— Что я слышу! Их надо наказать.
Папа сказал:
— Все хорошо, что хорошо кончается.
Бабушка, сорвав ветку, сказала:
— Я предлагаю выпороть детей. Миньку пусть выпорет мама. А Лелю я беру на себя.
Папа сказал:
— Порка — это старый метод воспитания детей. И это не приносит пользы. Дети небось и без порки поняли, какую глупость они совершили.
Мама, вздохнув, сказала:
— У меня дурацкие дети. Идти в кругосветное путешествие, не зная таблицы умножения и географии, — ну что это такое!
Папа сказал:
— Мало знать географию и таблицу умножения. Чтоб идти в кругосветное путешествие, надо иметь высшее образование в размере пяти курсов. Надо знать все, что там преподают, включая космографию. А те, которые пускаются в дальний путь без этих знаний, приходят к печальным результатам, достойным сожаления.
С этими словами мы пришли домой. И сели обедать. И наши родители смеялись и ахали, слушая наши рассказы о вчерашнем приключении.
Что касается Степки, то его мамаша заперла в бане, и там наш великий путешественник просидел целый день.
А на другой день мамаша его выпустила. И мы с ним стали играть как ни в чем не бывало.
Остается еще сказать несколько слов о Тузике.
Тузик бежал за телегой целый час и очень переутомился.
Прибежав домой, он забрался в сарай и там спал до вечера.
А вечером, покушав, снова заснул, и что он видел во сне — остается покрытым мраком неизвестности.
Что касается меня, то во сне я увидел тигра, которого я убил выстрелом из рогатки.

8. ЗОЛОТЫЕ СЛОВА

Когда я был маленький, я очень любил ужинать со взрослыми. И моя сестренка Леля тоже любила такие ужины не меньше, чем я.
Во-первых, на стол ставилась разнообразная еда. И эта сторона дела нас с Лелей в особенности прельщала.
Во-вторых, взрослые всякий раз рассказывали интересные факты из своей жизни. И это нас с Лелей забавляло.
Конечно, первые разы мы вели себя за столом тихо. Но потом осмелели. Леля стала вмешиваться в разговоры. Тараторила без конца. И я тоже иной раз вставлял свои замечания.
Наши замечания смешили гостей. И мама с папой сначала были даже довольны, что гости видят такой наш ум и такое наше развитие.
Но потом вот что произошло на одном ужине.
Папин начальник начал рассказывать какую-то невероятную историю о том, как он спас пожарного. Этот пожарный будто бы угорел на пожаре. И папин начальник вытащил его из огня.
Возможно, что был такой факт, но только нам с Лелей этот рассказ не понравился.
И Леля сидела как на иголках. Она вдобавок вспомнила одну историю вроде этой, но только еще более интересную. И ей поскорее хотелось рассказать эту историю, чтоб ее не забыть.
Но папин начальник, как назло, рассказывал крайне медленно. И Леля не могла более терпеть.
Махнув рукой в его сторону, она сказала:
— Это что! Вот у нас во дворе одна девочка…
Леля не закончила свою мысль, потому что мама на нее шикнула. И папа на нее строго посмотрел.
Папин начальник покраснел от гнева. Ему неприятно стало, что про его рассказ Леля сказала: "Это что!"
Обратившись к нашим родителям, он сказал:
— Я не понимаю, зачем вы сажаете детей со взрослыми. Они меня перебивают. И вот я теперь потерял нить моего рассказа. На чем я остановился?
Леля, желая загладить происшествие, сказала:
— Вы остановились на том, как угоревший пожарный сказал вам "мерси". Но только странно, что он вообще что-нибудь мог сказать, раз он был угоревший и лежал без сознания… Вот у нас одна девочка во дворе…
Леля снова не закончила свои воспоминания, потому что получила от мамы шлепок.
Гости заулыбались. И папин начальник еще более покраснел от гнева.
Видя, что дело плохо, я решил поправить положение. Я сказал Леле.
— Ничего странного нету в том, что сказал папин начальник. Смотря какие угоревшие, Леля. Другие угоревшие пожарные хотя и лежат в обмороке, но все-таки они говорить могут. Они бредят. И говорят, сами не зная что. Вот он и сказал — "мерси". А сам, может, хотел сказать — "караул".
Гости засмеялись. А папин начальник, затрясшись от гнева, сказал моим родителям:
— Вы плохо воспитываете ваших детей. Они мне буквально пикнуть не дают — все время перебивают глупыми замечаниями.
Бабушка, которая сидела в конце стола у самовара, сердито сказала, поглядывая на Лелю:
— Глядите, вместо того чтобы раскаяться в своем поведении, эта особа снова принялась за еду. Глядите, она даже аппетита не потеряла — кушает за двоих…
— На сердитых воду возят.
Бабушка не расслышала этих слов. Но папин начальник, который сидел рядом с Лелей, принял эти слова на свой счет.
Он прямо ахнул от удивления, когда это услышал.
Обратившись к нашим родителям, он так сказал:
— Всякий раз, когда я собираюсь к вам в гости и вспоминаю про ваших детей, мне прямо неохота к вам идти.
Папа сказал:
— Ввиду того что дети действительно вели себя крайне развязно и тем самым они не оправдали наших надежд, я запрещаю им с этого дня ужинать со взрослыми. Пусть они допьют свой чай и уходят в свою комнату.
Доев сардинки, мы с Лелей удалились под веселый смех и шутки гостей.
И с тех пор два месяца не садились вместе со взрослыми.
А спустя два месяца мы с Лелей стали упрашивать нашего отца, чтобы он нам снова разрешил ужинать со взрослыми. И наш отец, который был в тот день в прекрасном настроении, сказал:
— Хорошо, я вам это разрешу, но только я категорически запрещаю вам что-либо говорить за столом. Одно ваше слово, сказанное вслух, — и более вы за стол не сядете.
И вот, в один прекрасный день мы снова за столом, ужинаем со взрослыми.
На этот раз мы сидим тихо и молчаливо. Мы знаем папин характер. Мы знаем, что если мы скажем хоть полслова, наш отец никогда более не разрешит нам сесть со взрослыми.
Но от этого запрещения говорить мы с Лелей пока не очень страдаем. Мы с Лелей едим за четверых и между собой пересмеиваемся. Мы считаем, что взрослые даже прогадали, не позволив нам говорить. Наши рты, свободные от разговоров, целиком заняты едой.
Мы с Лелей съели все, что возможно, и перешли на сладкое.
Съев сладкое и выпив чай, мы с Лелей решили пройтись по второму кругу — мы решили повторить еду с самого начала, тем более что наша мать, увидав, что на столе почти что чисто, принесла новую еду.
Я взял булку и отрезал кусок масла. А масло было совершенно замерзшее — его только вынули из-за окна.
Это замерзшее масло я хотел намазать на булку. Но мне это не удавалось сделать. Оно было как каменное.
И тогда я положил масло на кончик ножа и стал его греть над чаем.
А так как свой чай я давно выпил, то я стал греть это масло над стаканом папиного начальника, с которым я сидел рядом.
Папин начальник что-то рассказывал и не обращал на меня внимания.
Между тем нож согрелся над чаем. Масло немножко подтаяло. Я хотел его намазать на булку и уже стал отводить руку от стакана. Но тут мое масло неожиданно соскользнуло с ножа и упало прямо в чай.
Я обмер от страха.
Я вытаращенными глазами смотрел на масло, которое плюхнулось в горячий чай.
Потом я оглянулся по сторонам. Но никто из гостей не заметил происшествия.
Только одна Леля увидела, что случилось.
Она стала смеяться, поглядывая то на меня, то на стакан с чаем.
Но она еще больше засмеялась, когда папин начальник, что-то рассказывая, стал ложечкой помешивать свой чай.
Он мешал его долго, так что все масло растаяло без остатка. И теперь чай был похож на куриный бульон.
Папин начальник взял стакан в руку и стал подносить его к своему рту.
И хотя Леля была чрезвычайно заинтересована, что произойдет дальше и что будет делать папин начальник, когда он глотнет эту бурду, но все-таки она немножко испугалась. И даже уже раскрыла рот, чтобы крикнуть папиному начальнику: "Не пейте!"
Но, посмотрев на папу и вспомнив, что нельзя говорить, смолчала.
И я тоже ничего не сказал. Я только взмахнул руками и, не отрываясь, стал смотреть в рот папиному начальнику.
Между тем папин начальник поднес стакан к своему рту и сделал большой глоток.
Но тут глаза его стали круглыми от удивления. Он охнул, подпрыгнул на своем стуле, открыл рот и, схватив салфетку, стал кашлять и плеваться.
Наши родители спросили его:
— Что с вами произошло?
Папин начальник от испуга не мог ничего произнести.
Он показывал пальцами на свой рот, мычал и не без страха поглядывал на свой стакан.
Тут все присутствующие стали с интересом рассматривать чай, оставшийся в стакане.
Мама, попробовав этот чай, сказала:
— Не бойтесь, тут плавает обыкновенное сливочное масло, которое растопилось в горячем чае.
Папа сказал:
— Да, но интересно знать, как оно попало в чай. Нука, дети, поделитесь с нами вашими наблюдениями.
Получив разрешение говорить, Леля сказала:
— Минька грел масло над стаканом, и оно упало.
Тут Леля, не выдержав, громко засмеялась.
Некоторые из гостей тоже засмеялись. А некоторые с серьезным и озабоченным видом стали рассматривать свои стаканы.
Папин начальник сказал:
— Еще спасибо, что они мне в чай масло положили. Они могли бы дегтю влить. Интересно, как бы я себя чувствовал, если бы это был деготь… Ну, эти дети доведут меня до сумасшествия.
Один из гостей сказал:
— Меня другое интересует. Дети видели, что масло упало в чай. Тем не менее они никому не сказали об этом. И допустили выпить такой чай. И вот в чем их главное преступление.
Услышав эти слова, папин начальник воскликнул:
— Ах, в самом деле, гадкие дети, почему вы мне ничего не сказали? Я бы тогда не стал пить этот чай…
Леля, перестав смеяться, сказала:
— Нам папа не велел за столом говорить. Вот поэтому мы ничего не сказали.
Я, вытерев слезы, пробормотал:
— Ни одного слова нам папа не велел произносить. А то бы мы что-нибудь сказали.
Папа, улыбнувшись, сказал:
— Это не гадкие дети, а глупые. Конечно, с одной стороны, хорошо, что они беспрекословно исполняют приказания. Надо и впредь так же поступать — исполнять приказания и придерживаться правил, которые существуют. Но все это надо делать с умом. Если б ничего не случилось — у вас была священная обязанность молчать. Масло попало в чай или бабушка забыла закрыть кран у самовара — вам надо крикнуть. И вместо наказания вы получили бы благодарность. Все надо делать с учетом изменившейся обстановки. И эти слова вам надо золотыми буквами записать в своем сердце. Иначе получится абсурд.
Мама сказала:
— Или, например, я не велю вам выходить из квартиры. Вдруг пожар. Что же вы, дурацкие дети, так и будете торчать в квартире, пока не сгорите. Наоборот, вам надо выскочить из квартиры и поднять переполох.
Бабушка сказала:
— Или, например, я всем налила по второму стакану чаю. А Леле я не налила. Значит, я поступила правильно?
Тут все, кроме Лели, засмеялись. А папа сказал:
— Вы не совсем правильно поступили, потому что обстановка снова изменилась. Выяснилось, что дети не виноваты. А если и виноваты, то в глупости. Ну, а за глупость наказывать не полагается. Попросим вас, бабушка, налить Леле чаю.
Все гости засмеялись. А мы с Лелей зааплодировали.
Но папины слова я, пожалуй, не сразу понял. Зато впоследствии я понял и оценил эти золотые слова.
И этих слов, уважаемые дети, я всегда придерживался во всех случаях жизни. И в личных своих делах. И на войне. И даже, представьте себе, в моей работе.
В моей работе я, например, учился у старых великолепных мастеров. И у меня был большой соблазн писать по тем правилам, по которым они писали.
Но я увидал, что обстановка изменилась. Жизнь и публика уже не те, что были при них. И поэтому я не стал подражать их правилам.
И, может быть, поэтому я принес людям не так уж много огорчений. И был до некоторой степени счастливым.
Впрочем, еще в древние времена один мудрый человек (которого вели на казнь) сказал: "Никого нельзя назвать счастливым раньше его смерти".
Это были тоже золотые слова.
1939

РАССКАЗЫ О ЛЕНИНЕ

Эти рассказы написаны мною для детей дошкольного возраста.

1. ГРАФИН

Когда Ленину было восемь лет, с ним случилась одна маленькая история, о которой впоследствии, много лет спустя, рассказала его сестра, Анна Ильинична.
Анна Ильинична говорила про своего брата, что он был большой шалун. Но вместе с тем он был очень правдивый мальчик. Он никогда не врал и всегда признавался в своих шалостях.
Но однажды с ним случилось такое происшествие.
Вместе с отцом и со своими сестрами маленький Володя поехал в Казань.
Там, в Казани, проживала их родственница, тетя Аня. И вот они к ней поехали.
А у тети Ани тоже были дети — двоюродные братья и двоюродные сестры Ленина.
Встреча была интересная. Дети много шалили, бегали, играли в разные игры.
И однажды до того расшалились, что опрокинули на пол графин, который стоял на столике.
Это у них была какая-то веселая игра. Они друг от друга бегали. И Володя, бегая по комнате, наткнулся на этот столик. Столик покачнулся, и красивый хрустальный графин упал на пол и разбился вдребезги.
Дети даже не заметили, кто именно разбил графин. Все бегали и все носились по комнате.
И только когда разбился графин, дети присмирели.
Вдруг открывается дверь, и в комнату входит тетя Аня. Она услышала звон и шум и вот пришла посмотреть, что случилось.
И, увидев на полу разбитый графин, тетя Аня спросила:
— Дети, кто из вас разбил графин?
И все дети стали говорить: "Это не я". И маленький Володя тоже сказал: "Это не я". И сказал он это так тихо, что еле можно было услышать его.
Он сказал неправду, потому что он в первый момент испугался. Все-таки чужой дом, чужая квартира, малознакомая тетя Аня. И, кроме того, он из всех был самый маленький. И у него не повернулся язычок сказать: "Это я".
Тогда тетя Аня говорит:
— В таком случае выходит, что графин сам разбился. Наверное, ему скучно стало на столе стоять — вот он и упал.
Дети засмеялись и говорят:
— Наверно, он хотел с нами побегать. И вот поэтому он прыгнул со столика на пол. Но он, бедненький, забыл, что он стеклянный, и разбился.
И дети опять засмеялись. Только один маленький Володя не засмеялся. Он ушел в другую комнату и сел у окна. И долго там сидел и о чем-то думал. И только к вечеру он снова стал шалить с ребятами.
Но вот прошло два месяца.
Уже из Казани они давно уехали. И снова жили в своем городе Симбирске.
И вот как-то вечером, когда дети ложились спать, мать подошла к Володиной кроватке и видит, что мальчик о чем-то горько плачет.
Мать спросила:
— О чем ты плачешь?
И мальчик, всхлипывая, сказал:
— Мама, когда мы были в Казани, я обманул тетю Аню. Я сказал, что это не я разбил графин, а это я разбил графин.
Мама стала утешать мальчика. Она сказала:
— Ну, это ничего! Не плачь! Я напишу тете Ане письмо. И она, наверно, тебя простит.
Мальчик, всхлипывая, сказал:
— Ты непременно напиши письмо тете Ане! Напиши, что это я разбил.
Мама снова стала утешать его. И тогда мальчик успокоился и заснул.
Целуя и закрывая одеялом своего маленького сына, мать подумала: "Какой он удивительный ребенок он два месяца помнил об этой истоии и два месяца огорчался, что случайно сказал неправду! Но теперь, когда он признался — ему стало легко, и вот он даже с улыбкой заснул".
На другой день мама написала тете Ане письмо. И вскоре тетя Аня ответила, что она вовсе не сердится на своего милого племянника и снова ждет его к себе в гости.

2. СЕРЕНЬКИЙ КОЗЛИК

Когда Ленин был маленький, он почти ничего не боялся.
Он смело входил в темную комнату. Не плакал, когда рассказывали страшные сказки. И вообще он почти никогда не плакал.
А его младший брат Митя был очень хороший и добрый мальчик. Но только он был очень уж жалостливый.
Кто-нибудь запоет грустную песню, и Митя в три ручья плачет.
Особенно он горько плакал, когда дети пели "Козлика".
Многие дети знают эту песенку — о том, как у бабушки жил серенький козлик.
В этой песенке говорится, что бабушка очень любила этого серенького козлика. И не велела ему в лес ходить. Но козлик не послушался бабушку пошел в лес погулять. А там на него напали серые волки, растерзали его, съели. И оставили бабушке рожки да ножки.
Несомненно, песенка грустная. Но плакать, конечно, не надо было. Ведь это песня. Это нарочно, а не на самом деле.
Безусловно, козлика жалко. Но только он отчасти сам виноват: зачем без спросу пошел в лес гулять.
В общем, у Мити всегда дрожал голосок и дергались губенки, когда он вместе с детьми пел эту песню.
А когда Митя доходил до грустных слов: "Напали на козлика серые волки", — он всякий раз заливался в три ручья.
И вот однажды дети собрались у рояля и запели эту песню.
Они благополучно спели две строчки. Но когда дошли до грустного места о том, как козлик пошел в лес, Митя начал всхлипывать.
Маленький Володя, увидев это, обернулся к Мите сделал страшное лицо и нарочно ужасным и громким голосом запел:
"На-па-али на-а коз-ли-ка серые вол-ки…"
Тут Митя, конечно, не выдержал и зарыдал еще больше.
Старшая сестра сделала брату замечание, зачем он дразнит Митю.
И на это маленький Володя ответил:
— А зачем он боится? Я не хочу, чтоб он плакал и боялся. Дети должны быть храбрыми.
Митя сказал:
— Тогда я не буду больше бояться.
Дети снова запели эту песенку. И Митя храбро спел ее до конца. И только одна слезинка потекла у него по щеке, когда дети заканчивали песенку: "Оставили бабушке рожки да ножки".
Маленький Володя поцеловал своего младшего братишку и сказал ему:
— Вот теперь молодец.

3. РАССКАЗ О ТОМ, КАК ЛЕНИН УЧИЛСЯ

Ленин учился очень хорошо, даже замечательно. Он получил золотую медаль за окончание гимназии.
И в высшем учебном заведении он тоже, наверно, очень бы хорошо учился. Но, к сожалению, начальники исключили его из университета, потому что он был революционер. А этого начальство не терпело. И царь тоже не позволял революционерам учиться.
В общем, Ленину не позволили учиться в университете.
Другой человек на месте Ленина так бы и остался без высшего образования. Но Ленин этого не захотел.
Он сказал матери:
— Я непременно кончу высшую школу.
А уже проходило время. И прошло два года после исключения.
Наконец Ленин подал заявление министру. Он попросил разрешение сдать экзамены за всю высшую школу сразу.
Министр удивился и подумал:
"Как он может сдать экзамены сразу? Ведь он в высшей школе не учился. Хорошо. Я ему разрешу, но только он вряд ли сдаст экзамены".
Получив разрешение министра, Ленин стал усиленно заниматься.
Он целые дни сидел за книгами, читал, писал, изучал языки, переводил и так далее.
Он летом устроил в саду кабинет, в густой липовой аллее. Он там вкопал в землю стол и скамейку. И каждое утро уходил туда. И там в полном одиночестве занимался до обеда.
После отдыха и купанья он снова шел к своему столу и снова работал три или четыре часа.
А вечером, после прогулки и купанья, родные опять видели его за книгами.
Родные поразились, как он так много может заниматься. И даже стали бояться за его здоровье.
Но Ленин им сказал:
— Человек может удивительно много учиться и работать, если он правильно отдыхает.
И действительно, Ленин правильно отдыхал. Он час работал. Потом делал гимнастику. Потом снова час или два писал, после этого бежал к реке купаться.
Потом, отдохнув или погуляв в лесу, возвращался к книгам и опять учился.
В своем летнем кабинете он устроил себе турник недалеко от столика. И время от времени делал на нем упражнения.
В хорошую погоду он купался два или три раза в день. Он чудно плавал. Он так плавал, что всех приводил в удивление.
Один его знакомый, вспоминая о прошлом, говорил, что в Швейцарии было очень страшное озеро, где постоянно тонули люди. Это озеро было очень глубокое. Там были холодные течения, омуты и водовороты. Но Ленин бесстрашно плавал в этом озере.
Этот знакомый ему однажды сказал, что надо быть осторожным — тут тонут люди.
— Тонут, говорите? — спросил Ленин. — Ничего, мыто не потонем.
И тут же заплыл так далеко, что еле можно было видеть его.
И вот благодаря купанью и физкультуре, благодаря правильному отдыху Ленин сумел много работать и сумел подготовиться за всю высшую школу сразу.
Он почти два года так усиленно учился. И за это время успел пройти весь курс университета, то, что другие изучали четыре года.
Он сдал все экзамены и получил диплом первой степени.
И все профессора ему сказали:
— Это поразительно. Вы же не учились в университете и не слушали наших лекций. Как же вы могли так великолепно подготовиться? Наверно, вам кто-нибудь помогал.
Ленин сказал:
— Нет, я один занимался.
И тогда профессора удивились еще больше. И министр от удивления развел руками.
Но профессора и министр не знали, что, кроме огромного ума и замечательных способностей, Ленин имел еще огромную работоспособность. А эта его работоспособность зависела от физкультуры и правильного отдыха.
И вот почему с таким прекрасным успехом Ленин закончил свою учебу.

4. О ТОМ, КАК ЛЕНИН БРОСИЛ КУРИТЬ

Когда Ленину было семнадцать лет, он начал курить.
Он был тогда уже студентом. И в этом не было ничего удивительного, что он стал курить.
Это когда курит какой-нибудь маленький парнишка лет двенадцати — вот это ужасно. А студенты многие курят. И пусть их курят — они уже взрослые.
А к Ленину то и дело приходили его товарищи, студенты. И почти все курили. Бывало, закроются в комнате, говорят, спорят, беседуют, а сами дымят, как паровозы.
Ну, и благодаря этому Ленин тоже стал привыкать к курению.
Конечно, для здоровья курить очень неполезно. От этого люди кашляют, мало кушают, худеют и хворают. Но которые уже начали курить — тем не так-то легко это бросить.
А мать Ленина, Мария Александровна, была дочь врача. И она понимала, что курить очень вредно. И она очень огорчалась, что ее любимый сын привык к куренью.
И она не раз просила сына бросить эту привычку. Но Владимир Ильич на это только улыбался и говорил:
— Ничего! Я здоровый. Мне это не очень вредно.
Но Мария Александровна очень любила своего сына, и поэтому она решила сделать как-нибудь так, чтобы он бросил курить.
И долгое время она не знала, как ей сделать и как поступить.
И вот однажды она нарочно ему сказала:
— Мы живем на пенсию, которую я получаю после смерти твоего отца, Ильи Николаевича. Пенсия у нас маленькая. Каждая лишняя трата отражается на хозяйстве. И хотя твои папиросы недорого стоят, но все-таки было бы лучше для хозяйства, если бы ты не курил.
Она нарочно так сказала. Папиросы стоили очень дешево. И на хозяйстве это не отражалось. Но матери очень уж хотелось, чтоб ее сын не курил. И вот почему она так сказала.
Выслушав эти слова матери, Владимир Ильич ответил:
— Ах, прости, мама! Вот об этом я не подумал. Хорошо, я сегодня же брошу курить.
И с этими словами Владимир Ильич вытащил из кармана папиросы и положил их на стол. И уж больше до них не дотрагивался.
А которые курят, те знают, какую огромную волю надо иметь, чтоб сразу бросить эту привычку. Некоторые слабовольные люди обращаются даже к докторам, чтоб те помогли им бросить курить.
И доктора смазывают им рот каким-то лекарством, чтоб им противно было курить. А еще более слабовольных доктора усыпляют и внушают им разные ужасные мысли о вреде курения. И только тогда эти люди бросают курить. И то многие не бросают, а продолжают курить, имея в голове ужасные мысли о вредности куренья.
Но у Ленина была огромная воля. Он без всяких докторов решил бросить куренье. И действительно бросил. И больше никогда не курил.
Это был сильный человек, с железной волей.
И всем людям надо быть такими же, как он.

5. О ТОМ, КАК ЛЕНИН ПЕРЕХИТРИЛ ЖАНДАРМОВ

Когда Ленину было двадцать шесть лет, он уже был всем известный революционер и царское правительство боялось его как огня.
Царь велел посадить Ленина в тюрьму.
И Владимир Ильич просидел в тюрьме четырнадцать месяцев.
А после этого жандармы выслали его в Сибирь. И там, в Сибири, Ленин прожил в деревне целых три года.
А это была глухая деревушка. Она стояла в тайге. И ничего хорошего там не было. Там протекала небольшая речонка Шушь. И там, в тайге, деревья были невысокие, совсем не такие, как у нас.
Но Владимир Ильич не огорчался, что его сослали в такую глушь. Он там много работал, писал революционные книги, беседовал с крестьянами и помогал им советами.
А в свободное время Ленин ходил на охоту со своей охотничьей собакой Женькой, купался, играл в шахматы.
Причем шахматы он сам вырезал из коры дерева. И вырезал очень хорошо, даже великолепно.
И вот время проходило незаметно. И протекло почти три года. И уже приближался конец ссылки.
Уже Владимир Ильич начинал обдумывать, куда ему поехать, чтоб снова продолжать революционную работу.
Но незадолго до конца ссылки в избу, где жил Ленин, пришли царские жандармы.
Они сказали:
— Вот что. Сейчас мы сделаем у вас обыск. И если найдем что-нибудь, запрещенное царским правительством, то берегитесь. Тогда вместо освобождения мы оставим вас в этой глухой деревне еще по крайней мере на три года.
А у Ленина были запрещенные книжки и разные революционные документы. И все эти книги и документы лежали в книжном шкафу.
Вот один толстый усатый жандарм встает у двери, чтоб никто не пришел и не вышел. А другой жандарм, маленького роста, но тоже усатый и свирепый, ходит по комнате и во все нос сует.
Он осмотрел стол, комод, заглянул в печку и даже не поленился залезть под кровать, чтоб увидеть, что там такое.
Потом он подходит к книжному шкафу и говорит!
— А это что у вас там, в шкафу?
Ленин говорит:
— Это мои книги в шкафу.
Жандарм говорит:
— А вот я сейчас посмотрю эти ваши книги и увижу, что это такое.
И вот жандарм стоит около этого шкафа и думает, с чего ему начать осмотр: с верхней полки или с нижней?
Жена Ленина, Надежда Константиновна Крупская, смотрит на этого жандарма и думает:
"Только бы он начал обыск с верхней полки. Если он начнет с верхней полки, тогда хорошо, тогда под конец обыска он устанет и последнюю полку не будет внимательно осматривать. Но если он начнет обыск с нижней полки, тогда плохо: как раз на этой полке среди других книг имеются запрещенные".
Ленин тоже смотрит на жандарма и тоже об этом думает.
Вдруг Ленин, чуть улыбнувшись своим мыслям, берет стул и ставит этот стул к шкафу. И говорит жандарму:
— Чем при вашем маленьком росте тянуться, встаньте на этот стул и начинайте проверять мои книги.
Маленький усатый жандарм, увидев такую любезность со стороны революционера, поблагодарил и влез на стул. Но поскольку он влез на стул, то он и, ясно, начал осматривать с верхней полки. То есть то, что и надо было Ленину.
И, глядя на жандарма, Владимир Ильич улыбался.
И Крупская тоже улыбалась, видя, что Ленин заставил жандарма сделать так, как ему было надо.
Вот жандарм роется на верхних полках, читает заглавия и перетряхивает каждую книжку. А время идет. Книг много. И за три часа жандарм едва успел просмотреть четыре полки.
Пятую полку жандарм стал осматривать уже не так внимательно. Тем более толстый жандарм, стоявший у двери, начал вздыхать и хандрить. И даже сказал своему приятелю:
— Ох, как долго идет обыск. Я устал и кушать хочу.
Маленький жандарм говорит:
— Скоро пойдем обедать. Вот осталась последняя полка. Ну, да, наверное, и на этой полке у них ничего нет, раз во всем шкафе ничего не обнаружено.
Толстый жандарм говорит:
— Ясно, у них ничего нет Пойдемте кутать.
Почти не осматривая нижнюю полку, маленький жандарм сказал Ленину:
— Выходит, что ничего запрещенного мы у вас не нашли. Честь имею кланяться.
И с этими словами жандармы уходя г.
И когда закрылась за ними дверь, Владимир Ильич и Крупская начали весело смеяться над тем, как были одурачены жандармы.

6. ИНОГДА МОЖНО КУШАТЬ ЧЕРНИЛЬНИЦЫ

Целых четырнадцать месяцев просидел Левин в царской тюрьме.
Он сидел в маленькой полутемной одиночной камере. Железная койка, стол и табуретка — вот все, что там было.
Другой человек на месте Ленина целые бы дни плакал и страдал в этой камере. Но не такой человек был Ленин.
Он и в этой камере целые дни работал.
Он утром делал гимнастику и потом начинал писать книгу. Он тут писал революционную и очень нужную книгу: "Развитие капитализма в России". Вернее, он собирал тут материалы для этой книги, делал заметки, выписки и так далее. И, кроме того, писал письма с революционными поручениями и программу партии.
Все это писать в тюрьме было не таким уж простым делом.
Родные имели право присылать арестованному книги. И вот тогда Ленин стал писать на этих книгах. А надо было так писать, чтобы никто в тюрьме не догадался, что в книге что-нибудь написано. Потому что в тюрьме проверяли все книги, перед тем как отдать родственникам. И если видели, что в книге хоть одно революционное слово написано, эту книгу сжигали.
А революционеры знали, что можно писать молоком.
Если на бумаге написать молоком, то решительно ничего не видно.
А для того, чтобы прочесть написанное, надо было прогреть эту бумагу на лампе или на свечке, и тогда молоко начинает темнеть, на бумаге выступают коричневые буквы и все можно прочесть, что написано.
Вот Ленин так и писал: на полях книги и между строчками. А родные его об этом знали. И когда получали обратно книгу, грели каждый листик на лампе, читали и переписывали.
Так работал Ленин в тюрьме.
Но и для такой работы приходилось быть очень осторожным. Если надзиратель тюрьмы увидел бы, что он так писал, тогда ему было бы плохо. Тогда и молоко перестали бы ему давать, как больному. И как-нибудь жестоко наказали.
А надзиратель очень часто заходил в камеру. Или же подглядывал в дверное окошечко, что делает арестованный.
Тогда Ленин придумал такую вещь. Он из хлеба делал маленькие чернильницы, наливал туда молоко и макал туда перышко. И так писал.
Вот однажды надзиратель тихонько поглядел в дверное окошечко и видит странную картину: Ленин пишет на полях книги.
Надзиратель быстро открыл двери, вошел в камеру и говорит:
— Вы попались. По-моему, вы сейчас что-то на полях книги писали.
Надзиратель смотрит в книгу — нет, видит: книга чистая. Надзиратель хочет взять чернильницу, но в этот момент Ленин сам берет свою чернильницу и спокойно кладет ее в рот. И жует ее.
Надзиратель говорит:
— Что вы делаете? Вы чернильницу кушаете!
Ленин говорит:
— Вы, кажется, ослепли. Это не чернильница, а хлеб. И вот я его кушаю.
Надзиратель посмотрел: действительно хлеб. Думает:
"Наверно, у меня испортилось зрение. Мне показалось, что он чернильницу кушает".
И с этими мыслями надзиратель ушел. А Ленин моментально сделал из хлеба другую чернильницу, налил гуда молока и опять стал писать.
И всякий раз, когда приходил надзиратель, Ленин спокойно брал свою чернильницу и тут же съедал ее. И это было даже вкусно, потому что это был хлеб с молоком.
Когда Ленин вышел из тюрьмы, он, смеясь, сказал своим родным и знакомым:
— Знаете, однажды мне не повезло, и за два часа пришлось мне съесть шесть чернильниц.
И все засмеялись. А которые не знали, в чем дело, те очень удивились: как это можно есть чернильницы?
Но вот оказывается, что иногда можно кушать чернильницы.

7. О ТОМ, КАК ЛЕНИН КУПИЛ ОДНОМУ МАЛЬЧИКУ ИГРУШКУ

Один русский революционер убежал из царской тюрьмы и скрылся от жандармов за границей.
Он стал жить в Швейцарии, в городе Цюрихе. Он там поступил на мебельную фабрику. И там работал.
А вскоре в Швейцарию приехал Ленин.
И наш рабочий очень хотел посмотреть на Ленина, потому что он много слышал о нем хорошего и читал его книги.
И вот однажды этот рабочий услышал, что Ленин будет говорить речь на собрании в "Кружке русских рабочих".
И тогда наш рабочий решил пойти на это собрание, чтобы послушать Ленина.
А жена этого рабочего тоже работала на мебельной фабрике. Но только она работала в вечернюю смену. И нашему рабочему не с кем было оставить своего маленького сына Доната.
Тогда наш рабочий сказал своему сыну:
— Давай пойдем вместе на собрание, поглядим на Ленина!
И вот он взял за лапку своего сына, и они пошли в рабочий клуб.
Приходят они в клуб. Еще рано. Никого нет. Только сидит в зале один человек и газету читает.
Вот рабочий посадил своего мальчика у окна и сам нервно ходит по залу и думает:
"Наверно, Ленин не приедет".
В этот момент человек с газетой (а это был Ленин) говорит рабочему:
— Такая хорошая погода, а вы своего маленького сына держите в душной комнате. Вы бы пустили его погулять во двор!
Рабочий говорит:
— Нет, мой мальчик Донат еще очень маленький. На дворе ему будет скучно играть, и я боюсь, что он тогда выйдет на улицу и заблудится. Лучше мы тут с ним посидим, подождем, когда приедет Ленин.
Ленин говорит мальчику:
— Ну-ка, давай свою ручонку! Мы с тобой пойдем немножко погуляем.
И берет Ленин мальчика за руку, и выходят они вместе на улицу. Подходят к игрушечному магазину. И заходят туда.
Там Ленин говорит мальчику:
— Хочешь, я тебе куплю эту лодочку?
А это была чудная маленькая лодочка. С парусом. И парус поднимался и опускался. И около паруса стоял маленький матросик. И там были устроены скамеечки, маленький руль и флаг. Это была — ну удивительно интересная игрушка!
Мальчик ужасно обрадовался. И Ленин купил ему эту лодочку.
И они быстро пошли с этой лодочкой во двор. А там, во дворе, находился маленький фонтанчик.
И вот в этом фонтанчике мальчик стал пускать свою парусную лодочку.
Ветер надувал паруса, и эта лодочка великолепно шла, управляемая рулем.
И мальчик был так доволен, что смеялся, хлопал от радости в ладоши и кричал: "Не бойся, матросик! Плыви вперед!" И тут же, у колодца, стоял Ленин и тоже смеялся.
А в это время наш рабочий ходит по залу и нервничает.
"Вот, — думает, — какая неприятность, и Ленин еще не приехал, и вдобавок какой-то неизвестный взял моего мальчика и ушел с ним".
А в зале уже собралось много публики. И все друг друга спрашивают:
— А где же Ленин? Неужели он не приехал?
В этот момент кто-то из публики посмотрел в окно и говорит:
— Смотрите, вон Ленин во дворе с каким-то маленьким мальчиком.
Тут все стали глядеть в окно. И наш рабочий тоже посмотрел и увидел у фонтана своего сына вместе с Лениным.
Очень удивился рабочий. И думает:
"Ах, это и есть Ленин. А я считал, что это кто-нибудь другой — очень уж он простой и добрый. Он даже купил моему сыну игрушку".
Тут вскоре Ленин возвращается в зал и начинает беседовать с рабочими.

8. В ПАРИКМАХЕРСКОЙ

Один рабочий, некто Григорий Иванов, приехал по делам службы в Кремль.
Он приехал из Питера сдавать в кремлевский склад оружие — винтовки, шашки, штыки, револьверы и разные огнестрельные припасы.
И вот он выполнил эту свою задачу и со спокойной душой гуляет по Кремлю — мечтает где-нибудь тут увидеть товарища Ленина, на которого он давно хотел посмотреть.
Но он нигде Ленина не встретил и в плохом настроении зашел в кремлевскую парикмахерскую. Думает: "Постригусь и побреюсь, чтоб в аккуратном виде вернуться домой".
Вот он заходит в кремлевскую парикмахерскую. И занимает свою очередь.
А пароду в парикмахерской много. Два мастера стригут и бреют. А посетители ожидают.
Григорий Иванов в грустном настроении сидит в этой парикмахерской минут двадцать. И все время жалеет, что нигде не встретил Ленина.
Вдруг открывается дверь, и входит новый посетитель. И тут все видят: это пришел Владимир Ильич ЛенинПредседатель Совета Народных Комиссаров.
И тогда все, которые были в парикмахерской, встают и говорят:
— Здравствуйте, товарищ Ленин!
Наш рабочий Григорий Иванов тоже здоровается, и, улыбаясь от счастья, смотрит на товарища Ленина, хочет получше его запомнить, чтобы потом рассказать другим об этой встрече.
Между тем товарищ Ленин тоже со всеми здоровается в говорит:
— Ну, кто последний ожидает?
Все удивились, что Ленин так спросил. И все подумали: "Это нехорошо, если Ленин будет ждать очереди. Он глава правительства, и ему каждая минута дорога".
И тогда все, которые были в парикмахерской, перебивая друг друга, говорят Ленину:
— Владимир Ильич, это неважно, кто последний. Сейчас освобождается кресло у мастера, и мы просим вас занять это место без очереди.
Ленин говорит:
— Благодарю вас, товарищи. Но только это не годится. Надо соблюдать очередь и порядок. Мы сами создаем законы и должны выполнять их во всех мелочах жизни.
И с этими словами Ленин берет стул, садится, вынимает из кармана газету и начинает ее читать.
Тогда встает со стула наш рабочий Григорий Иванов и, сильно волнуясь, говорит товарищу Ленину:
— В аккурат сейчас подошла моя очередь. Но я скорей соглашусь остаться небритым в течение пяти лет, чем я заставлю вас ожидать. И если вы, товарищ Ленин, не согласились нарушать порядок, то я имею законное право уступить вам свою очередь, с тем чтобы занять последнюю, вашу.
И все, которые были в парикмахерской, сказали:
— Он хорошо и правильно говорит.
И парикмахерские мастера, щелкнув ножницами, тоже сказали:
— Владимир Ильич, придется сделать, как предложил рабочий.
И тогда Ленин улыбнулся. И все увидели, что он не хочет обидеть рабочего и не хочет огорчить мастеров и посетителей.
Ленин прячет газету в карман и, сказав: "Благодарю", садится в кресло.
И все смотрят, как парикмахер осторожно и вежливо его бреет.
И все смотрят на товарища Ленина и думают: "Это великий человек! Но какой он скромный".
Но вот мастер кончил работу. И Ленин вышел из помещения, всем сказав:
— До свидания, товарищи. Благодарю вас.

9. ПОКУШЕНИЕ НА ЛЕНИНА

У Ленина было много врагов.
У него было много врагов поточу, что он хотел заново переделать всю жизнь.
Он хотел, чтобы все люди, которые работают, жили бы очень хорошо. И он не любил тех, кто не работает. Он про них сказал: "Пусть они вообще ничего не кушают, если не хотят работать!".
Это многим не понравилось. И враги Ленина непременно хотели его убить.
И они подговорили одну злодейку убить великого вождя трудящихся, Владимира Ильича Ленина.
Они дали ей револьвер. Зарядили этот револьвер ядовитыми пулями. И сказали этой мерзкой злодейке: "Иди на завод! Там сегодня Ленин будет выступать с речью. И когда он закончит свою речь и выйдет из зала, ты подойди к нему и выстрели в него три или четыре раза!".
И она так и сделала. Она оделась в черное платье, взяла револьвер и пошла на тот завод, где выступал Ленин.
И когда Ленин после речи выходил во двор, какой-то человек, переодетый матросом, нарочно упал у входа. И этим он задержал всех рабочих, которые шли за Лениным.
И благодаря этому Ленин один вышел во двор и один подошел к автомобилю, чтобы в него сесть.
Но в этот момент женщина в черном платье подошла к Ленину совсем близко и четыре раза выстрелила в него.
И из четырех пуль две пули попали в Ленина. И Ленин упал, тяжело раненный. У него было пробито легкое и ранена рука.
Женщина бросилась бежать, но ее задержали и отправили в тюрьму.
Рабочие подбежали к Ленину. И многие из них плакали. Рабочие подняли Ленина и посадили его в автомобиль.
И когда автомобиль поехал, люди сняли с Ленина пальто и пиджак и веревкой перевязали руку, чтобы кровь не текла так сильно.
Машина въехала в Кремль и остановилась у подъезда ленинской квартиры.
Тяжело раненный Владимир Ильич с огромным трудом вышел из машины, и люди поддерживали его, чтобы он не упал.
Подбежали рабочие и хотели понести Ленина на руках в его квартиру.
Но Ленин не позволил им это сделать. Он сказал:
— Нет, не надо меня нести на руках! Моя сестра и моя жена увидят, что меня несут на руках, и подумают, что мне очень плохо. Не надо их тревожить.
И все окружающие поразились, что Ленин в такой страшный момент думает не о себе, а о других людях.
И вот Ленин по крутой лестнице сам поднялся в третий этаж. Правда, его поддерживали с двух сторон, но все-таки он шел сам.
Тут сразу вызвали лучших врачей. Но врачи сказали, что положение очень тяжелое, пули отравлены ядом, и может быть заражение крови.
Но прекрасное здоровье Ленина помогло ему поправиться после смертельных ран.
И уже через полтора месяца Владимир Ильич Ленин снова стал работать.

10. ЛЕНИН И ЧАСОВОЙ

Один молодой рабочий, некто товарищ Лобанов, охранял Смольный. То есть он стоял у дверей и проверял документы.
Он проверял у всех, кто входил в Смольный. Потому что если не проверить, мог бы войти какой-нибудь враг. Тем более это было в самом начале революции, и нужна была особая бдительность.
И вот, стоит этот Лобанов у дверей Смольного в качестве часового и просматривает документы.
А он был красногвардеец, этот Лобанов. Вдобавок он был путиловский рабочий, исключительно преданный делу революции. И поэтому его и поставили на такой ответственный пост.
Стоит он на этом посту. Винтовка в левой руке. Револьвер сбоку. За поясом ручная граната. Настроение великолепное.
И всем, кто подходит к Смольному, он говорит:
— Минуточку, товарищ! Прежде чем войти, покажите ваш пропуск, чтобы я мог узнать, кто вы такой. А то я дежурю в первый раз и мало кого знаю в лицо.
Ну, и, конечно, каждый, кто входил в Смольный, показывал Лобанову свой пропуск.
И Лобанов, беря под козырек, говорил:
— Вот теперь проходите! С моей стороны задержки не будет.
И вот, представьте себе, идет Ленин.
Идет пешком. Скромный такой. В своем черном осеннем пальто и в кепке.
Идет быстро, но вместе с тем задумчиво. Даже по сторонам не смотрит: до того, видать, углублен в свои мысли.
Подходит к дверям Смольного и хочет туда пройти.
А часовой Лобанов не знал в лицо товарища Ленина. Портретов в это время печатали мало. И сам Владимир Ильич только недавно приехал в Петроград. Ну, и, конечно, Лобанов мог не знать Ленина по внешнему виду.
В общем, Ленин подходит к дверям. И Лобанов ему говорит:
— Минуточку, товарищ! Покажите ваш пропуск!
Ленин не стал возражать. Он, как бы очнувшись от своей задумчивости, тихо сказал:
— Ах, да, пропуск! Извините, товарищ, сейчас найду.
И стал искать свой пропуск в боковом кармане.
А в этот момент подошел к дверям Смольного один какой-то человек, должно быть из служащих. И видя, что часовой не пропускает Ленина, возмутился. И крикнул:
— Это же Ленин! Пропустите!
Лобанов тихо ответил этому человеку:
— Без пропуска я затрудняюсь пропустить. До этого раза я еще не имел счастья видеть товарища Ленина. И вдобавок, я и вас не знаю и даже не посмотрел еще вашего документа.
Служащий возмутился еще больше и крикнул:
— Извольте немедленно пропустить Ленина!
Вдруг Ленин говорит:
— Не надо ему приказывать и тем более не надо кричать. Часовой поступает совершенно правильно. Порядок для всех одинаков.
Тут Ленин достает из бокового кармана пропуск. Подает его часовому. Лобанов с трепетом разворачивает этот пропуск. И видит: это действительно пропуск Владимира Ильича Ленина.
Лобанов берет под козырек и говорит Ленину:
— Я прошу извинить, Владимир Ильич, что потребовал ваш пропуск.
Ленин отвечает:
— Вы правильно поступили, товарищ. Благодарю вас за отличную службу.

11. О ТОМ, КАК ЛЕНИНУ ПОДАРИЛИ РЫБУ

Однажды Владимир Ильич Ленин сидел в своем кремлевском кабинете и работал.
На столе стакан чаю. На блюдечке сухарь.
В те годы был ужасный голод. И население питалось чем попало. Кушали овес и картофельную шелуху.
Что касается хлеба, то хлеба выдавали людям по одному кусочку на целый день.
Конечно, для товарища Ленина можно было бы найти наилучшую еду. Но он запрещал это делать. Он не мог позволить себе сытой жизни, когда голодала вся страна. И он даже чай пил без сахара.
Так вот, сидит Владимир Ильич Ленин, работает и в перерыве завтракает: пьет чай и кушает сухарь.
Открывается дверь, и входит секретарь.
Он говорит Ленину:
— Приехал из Петрограда управляющий рыбным делом. Он непременно вас хочет видеть.
Ленин говорит:
— Хорошо. Пусть он войдет!
И вот входит управляющий.
Он простой рыбак. Революция поставила его на большую должность, с тем чтобы он улучшил рыбную промышленность. И, болея душой за свое дело, он и приехал к Ленину, чтобы ему сказать, отчего плохо ловится рыба. Нужны деньги на ремонт лодок и на покупку сетей. А то рыба, не дождавшись советских сетей, уплывает в английские воды.
Вот управляющий объясняет Ленину, отчего нет рыбы. И сам стоит у письменного стола. И не садится. Хотя Ленин дважды указывает ему на стул и просит его сесть.
Но он не может сесть. Он за спиной в руках держит огромный пакет. В пакете завернута копченая рыба. Это подарок Владимиру Ильичу.
Управляющий сам коптил эту рыбу. И специально привез ее в Москву, чтобы преподнести Ленину.
Конечно, он мечтал сразу преподнести эту рыбу, как только войдет в кабинет. И с этой целью он и заложил пакет за спину, чтобы удивить Ленина неожиданным подарком.
Он даже приготовил слова, с какими он хотел вручить подарок: "Вот, дескать, это вам, дорогой Владимир Ильич. Небольшая копченая рыбешка. Кушайте себе на здоровье и поправляйтесь".
Но когда рыбак вошел в кабинет, он немножко оробел, растерялся, все приготовленные слова выскочили у него из головы, и он решил преподнести рыбу после служебных разговоров.
И по этой причине пакет и остался у него за силой.
И вот стоит он в неудобной позе, с копченой рыбой позади, и докладывает Ленину, отчего плохо ловится рыба.
Ленин говорит:
— Деньги мы вам дадим. И все просьбы ваши исполним. А вы, уж пожалуйста, ловите побольше рыбы, чтобы уменьшить голод среди населения.
Ленин попрощался с рыбаком. А тот, собравшись с духом, положил свою рыбу прямо на стол и говорит:
— Тут для вас, Владимир Ильич… рыбешку поймали… Закоптили в лучшем виде…
И вдруг рыбак видит, что Владимир Ильич крайне недоволен. И даже нахмурился.
Рыбак смутился еще больше и сказал:
— Уж пожалуйста, Владимир Ильич… Примите подарок…
Но Владимир Ильич не взял эту рыбу. Он строго сказал:
— Благодарю вас, товарищ, но я не могу принять вашу рыбу. У нас в стране дети голодают. Напрасно вы мне ее привезли.
Рыбак окончательно смутился. Бормочет:
— Закушайте, Владимир Ильич. Исключительно вкусная рыба. Поймали прямо в воде…
И вдруг рыбак видит, что Ленин позвонил.
"Мама дорогая, — думает рыбак, — что же это получилось?"
На звонок приходит секретарь.
Ленин говорит ему:
— Вот что! Возьмите эту рыбу и пошлите ее в детский дом!
Увидев, что рыбак до крайности смущен, Ленин протянул ему руку и сказал:
— От имени детей благодарю вас, товарищ, за подарок.
Рыбак попрощался с Лениным и вышел из кабинета, бормоча:
— Мама дорогая, произошла ошибочка…

12. О ТОМ, КАК ТЕТУШКА ФЕДОСЬЯ БЕСЕДОВАЛА С ЛЕНИНЫМ

У тетушки Федосьи произошла беда. Ее муж захворал воспалением легких и по случаю этой болезни умер.
А он был кровельщик, ее муж. Великолепно чинил крыши. И зарабатывал ничего себе, довольно хорошо. Даже тетушка Федосья пила чай внакладку.
А когда он умер, ей, конечно, стало плохо. И пить чай внакладку она уже не могла.
И вот она стала хлопотать, чтоб ей выдали пенсию.
Но из этого у нее ничего не вышло.
Ей сказали:
— Пенсию не получишь. Твой муж больно мало работал при советской власти.
Но Федосья не растерялась от этих слов и стала ходить буквально в каждое учреждение, надеясь, что где-нибудь ей выдадут пенсию.
А в одном учреждении ей сказали, чтоб от нее отвязаться:
— Один человек может поднять твое дело: это Ленин. Сходи к нему, если хочешь.
Тетушка Федосья узнала, что Ленин находится в Смольном. И пошла туда.
Конечно, часовой не хотел ее пропустить. Но потом он видит: очень уж безобидная, несчастная старуха. Взял и пропустил.
Тетушка поднялась во второй этаж. И пошла по коридору.
Заглянула в одну комнату — нет никого. Заглянула в другую — видит: сидит человек за столом и что-то пишет.
Это был Ленин.
Тетушка, конечно, не знала, что это Ленин. Она подумала, что это сидит какой-нибудь служащий.
И поэтому она говорит ему без особого волнения:
— Сударь, вы по письму или по разбору? Иль, может быть, считаете?
Ленин усмехнулся и отвечает:
— А это как приведется. Иногда по письму, иногда по разбору, а в другой раз и считать приходится. А вам что угодно?
Тетушка говорит:
— Видите ли, мне угодно пенсию получить. Благодаря этому я и пришла побеседовать с самим Лениным. Войдите в мое положение и проводите меня к нему!
Ленин снова улыбнулся и говорит:
— А вы расскажите мне ваше дело! Может, мы и без Ленина обойдемся.
Старуха говорит:
— Нет, сударь, без Ленина мы не обойдемся. Дело мое исключительно трудное. И только один Ленин может его поднять.
Ленин говорит:
— А все-таки вы расскажите, что с вами.
Тетушка говорит:
— География моей жизни исключительно простая. Недавно скончался мой муж, по профессии кровельщик. И вот я пенсию себе хлопочу. А мне все говорят: не будет тебе пенсии — твой муж больно мало работал при советской власти.
Ленин говорит:
— Это они глупости говорят. Ваш муж и не мог много работать при советской власти, потому что советская власть образовалась только недавно.
Ленин снимает трубку с телефона и кому-то говорит:
— Сейчас к вам придет одна гражданка. Надо будет ей оформить пенсию.
После этого Ленин говорит тетушке Федосье:
— Пойдите по коридору в третью дверь отсюда. И там ваше дело будет устроено.
С великим недоверием идет тетушка Федосья туда, куда ей указали. Но там без лишних слов ей выдают бумагу на получение пенсионной книжки.
В тот же день тетушка получает пенсию и, безмерно счастливая, идет на базар и там покупает себе сахару, и мануфактуру.
А потом она заходит в один кооператив, чтобы приобрести там синьку для стирки белья.
И вдруг в этом кооперативе она видит портрет того, с кем она сегодня беседовала.
Она крайне удивилась, увидев этот портрет, и спросила заведующего лавкой:
— Сударь, не скажете ли, кто изображен на портрете? Я интересуюсь этим потому, что сегодня с ним беседовала.
Заведующий говорит:
— Быть того, бабка, не может. Это Ленин.
Федосья говорит:
— Стало быть, я беседовала с Лениным.
И, придя домой, она рассказала управдому о том, что с ней случилось. И спросила его:
— Как вы думаете, почему Ленин не признался мне в том, что это он и есть Ленин?
Управдом немножко задумался и так ей ответил:
— Бывают разные люди, мамаша. Одни люди кричат и похваляются: дескать, мы то, мы другое, мы вон какие, немазанные, сухие… А бывают люди, которые не кричат, не хвастаются и ничем не задаются, а просто делают свое дело с превышением. И это есть превосходные люди. И тебя, мамаша, можно сердечно поздравить, что ты беседовала с таким человеком.
Тетушка Федосья, вздохнувши, говорит:
— Ах, все-таки я чересчур жалею, что он мне не признался! Я бы ему низко поклонилась.

13. ЛЕНИН И ПЕЧНИК

Однажды Ленин гулял в лесу и вдруг увидел, что какой-то мужчина дерево пилит.
А это пилил дерево некто Николай Бендерин. Немолодой мужчина, с огромной бородой. И очень дерзкий.
Он был по профессии печник. Но, кроме того, он мог все делать. У него сломалась телега. И вот он пришел в лес, чтобы спилить дерево для починки этой телеги.
Вот он пилит дерево. И вдруг слышит: кто-то ему говорит:
— Добрый день.
Бендерин оглянулся. Смотрит: перед ним стоит Ленин. А Бендерин, конечно, не знал, что это Ленин. И ничего ему не ответил. Только кивнул головой: дескать, ладно, здравствуйте, не мешайте мне пилить.
Ленин говорит:
— Зачем вы дерево пилите? Это общественный лес. И тут нельзя пилить.
А Бендерин дерзко отвечает:
— Хочу и пилю. Мне надо чинить телегу.
Ничего на это не ответил Ленин и ушел.
Через некоторое время, может быть там через месяц, Ленин опять встретил этого печника. На этот раз Ленин гулял в поле. Немножко устал. И присел на траву отдохнуть.
Вдруг идет этот печник Бендерин и дерзко кричит Ленину:
— Зачем вы тут сидите и траву мнете? Знаете, почем сейчас сено? Будьте добры, встаньте с травы.
Ленин встал и пошел к дому.
А с Лениным была его сестра. Вот сестра и говорит печнику Бендерину:
— Зачем вы так грубо кричите? Ведь это Ленин, председатель Совета Народных Комиссаров.
Бендерин испугался и, ничего не сказав, побежал домой. И дома говорит жене:
— Ну, Катерина, пришла беда. Второй раз встречаю одного человека и с ним грубо разговариваю, а это, оказывается, Ленин, председатель Совета Народных Комиссаров. Что мне теперь будет, не могу представить.
Но вот проходит еще некоторое время, может быть там два месяца, и наступает зима.
И понадобился Ленину печник. Надо было исправить камин, а то он дымил.
А кругом по всем деревням только и был один печник, этот Бендерин.
И вот приезжают к этому Бендерину два военных и говорят:
— Вы печник Бендерин?
У Бендерина испортилось настроение, и он отвечает:
— Да, я печник Бендерин.
Военные говорят:
— В таком случае одевайтесь. Едем к Ленину в Горки.
Бендерин испугался, когда услышал эти слова. И настроение у него еще более испортилось.
Он одевается, руки дрожат. Говорит жене:
— Ну, прощайте, Катерина Максимовна. Наверно, уж с вами больше не увидимся. Наверно, Ленин припомнил все мои грубости: и как я его в поле пугнул и как насчет дерева дерзко ответил. Наверно, он все это вспомнил и решил меня в тюрьму посадить.
И вот вместе с военными едет печник в Горки. Военные приводят Бендерина в комнаты. И навстречу ему из кресла поднимается Ленин.
Ленин говорит:
— А, старый знакомый. Помню, помню, как вы меня на покосе пугнули. И как дерево пилили.
Бендерин задрожал, когда услышал эти слова. Стоит перед Лениным, мнет шапку в своих руках и бормочет:
— Простите меня, старого дурака.
Ленин говорит:
— Ну, ладно, чего там! Я уж забыл про это. Что касается травы, то, пожалуй, вы были правы. Это не дело, что я сидел на покосе и мял траву. Ну, да не в этом дело. А не можете ли вы, дорогой товарищ Бендерин, сослужить мне одну маленькую службу? Дымит у меня камин. И надо ого исправить, чтоб он не дымил. Можете ли вы это сделать?
Бендерин услышал эти приветливые слова и от радости дар речи потерял.
Только кивает головой: дескать, могу исправить. И руками показывает: дескать, пусть мне принесут кирпичи и глину.
Тут приносят Бендерину глину и кирпичи. И он начинает работать. И вскоре все выполняет в лучшем виде и с превышением.
Тут снова приходит Владимир Ильич и благодарит печника Бендерина. Он дает ему деньги и приглашает за стол выпить стакан чаю.
И вот печник Бендерин садится с Лениным за стол и пьет чай с печеньем. И Ленин дружески с ним беседует.
И, попивши чаю, печник Бендерин прощается с Лениным и сам не свой возвращается домой.
И дома говорит жене:
— Здравствуйте, Катерина Максимовна. Я думал, что мы с вами не увидимся, но выходит наоборот. Ленин — это такой справедливый человек, что я даже и не знаю, что мне теперь о нем думать.

14. ОШИБКА

Однажды Ленин работал в своем кремлевском кабинете. И ему понадобился список всех членов коллегии Наркомзема.
Он хотел просмотреть этот список, чтобы включить туда еще нескольких сотрудников.
Ленин позвонил. Пришла дежурная сотрудница секретариата.
Ленин сказал ей:
— Пожалуйста, дайте мне всю коллегию Наркомзема.
Дежурная поспешно вышла из кабинета. Она была очень удивлена.
Только вчера вся коллегия Наркомзема была на совещании у Ленина. И вот сегодня опять нужно всех собирать.
Дежурная взяла список коллегии и стала звонить каждому по телефону, приглашая немедленно явиться к Ленину.
Но членов коллегии было много. И надо было затратить по крайней мере полчаса, чтобы всех обзвонить.
Вот наша дежурная сотрудница, охая и вздыхая, звонит по телефону.
Но вдруг из кабинета Ленина раздается три звонка. Это значит, что Ленин требует к себе секретаря.
Секретарь, товарищ Фотиева, немедленно спешит в кабинет.
Ленин строго ей говорит:
— Я не понимаю, что делается у вас в секретариате. Я попросил дать список членов коллегии Наркомзема. Но вот проходит пятнадцать минут, и до сих пор я списка не имею.
Товарищ Фотиева вернулась в секретариат и там узнала, что произошло досадное недоразумение: вместо того чтобы дать список фамилий, эта дежурная, оказывается, приглашает всю коллегию к Ленину.
Узнав, что Ленину нужен список, а не сами сотрудники, дежурная расплакалась. Ей было досадно, что произошла такая ошибка. И она подумала, что ей попадет за это.
Фотиева взяла нужные бумаги и, войдя в кабинет, стала, смеясь, рассказывать о том, что случилось.
Она подумала, что и Ленин сейчас посмеется вместе с пей, узнав о такой комичной ошибке.
Но, взглянув на Ленина, она увидела, что он не смеется, что он нахмурился и, видать, недоволен.
Задумчиво и как бы про себя Ленин говорит:
— Неужели же я мог сказать такую неточную фразу?.. Да, действительно, я так и сказал: "Дайте мне всю коллегию…"
Товарищ Фотиева говорит Ленину:
— Владимир Ильич, вы, пожалуйста, извините нашу сотрудницу. Она еще неопытный человек. Недавно у нас работает.
Ленин говорит:
— Но она и не виновата. Это я ошибся. Я неточно выразил свою мысль. Это я виноват.
Наша молоденькая дежурная буквально просияла от радости, когда узнала от Фотиевой, что сказал Ленин.
Она вытерла слезы. Потом засмеялась. И вдруг сказала Фотиевой:
— Вы знаете, в прошлом году я работала машинисткой в одной канцелярии. И там начальник канцелярии продиктовал мне неверную фразу. Вы думаете, что он признался в своей ошибке? Нет, он накричал на меня, сказал, что это я перепутала и что меня нужно выгнать со службы. Я семь дней плакала: так мне это было досадно… А сегодня я огорчилась по своей глупости. Я не знала, что у Ленина такой справедливый характер.
Товарищ Фотиева сказала:
— Нет, это не только справедливость. Признаться в своей ошибке, не переложить ее на чужие головы — это самая прекрасная и, пожалуй, самая редкая черта человеческого характера. Однако вам не надо было плакать: надо быть мужественной во всех случаях жизни.
Между тем в секретариат стали приходить вызванные члены коллегии Наркомзема. Все они были не особенно довольны, когда узнали, что их напрасно вызвали.
Но один из сотрудников сказал:
— Нет, я огорчаюсь не потому, что меня потревожили. Мне единственно жалко, что я сегодня не увижу Ленина.
Другие сотрудники согласились с этим и стали расходиться по домам.

15. ПЧЕЛЫ

В очень, очень старое время жили люди в пещерах.
Городов когда не было. Магазинов никаких не было. Пирожные и конфеты нигде не продавались И никто не умел делать эти сладкие вещи. Тем более и сахару не было.
Вот тогда было плохо.
Например, какой-нибудь ребенок захочет сладкого — и взять неоткуда.
Ну, мамаша этого ребенка сорвет в лесу дикое яблоко и даст его своему младенцу. Вот вам и все угощение.
Но люди не растерялись, что не было сладкого.
Они увидели, что пчелы очень подозрительно себя ведут Взад и вперед летают. Садятся на цветы. Что-то там пьют. И сразу обратно улетают в свой улей, в свое гнездо, которое у них обыкновенно находилось в дупле дерева. Люди думают:
"Интересно знать, что там пчелы собирают в своем гнезде?"
И хотя пчелы больно кусаются, но люди все-таки этого не испугались и посмотрели, что там в дупле.
И увидели, что там из воска сделаны какие-то особые корзиночки (соты). И в этих корзиночках лежит что-то очень приятное на вид.
Люди попробовали, что это такое, и удивились: до чего это вкусно. Это был мед.
Тогда люди стали собирать этот мед.
Они кушали мед и детям давали. И от этого все поздоровели, поправились.
И это им вполне заменило то, чего у них не было, — пирожное, конфеты и шоколад.
И до сих пор люди собирают мед. И многие специально занимаются пчеловодством. И это пчеловодство, дети, имеет огромное значение в деле развития нашего сельского хозяйства.
Из меда делаются разные вкусные вещицы: пряники, конфеты, напитки и лекарства. А из воска делаются свечи, мази и разные смазки для машин и паровозов.
Так что пчеловодство — удивительно полезное и нужное дело.
И Владимир Ильич Ленин отлично понимал, что надо поскорее развивать это дело, для того чтобы жизнь еще более улучшилась.
И когда Ленин жил под Москвой, в Горках, он очень этим делом интересовался и часто вызывал к себе одного здешнего пчеловода и с ним подолгу беседовал.
И вот однажды Ленину понадобился этот пчеловод.
Ленин хотел послать за ним одного человека, который знал, где пчеловод живет. Ио этот человек, как назло, уехал в Москву. А другие люди не знали, где живет пчеловод. Они слышали, что он где-то тут близко живет. Но где именно — не знали.
Тогда Ленин никому ничего не сказал, вышел из дому и пошел в поле.
Вот он идет по полю и смотрит по сторонам.
Видит цветы — белый клевер. А над цветами масса пчел.
Ленин посмотрел, куда летят пчелы.
И увидел — они летят по направлению к какому-то саду.
Тогда Ленин, глядя на этих пчел, тоже пошел к этому саду.
Вот он входит в этот сад. Подходит к домику. Стучит. Оказывается, верно — тут живет пчеловод.
Пчеловод, увидев Ленина, до крайности удивился.
Он сказал:
— Здравствуйте, Владимир Ильич! Как же вы сумели меня найти? Я живу далеко от деревни. И мало кто знает, где я живу. Кто вас проводил сюда, на пасеку? Кто вам показал дорогу?
Ленин засмеялся и сказал:
— Дорогу мне показали ваши пчелы. Это они меня сюда привели.
Пчеловод еще более удивился.
Он сказал:
— Владимир Ильич, вы великий человек и великий гений. В каждом деле вы умеете находить что-нибудь особенное.
Ленин сказал:
— Просто надо быть наблюдательным в каждом случае жизни.
Тут Ленин и пасечник стали беседовать о пчеловодстве. И они два часа об этом беседовали.
Потом Ленин попрощался и ушел домой по той же дороге, по какой он пришел сюда.

16. НА ОХОТЕ

Ленин очень любил охотиться. Оп охотился на уток, на глухарей, на зайцев и на волков.
Но и на лисиц он тоже любил охотиться.
Лисица — хитрое животное. И поэтому охотиться на нее очень интересно.
Лисицы имеют обыкновение жить в норах. Но только благодаря своей хитрости они сами не роют себе нор. А они увидят какую-нибудь готовую нору, которую, например, вырыл себе барсук, и преспокойно там поселяются.
Потом приходит барсук. И — здравствуйте! — уже ктото живет в его норе.
Ну, барсук, конечно, неприятно поражен, удивляется, что в его квартира расположилась лиса. И думает: "Это недоразумение, наверное она сейчас уйдет".
Но лиса и не думает уходить. Лежит в норе и глазки закрыла, будто это ее не касается.
Тогда барсук тоже лезет в нору. Думает: "В крайнем случае как-нибудь проживу вместе с этой рыжей теткой с длинным хвостом".
Но, оказывается, вместе с лисицей жить ему неинтересно: она вороватая. Нишу крадет. И вдобавок занимает в норе лучшее место. Так что у бедняги барсука иной раз хвост наружу торчит. И, конечно, ему неприятно так жить. Это и зверь может укусить его за хвост. И дождь капает.
И тогда барсук в грустном настроении уходит куданибудь в другое место и роет себе новую нору, благо у него нос длинный.
А лисица рада и довольна, что ушел барсук. И начинает жить в норе в свое удовольствие.
А охотничьи собаки выискивают эти норы и выгоняют оттуда лисиц. Собаки начинают лаять, рыть землю или снег, и тогда лисица от страха пулей выскакивает из норы. Собаки бегут за нею. Выгоняют ее на охотников. Охотники стреляют, но только не всегда попадают, потому что лисица увертливая. Сейчас она здесь, через минуту — там. Потом, глядишь, ее хвост за деревом мелькнул. И вдруг исчезла лисичка. И след простыл.
Так вот, однажды московские охотники устроили охоту на лисиц. И устроили очень организованно. Даже на опушке леса развесили флажки. Эти флажки от ветра колебались. И зверь, увидев, такие флажки, обыкновенно останавливался и от страха не бежал дальше. А это и требовалось охотникам.
Вот расставили охотников.
И Владимиру Ильичу Ленину тоже показали место, где ему стоять.
И Ленин в полушубке и в валенках стал у дерева на одной дорожке. И стоит с ружьем, ожидает.
Вдруг в лесу отчаянно залаяли собаки. Это значит, они нашли лису и сейчас ее выгонят из леса на полянку.
Охотники насторожились. И Ленин тоже насторожился. Посмотрел, правильно ли заряжено его ружье.
А кругом удивительно красиво. Полянка. Лес. Сверкающий пушистый снег на ветках. Зимнее солнце золотит верхушки деревьев.
Вдруг, откуда ни возьмись, в аккурат прямо на Ленина из леса выбежала лисица.
Это была красивая рыжая лисица с огромным пушистым хвостом. Это была ярко-рыжая лисица, и только кончик хвоста у нее был черный.
Она, спасаясь от собак, выбежала на полянку и, заметавшись по полянке, остановилась, увидев человека с ружьем.
На несколько секунд лисица замерла в неподвижной позе. Только хвост ее нервно качался. И испуганно сверкали ее круглые глазенки с вертикальными зрачками.
Лисица не могла сообразить, что ей делать и куда бежать. Сзади собаки, впереди человек с ружьем. И вот поэтому она растерялась и замерла в неподвижной позе.
Ленин вскинул ружье, чтоб в нее выстрелить.
Но вдруг опустил руку и поставил ружье в снег, к ногам.
Лисица, вильнув своим пушистым хвостом, бросилась в сторону и тотчас исчезла за деревьями.
А тут же у дерева, недалеко от Ленина, стояла его жена, Надежда Константиновна. Она с удивлением спросила:
— Почему же ты не выстрелил?
Ленин, улыбнувшись, сказал:
— Знаешь, не мог выстрелить Очень уж красивая была лиса И мне поэтому не хотелось ее убивать. Пусть живет.
Тут подошли другие охотники и тоже стали удивляться, почему Ленин не выстрелил, когда лисица была так близко и даже не бежала.
И, узнав, отчего Ленин не выстрелил, охотники еще больше удивились. А один охотник сказал:
— Чем красивее лиса, тем она ценнее. Я бы в нее выстрелил.
Но Ленин на это ничего не ответил.
1940

КОЗА

Без пяти четыре Забежкин сморкался до того громко, что нос у него гудел, как труба иерихонская, а бухгалтер Иван Нажмудинович от испуга вздрагивал, ронял ручку на пол и говорил:
— Ох, Забежкин, Забежкин, нынче сокращение штатов идет, как бы тебе, Забежкин, тово, — под сокращение не попасть… Ну, куда ты торопишься?
Забежкин прятал платок в карман и тряпочкой начинал обтирать стол и чернильницу.
Двенадцать лет сидел Забежкин за этим столом. Двенадцать лет! Подумать даже страшно, какой это срок не маленький. Ведь если за двенадцать лет пыль, скажем, ни разу со стола не стереть, так, наверное, и чернильницы не видно будет?
В четыре ровно Забежкин двигал нарочно стулом, громко говорил: "Четыре", четыре костяшки отбрасывал на счетах и шел домой. А шел Забежкин всегда по Невскому, хоть там и крюк ему был. И не потому он шел по Невскому, что на какую-нибудь встречу рассчитывал, а так — любопытства ради: все-таки людей разнообразие, и магазины черт знает какие, да и прочесть смешно, что в каком ресторане люди кушают.
А что до встреч, то бывает, конечно, всякое… Ведь вот, скажем, дойдет Забежкин сейчас до Садовой, а на Садовой, вот там, где черная личность сапоги гуталином чистит, — дама вдруг… Черное платье, вуалька, глаза… И подбежит эта дама к Забежкину… "Ох, — скажет, — молодой человек, спасите меня, если можете… Ко мне пристают, оскорбляют меня вульгарными словами и даже гнусные предложения делают…" И возьмет Забежкин даму эту под руку, так, касаясь едва, и вместе с тем с необыкновенным рыцарством, и пройдут они мимо оскорбителей презрительно и гордо… А она, оказывается, дочь директора какого-нибудь там треста.
Или еще того проще — старичок. Старичок в высшей степени интеллигентный идет. И падает вдруг. Вообще головокружение. Забежкин к нему… "Ах, ах, где вы живете?" Извозчик… Под ручку… А старичок, комар ему в нос, — американский подданный… "Вот, — скажет, — вам, Забежкин, триллион рублей…"
Конечно, все это так, вздор, романтизм, бессмысленное мечтание. Да и какой это человек может подойти к Задбежкину? Какой это человек может иметь что-либо вообще с Забежкиным? Тоже ведь и наружность многое значит. А у Забежкина и шея тонкая, и все-таки прически никакой нет, и нос загогулиной. Ну, еще нос и шея куда ни шло — природа, а вот прически, верно, никакой нету. Надо будет отрастить в срочном порядке. А то прямо никакого виду.
И будь у Забежкина общественное положение значительное, то и делу был бы оборот иной. Будь Забежкин квартальным надзирателем, что ли, или хотя бы агрономом, то и помириться можно бы с наружностью. Но общественное положение у Забежкина не ахти было какое. Впрочем, даже скверное. Да вот, если сделать смешное сравнение, при этом смеясь невинно, если бухгалтера Ивана Нажмудиновича приравнять щуке, а рассыльного Мишку — из союза молодежи — сравнить с ершом, то Забежкин, даром что коллежский регистратор бывший, а будет никак не больше уклейки или даже колюшки крошечной.
Так вот, при таких-то грустных обстоятельствах мог ли Забежкин на какой-нибудь романтизм надеяться?
Но однажды приключилось событие.
Однажды Забежкин захворал. То есть не то чтобы слишком захворал, а так, виски заломило это ужасно как.
Забежкин и линейку к вискам тискал, и слюнями лоб мазал — не помогает. Пробовал Забежкин в канцелярские дела углубиться.
Какие это штаны? Почему две пары? Не есть ли это превышение власти? Почему бухгалтеру Ивану Нажмудиновичу сверх комплекта шинелька отпущена, и куда это он, собачий нос, позадевал шинельку эту? Не загнал ли, подлая личность, на сторону казенное имущество?
Виски заломило еще пуще.
И вот попросил Забежкин у Ивана Нажмудиновича домой пораньше уйти.
— Иди, Забежкин, — сказал Иван Нажмудинович, и таким печальным тоном, что и сам чуть не прослезился. — Иди, Забежкин, но помни — нынче сокращение штатов…
Взял Забежкин фуражку и вышел.
И вышел Забежкин по привычке на Невский, а на Невском, на углу Садовой, помутилось у него в глазах, покачнулся он, поскреб воздух руками и от слабости необыкновенной к дверям магазина прислонился. А из магазина в это время вышел человек (так, обыкновенного вида человек, в шляпе и в пальто коротеньком) и, задев Забежкина локтем, приподнял шляпу и сказал:
— Извиняюсь.
— Господи! — сказал Забежкин. — Да что вы? Пожалуйста…
Но прохожий был далеко.
"Что это? — подумал Забежкин. — Чудной какой прохожий. Извиняюсь, говорит… Да разве я сказал что-нибудь против? Да разве он пихнул меня? Это же моль, мошкара, мошка крылами задела… И кто ж это? Писатель, может быть, или какой-нибудь всемирный ученый… Извиняюсь, говорит. Ах ты штука какая! И ведь лица даже не рассмотрел у него…"
— Ах! — громко сказал Забежкин и вдруг быстро пошел за прохожим.
И шел Забежкин долго за ним — весь Невский и по набережной. А на Троицком мосту вдруг потерял его из виду. Две дамы — шли — шляпки с перьями — заслонили, и как в Неву сгинул необыкновенный прохожий.
А Забежкин все шел вперед, махал руками, сиял носом, просил извинения у встречных и после неизвестно кому подмигивал.
"Ого, — вдруг подумал Забежкин, — куда же это такое я зашел? Каменноостровский… Карповка… Сверну", — подумал Забежкин. И свернул по Карповке.
И вот — трава. Петух. Коза пасется. Лавчонки у ворот. Деревня, совсем деревня!
"Присяду", — подумал Забежкин и присел у ворот на лавочке.
И стал свертывать папиросу. А когда свертывал папиросу, увидел на калитке объявление:
"Сдается комната для одинокого. Женскому полу не тревожиться".
Три раза кряду читал Забежкин объявление это и хотел в четвертый раз — читать, но сердце вдруг забилось слишком, и Забежкин снова сел на лавку.
"Что ж это, — подумал Забежкин, — странное какое объявление? И ведь не зря же сказано: одинокому. Ведь это что же? Ведь это, значит, намек. Это, дескать, в мужчине нуждаются… Это мужчина требуется, хозяин. Господи, твоя воля, так ведь это же хозяин требуется!"
Забежкин в волнении прошелся по улице и вдруг заглянул в калитку. И отошел.
— Коза! — сказал Забежкин. — Ей-богу, правда, коза стоит… Дай бог, чтоб коза ее была, хозяйкина… Коза! Ведь так, при таком намеке, тут и жениться можно. И женюсь. Ей-богу, женюсь! Ежели скажем, есть коза — женюсь. Баста. Десять лет ждал — и вот… Судьба… Ведь ежели рассуждать строго, ежели комната внаймы сдается, — значит, квартира есть. А квартира — хозяйство значит, полная чаша." Поддержка… Фикус на окне. Занавески из тюля. Занавесочки толковые. Покоя… Ведь это же ботвинья по праздникам!.. А жена, скажем, дама — солидная, порядок обожает, порядком интересуется, и сама в сатиновом капоте павлином по комнате ходит, и все так великолепно, все так благородно, и все только и спрашивает: "Не хочешь ли, Петечка, покушать?" Ах тут штука какая! Хозяйство ведь. Корова, возможно, или коза дейная. Пускай коза лучше — жрет меньше.
Забежал — открыл калитку.
— Коза! — сказал он задыхаясь. — У забора коза. Да ведь ежели коза, так и жить нетрудно. Ежели коза, то смешно даже… Пускай Иван Нажмудинович завтра скажет: "Вот дескать, слишком мне тебя жаль, Забежкин, но уволен ты по сокращению штатов…" Хе-хе, ей-богу, смешно… Удивится, сукин сын, поразится до чего, ежели после слов таких в ножки не упаду, просить не буду… Пожалуйста. Коза есть. Коза, черт меня раздери совсем! Ах ты вредная штука! Ах ты, смех какой!.. А женскому-то полу плюха какая, женский-то пол до чего дожил — не тревожиться. Не лезь, дескать, комар тебе в нес, здесь его величество мужчина требуется…
Тут Забежкин еще раз прочел объявление и, выпятив грудь горой, с необыкновенной радостью вошел во двор.
У помойной ямы стояла коза. Была она безрогая, и вымя у ней висело до земли.
"Жаль, — с грустью подумал Забежкин, — старая коза, дай бог ей здоровья".
Во дворе мальчишки в чижика играли. А у крыльца девка какая-то столовые ножи чистила. И до того она с остервенением чистила, что Забежкин, забыв про козу, остановился в изумлении.
Девка яростно плевала на ножи, изрыгала слюну прямо-таки, втыкала ножи в землю и, втыкая, сама качалась на корточках и хрипела даже.
"Вот дура-то", — подумал Забежкин.
Девка изнемогала.
— Эй, тетушка, — сказал Забежкин громко, — где же это тут комната внаймы сдается?
Но вдруг открылось окно над Забежкиным, я чья-то бабья голова с флюсом, в платке вязаном, выглянула во двор.
— Товарищ, — спросила голова, — вам не ученого ли агронома Пампушкина нужно будет?
— Нет, — ответил Забежкин, снимая фуражку, — не имею чести… Я насчет, как бы сказать, комнаты, которая внаймы.
— А если ученого агронома Пампушкина, — продолжала голова, — так вы не ждите зря, он нынче принять никак не может, он ученый труд пишет про что-то.
Голова обернулась назад и через минуту снова выглянула.
— "Несколько слов в защиту огородных вредителей"…
— Чего-с? — спросил Забежкин.
— А это кто спрашивает? — сказал агроном, сам подходя к окну. Здравствуйте, товарищ!.. Это, видите ли, статья: "Несколько слов в защиту огородных "вредителей"… Да вы поднимитесь наверх.
— Нет, — сказал Забежкин пугаясь, — я комнату, которая внаймы…
— Комнату? — спросил агроном с явной грустью. — Ну, так вы после комнаты… да вы не стесняйтесь…
Третий номер, ученый агроном Пампушкин… Каждая собака знает…
Забежкин кивнул головой и подошел к девке.
— Тетушка, — спросил Забежкин, — это чья же, например, коза будет?
— Коза-то? — спросила девка. — Коза эта из четвертого номера.
— Из четвертого? — охнул Забежкин. — Да это не там ли, извиняюсь, комната сдается?
— Там, — сказала девка. — Только сдана комната.
— Как же так? — испугался Забежкин. — Не может того быть. Да ты что, опупела, что ли? Как же так — сдана комната, ежели я и время потратил, проезд, хлопоты…
— А не знаю, — ответила девка, — может, и не сдана.
— Ну, то-то — не знаю, дура такая. Не знаешь, так лучше и не говори. Не извращай событий. Ты вот про кур лучше скажи — чьи куры ходят?
— Куры-то? Куры Домны Павловны.
— Это какая же Домна Павловна? Не комнату ли она сдает?
— Сдана комната! — с сердцем сказала девка, в подол собирая ножи.
— Врешь. Ей-богу, врешь. Объявление есть. Ежели бы объявления не было, тогда иное дело, — я бы не сопротивлялся. А тут — объявление. Колом не вышибешь… Заладила сорока Якова: "Сдана, сдана…" Дура такая. — Ты лучше скажи: индейский петух, наверное, уже не ее?
— Ее.
— Ай-я-яй! — удивился Забежкин. — Так ведь она же богатая дама?
Девка ничего не ответила, икнула в ладонь и ушла.
Забежкин подошел к козе и пальцем потрогал ей морду.
"Вот, — подумал Забежкин, — ежели сейчас лизнет в руку — счастье: моя коза".
Коза понюхала руку и шершавым тонким языком лизнула Забежкина.
— Ну, ну, дура! — сказал, задыхаясь, Забежкин. — Корку хочешь? Эх, была давеча в кармане корка, да не найду что-то… Вспомнил: съел я ее, Машка. Съел, извиняюсь… Ну, ну, после дам…
Забежкин в необыкновенном волнении нашел четверг тую квартиру и постучал в зеленую рваную клеенку.
— Вам чего? — спросил кто-то, открывая дверь.
— Комната…
— Сдана комната! — сказал кто-то басом, пытаясь закрыть дверь. Забежкин крепко ее держал руками.
— Позвольте, — сказал Забежкин, пугаясь, — как же так? Позвольте же войти, уважаемый товарищ… Как же так? Я время потратил… Проезд… Объявление ведь…
— Объявление? Иван Кириллыч! Ты что ж это объявление-то не снял?
Тут Забежкин поднял глаза и увидел, что разговаривает он с дамой и что дама — размеров огромных. И нос у ней никак не меньше забежкинского носа, а корпус такой обильный, что из него смело можно двух Забежкиных выкроить, да еще кой-что останется.
— Сударыня, уважаемая мадам, — сказал Забежкин, снимая фуражку и для чего-то приседая, — мне — бы хоть чуланчик какой-нибудь отвратительный, конурку, конуронушку…
— А вы из каких будете? — спросила изрядным басом Домна Павловна.
— Служащий…
— Ну что ж, — сказала Домна Павловна, вздыхая, — пущай тогда. Есть у меня еще одна комнатушка. Не обижайтесь только подле кухни…
Тут Домна Павловна по неизвестной причине еще раз грустно вздохнула и повела Забежкина в комнаты.
— Вот, — сказала она, — смотрите. Скажу прямо: дрянь комната. И окно дрянь. И вид никакой, а в стену. А вот с хорошей комнатой опоздали, батюшка. Сдана хорошая комната. Военному телеграфисту сдана.
— Прекрасная комната! — воскликнул Забежкин. — Мне очень нравятся такие комнаты подле кухни… Разрешите — я и перееду завтра…
— Ну что ж, — сказала Домна Павловна. — Пущай тогда. Переезжайте.
Забежкин низенько поклонился и вышел. Он подошел к воротам, еще раз с грустью прочел объявление, сложил его и спрятал в карман.
"Да-с, — подумал Забежкин, — с трудом, с трудом счастье дается… Вот иные в Америку и в Индию очень просто ездят и комнаты снимают, а тут… Да еще телеграфист… Какой это телеграфист? А ежели, скажем, этот телеграфист да помешает? С трудом, с трудом счастье дается!"
Забежкин переехал. Это было утром. Забежкин вкатил тележку во двор, и тотчас все окна в доме открылись, и бабья голова с флюсом, высунувшись из окна на этот раз по пояс, сказала: "Ага!" И ученый агроном Пампушкин, оставив ученую статью "Несколько слов в защиту вредителей", подошел к окну.
И сама Домна Павловна милостиво сошла вниз.
Забежкин развязывал свое добро.
— Подушки! — сказали зрители.
И точно: две подушки, одна розовая с рыжим пятном, другая синенькая в полоску, были отнесены наверх.
— Сапоги! — вскричали все в один голос. — Перед глазами изумленных зрителей предстали четыре пары сапог. Сапоги были новенькие, и сияли они носками, и с каждой пары бантиком свешивались шнурки. И бабья голова с флюсом сказала с уважением: "Ото!" И Домна Павловна милостиво потерла полные свои руки. И сам ученый агроном прищурил свои ученые глаза и велел мальчишкам отойти от тележки, чтобы видней было.
— Книги… — конфузясь, сказал Забежкин, вытаскивая три запыленные книжки.
— Книги?
И ученый агроном счел необходимым спуститься вниз.
— Очень приятно познакомиться с интеллигентным человеком, — сказал агроном, с любопытством рассматривая сапоги. — Это что же, — продолжал он, — это не по ученому ли пайку вы изволили получить сапоги эти?
— Нету, — сказал Забежкин, сияя, — это в некотором роде частное приобретение и, так сказать, движимость. Иные, знаете ли, деньги предпочитают в брильянтах держать… а, извиняюсь, что такое брильянты? Только что блеск да бессмысленная игра огней…
— М-м, — сказал агроном с явным сожалением, — то-то я и смотрю — что такое? — будто бы и не такие давали по ученому. Цвет, что ли, не такой?
— Цвет! — сказал Забежкин в восторге. — Это цвет, наверное, не такой. Такой цвет — раз, два и обчелся…
— Катюшечка! — крикнул агроном голове с флюсом. — Вынеси-ка, голубчик, сапоги, что давеча по ученому пайку получили.
Сожительница агронома вынесла необыкновенных размеров рыжие сапоги. Вместе с сожительницей во двор вышли все жильцы дома. Вышла даже какая-то очень древнего вида старушка, думая, что раздают сапоги бесплатно. Вышел и телеграфист, ковыряя в зубах спичкой.
— Вот! — закричал агроном, обильно брызгая в Забежкина слюной. — Вот, милостивый государь, обратите ваше внимание!
Агроном пальцем стучал в подметку, пробовал ее зубами, подбрасывал сапоги вверх, бросал их наземь, — они падали, как поленья.
— Необыкновенные сапоги! — орал агроном на Забежкина таким голосом, точно Забежкин вел агронома расстреливать, а тот упирался. — Умоляю вас, взгляните! Нате! Бросайте их на землю, бросайте — я отвечаю!
Забежкин сказал:
— Да. Очень необыкновенные сапоги. Но ежели их на камни бросать, то они могут не выдержать…
— Не выдержат? Эти-то сапоги не выдержат? Да чувствуете ли вы, милостивый государь, какие говорите явные пустяки? Знаете ли, что вы меня даже оскорбляете этим. Не выдержат! — горько усмехнулся агроном, наседая на Забежкина.
— На камни, безусловно, выдержат, — с апломбом сказал вдруг телеграфист, вылезая вперед, — а что касается… Под тележку если, например, и тележку накатить враз — нипочем не выдержат.
— Катите! — захрюкал агроном, бросая сапоги. — Катите, на мою голову!
Забежкин налег на тележку и двинул ее Сапоги помялись и у носка лопнули.
— Лопнули! — закричал телеграфист, бросая фуражку наземь и топча ее от восторга.
— Извиняюсь, — сказал агроном Забежкину, — это нечестно и нетактично, милостивый государь! Порядочные люди прямо наезжают, а вы боком… Это подло даже, боком наезжать. Нетактично и по-хамски с вашей стороны!
— Пускай он отвечает, — сказала сожительница агронома. — Он тележку катил, он и отвечает. Это каждый человек начнет на сапоги тележку катить — сапог не напасешься.
— Да, да, — сказал агроном Забежкину, — извольте теперь отвечать полностью.
— Хорошо, — ответил печально Забежкин, интересуясь телеграфистом, возьмите мою пару.
Телеграфист, выплюнув изо рта спичку и склонившись над сапогами, хохотал тоненько с привизгиваньем, будто его щекотали под мышками.
"Красавец! — с грустью думал Забежкин. — И шея хороша, и нос нормальный, и веселиться может…"
Так переехал Забежкин.
На другой день все стало ясно: телеграфист Забежкину мешал.
Не Забежкину несла Домна Павловна козье молоко, не Забежкину пеклось и варилось на кухне, и не для Забежкина Домна Павловна надела чудный сиреневый капот.
Все это пеклось, варилось и делалось для военного телеграфиста, Ивана Кирилловича.
Телеграфист лежал на койке, тренькал на гитаре и пел нахальным басом. В песнях ничего смешного не было, но Домна Павловна смеялась.
"Смеется, — думал Забежкин, слушая, — и, наверное, сидит в ногах телеграфистовых. Смеется… Значит, ей, дуре, весело, а весело, значит, ощущает что-нибудь. Так ведь и опоздать можно".
Целый день Забежкин провел в тоске. Наутро пошел в канцелярию. Работать не мог. И какая, к черту, может быть работа, ежели, скажем, такое беспокойство. Мало того, что о телеграфисте беспокойство, так и хозяйство все-таки. Тоже вот домой нужно прийти. Там на двор.
Кур проверить. Узнать — мальчишки не гоняли ли, а если, скажем, гонял кто, — вздрючить того. Козе тоже корку отнести нужно… Хозяйство…
"А хоть и хозяйство, — мучился Забежкин, — да чужое хозяйство. И надежда малюсенькая. Малюсенькая, оттого, что телеграфист мешает".
Придя домой, Забежкин прежде всего зашел в сарай.
— Вот, Машка, — сказал Забежкин козе, — кушай, дура. Ну, что смотришь? Грустно? Грустно, Машка. Телеграфист мешает. Убрать его, Машка, требуется. Ежели не убрать — любовь корни пустит.
Коза съела хлеб и обнюхивала теперь Забежкину руку.
— А как убрать его, Машка? Он, Машка, спортсмен, крепкий человек, не поддастся на пустяки. Он, сукин сын, давеча в трусиках бегал. Закаленный. А я, Машка, человек ослабший, на меня революция подействовала… И как удрать, ежели он и сам заметно хозяйством интересуется. Чего это он, скажи, пожалуйста, заходил в сарай давеча?
Коза тупо смотрела на Забежкина.
— Ну, пойду, Машка, пойду, может, и выйдет что. Тут с телеграфиста начать надо. Телеграфист — главная запятая. Не будь его, я бы, Машка, вчера еще с Домной Павловной кофей бы пил… Ну, пойду…
И Забежкин пошел домой. Он долго ходил по своей узкой комнате, бубнил под нос невнятное, размахивая руками, потом вынул из комода сапоги и, грустно покачивая головой, завернул одну пару в бумагу. И пошел к телеграфисту.
В комнату Забежкин вошел не сразу. Он постоял у двери Ивана Кирилловича, послушал. Телеграфист кряхтел, ворочался по комнате, двигая стулом.
"Сапоги чистит", — подумал Забежкин и постучал.
Точно: телеграфист чистил сапоги. Он дышал на них, внимательно обводил суконкой и ставил на стул то одну, то другую ногу.
— Пардон, — сказал телеграфист, — я ухожу, извиняюсь, скоро.
— А ничего, — сказал Забежкин, — я на секундочку… Я, как сосед ваш по комнате и, так сказать, под одним уважаемым крылом Домны Павловны, почел долгом представиться: сосед и бывший коллежский регистратор Петр Забежкин.
— Ага, — сказал телеграфист, — ладно. Пожалуйста.
— И, как сосед, — продолжал Забежкин, — считаю своим долгом, по кавказскому обычаю, подарок преподнести — сапожки.
— Сапоги? За что же, помилуйте, сапоги? — спросил телеграфист, любуясь сапогами. — Мне даже, напротив того, неловко, уважаемый сосед… Я не могу так, знаете ли.
— Ей-богу, возьмите…
— Разве что по кавказскому обычаю, — сказал телеграфист, примеряя сапоги. — А вы что же, позвольте узнать, уважаемый сосед, извиняюсь, на Кавказ путешествовали?.. Горы, наверное? Эльбрус, черт его знает какой? Нравы… Туда, уважаемый сосед, и депеши на другой день только доходят… Чересчур отдаленная страна…
— Нет, — сказал Забежкин, — это не я. Это Иван Нажмудинович на Кавказ ездил. Он даже в Нахичевани был…
Еще Забежкин хотел рассказать про кавказские нравы, но вдруг сказал:
— Батюшка, уважаемый сосед, молодой человек! Вот я сейчас на колени опущусь…
И Забежкин встал на колени. Телеграфист испугался и закрыл рот.
— Батюшжа, уважаемый товарищ, бейте меня, уничтожайте! До боли бейте.
Телеграфист, думая, что Забежкин начнет его сейчас бить, размахнулся и ударил Забежкина.
— Ну, так! — сказал Забежкин, падая и вставая снова — Так. Спасибо! Осчастливили. Слезы у меня текут… Я решенья жду — съезжайте с квартиры, голубчик, уважаемый товарищ.
— Как же так? — спросил телеграфист, закрывая рву. — Странные ваши шутки.
— Шутки! Драгоценное слово — шутки! Батюшка сосед, Иван Кириллович, вам — с Домней Павловной баловство и шутки, а мне — настоящая жизнь. Вот весь перед вами варотился… Съезжайте с квартиры, в четверг же съезжайте… Остатний раз прошу. Плохо будет.
— Чего? — спросил телеграфист. — Плохо? Мне до самой смерти плохо не будет. А если приспичило вам… да нет, странные шутки… Не могу-с.
— Батюшка, я еще чем-нибудь попрошу…
— Не могу-с. Да и за что же мне с квартиры съезжать… Мне нравится эта старяга. Да вы, впрочем, хорошенько попросите. Расход ведь в переездах, и, вообще, вы попросите. Я люблю, когда меня просят.
Забежкин бросился в свею комнату и через минуту вернулся.
— Вот! — сказал он, задыхаясь. — Вот еще сапожки и шнурки сот запасные.
Телеграфист примерил сапоги и сказал:
— Жмут. Ну, ладно. Дайте срок — съеду. Только странные ваши шутки…
Забежкин зашел в свою комнату и тихонько сел у окна.
Забежкин на службу не пошел.
С куском хлеба он пробрался в сарай и сел перед козой на корточки.
— Готово, Машка Шабаш Убрал вчера телеграфиста Кобенился и сопротивлялся, ну, да ничего — свалил. Сапоги ему, Машка, отдал… Теперь что же, Машка? Теперь Домна Павловна осталась. Тут, главное, на чувства рассчитывать нужно. На эстетику, Машка. Розу сейчас пойду куплю. Вот, скажу, вам роза — нюхайте… Завтра куплю, а нынче запарился я, Машка… Ну, ну, нету больше. Хватит.
Забежкин прошел в свою комнату и лег на кровать. Розу он купить не успел. Домна Павловна пришла к нему раньше.
Она сказала:
— Ты что ж это сапогами-то даришься? Ты к чему это сапоги телеграфисту отдал?
— Подарил я, Домна Павловна. Хороший он очень человек. Чего ж, думаю, ему не подарить? Подарил, Домна Павловна.
— Это Иван Кириллович-то хороший человек? — спросила Домна Павловна. — Неделю, подлец, не живет и до свиданья. С квартиры съезжает… Это он-то хороший человек? Отвечай, если спрашивают?!
— А я, Домна Павловна, думал…
— Чего ты думал? Чего ты, раззява, думал?
— Я думал, Домна Павловна, он и вам нравится. Вы завсегда с ним хохочете…
— Это он-то мне нравится? — Домна Павловна всплеснула руками. — Да он цельные дни бильярды гоняет, а после с девчонками… Чего я в нем не видала? Да он и внимания-то своего на меня не обратит… Ну, и врать же ты… Да он, прохвост ты человек при наружности своей первую красавицу возьмет, а не меня. Ну, и дурак же ты.
— Домна Павловна, — сказал Забежкин, — про красавицу это до чего верно вы; сказали — слов нет. Это такой человек, Домна Павловна… Он заврался давеча: люблю, говорит, тоненьких красавиц, а на других и вниманья не обращу. Ведь это он, Домна Павловна, про вас намекал.
— Ну? — спросила Домна Павловна.
— Ей-богу, Домна Павловна… Он тонкую возьмет, ейбогу, правда — уколоться об локоть можно у вас он и рад, гадина. А вот я, Домна Павловна, я на крупную фигуру всегда обращу свое вниманье. Я, Домна Павловна, такими, как вы, увлекаюсь.
— Ври еще!
— Нет, Домна Павловна, мне нельзя врать. Вы для меня — это очень превосходная дама… И для многих тоже… Ко мне, помните, Домна Павловна, человек заходил — тоже заинтересовался. Это, спрашивает, кто же такая гранд-дам интереснейшая?
— Ну? — спросила Домна Павловна. — Так и сказал?
— Так и сказал, дай бог ему здоровья. Это, говорит, не актриса ли Люком?
Домна Павловна села рядом с Забежкиным.
— Да это какой же, не помню чего-то? Это не тот ли — рыжеватый будто и угри на носу?
— Тот, Домна Павловна. Тот самый, и угри на носу, дай бог ему здоровья!
— А я думала, он к Ивану Кириллычу прошел… Так ты бы его к столу пригласил. Сказал бы: вот, мол, Домна Павловна кофею просит выкушать… Ну, а что он еще такое говорил? Про глаза ничего не говорил?
— Нет, — сказал Забежкин, задыхаясь, — нет, Домна Павловна, про глаза это я говорил. Я говорил: люблю такие превосходные глаза, млею даже, как посмотрю… И мечтаю почаще их видеть…
— Ну, ну, уж и любишь? — удивилась Домна Павловна. — Поел, может, чего лишнего, — вот и любишь.
— Поел! — вскричал Забежкин. — Это я-то поел, Домна Павловна! Нет, Домна Павловна, раньше это точно я превосходно кушал, рвало даже, а ныне я, Домна Павловна, на хлебце больше.
— Глупенький, — сказала Домна Павловна, — ты бы ко мне пришел. Вот, сказал бы…
— А я вас, Домна Павловна, совершенно люблю! — вскричал Забежкин. Скажите: упади, Забежкин, из окна, — упаду, Домна Павловна! Как стелечка на камни лягу и имя еще прославлять буду!
— Ну, ну, — сказала Домна Павловна конфузясь.
И ушла вдруг из комнаты. И только Забежкин хотел к козе пойти, как Домна Павловна снова вернулась.
— Побожись, — сказала она строго, — побожись, что верно сказал про чувства…
— Вот вам крест и икона святая…
— Ну, ладно. Не божись зря. Кольца купить нужно… Чтобы венчанье и певчие.
— И певчие! — закричал Забежкин. — И певчие, Домна Павловна. И все так великолепно, все так благородно… дозвольте же в ручку поцеловать, Домна Павловна! Вот-с… А я-то, Домна Павловна, думал — чего это мне не до себе все? На службе невтерпеж даже, домой рвусь… А это чувство…
Домна Павловна стояла торжественно посреди комнаты.
Вокруг нее ходил Забежкин и говорил:
— Да-с, Домна Павловна, чувство… Давеча я, Домна Павловна, опоздал на службу, — размечтался на разные разности, а когда пришел, Иван Нажмудинович ужасно так строго на меня посмотрел. Я сел и работать не могу.
Сижу и на книжке де и не рисую. А Иван Нажмудинович галочки сосчитал (у нас, Домна Павловна, всегда, кто опоздал, галочку насупротив фамилии пишут), так Иван Нажмудинович и говорит: "Шесть галочек насупротив фамилии Забежкин… Это не поперли бы его по сокращению штатов…"
— А пущай! — сказала Домна Павловна. — И так хватит.
Венчанье Домна Павловна назначила через неделю.
В тот день, когда телеграфист собрал в узлы свои вещи и сказал: "Не поминайте лихом, Домна Павловна, завтра я съеду", — в тот день все погибло.
Ночью Забежкин сидел на кровати перед Домной Павловной и говорил:
— Мне, Домна Павловна, счастье с трудом дается. Иные очень просто и в Америку ездят и комнаты внаймы берут, а я, Домна Павловна… Да вот, не пойди я тогда за прохожим, ничего бы и не было. И вас бы, Домна Павловна, не видеть мне, как ушей своих… А тут прохожий. Объявление. Девицам не тревожиться. Хе-хе, плюха-то какая девицам, Домна Павловна!
— Ну, спи, спи! — строго сказала Домна Павловна. — Поговорил и спи.
— Нет, — сказал Забежкин, поднимаясь, — не могу я спать, у меня, Домна Павловна, грудь рвет. Порыв… Вот я, Домна Павловна, мысль думаю… Вот коза, скажем, Домна Павловна, такого счастья не может чувствовать…
— А?
— Коза, я говорю, Домна Павловна, не может ощущать такого счастья. Что ж коза? Коза — дура. Коза и есть коза. Ей бы, дуре, только траву жрать. У ней и запросов никаких нету. Ну, пусти ее на Невский — срамота выйдет, недоразумение… А человек, Домна Павловна, все-таки запросы имеет. Вот, скажем, меня взять. Давеча иду по Невскому — тыква в окне. Заеду, думаю, узнаю, какая цена той тыкве. И зашел. И все-таки человеком себя — чувствуешь. А что ж коза, Домна Павловна? Вот хоть бы и Машку вашу взять — дура, дура и есть. Человек и ударить козу может и бить даже может и перед законом ответственности не несет — чист, как стеклышко.
Домна Павловна села.
— Какая коза, — сказала она, — иная коза при случае и забодать может человека.
— А человек, Домна Павловна, козу палкой, палкой по башке по козлиной.
— Ну и знай, коза — может молока не дать, как телеграфисту давеча.
— Как телеграфисту? — испугался Забежкин. — Да чего ж он ходит туда? Да как же это коза может молока не дать, ежели она дойная?
— А так и не даст!
— Ну, уж это пустяки, Домна Павловна, — сказал Забежкин, дохаживая по комнате. — Это уж. Что ж это? Это бунт будет.
Домна Павловна тоже встала.
— Что ж это? — сказал Забежкин. — Да ведь это же, Домна Павловна, вы странные вещи говорите… А вдруг да когда-нибудь, Домна Павловна, животные протест человеку объявят? Козы, например, или коровы, которые дойные. А? Ведь может же такое быть когда-нибудь? Начнешь их доить, а они бодаются, — копытами по животам бьют. И Машка наша может копытами… А ведь Машка наша, Домна Павловна, забодать, например, Ивана Нажмудиныча может.
— И очень просто, — сказала Домна Павловна.
— А ежели, Домна Павловна, не Иван Нажмудиныча забодает Машка, а комиссара, товарища Нюшкина? Товарищ Нюшкин из мотора выходит, Арсений дверку перед ним — пожалуйте, дескать, товарищ Нюшкин, а коза Машка, спрятавшись, на дверкой стоит. Товарищ Нюшкин — шаг, и она подойдет, да и тырк его в живот по глупости.
— Очень просто, — сказала Домна Павловна.
— Ну, тут народ стекается. Конторщики. А товарищ Пушкин очень даже рассердится. "Чья, — скажет, — это коза меня забодала?" А Иван Нажмудиньн уж тут, задом вертит. "Это коза, — скажет, — Забежкина. У неге, скажет, кроме того, насупротив фамилии шесть галочек". — "А, Забежкина, — скажет товарищ комиссар, — ну, так уволен он по сокращению штатов". И баста.
— Да что ты все про козу-то врешь? — спросила Домна Павловна. — Откуда это твоя коза?
— Как откуда? — сказал Забежкин. — Когда, конечно, Домна Павловна, не моя, коза ваша, но ежели брак, хоть бы даже гражданский, и как муж, в некотором роде…
— Да ты про какую козу брендишь-то? — рассердилась Домна Павловна. Ты что, у телеграфиста купил ее?
— Как у телеграфиста? — испугался Забежкин. — Ваша коза, Домна Павловна.
— Нету, не моя коза… Коза телеграфиста. Да ты, прохвост этакий, идол собачий, не на козу ли нацелился?
— Как же, — бормотал Забежкин, — ваша коза. Ейбогу, ваша коза. Домна Павловна.
— Да ты что, обалдел? Да ты на козу рассчитывал? Я сию минуту тебя насквозь вижу. Все твои кишки вижу…
В необыкновенном гневе встала с кровати Домна Павловна и, покрыв одеялом обильные свои плечи, вышла из комнаты. А Забежкин прилег на кровать, да так и пролежал до утра, не двигаясь.
Утром пришел к Забежкину телеграфист.
— Вот, — сказал телеграфист, не эдороваясь, — Домна Павловна приказала, чтобы в двадцать четыре часа, иначе — судам и следствием.
— А я, — закричала из кухни Домна Павловна, — а я, так и передай ему, Иван Кириллыч, скотине этому, я и видеть его не желаю.
— А Домна Павловна, — сказал телеграфист, — и видеть вас не желает.
Домна Павловна кричала из кухни:
— Да посмотри, Иван Кириллыч, не прожег ли он матрац, сукин сын. Курил давеча. Был у меня один такой субчик — прожег. И перевернул, подлец, — не замечу, думает. Я у них, у подлецов, все кишки насквозь вижу.
— Извиняюсь, — сказал телеграфист Забежкину, — пересядьте на стул.
Забежкин печально пересел с кровати на стул.
— Куда же я перееду? — сказал Забежкин. — Мне и поеехать-то некуда.
— Он, Домна Павловна, говорит, что ему и переедать некуда, — сказал телеграфист, осматривая матрац.
— А пущай, куда хочет, хоть кошке в гости! Я в его жизнь не касаюсь.
Телеграфист Иван Кириллыч осмотрел матрац, заглянул, без всякой на то нужды, под кровавь и, подмигнув Забежкину глазом, ушел.
Вечером Забежкин нагрузил тележку и выехал неизвестно куда.
А когда выезжал из ворот, то встретил агронома Пампушкина.
Агроном спросил:
— Куда? Куда это вы, молодой человек?
Забежкин тихо улыбнулся и сказал:
— Так, знаете ли… прогуляться…
Ученый агроном долго смотрел ему вслед. На тележке поверх добра на синей подушке стояла одна пара сапог.
Так погиб Забежкин.
Когда против его фамилии значилось восемь галок, бухгалтер Иван Нажмудинович сказал:
— Шабаш Уволен ты, Забежкин, по сокращению штатов.
Забежкин записался на биржу безработных, но работы не искал. А как жил — неизвестно.
Однажды Домна Павловна встретила его на Дерябкинском рынке На толчке. Забежкин продавал пальто.
Был Забежкин в рваных сапогах и в бабьей кацавейке. Был он небрит, и бороденка у него росла почему-то рыжая. Узнать его было трудно!
Домна Павловна подошла к нему, потрогала пальто и спросила:
— Чего за пальто хочешь?
И вдруг узнала — это Забежкин.
Забежкин потупился и сказал:
— Возьмите так, Домна Павловна.
— Нет, — ответила Домна Павловна хмурясь, — мне не для себя нужно Мне Иван Кириллычу нужно. У Иван Кириллыча пальто зимнего нету… Так я не хочу, а вот что: денег я тебе, это верно, не дам, а вот приходи — будешь обедать по праздникам.
Пальто накинула на плечи и ушла.
В воскресенье Забежкин пришел. Обедать ему дали на кухне. Забежкин конфузился, подбирал грязные ноги под стул, качал головой и ел молча.
— Ну как, брат Забежкин, — спросил телеграфист.
— Ничего-с, Иван Кириллыч, терплю, — сказал Забежкин.
— Ну, терпи, терпи Человеку невозможно, чтобы но терпеть. Терпи, брат Забежкин.
Забежкин съел обед и хлеб спрятал в карман.
— А я-то думал, — сказал телеграфист, смеясь и подмигивая, — я-то, Домна Павловна, думал — чего это он, сукин сын, икру передо мной мечет? А он вот куда сей закинул — коза.
Когда Забежкин уходил, Домна Павловна спросила тихо:
— Ну, а сознайся, соврал ведь ты насчет глаз вообще?
— Соврал, Домна Павловна, соврал, — сказал Забежкин, вздыхая.
— Н-ну, иди, иди, — нахмурилась Домна Павловна, — не путайся тут!
Забежкин ушел.
И каждый праздник приходил Забежкин обедать. Телеграфист Иван Кириллович хохотал, подмигивал, хлопал Забежкина по животу и спрашивал:
— И как же это, брат Забежкин, ошибся ты?
— Ошибся, Иван Кириллыч.
Домна Павловна строго говорила:
— Оставь, Иван Кириллыч! Пущай есть. Пальто тоже денег стоит.
После обеда Забежкин шел к козе. Он давал ей корку и говорил:
— Нынче был суп с луком и турнепс на второе.
Коза тупо смотрела Забежкину в глаза и жевала хлеб. А после облизывала Забежкину руку.
Однажды, когда Забежкин съел обед и корку спрятал в карман, телеграфист сказал:
— Положь корку назад. Так! Пожрал, и до свиданья. К козе нечего шляться!
— Пущай, — сказала Домна Павловна.
— Нет, Домна Павловна, моя коза! — ответил телеграфист. — Не позволю. Может, он мне козу испортит по злобе. Чего это он там с ней колдует?
Больше Забежкин обедать не приходил.
1922

СЕНТИМЕНТАЛЬНЫЕ ПОВЕСТИ

ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ

Эта книга, эти сентиментальные повести написаны в самый разгар нэпа и революции.
И читатель, конечно, вправе потребовать от автора настоящего революционного содержания, крупных там планетарных заданий и героического пафоса — одним елевом, полной и высокой идеологии.
Не желая вводить небогатого покупателя в излишние траты, автор спешит уведомить с глубокой, душевной болью, что в этой сентиментальной книге не много будет героического.
Эта книга специально написана о маленьком человеке, об обывателе, во всей его неприглядной красе.
Пущай не ругают автора за выбор такой мелкой темы — такой уж, видимо, мелкий характер у автора Тут уж ничего не поделаешь. Кому что по силам, кому что дано.
Один писатель широкими мазками набрасывает на огромные полотна всякие эпизоды, другой описывает революцию, третий военные ритурнели, четвертый занят любовными шашнями и проблемами Автор же, в силу особых сердечных свойств и юмористических наклонностей, описывает человека — как он живет, чего делает и куда, для примеру, стремится.
Автор признает, что в наши бурные годы прямо даже совестно, прямо даже неловко выступать с такими ничтожными идеями, с такими будничными разговорами об отдельном незначительном человеке.
Но критики не должны на этот счет расстраиваться и портить свою драгоценную кровь. Автор и не лезет со своей книгой в ряд остроумных произведений эпохи.
Быть может, поэтому автор и назвал свою книгу сентиментальной.
На общем фоне громадных масштабов и идей эти повести о мелких, слабых людях и обывателях, эта книга о жалкой уходящей жизней действительно, надо полагать, зазвучит для некоторых критиков какой-то визгливой флейтой, какой-то сентиментальной оскорбительной требухой.
Однако ничего не поделаешь. Придется записать так, как с этим обстояло в первые годы революции. Тем более, мы смеем думать, что эти люди, эта вышеуказанная прослойка пока что весьма сильно распространена на свете. В силу чего мы и предлагаем вашему высокому вниманию подобную малогероическую книгу.
А что в этом сочинении бодрости, может быть, комунибудь покажется маловато, то это неверно. Бодрость тут есть. Не через край, конечно, но есть. Последние же страницы книги прямо брызжут полным весельем и сердечной радостью.
Март 1927
И. В. Коленкоров

ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ

Ввиду многочисленных запросов, сообщаем, что вышеуказанная подпись И. В. Коленкоров — есть подпись подлинного автора сентиментальных повестей.
Вот краткая биографическая справка о нем.
И. В. Коленкоров — родной брат Ек. Вас. Коленкоровой, тепло и любовно выведенной в повести "Люди" наряду с другими героинями. Он родился в 1882 году в городе Торжке (Тверской губ.), в мелкобуржуазной семье дамского портного. Получил домашнее образование. В молодые годы был пастухом. Потом играл в театре. И наконец мечта его жизни воплотилась в действительность — он стал писать стихи и рассказы.
В настоящее время И. — В. Коленкоров, принадлежащий к правому крылу попутчиков, перестраивается и, вероятно, в скором времени займет одно из видных мест среди писателей натуральной школы.
Сентиментальные же повести написаны им под руководством писателя М. М. Зощенко, ведущего литературный кружок, в котором около пяти лет находился наш славный автор.
И в настоящее время, выпуская эту книгу, Иван Васильевич приносит т. Зощенко свою благодарность и желает ему дальнейшей удачи в многотрудной педагогической деятельности.
Май 1928
К.С.

ПРЕДИСЛОВИЕ К ТРЕТЬЕМУ ИЗДАНИЮ

В силу постоянных запросов сообщаем, что роль писателя М. Зощенко в этом труде свелась главным образом к исправлению орфографических ошибок и выражению идеологии. Основная же работа принадлежит вышеуказанному автору, И. В. Коленкорову. Так что по-настоящему на обложке книги надо было бы поставить фамилию Кодлекорова. Однако И. В. Коленкоров, не желая прослыть состоятельным человеком, отказался от этой чести в пользу М. Зощенко. Гонорар же Иван Васильевич получил полностью.
Сообщая об этом, пользуемся случаем сказать, что некоторые сентиментальные нотки, нытье и кое-какие идеологическое шатание в ту и другую сторону следует отнести не к руководителю литкружка, а отчасти к автору, И. В. Коленкорову, отчасти же к тем литературным персонажам, которые выведены в этих повестях.
Тут перед вашими глазами пройдет целая галерея уходящих типов.
И новому, современному читателю необходимо их знать, чтоб увидеть уходящую жизнь во всех ее проявлениях.
Июль 1928
С. Л.

ПРЕДИСЛОВИЕ К ЧЕТВЕРТОМУ ИЗДАНИЮ

В силу прошлых недоразумений писатель уведомляет критику, что лицо, от которого ведутся эти повести, есть, так сказать, воображаемое лицо. Это есть тот средний интеллигентский тип, которому случилось жить на переломе двух эпох.
Неврастения, идеологическое — шатание, крупные противоречия и меланхолия — вот чем пришлось наделить нам своего "выдвиженца", И. В. Коленкорова. Сам же автор — писатель М. М. Зощенко, сын и брат таких нездоровых людей, — давно перешагнул все это. И в настоящее время он противоречий не имеет. А если в другой раз и нету — настоящего сердечного спокойствия, то совершенно по другим причинам, о которых автор расскажет как-нибудь после.
В данном же случае это есть литературный прием, и автор умаляет почтеннейшую критику вспомнить об этом незамысловатом обстоятельстве, прежде чем замахнуться на беззащитного писателя.
Апрель 1829
Ленинград
Мих. Зощенко

АПОЛЛОН И ТАМАРА

Жил в одном городе на Большой Проломной улице свободный художник-тапер Аполлон Семенович, по фамилии Перепенчук.
Фамилия эта — Перепенчук — встречается в России не часто, так что читатели могут даже подумать, что речь сейчас идет о Федоре Перепенчуке, о фельдшере из городского приемного покоя, тем более что оба они жили в одно время и на одной и той же улице и по характеру не то чтобы были схожи, но в некотором скептическом отношении к жизни и в образе своих мыслей ихние характеры как-то перекликались.
Но только фельдшер Федор Перепенчук помер значительно пораньше, да и, вернее, не сам помер, не своей то есть смертью, а он удавился.
Об этом газеты своевременно трубили: покончил, дескать, с собой при исполнении служебного долга фельдшер из городского приемного покоя Федор Перепенчук, причина — разочарование в жизни…
Этакую, правда, нелепость могут досужие репортеришки написать Разочарование в жизни… Федор Перепенчук и разочарование в жизни… Ах, какие это пустяки. Какая несусветная околесица!
Это правда поверхностно размышляя, точно, жил, жил человек, задумывался о бессмысленном человеческом существовании и руки на себя наложил. Точно, на первый взгляд — разочарование. Но тот, кто поближе знал Федора Перепенчука, не сказал бы таких пустяков.
Это к Аполлону Перепенчуку, таперу и музыканту, могло бы подойти это слово — разочарование. Жил потому что человек бездумно, наслаждался прелестью своего бытия, а после, от причин исключительно материальных и физических и от всяких катастроф и коллизий, — ослаб к жизни, так сказать, потерял вкус. Но не будем забегать вперед, о нем, об Аполлоне Перепенчуке, и будет наше повествование.
А вот Федор Перепенчук… Вся сила его личности была в том, что не от бедности, не от катастроф и коллизий он пришел к своим мыслям, нет, мысли его родились путем зрелого, логического размышления значительного человека. О нем не только что рассказ написать, о нем целые тома сочинений написать можно было бы. Но только не каждый писатель взялся бы исполнить труд этот. Не каждый бы мог быть биографом и, так сказать, жизнеописателем дел и мыслей этого выдающегося человека. Тут потребовался бы сочинитель величайшего ума и огромной эрудиции, а также и знание мельчайших вещей и вещичек — и о происхождении человека, и о зарождении вселенной, и всякие философские воззрения, теория относительности и другие там разные теории, и где какая звезда расположена, и даже хронология исторических событий, — все это потребовалось бы для изучения личности Федора Перепенчука.
И в этом отношении Аполлону Перепенчуку ни в какой мере с ним не сравняться.
Аполлон Перепенчук был прямо-таки перед ним пустяковый человек, дрянцо даже… Не в обиду будет сказано его родственникам. А впрочем, родственников по прямой линии у него и не осталось, разве что тетка его по отцу, Аделаида Перепенчук. Ну, да и та в изящной словесности, пожалуй что, ничего не понимает. Пущай обижается.
Приятелей у него тоже не осталось. Да у таких людей, как Федор и Аполлон Перепенчуки, и не могло быть приятелей. У Федора никогда не было, а Аполлон растерял их, как впал в нищету.
И какой это мог быть приятель у Федора Перепенчука, ежели людей он не любил, презирал, вернее — образ своей жизни вел замкнутый, строгий даже, и с людьми если и разговаривал, то для того, чтобы механически высказать накопившиеся воззрения, а не затем, чтобы услышать возгласы одобрения и критику.
Да и кто, какой человек величайшего ума смог бы ответить на его гордые мысли:
"Для чего существует человек? Есть ли в жизни у него назначение, и если нет, то не является ли жизнь, вообще говоря, отчасти бессмысленной?"
Конечно, какой-нибудь приват-доцент или профессор сказал бы с неприятной легкостью, что человек существует для дальнейшей культуры и для счастья вселенной. Но все это туманно и неясно, и простому человеку даже приходят на мысль разные удивительные вещи для чего, скажем, существует жук или кукушка, которые явно никакой пользы не приносят, а тем более для дальнейшей культуры, и в какой мере жизнь человека важнее жизни кукушки, птицы, которая могла бы и не жить, и мир от этого бы не изменился.
Но тут нужно гениальное перо и огромные знания, чтобы хоть отчасти отразить величественные замыслы Федора Перепенчука.
И, может, и не следовало бы тревожить тень замечательного человека, если б в свое время отчасти не дошел бы до этих мыслей ученик до духу и дальний его родственник — Аполлон Семенович Перепенчук, тапер, музыкант и свободный художник, проживавший на Большой Проломной улице.
Он проживал на этой улице за несколько лет до войны я революции.
Слово это — тапер — ничуть для человека не унизительно. Правда, некоторые люди, и в том числе — сам Аполлон Семенович Перепенчук, до некоторой степени стеснялись произносить это слово на людях, а в особенности в дамском обществе, превратно полагая, что дамы от этого конфузятся И если Аполлон Семенович и называл себя тапером, то непременно с прибавлением артист, свободный художник или еще как-нибудь по иному. Но это несправедливо.
Тапер — это значит музыкант, пианист, но пианист, стесненный в материальных обстоятельствах и вынужденный оттого искусством своим забавлять веселящихся людей.
Профессия эта не столь ценна, как, скажем, театр или живопись, однако и это есть подлинное искусство. Конечно, существует в этой профессии множество еле пых старичков и глухонемых старушек, которые снижают искусство это до обыкновенного ремесла, бессмысленно ударяя по клавишам пальцами, наигрывая разные там польки, полечи и мажоры.
Но под этот разряд ни в какой мере нельзя было отнести Аполлона Семеновича Перепенчука. Истинное призвание, темперамент артиста, лиризм и вдохновение его — все шло вразрез с обычным пониманием ремесла тапера.
Был при этом Аполлон Семенович Перепенчук в достаточной мере красив и даже изыскан. От лица его веяло вдохновением и необыкновенным благородством.
И всегда гордо закушенная нижняя губа и надменный профиль артиста делали фигуру его похожей на изваяние.
Даже кадык, простой, обыкновенный кадык, или, как он еще иначе называется, адамово яблоко, то, что у других людей было омерзительно и вызывало насмешки, у него, у Аполлона Перепенчука, при постоянно гордо закинутой голове выглядело благородна и даже напоминало что-то греческое.
А ниспадающие волосы! А бархатная блуза! А темнозеленый, до пояса, галстук! Собственно говоря, необыкновеннейшей красотой наделен был человек.
А те моменты, когда он появлялся на балу своей стремительной походкой и статуей замирал в дверях, как бы окидывая все общество надменным взглядом… Да, неотразимейший был человек. Не одна женщина лила по нем обильные слезы. А как сердито сторонились его мужчины! Как прятали от него жен под предлогом, что неловко, дескать, жене государственного, скажем, чиновника трепаться с каким-то таперишкой.
А то незабываемое событие, когда старший делопроизводитель казенной палаты получил анонимное письмо с объяснением, что жена его состоит в нежных отношениях и в предосудительной связи с Аполлоном Перепенчуком! Та уморительная сцена, когда делопроизводитель этот два часа караулил на улице Аполлона Семеновича, чтобы помять ему бока, и по ошибке, введенный в заблуждение длинными волосами, избил секретаря городской управы…
Ах, смешные были дела! И, что всего смешнее, что все скандалы, записочки и дамские слезы не имели под собой никакой почвы. Имея счастливую внешность ловеласа, романтика и разорителя чужих семей, Аполлон Семенович Перепенчук был, напротив того, необыкновенно робкий и тихий человек.
Он даже чуждался женщин, сторонился их, считая, что настоящий, истинный артист не должен связывать ничем своей жизни…
Правда, женщины писали ему записки и письма, где назначали ему тайные свидания и называли его ласкательными и уменьшительными именами, но он был непоколебим.
Записочки и письма он бережно хранил в шкатулке, в свободное время разбирая их, нумеруя и связывая по пачкам. Но жил уединенно и даже замкнуто. И всем знакомым своим при случае любил сказать: "Искусство — это выше всего".
А в искусстве он был не последним. Конечно, существуют такие виртуозы, которые на одних лишь черных клавишах могут исполнить разные мотивы, до этого Аполлону Перепенчуку было далеко, однако он имел-таки собственную композицию — вальс "Нахлынувшие на меня мечты"…
Вальс этот он весьма успешно исполнял, при огромном стечении публики, в стенах Купеческого собрания.
Это было в тот год, о котором пойдет речь, год наибольшей его славы и известности. К этому счастливому времени относится и другое его сочинение, неоконченная "Фантази реаль", написанная в мажорных тонах, что не исключало в ней очаровательной лирики. Эта "Фантази реаль" посвящалась некоей Тамаре Омельченко, той самой девице, что сыграла такую решающую и роковую роль в жизни Аполлона Семеновича Перепенчука.
Но тут автор должен объясниться с читателями.
Автор уверяет дорогих читателей, что он ни в какой мере не будет извращать событий. Напротив, он будет их восстанавливать именно так, как они и проистекали, сохраняя при этом самые мельчайшие подробности, как например: внешность героев, образ их мыслей или даже сентиментальные мотивы, которые так не по душе самому автору.
Автор заверяет дорогих читателей, что с необыкновенным прискорбием и даже с болезненным напряжением он вспоминает кое-какие сентиментальные сцены, о которых он должен рассказать, те сцены, когда, например, героиня плачет над портретом, или когда та же героиня зашивает порванную гимнастерку Аполлону Перепенчуку, или когда наконец тетушка Аделаида Перепенчук объявляет о распродаже гардероба Аполлона Семеновича.
Эти описания пойдут, так сказать, вразрез со вкусом автора, но все это будет сделано ради истины. Ради истины автор сохраняет даже подлинные имена героев. Пусть читатель не думает, что автор из эстетических соображений назвал своих героев столь редкими, исключительными именами Тамара и Аполлон. Нет, именно так они и прозывались. И это, впрочем, ничуть не удивительно.
Автору доподлинно известно, что все девицы в семнадцать и в восемнадцать лет на Большой Проломной улице прозывались именно Тамарами или Иринами.
А произошло такое исключительное событие по причинам достаточно уважительным. Семнадцать лет назад стоял здесь полк каких-то гусар. И такой это был замечательный полк, такие красавцы все были эти гусары, и так они воздействовали на горожан с эстетической стороны, что все младенцы женского пола, родившиеся в то время, названы были, с легкой руки супруги начальника губернии, Тамарами или Иринами.
Так вот, в тот счастливый, полный головокружительного успеха год Аполлон Семенович Перепенчук встретил впервые и нежно полюбил девицу Тамару Омельченко.
Было ей тогда неполных восемнадцать лет. Была она не то чтобы красавица, а была она лучше красавицы — такая у ней была во всем благородная закругленность форм, такая плывущая поступь и такое очарование нежной юности. Все мужчины, проходящие мимо, будь то на улице или даже в обществе, называли ее булочкой, пончиком или пампушечкой. И при этом глядели на нее с большим вниманием и удовольствием.
В тот год она тоже полюбила Аполлона Семеновича Перепенчука.
Они встретились на балу в стенах клуба Купеческого собрания. Это было в начале европейской всемирной войны. Ее поразил вид его, необыкновенно благородный, с гордо закушенной нижней губой. Он был восхищен ее нетронутой свежестью.
В тот вечер он был в особенном ударе. Он бил по роялю со всей силой своего вдохновения так, что дежурный старшина пришел попросить его играть потише, оправдываясь тем, что действительные члены — клуба обижаются.
В этот момент Аполлон Перепенчук понял, какой он, в сущности, незначительный еще и мизерный человек.
Он, в силу своей профессии, прикрепленный к музыкальному инструменту, не сможет даже подойти к любимой девушке. И, раздумывая так, он выражал звуками всю свою тоску и отчаяние несвободного человека.
Она кружилась в вальсах и мазурках со многими представительными мужчинами, но глаза ее все время останавливались на вдохновенном лице Аполлона — Перепенчука.
И в конце вечера, преодолевая девичий стыд, она сама подошла к нему, попросив сыграть что-нибудь из его любимых мотивов. Он сыграл вальс "Нахлынувшие на меня мечты".
Этот вальс решил дело. Она, охваченная трепетом первого чувства, взяла его руку и прижала к своим губам.
Злобная молва о новом марьяже Аполлона Перепенчука тотчас охватила все здание Купеческого клуба.
Никто не старался скрыть своего любопытства. Мимо них фланировали люди, подсмеиваясь и хихикая. Даже те, кто вдевался уже внизу, сбросили свои шубы и снова поднялись наверх, чтобы самим воочию убедиться в правильности пикантных слухов.
Так началась эта любовь.
Аполлон Перепенчук и Тамара стали встречаться по праздникам на углу Проломной и Кирпичного и, гуляя до вечера, говорили о своей любви и о том замечательном, незабываемом вечере, когда они встретились впервые, вспоминая при этом каждую мелочь, прикрашивая все и восторгаясь друг другом.
Это длилось до осени.
А в тот день, когда Аполлон Семенович Перепенчук, одетый в жакет, с букетом олеандров и с коробкой постного сахара пришел просить руки Тамары, она, с рассудочностью зрелой женщины, знающей себе цену, отказала ему, невзирая на просьбы своей матери и домочадцев.
— Мамаша, — сказала она, — да, я люблю Аполлона со всей страстью девичьего чувства, но замуж за него сейчас я не дойду. Когда он будет знаменитым музыкантом, когда слава будет у его ног, я сама приду к нему. И я верю, что это будет скоро. Я верю" что он будет известным, знаменитым человеком, умеющим обеспечить свою встречу.
Во время ее реплики Аполлон Перепенчук стоял тут же, впервые низко опустив свою голову.
Весь вечер он плакал у ее ног и с невыразимой страстью и тоской целовал ее колени. Но она была настойчива. Она не хотела рисковать, она боялась бедности и необеспеченной жизни, той жизни, которую влачат многие люди.
Аполлон Перепенчук бросился к себе. Он жил несколько дней в каком-то тумане, в остервенении какомто, стараясь придумать способ стать знаменитым, прославленным музыкантом. Но то, что раньше казалось ему легким и простым, теперь представлялось необыкновенной трудностью, даже невозможным.
В его уме мелькали разные планы: уехать в другой город, бросить музыку, бросить искусство и искать счастья и славы в другой профессии, на другом поприще, стать, например, отважным авиатором, делающим мертвые петли над родным городом, над кровлей любимой девушки, или, наконец, стать изобретателем, путешественником, хирургом… Но это были все только планы.
Аполлон Перепенчук тут же разрушал их, смеясь над своей фантазией.
Он послал в Петербург сочинение-вальс "Нахлынувшие на меня мечты", но неизвестно, что сталось с рукописью: затерялась ли она на почте, или какой-нибудь человек присвоил ее себе, впоследствии выдавая ее за свою композицию, — неизвестно. В свет она так и не вышла.
Нынче даже мотив ее позабыт. Разве что тетушка Аделаида Перепенчук сохранила его в своей памяти. Ах, она так любила напевать этот вальс!
К этому времени относится и другое сочинение Аполлона Перепенчука неоконченная "Фантази реаль", незаконченная, не в силу творческой беспомощности. Она была не кончена, ибо новый удар сразил нашего бедного героя.
Аполлон Семенович был призван в ряды армии, как ратник второго разряда, могущий нести службу в тылу действующих войск.
То, что в фантазиях своих он думал уехать, искать счастья на стороне, теперь исполнилось.
В декабре шестнадцатого года Аполлон Перепенчук пришел проститься с любимой девушкой.
Даже самые циничные люди, самые зачерствелые сердца плакали, глядя на их нежное расставание.
Прощаясь, Аполлон Перепенчук торжественно сказал, что он или совсем не вернется, или вернется прославленным, знаменитым человеком. Он сказал, что ни война, ни что другое не остановит его стремления к этому.
И девушка, благодарно смеясь, сквозь слезы сказала, что она вполне ему верит и что она непременно будет его женой, когда он вернется таким, как она это хочет, ради их взаимного счастья.
И вот прошло несколько лет. Четыре с лишком года прошло с тех пор, как Аполлон Семенович Перепенчук уехал в действующую армию.
Огромные изменения произошли за это время. Социальные идеи в значительной мере покачнули и ниспровергли прежний быт. Много прекрасных людей отошло к праотцам в вечность. Так, например, скончался от сыпняка Кузьма Львович Горюшкин, бывший попечитель учебного округа, добродушнейший и культурный человек.
Помер Семен Семенович Петухов, отличнейший тоже человек и не дурак выпить. Смерть фельдшера Федора Перепенчука относится к тому же времени.
Жизнь в городе чрезвычайно изменилась. Наступившая революция стала создавать новый быт. Но жить было нелегко. И люди боролись за право свое прожить.
И никто за это время не вспомнил Аполлона Семеновича Перепенчука. Разве что Тамара Омельченко да еще тетушка его, Аделаида Перепенчук. Конечно, может быть, и еще какая-нибудь девица, подумала о нем, но подумала как о романтическом герое, а не как о тапере и музыканте. Как о тапере о нем никто не вспоминал и не пожалел. В городе таперов не было, да они были и не нужны. С условиями нового быта многие профессии стали ненужными, среди них профессия тапера была вымирающей.
На всех вечерах подвизался теперь маэстро Соломон Беленький с двумя первыми скрипками, контрабасом и виолончелью. На всех вечерах, благотворительных балах, на свадьбах и на крестинах работал с успехом, несомненно, головокружительным этот неизвестно откуда появившийся человек. Его все полюбили. И верно: никто так, как он, не смог бы вертеть скрипку в руках, переворачивая ее и в паузе ударяя по деке смычком. Мало того — он играл попурри из любимейших мотивов, мог исполнять разнообразнейшие танцы и заатлантические танцы, как-то: "тремутар" или "медведь". При этом не сходящая с его лица улыбка и даже некоторое добродушное подмигиванье танцующим окончательно сделали его любимцем веселящейся публики. Он был, так сказать, артист современности. И он вытеснил из памяти горожан и в прах растоптал Аполлона Семеновича Перепенчука.
А в тот год, когда Аполлона Перепенчука стала забывать Тамара, и даже тетушка Аделаида Перепенчук, считая племянника своего без вести погибшим, вывесила на воротах записку, объявляющую гражданам о распродаже гардероба Аполлона Перепенчука, как-то: двух пар мало ношенных брюк, бархатной тужурки с темно-зеленым галстуком, пикейного жилета и еще кое-каких вещей, — в тот год он вернулся в родной город.
Он ехал в теплушке с солдатами и, подложив под голову мешок, лежал на нарах всю дорогу. Он казался больным. Он страшно переменился. Солдатская шинель, рваная, прожженная на спине, армейские ботинки, штаны широкие, цвета защитной материи, хриплый голос — делали его неузнаваемым. Казалось, что это был другой человек.
Даже губа, его гордо закушенная губа, была вытянута в ленточку от постоянного общения с кларнетом.
Никто никогда не узнал, какая катастрофа разразилась над ним. И была ли катастрофа? Вернее всего, что ее не было, а была жизнь, простая и обыкновенная, от которой только два человека из тысячи становятся на ноги, остальные живут, чтобы прожить.
Никогда никому он не рассказывал, как жил эти пять лет и что делал, чтобы вернуться в славе и с почестями.
Единственная вещь — кларнет, который он привез, — дала повод людям заподозрить его в том, что славы он искал по-прежнему в искусстве. По-видимому, он был музыкантом в каком-нибудь полковом оркестре. Но ничего не известно доподлинно. Он писем никому не писал, не желая, вероятно, сообщать о незначительных фактах своей жизни.
В общем, неизвестно.
Известно только, что вернулся он не только не знаменитым — вернулся он больным, голодным, даже иным человеком — с морщинами на лбу, с удлиненным носом, с побелевшими глазами и низко опущенной головой.
Он как вор вернулся в дом своей тетушки, как вор бежал по улицам от вокзала, стараясь, чтоб никто его не увидел. Но его если и видели, то не узнавали. Ничего не оставалось в нем старого. Был это другой Аполлон Перепенчук.
Самое возвращение его было ужасно. Новый удар, едва он перешагнул порог, обрушился на его голову. Вещи, его прекрасные вещи: бархатная тужурка, штаны, жилет — погибли безвозвратно. Тетушка Аделаида Перепенчук все распродала, вплоть до безопасной бритвы.
С некоторым даже равнодушием и брезгливостью выслушал Аполлон Семенович тетушкины рыдания и, не упрекнув ее, только переспросив еще раз о бархатной тужурке, бросился к Тамаре.
Он бежал к ней, задыхаясь и ни о чем не думая, по Большой Проломной. Все псы выбегали ему навстречу и лаяли, пытаясь схватить его за ободранные штаны.
Наконец еще усилие — ее дом, Тамарин дом… И Аполлон Перепенчук стучит кулаком в дверь.
Она, Тамара, встретила его испуганно, стараясь тотчас, сию минуту, понять, что с ним случилось. И, глядя на его рваную блузу, на изможденное лицо, поняла.
Он смотрел пристально, пронзительно в ее глаза, пытаясь проникнуть в ее думы, понять. Но ничего не понял.
Так они долго стояли друг перед другом, не проронив слова. Потом он стал перед ней на колени и, не зная, о чем сказать, тихо заплакал. Она тоже плакала над ним, по-детски всхлипывая и часто сморкаясь.
Наконец она села в кресло, а Аполлон, опустившись перед ней, бессмысленно лепетал какие-то пустяки. Тамара смотрела на него, но ничего не понимала и ничего не видела, она видела лишь загрязненное его лицо, свалявшиеся волосы и рваную гимнастерку. Ее сердечко, сердечко благоразумной женщины, сжималось. Она принесла нитки и ножницы и, попросив его, не сосчитав за труд, вдеть нитку в иглу, принялась зашивать ему гимнастерку, время от времени укоризненно покачивая головой.
Но тут автор должен сказать, что он не мальчик продолжать описание этой сентиментальной сцены. И, хотя осталось немного, автор переходит к психологии героя, нарочно опустив две-три сентиментальных и интимных подробности, как например: она расчесывает своим гребнем свалявшиеся его волосы, она обтирает его изможденное лицо полотенцем и прыскает на него "Персидской сиренью"… Автор заявляет, что ему нет дела до этих подробностей, его интересует психология.
Так вот, благодаря этому нежному вниманию со стороны Тамары Аполлон Перепенчук подумал, что все идет по-прежнему, что по-прежнему она его любит, и с криком восторга он бросился к ней, пытаясь заключить ее в свои объятия.
Но она сказала, нахмурившись:
— Любезный Аполлон Семенович, я, кажется, когдато наговорила вам много лишнего… Надеюсь, вы не приняли мой невинный девичий лепет за чистую монету.
Он не поднимался с колен, с трудом понимая ее слова. Она встала, прошла по комнате и с сердцем промолвила:
— Может быть, я и виновата перед вами, но вашей женой я не буду.
Аполлон Перепенчук вернулся домой и дома вдруг понял, что ничто теперь не в состоянии вернуть ему прежней жизни и что прежняя жизнь смешна и наивна.
И смешно и наивно было его желание стать великим музыкантом и знаменитым, прославленным человеком.
И еще понял: всю свою жизнь он жил не так, как нужно, не то делал и не то говорил… Но как было нужно, он и теперь не знал.
И, ложась спать, он усмехнулся с горечью, как некогда усмехался фельдшер Федор Перепенчук, стараясь наконец понять, проникнуть в сущность явлений.
В короткое время Аполлон Семенович Перепенчук страшно обеднел. Больше того — это была бедность, даже нищета, человека, потерявшего всякие надежды на улучшение. Правда, он и приехал без ничего, однако первое время он не хотел и не смел признаться в своей ужасающей бедности.
Теперь он с недоброй усмешкой говорил об этом тетушке своей Аделаиде Перепенчук:
— Я, тетушка, беден, как церковный нищий.
Тетушка, чувствуя свою вину перед ним, старалась его успокоить, утешить, ободрить, говоря, что еще не все окончательно потеряно, что его жизнь еще вся впереди, что вместо проданного темно-зеленого галстука она сделает ему очаровательный лиловый из корсажа вечернего своего туалета и что, наконец, бархатную тужурку за недорого взялся бы сделать знакомый ей дамский портной Рипкин.
Но Аполлон Перепенчук только усмехался.
Он не сделал ни одного шага, ни одной попытки какнибудь изменить, поставить на прежний лад свою городскую жизнь. Это, впрочем, произошло с тех пор, как он узнал, что в городе на всех вечерах подвизается теперь маэстро Соломон Беленький. До этого какие-то неясные мечты, ускользающие планы теснились в его возбужденном мозгу.
Маэстро Соломон Беленький и исчезновение бархатной куртки сделали Аполлона Перепенчука безвольным созерцателем.
Он целыми днями лежал теперь в постели, выходя на улицу для того, чтобы найти оброненный окурок папиросы или попросить у прохожего на одну завертку щепоточку махорки. Тетушка Аделаида его кормила.
Иногда он вставал с постели, вынимал из матерчатого футляра завезенный им кларнет и играл на нем. Но в его музыке нельзя было проследить ни мотива, ни даже отдельных музыкальных нот — это был какой-то ужасающий, бесовский рев животного.
И всякий раз, когда он начинал играть, тетушка Аделаида Перепенчук менялась в лице, вынимала из шкафика различные банки и баночки со всякими препаратами и нюхательными солями и ложилась в постель, глухо стоная.
Аполлон Семенович бросал кларнет и снова искал успокоения в кровати.
Он лежал и проницательно думал, и мысли приходили к нему те же, что некогда тревожили Федора Перепенчука. Иные мысли по силе и глубине ничуть не уступали мыслям его значительного однофамильца. Он думал о человеческом существовании, о том, что человек так же нелепо и ненужно существует, как жук или кукушка, и о том, что человечество, весь мир, должно изменить свою жизнь для того, чтоб найти покой и счастье, и для того, чтоб не подвергаться таким страданиям, как произошло с ним. Ему однажды показалось, что наконец-то он узнал и понял, как надо жить человеку. Какая-то мысль коснулась его мозга и снова исчезла, неоформленная.
Это началось с малого. Аполлон Перепенчук как-то спросил тетушку Аделаиду:
— Как вы полагаете, тетушка, есть ли у человека душа?
— Есть, — сказала тетушка, — непременно есть.
— Ну, а вот обезьяна, скажем… Обезьяна человекоподобна… Она ничуть не хуже человека. Есть ли, тетушка, у обезьяны душа, как вы полагаете?
— Я думаю, — сказала тетушка, — что у обезьяны тоже есть, раз она похожа на человека.
Апполон Перепенчук вдруг взволновался. Какая-то смелая мысль поразила его.
— Позвольте, тетушка, — сказал он. — Ежели есть душа у обезьяны, то и у собаки, несомненно, есть. Собака ничем не хуже обезьяны. А ежели у собаки есть душа, то и у кошки есть, и у крысы, и у мухи, и у червяка даже…
— Перестань, — сказала тетушка. — Не богохульствуй.
— Я не богохульствую, — сказал Аполлон Семенович. — Я, тетушка, ничуть даже не богохульствую. Я только факты констатирую… Значит, у червяка тоже есть душа… А что вы теперь скажете? Возьму-ка я, тетушка, и разрежу червяка надвое, напополам… И каждая половина, представьте себе, тетушка, живет в отдельности. Так? Это что же? Это, по-вашему, тетушка, душа раздвоилась? Это что же за такая душа?
— Отстань, — сказала тетушка и испуганно посмотрела на Аполлона Семеновича.
— Позвольте, — закричал Перепенчук — Нету, значит, никакой души И у человека нету. Человек-это кости и мясо. Он и помирает, как последняя тварь, и рождается, как тварь… Только что живет по-выдуманному.
А ему нужно по-другому жить.
Но как нужно было жить, Аполлон Семенович не мог объяснить своей тетушке — он не знал. Тем не менее мыслями своими Аполлон Семенович был потрясен. Ему казалось, что он начал понимать что-то Но потом в голове его снова все мешалось и путалось. И он признавался себе, что он не знает, как, в сущности, надо было бы жить, чтоб не испытывать того, что он сейчас чувствует.
А он чувствует, что его игра проиграна и что жизнь спокойно продолжается без него.
Он несколько дней кряду ходил по комнате в страшном волнении А в тот день, когда волнение достигло наивысшего напряжения, тетушка Аделаида принесла письмо на имя Аполлона Семеновича Перепенчука. Это письмо было от Тамары.
Она с жеманностью кокетливой женщины писала в грустном, лирическом тоне о том, что нынче она выходит замуж за некоего иностранного коммерсанта Глобу и что, делая этот шаг, она не хочет оставить о себе дурных воспоминаний в памяти Аполлона Перепенчука. Она, дескать, просит его всепокорнейше извинить за все то, что она с ним сделала, она прощенья просит, ибо знает, какой смертельный удар ему нанесла.
Тихо смеялся Аполлон Перепенчук, читая это письмо.
Однако ее непоколебимая уверенность в том, что он, Аполлон Перепенчук, погибает из-за нее, ошеломила его.
И, думая об этом, он вдруг отчетливо понял, что ему ничего не нужно, даже не нужна та, из-за которой он погибает. И еще ясно, окончательно понял, что он погибает, в сущности, не из-за нее, а погибает оттого, что он не так жил, как нужно. И тут снова все в голове его мешалось и путалось.
И он хотел тотчас пойти к ней и сказать, что не она виновата, а он сам виноват, что он сам совершил ошибку в своей жизни.
Но не пошел, потому что он не знал, в чем заключаллась его ошибка.
Аполлон Семенович Перепенчук пошел к Тамаре спустя неделю. Это произошло неожиданно. Однажды вечером он тихо оделся и, сказав тетушке Аделаиде, что у него болит голова и что он хочет поэтому пройтись по городу, вышел.
Он долго и бесцельно бродил по улицам, не думая о том, что пойдет к Тамаре. Необыкновенные думы о бессмысленном существовании не давали ему покоя. Он, сняв фуражку, бродил по улицам, останавливаясь у темных деревянных домов, заглядывая в освещенные окна, стараясь наконец понять, проникнуть, узнать, как живут люди и в чем их существование. В освещенных окнах он видел за столом мужчин в подтяжках, женщин за самоваром, детей… Иные мужчины играли в карты, иные сидели, не двигаясь, бессмысленно смотря на огонь, женщины мыли чашки или шили и почти все — ели, широко и беззвучно открывая рты. И, за двумя рядами стекол, Аполлону Перепенчуку казалось, что он слышит их чавканье.
От дома к дому переходил Аполлон Семенович и вдруг очутился у дома Тамары.
Аполлон Перепенчук прильнул к окну ее комнаты. Тамара лежала на диване и казалась спящей. Вдруг Аполлон Семенович, неожиданно для самого себя, постучал по стеклу пальцами.
Тамара вздрогнула, вскочила, прислушиваясь. Потом подошла к окну, стараясь в темноте узнать, кто стучал, Но не узнала и крикнула: "Кто?"
Аполлон Семенович молчал.
Она выбежала на улицу и, узнав его, повела в комнаты. Она стала сердито говорить, что не для чего ему приходить к ней, что все наконец кончено, что неужели ему недостаточно ее письменных извинений…
Аполлон Перепенчук смотрел на ее красивое лицо и думал, что незачем ей говорить о том, что не она виновата, а он виноват, что он не так жил, как нужно, — она не поймет и не захочет понять, оттого что в этом у ней была какая-то радость и, может быть, гордость.
И он хотел уж уходить, но вдруг что-то остановило его. Он долго стоял посреди комнаты, напряженно думая, странное успокоение пришло к нему. И он, оглядев комнату Тамары, бессмысленно улыбаясь, вышел.
Он вышел на улицу, прошел два квартала, надел фуражку. Остановился.
— Что такое?
В тот момент, когда он стоял в ее комнате, какая-то счастливая мысль мелькнула в его уме. Он забыл ее…
Какая-то мысль, исход какой-то, от которого на мгновение стало ясно и спокойно.
Аполлон Перепенчук стал вспоминать каждую мелочь, каждое слово. Не уехать ли? Нет… Не поступить ли в письмоводители? Нет… Он забыл.
Тогда он бросился опять к ее дому. Да, конечно, он должен сейчас, сию минуту, проникнуть в ее дом, в комнату ее и там, придя на старое место, вспомнить эту проклятую мысль.
Он подошел к двери. Хотел постучать. Но вдруг заметил — дверь открыта. За ним не заперли. Он тихо прошел по коридору, никем не замеченный, и остановился на пороге Тамариной комнаты.
Тамара плакала, ничком уткнувшись в подушки. В руке она держала его фотографию, его — Аполлона Перепенчука.
Пусть на этом месте читатель плачет, сколько ему угодно, — автору все равно, ему ни холодно, ни жарко. Автор бесстрастно переходит к дальнейшим событиям.
Аполлон Перепенчук посмотрел на Тамару, на карточку в ее руке, на окно, на цветок, на вазочку с пучком сухой травы и вдруг вспомнил.
— Да!
Тамара вскрикнула, увидав его. Он бросился прочь, стуча сапогами. За ним бежал кто-то из кухни.
Аполлон Семенович выбежал на улицу. Пошел быстро по Проломной. Потом побежал. Провалился в рыхлый снег. Упал. Встал. Опять побежал.
— Вспомнил!
Он бежал долго, задыхаясь. Уронил фуражку и, не стараясь ее найти, бросился дальше. В городе было тихо.
Ночь. Перепенчук бежал.
И вот уже окраина города. Слобода. Заборы. Семафор.
Будки. Канава. Полотно.
Аполлон Перепенчук упал. Пополз. И, уткнувшись в рельсы, лег.
— Вот эта мысль.
Он лежал в рыхлом снегу. Сердце его переставало биться. Ему казалось, что он умирает.
Кто-то с фонарем прошел два раза мимо него и, снова вернувшись, пихнул его ногой в бок.
— Ты чего? — сказал мужик с фонарем. — Чего лег?
Перепенчук молчал.
— Чего лег? — с испугом повторил мужик. Фонарь В его руке дрожал.
Аполлон Семенович поднял голову. Сел.
— Люди добрые… Люди добрые… — сказал он.
— Какие люди? — тихо сказал мужик. — Да ты чего надумал-то? Пойдем-кось в будку. Я здешний… Стрелочник…
Мужик взял его под руку и повел в сторожку.
— Люди добрые… Люди добрые… — бормотал Перепенчук.
Вошли в сторожку. Душно. Стол. Лампа. Самовар.
За столом сидел мужик в расстегнутой поддевке. Баба щипцами крошила сахар.
Перепенчук сел на лавку. Зубы его стучали.
— Ты чего лег-то? — спросил опять стрелочник, подмигивая мужику в поддевке. — Не смерти ли захотел?
Или рельсину, может, открутить хотел? А?
— А чего он? — спросил мужик в поддевке. — Лег, что ли, на рельсы?
— Лег, — сказал стрелочник. — Я иду с фонарем, а он лежит, как маленький, уткнувшись харей в самую то есть рельсину.
— Гм, — сказал мужик в поддевке, — сволочь какая.
— Подожди, — сказала баба, — не ори на него. Видишь, трясется человек. Не из радости трясется. На-кось чайку, попей.
Аполлон Перепенчук, стуча по стакану зубами, выпил.
— Люди добрые…
— Обожди, — сказал стрелочник, снова подмигивая и для чего-то толкая под бок мужика в поддевке. — Дайкось я его спрошу по порядку.
Аполлон Семенович сидел неподвижно.
— Отвечай по порядку, как на анкете, — строго сказал стрелочник. Фамилия?
— Перепенчук, — сказал Аполлон Семенович.
— Так, — сказал мужик. — Не слыхал.
— Лет от роду?
— Тридцать два.
— Зрелый возраст, — сказал мужик, чему-то радуясь. — А мне пятьдесят первый, значит… Возраст все-таки… Безработный?
— Безработный…
Стрелочник усмехнулся и снова подмигнул.
— Эта худа, — сказал он. — Ну, а ремесло какое понимаешь? Знаешь ли какое ремесло?
— Нет…
— Эта худа, — сказал стрелочник, покачав головой. — Как же это, брат, без рукомесла-то жить? Это, я тебе скажу, немыслимо худа. Человеку нужно непременно понимать рукомесло. Скажем, я — сторож, стрелочник.
А теперь, скажем, поперли меня, сокращенье там или что иное… Я от этого, братишка, не пропаду. Я сапоги знаю работать. Буду я работать сапоги, рука сломалась — мне и горюшка никакого. Буду-ка я зубами веревки вить.
Вот она какое дело. Как же это можно без рукомесла.
Нипочем не можно… Как же существуешь-то?
— Из дворян, — усмехнулся мужик в поддевке. — Кровь у них никакая… Жить не могут. В рельсы тюкаются.
Аполлон Перепенчук встал и хотел уйти из будки.
Сторож не пустил, сказал:
— Сядь. Я тебя сейчас великолепно устрою.
Он подмигнул мужику в поддевке и сказал:
— Вася, ты бы его присобачил по своему делу. Дело у тебя тихое, каждый понимать может. Что ж безработному человеку гибнуть?
— Пущай, — сказал мужик, застегивая поддевку, — это можно: приходи-ка ты, гражданин, на Благовещенское кладбище. Спроси заведующего. Меня то есть.
— Да пущай он с тобой пойдет, Вася, — сказала баба. — Мало ли что случится.
— А пущай! — сказал мужик, вставая и надевая шапку. — Идем, что ли. Прощайте.
Мужик вышел из будки вместе с Аполлоном Перепенчуком.
Аполлон Семенович Перепенчук вышел в третий и последний период своей жизни — он вступил в должность нештатного могильщика. Почти год Аполлон Семенович проработал на Благовещенском кладбище. Он снова чрезвычайно переменился.
Он ходил теперь в желтых обмотках, в полупальто, с медной бляхой на груди — N3. От спокойного, бездумного лица его веяло тихим блаженством. Все морщины, пятна, угри и веснушки исчезли с его лица. Нос принял прежнюю форму. И только глаза порою пристально и не мигая останавливались на одном предмете, на одной точке этого предмета, ничего больше не видя и не замечая.
В такие минуты Аполлон думал, вернее — вспоминал свою жизнь, свой пройденный путь, и тогда спокойное лицо его мрачнело. Но воспоминанья эти шли помимо его воли — он не хотел думать и гнал от себя все мысли. Он сознавал, что ему не понять, как надо было жить и какую ошибку он совершил в своей жизни. Да и была ли эта ошибка? Может быть, никакой ошибки и не было, а была жизнь, простая, суровая и обыкновенная, которая только немногим позволяет улыбаться и радоваться.
Однако все огорчения были теперь позади. И счастливое спокойствие не покидало больше Аполлона Семеновича. Теперь он всякое утро аккуратно приходил на работу с лопатой в руках и, копая землю, выравнивая стенки могил, проникался восторгом от тишины и прелести новой своей жизни.
В летние дни он, проработав часа два подряд, а то и больше, ложился в траву или на теплую еще, только что вырытую землю и лежал не двигаясь, смотря то на перистые облака, то на полет какой-нибудь пташки, то просто прислушивался к шуму благовещенских сосен. И, вспоминая свое прошлое, Аполлон Перепенчук думал, что никогда за всю свою жизнь он не испытывал такого умиротворения, что никогда он не лежал в траве и не знал и не думал, что только что вырытая земля — тепла, а запах ее слаще французской пудры и гостиной. Он улыбнулся тихой, полной улыбкой, радуясь, что он живет и хочет жить.
Но однажды Аполлон Семенович Перепенчук встретил Тамару под руку с каким-то довольно важного вида иностранцем. Они шли по тропинке Ксении Блаженной и о чем-то беспечно болтали.
Аполлон Перепенчук крался за ними, прячась, как зверь, за могилами и крестами. Парочка долго гуляла по кладбищу, затем, найдя полуразрушенную скамейку, они сели, сжав друг другу руки.
Аполлон Перепенчук бросился прочь. Но это было только раз Дальше жизнь опять пошла спокойная и тихая. Дни шли за днями, и ничто не омрачало их тишины. Аполлон Семенович работал, ел, лежал в траве, спал Иногда он ходил по кладбищу, читал трогательные и аляповатые надписи, присаживался на ту или на другую забытую могилу и сидел не двигаясь и ни о чем не думая.
Девятнадцатого сентября по новому стилю Аполлон Семенович Перепенчук помер от разрыва сердца, работая над одной из могил.
А семнадцатого сентября, то есть за два дня до его смерти, от родов скончалась Тамара Глоба, урожденная Омельченко.
Аполлон Семенович Перепенчук об этом так и не узнал.
Январь 1923

СТРАШНАЯ НОЧЬ

Пишешь, пишешь, а для чего пишешь — неизвестно.
Читатель небось усмехнется тут А деньги, скажет, деньги-то, скажет, курицын сын, получаешь. До чего, скажет, жиреют люди.
Эх, уважаемый читатель! А что такое деньги? Ну, получишь деньги, ну, дров купишь, ну, жене приобретешь какие-нибудь там боты Только и всего Нету в деньгах ни душевного успокоения, ни мировой идеи.
А впрочем, если и этот мелкий, корыстный расчет откинуть, то автор и совсем расплевался бы со всей литературой. Бросил бы писать. И ручку с пером сломал бы к чертовой бабушке.
В самом деле.
Читатель пошел какой то отчаянный Ему, видите ли, в книге охота увидеть этакий стремительный полет фантазии, этакий сюжет, черт его знает какой. А где же все это взять?
Где взять этот стремительный полет фантазии, если автор родился в мелкобуржуазной семье и если он до сих пор еще не может подавить в себе мещанских корыстных интересов к деньгам, к цветам, к занавескам и к мягким креслам?
Иной писатель напишет — ему как с гуся вода. Оп тебе и про луну напишет, и стремительность фантазии пустит, и про диких зверей наплетет, и на луну своего героя пошлет в ядре в каком-нибудь.
И ничего.
А что слава, то что ж слава? Если о славе думать, то опять-таки какая слава. Опять-таки неизвестно, как еще потомки взглянут на наши сочинения и какой фазой земля повернется в геологическом смысле.
Вот автор недавно прочел у немецкого философа, будто вся-то наша жизнь и весь расцвет нашей культуры есть не что иное, как междуледниковый период.
Автор признается: трепет прошел по его телу после прочтения.
В самом деле. Представь себе, читатель… На минуту отойди от своих повседневных забот и представь такую картину: до нас существовала какая-то жизнь и какая-то высокая культура, и после она стерлась. А теперь опять расцвет, и опять совершенно все сотрется.
Нас-то, может быть, это и не заденет, а все равно досадное чувство чего-то проходящего, невечного и случайного и постоянно меняющегося заставляет снова и снова подумать совершенно заново о собственной жизни.
Ты вот, скажем, рукопись написал, с одной орфографией вконец намучился, не говоря уж про стиль, а, скажем, через пятьсот лет мамонт какой-нибудь наступит ножищей на твою рукопись, ковырнет ее клыком, понюхает и отбросит, как несъедобную дрянь.
Вот и выходит, что ни в чем нет тебе утешенья. Ни в деньгах, ни в славе, ни в почестях. И вдобавок жизнь какая-то смешная.
Вот выйдешь, например, в поле, за город… Домишко какой-нибудь за городом. Забор. Скучный такой. Коровенка стоит этакая скучная до слез… Бок в навозе у ней… Хвостом треплет… Жует… Баба этакая в сером трикотажном платке сидит. Делает что-то руками. Петух ходит.
Ох, до чего скучно это видеть!
А если в город опять-таки пойти, где светят фонари светлым светом, где граждане в полном сознании своего человеческого величия ходят взад и вперед — опять-таки не всегда можно увидеть эту стремительность фантазии.
Ну, ходят.
А пойди, читатель, попробуй, потрудись, пойди за тем человеком ерунда может выйти.
Идет, оказывается, человек в долг призанять три рубля денег, или на любовное свидание он идет. Ну что это такое!
Придет, сядет напротив своей дамы, что-нибудь скажет ей про любовь, а может, и ничего не скажет, а просто положит руку свою на дамское колено и в глаза посмотрит.
Или придет человек посидеть у хозяина. Выкушает стаканчик чаю, посмотрится в самовар — мол, рожа какая кривая, усмехнется про себя, на скатерть варенье капнет и уйдет. Шапку напялит набок и уйдет.
А спроси его, сукинова сына, зачем он приходил, какая в этом мировая идея или польза для человечества — он и сам не знает.
Конечно, в данном случае, в этой скучной картине городской жизни автор берет людей мелких, ничтожных, себе подобных и отнюдь не государственных деятелей или, скажем, работников просвещения, которые действительно ходят по городу по важным общественным делам и обстоятельствам.
Этих людей автор никак не имел в виду, когда говорил про дамские, например, колени или просто, как рожей в самовар смотрятся. Вот эти действительно, может быть, чего-нибудь думают, страдают, заботятся. Хотят, может быть, чтоб другим поинтереснее жилось. И, может быть, мечтают, чтоб этой стремительности фантазии было побольше.
Автор, заранее забегая вперед, дает эту отповедь зарвавшимся критикам, которые явно из озорничества попытаются уличить автора в искажении провинциальной действительности и в нежелании видеть положительные стороны.
Действительность мы не искажаем, уважаемые товарищи.
А что видим то, чего бывает, то это абсолютный факт.
Автор вот знал одного такого городского человека. Жил он тихо, как и все почти живут. Пил и ел, и даме своей на колени руки клал, и в очи ей глядел, и вареньем на скатерть капал; и три рубля денег в долг без отдачи занимал.
Об этом человеке автор и напишет свою очень короткую повесть. А может быть, эта повесть будет и не о человеке, а о том глупом и ничтожном приключении, за которое человек, в порядке принудительного взыскания, пострадал на двадцать пять рублей. Это случилось весьма недавно — в августе 1923 года.
Фантазией разбавлять этот случай? Создавать занимательную марьяжную интрижку вокруг него? Нет! Пущай французы про это пишут, а мы потихоньку, а мы помаленьку, мы вровень с нашей возможностью.
А веселого читателя, который ищет бойкий и стремительный полет фантазии и который ждет пикантных подробностей и происшествий, автор с легким сердцем отсылает к иностранным авторам.
Эта короткая повесть начинается с полного и подробного описания всей жизни Бориса Ивановича Котофеева.
По профессии своей Котофеев был музыкант. Он играл в симфоническом оркестре на музыкальном треугольнике.
Может быть, и существует особое специальное название этого инструмента — автор не знает, во всяком случае читателю, наверное, приходилось видеть в самой глубине оркестра, вправо, сутулого какого-нибудь человека с несколько отвисшей челюстью перед небольшим железным треугольником. Человек этот меланхолически позвякивает в свой нехитрый инструмент в нужных местах.
Обычно дирижер подмигивает для этой цели правым глазом.
Странные и удивительные бывают профессии.
Такие бывают профессии, что ужас берет, как это человек до них доходит. Как это, скажем, человек додумался по канату ходить, или носом свистеть, или позвякивать в треугольник.
Но автор не смеется над своим героем. Нет. Борис Иванович Котофеев был отличного сердца человек, неглупый и со средним образованием.
Жил Борис Иванович не в самом городе, а жил он в предместье, так сказать на лоне природы.
Природа была не ахти какая замечательная, однако — небольшие сады у каждого дома, трава, и канавы, и деревянные скамейки, усыпанные шелухой подсолнухов, — все это делало вид привлекательным и приятным.
Весной же было здесь совершенно очаровательно.
Борис Иванович жил на Заднем проспекте у Лукерьи Блохиной.
Представьте себе, читатель, небольшой деревянный, желтой окраски дом, низенький шаткий забор, широкие желтоватые кривые ворота. Двор. На дворе по правую руку небольшой сарай. Грабля с поломанными зубьями, стоящая здесь со времен Екатерины И. Колесо от телеги. Камень посреди двора. Крыльцо с оторванной нижней ступенькой.
А войдешь на крыльцо — дверь, обитая рогожей. Сенцы этакие, небольшие, полутемные, с зеленой бочкой в углу. На бочке досточка. На досточке ковшик.
Ватер с тонкой, в три доски, дверью. На двери деревянная вертушечка. Небольшая стекляшка заместо окна. Паутина на ней.
Ах, знакомая и сладкая сердцу картина!
Все это было как-то прелестно. Прелестно тихой, скучной, безмятежной жизнью. И оторванная даже ступенька у крыльца, несмотря на свой невыносимо скучный вид, и теперь приводит автора в тихое, созерцательное настроение.
А Борис Иванович всякий раз, вступая на крыльцо, отплевывался с омерзением в сторону и покачивал головой, глядя на обломанную корявую ступеньку.
Пятнадцать лет назад Борис Иванович Котофеев впервые ступил на это крыльцо и впервые перешагнул порог этого дома. И здесь он остался. Он женился на своей хозяйке, на Лукерье Петровне Блохиной. И стал полновластным хозяином всего этого имения.
И колесо, и сарай, и грабля, и камень — все стало его неотъемлемой собственностью.
Лукерья Петровна с беспокойной усмешкой глядела на то, как Борис Иванович становился всего этого хозяином.
И под сердитую руку она всякий раз не забывала прикрикнуть и одернуть Котофеева, говоря, что сам-то он нищий, без кола, без двора, осчастливленный ее многими милостями.
Борис Иванович хотя и огорчался, но молчал.
Он полюбил этот дом. И двор с камнем полюбил. Он полюбил жить здесь за эти пятнадцать лет.
Вот бывают такие люди, о которых можно в десять минут рассказать всю ихнюю жизнь, всю обстановку жизни, от первого бессмысленного крика до последних дней.
Автор попробует это сделать. Автор попробует очень коротко, в десять минут, но все-таки со всеми подробностями рассказать о всей жизни Бориса Ивановича Котофеева.
А впрочем, и рассказывать нечего.
Тихо и покойно текла его жизнь.
И если всю эту жизнь разбить на какие-то периоды, то вся жизнь распадется на пять или шесть небольших частей.
Вот Борис Иванович, окончив реальное училище, вступает в жизнь. Вот он музыкант. В оркестре играет.
Вот его роман с хористкой. Женитьба на своей хозяйке.
Война. Потом революция. А перед этим — пожар местечка.
Все было просто и понятно. И ничего не вызывало никакого сомнения. А главное, все это казалось не случайным. Все это казалось таким, как должно быть и как это бывает у людей, согласно, так сказать, начертанию истории.
Даже революция, сначала крайне смутившая Бориса Ивановича, после оказалась простой и ясной в своей твердой установке на определенные, отличные и вполне реальные идеи.
А все остальное — выбор профессии, дружба, женитьба, война — все это представлялось не случайной игрой судьбы, а чем-то необычайно солидным, твердым и безоговорочным.
Единственно, пожалуй, любовное приключение несколько разбивало стройную систему крепкой и не случайной жизни. Здесь дело обстояло несколько сложней.
Тут Борис Иванович допускал, что это был случайный эпизод, который мог бы и не быть в его жизни. Дело в том, что Борис Иванович Котофеев в начале своей музыкальной карьеры сошелся с хористкой из городского театра. Это была юная опрятная блондинка с неопределенными светлыми глазами.
Сам Борис Иванович был довольно красивый еще, двадцатидвухлетний юноша. Единственно, пожалуй, несколько портила его отвисшая нижняя челюсть. Она придавала лицу скучное, растерянное выражение. Однако пышные стоячие усики в достаточной мере скрадывали досадный выступ.
Как началась эта любовь — не вполне известно. Борис Иванович сидел постоянно в глубине оркестра и в первые годы, из боязни ударить в инструмент не вовремя, положительно не спускал глаз с дирижера. И когда он успел перемигнуться с хористкой — так и осталось невыясненным.
Впрочем, в те годы Борис Иванович пользовался жизнью полностью. Он жуировал, ходил вечерами по городскому бульвару и даже посещал танцевальные вечера, на которых иногда с голубым распорядительским бантом бабочкой порхал по залу, дирижируя танцами.
Очень возможно, что знакомство как раз и началось на каком-нибудь вечере.
Во всяком случае, знакомство это Борису Ивановичу счастья не принесло. Роман начался удачно. Борис Иванович построил даже план своей дальнейшей жизни совместно с этой миленькой и симпатичной женщиной. Но через месяц неожиданно блондинка покинула его, едко посмеявшись над его неудачной челюстью.
Борис Иванович, несколько сконфуженный этим обстоятельством и таким легким уходом любимой женщины, решил после недолгого раздумья сменить свою жизнь провинциального льва и отчаянного любовника на более покойное существование. Он не любил, когда что-нибудь происходило случайное и такое, что могло измениться.
Вот тогда-то Борис Иванович и переехал за город, сняв за небольшую плату теплую комнату со столом.
И там он женился на своей квартирной хозяйке. И этот брак с домом, хозяйством и размеренной жизнью вполне утешил его встревоженное сердце.
Через год после брака произошел пожар.
Огонь уничтожил почти половину местечка.
Борис Иванович, обливаясь потом, самолично вытаскивал из дому мебель и перины и складывал все в кустах.
Однако дом не сгорел. Только полопались стекла и облупилась краска.
И уже утром Борис Иванович, веселый и сияющий, втаскивал назад свой скарб.
Это надолго оставило след. Борис Иванович несколько лет подряд делился своими переживаниями со знакомыми и соседями. Но и это сейчас стерлось.
И вот, если закрыть глаза и подумать о прошлом, то все: и пожар, и женитьба, и революция, и музыка, и голубой распорядительский бант на груди — все это стерлось, все слилось в одну сплошную, ровную линию.
Даже любовное событие стерлось и превратилось в какое-то досадное воспоминание, в скучный анекдот о том, как хористка просила подарить ей сумочку из лакированной кожи, и о том, как Борис Иванович, откладывая по рублю, собирал нужную сумму.
Так жил человек.
Так жил он до тридцати семи лет, вплоть до того момента, до того исключительного происшествия в его жизни, за которое он был по суду оштрафован на двадцать пять рублей. Вплоть до этого самого приключения, ради которого автор, собственно, и рискнул испортить несколько листов бумаги и осушить небольшой пузырек чернил.
Итак, Борис Иванович Котофеев прожил до тридцати семи лет. Очень вероятно, что он еще будет жить очень долго. Человек он очень здоровый, крепкий и с широкой костью. А что прихрамывает Борис Иванович слегка, чуть заметно, то это еще при царском режиме он стер свою ногу.
Однако нога жить не мешала, и жил Борис Иванович ровно и хорошо. Все было ему по плечу. И никогда и ни в чем сомнений не было. И вдруг в самые последние годы Борис Иванович стал задумываться. Ему вдруг показалось, что жизнь не так уж тверда в своем величии, как это рисовалось ему раньше.
Он всегда боялся случайности и старался этого избегать, но тут ему показалось, что жизнь как раз и наполнена этой случайностью. И даже многие события из его жизни показались ему случайными, возникшими от вздорных и пустых причин, которых могло и не быть.
Эти мысли взволновали и устрашили Бориса Ивановича.
Борис Иванович раз даже завел об этом речь в кругу своих близких приятелей.
Это было на его собственных именинах.
— Странно все, господа, — сказал Борис Иванович. — Все как-то, знаете, случайно в нашей жизни. Все, я говорю, на случае основано… Женился я, скажем, на Луше… Я не к тому говорю, что недоволен или что-нибудь вообще. Но случайно же это. Мог бы я вовсе не здесь комнату снять. Я случайно на эту улицу зашел… Значит, что же это выходит? Случай?
Приятели криво усмехались, ожидая семейного столкновения. Однако столкновения не последовало. Лукерья Петровна, соблюдая настоящий тон, вышла только демонстративно из комнаты, выдула ковшик холодной воды и снова вернулась к столу свеженькая и веселенькая. Зато ночью устроила столь грандиозный скандал, что сбежавшиеся соседи пытались вызвать пожарную часть для ликвидации семейных распрей.
Однако и после скандала Борис Иванович, лежа с открытыми глазами на диване, продолжал обдумывать свою мысль. Он думал о том, что не только его женитьба, но, может, и игра на треугольнике и вообще все его призвание — просто случай, простое стечение житейских обстоятельств.
"А если случай, — думал Борис Иванович, — значит, все на свете непрочно. Значит, нету какой-то твердости. Значит, все завтра же может измениться".
У автора нет охоты доказывать правильность вздорных мыслей Бориса Ивановича. Но на первый взгляд действительно все в нашей уважаемой жизни кажется отчасти случайным. И случайное наше рождение, и случайное существование, составленное из случайных обстоятельств, и случайная смерть. Все это заставляет и впрямь подумать о том, что на земле нет одного строгого, твердого закона, охраняющего нашу жизнь.
А в самом деле, какой может быть строгий закон, когда все меняется на наших глазах, все колеблется, начиная от самых величайших вещей до мизернейших человеческих измышлений.
Скажем, многие поколения и даже целые замечательные народы воспитывались на том, что бог существует.
А теперь мало-мальски способный философ с необычайной легкостью, одним росчерком пера, доказывает обратное.
Или наука. Уж тут-то все казалось ужасно убедительным и верным, а оглянитесь назад — все неверно, и все по временам меняется, от вращения Земли до какой-нибудь там теории относительности и вероятности.
Автор — человек без высшего образования, в точных хронологических датах и собственных именах туговато разбирается и поэтому не берется впустую доказывать.
Тем более что об этом Борис Иванович Котофеев вряд ли, конечно, думал. Был он хотя и неглупый человек со средним образованием, но не настолько уж развит, как некоторые литераторы.
И все-таки он и то заметил какой-то хитрый подвох в жизни. И даже стал с некоторых пор побаиваться за твердость своей судьбы.
Но однажды его сомнение разгорелось в пламя.
Однажды, возвращаясь домой по Заднему проспекту, Борис Иванович Котофеев столкнулся с какой-то темной фигурой в шляпе.
Фигура остановилась перед Борисом Ивановичем и худым голосом попросила об одолжении.
Борис Иванович сунул руку в карман, вынул какуюто мелочишку и подал нищему. И вдруг посмотрел на него.
А тот сконфузился и прикрыл рукой свое горло, будто извиняясь, что на горле нет ни воротничка, ни галстука.
Потом, тем же худым голосом, нищий сказал, что он — бывший помещик и что когда-то он и сам горстями подавал нищим серебро, а теперь он принужден и сам просить об одолжении, поскольку революция отобрала его имение.
Борис Иванович принялся расспрашивать нищего, интересуясь подробностями его прошлой жизни.
— Да что ж, — сказал нищий, польщенный вниманием. — Был я ужасно какой богатый помещик, деньги куры у меня не клевали, а теперь, как видите, в нищете, в худобе, и жрать нечего. Все, гражданин хороший, меняется в жизни в свое время.
Дав нищему еще монету, Борис Иванович тихонько пошел к дому. Ему не было жаль нищего, но какое-то неясное беспокойство овладело им.
— Все в жизни меняется в свое время, — бормотал добрейший Борис Иванович, возвращаясь домой.
Дома Борис Иванович рассказал своей жене, Лукерье Петровне, об этой встрече, причем несколько сгустил краски и прибавил от себя кой-какие подробности, например, как этот помещик кидался золотом в нищих и даже разбивал им носы тяжеловесными монетами.
— Ну, и что ж, — сказала жена. — Ну, жил хорошо, теперь — плохо. В этом нет ничего ужасно удивительного. Вот недалеко ходить — сосед наш тоже чересчур бедствует.
И Лукерья Петровна стала рассказывать, как бывший учитель чистописания Иван Семеныч Кушаков остался ни при чем в своей жизни. А жил тоже хорошо и даже сигары курил.
Котофеев как-то близко принял к сердцу и этого учителя. Он стал расспрашивать жену, почему и отчего тот впал в бедность.
Борис Иванович захотел даже увидеть этого учителя. Захотел немедленно принять самое горячее участие в его плохой жизни. И он стал просить свою жену, Лукерью Петровну, чтобы та сходила поскорей за учителем, привела бы его и напоила чаем.
Для порядку побранившись и назвав мужа "вахлаком", Лукерья Петровна все же накинула косынку и побежала за учителем, снедаемая крайним любопытством.
Учитель, Иван Семенович Кушаков, пришел почти немедленно.
Это был седоватый, сухонький старичок в длинном худом сюртуке, без жилета. Грязная рубашка без воротника выпирала на груди комком. И медная, желтая, ужасно яркая запонка выдавалась как-то далеко вперед своей пупочкой.
Седоватая щетина на щеках учителя чистописания была давно небрита и росла кустиками.
Учитель вошел в комнату, потирая руки и на ходу прожевывая что-то. Он степенно, но почти весело поклонился Котофееву и зачем-то подмигнул ему глазом.
Потом присел к столу и, пододвинув тарелку с ситником с изюмом, принялся жевать, тихо усмехаясь себе под нос.
Когда учитель поел, Борис Иванович с жадным любопытством стал расспрашивать о прежней его жизни и о том, как и почему он так опустился и ходит без воротничка, в грязной рубашке и с одной голой запонкой.
Учитель, потирая руки и весело, но ехидно подмигивая, стал говорить, что он действительно неплохо жил и даже сигары курил, но с изменением потребностей в чистописании предмет этот был исключен из программы.
— А я с этим свыкся уж, — сказал учитель, — привык. И на жизнь не жалуюсь. А что ситный скушал, то в силу привычки, а вовсе не от голоду.
Лукерья Петровна, сложив руки на переднике, хохотала, предполагая, что учитель уже начинает завираться и сейчас заврется окончательно. Она с нескрываемым любопытством глядела на учителя, ожидая от него чегото необыкновенного.
А Борис Иванович, покачивая головой, бормотал чтото, слушая учителя.
— Что ж, — сказал учитель, снова без нужды усмехаясь, — так и все в нашей жизни меняется. Сегодня, скажем, отменили чистописание, завтра рисование, а там, глядишь, и до вас достукаются.
— Ну, уж вы того, — сказал Котофеев, слегка задохнувшись. — Как же до меня-то могут достукаться… Если я в искусстве… Если я на треугольнике играю.
— Ну и что ж, — сказал учитель презрительно, — наука и техника нынче движется вперед. Вот изобретут вам электрический этот самый инструмент и крышка…
И достукались…
Котофеев, снова слегка задохнувшись, взглянул на жену.
— И очень просто, — сказала жена, — если в особенности движется наука и техника.
Борис Иванович вдруг встал и начал нервно ходить по комнате.
— Ну и что ж, ну и пущай, — сказал он, — ну и пущай.
— Тебе пущай, — сказала жена, — а еще отдувайся. Мне же, дуре, на шею сядешь, пилат-мученик.
Учитель завозился на стуле и примиряюще сказал:
— Так и все: сегодня чистописание, завтра рисование… Все меняется, милостивые мои государи.
Борис Иванович подошел к учителю, попрощался с ним и, попросив его зайти хотя бы завтра к обеду, вызвался проводить гостя до дверей.
Учитель встал, поклонился и, весело потирая руки, снова сказал, выйдя в сени:
— Уж будьте покойны, молодой человек, сегодня чистописание, завтра рисование, а там и по вас хлопнут.
Борис Иванович закрыл за учителем двери и, пройдя в свою спальню, сел на кровати, охватив руками свои колени.
Лукерья Петровна, в стоптанных войлочных туфлях, вошла в комнату и стала прибирать ее к ночи.
— Сегодня чистописание, завтра рисование, — бормотал Борис Иванович, слегка покачиваясь на постели. — Так и вся наша жизнь.
Лукерья Петровна оглянулась на мужа, молча и с остервенением плюнула на пол и стала распутывать свалявшиеся за день свои волосы, стряхивая с них солому и щепки.
Борис Иванович посмотрел на свою жену и меланхолическим голосом вдруг сказал:
— А что, Луша, а вдруг да и вправду изобретут ударные электрические инструменты? Скажем, кнопочка небольшая на пюпитре… Дирижер тыкнет пальцем, и она звонит…
— И очень даже просто, — сказала Лукерья Петровва. — Очень просто… Ох, сядешь ты мне на шею!.. Чувствую, сядешь…
Борис Иванович пересел с кровати на стул и задумался.
— Горюешь небось? — сказала Лукерья Петровна, — задумался? За ум схватился… Не было бы у тебя жены да дома, ну куда бы ты, голоштанник, делся? Ну, например, попрут тебя с оркестру?
— Не в том, Луша, дело, что попрут, — сказал Борис Иванович. — А в том, что превратно все. Случай… Почему-то я, Луша, играю на треугольнике. И вообще… Если игру скинуть с жизни, как же жить тогда? Чем, кроме этого, я прикреплен?
Лукерья Петровна, лежа в постели, слушала мужа, тщетно стараясь разгадать смысл его слов. И, предполагая в них личное оскорбление и претензию на ее недвижимое имущество, снова сказала:
— Ох, сядешь мне на шею! Сядешь, пилат-мученик, сукин кот.
— Не сяду, — сказал Котофеев.
И, снова задохнувшись, он встал со стула и принялся ходить по комнате.
Страшное волнение охватило его. Рукой проведя по голове, будто стараясь скинуть какие-то неясные мысли, Борис Иванович снова присел на стул.
И сидел долго в неподвижной позе.
Затем, когда дыхание Лукерьи Петровны перешло в легкий, с небольшим свистом, храп, Борис Иванович встал со стула и вышел из комнаты.
И, найдя свою шляпу, Борис Иванович напялил ее на голову и в какой-то необыкновенной тревоге вышел на улицу. Было всего десять часов. Стоял отличный, тихий августовский вечер. Котофеев шел по проспекту, широко махая руками. Странное и неясное волнение его не покидало.
Он дошел, совершенно не заметив того, до вокзала.
Прошел в буфет, выпил бокал пива и, снова задохнувшись и чувствуя, что не хватает дыхания, опять вышел на улицу.
Он шел теперь медленно, уныло опустив голову, думая о чем-то. Но если спросить его, о чем он думал, он не ответил бы — он и сам не знал.
Он шел от вокзала все прямо и на аллее, у городского сада, присел на скамейку и снял шляпу.
Какая-то девица с широкими бедрами, в короткой юбке и в светлых чулках прошла мимо Котофеева раз, потом вернулась, потом снова прошла и наконец села рядом, взглянув на Котофеева.
Борис Иванович вздрогнул, взглянул на девушку, мотнул головой и быстро пошел прочь.
И вдруг Котофееву все показалось ужасно отвратительным и невыносимым. И вся жизнь — скучной и глупой.
— И для чего это я жил… — бормотал Борис Иванович. — Приду завтра изобретен, скажут. Уже, скажут, изобретен ударный электрический инструмент. Поздравляю, скажут. Ищите, скажут, себе новое дело.
Сильный озноб охватил все тело Бориса Ивановича.
Он почти бегом пошел вперед и, дойдя до церковной ограды, остановился. Потом, пошарив рукой калитку, открыл ее и вошел в ограду.
Прохладный воздух, несколько тихих берез, каменные плиты могил как-то сразу успокоили Котофеева. Он присел на одну из плит и задумался. Потом сказал вслух:
— Сегодня чистописание, завтра рисование. Так и вся наша жизнь.
Борис Иванович закурил папиросу и стал обдумывать, как бы он начал жить в случае чего-либо.
— Прожить-то проживу, — бормотал Борис Иванович, — а к Луше не пойду. Лучше народу в ножки поклонюсь. Вот, скажу, человек, скажу, гибнет, граждане. Не оставьте в несчастье…
Борис Иванович вздрогнул и встал. Снова дрожь и озноб охватили его тело.
И вдруг Борису Ивановичу показалось, что электрический треугольник давным-давно изобретен и только держится в тайне, в страшном секрете, с тем чтобы сразу, одним ударом, свалить его.
Борис Иванович в какой-то тоске почти выбежал из ограды на улицу и пошел, быстро шаркая ногами.
На улице было тихо.
Несколько запоздалых прохожих спешили по своим домам.
Борис Иванович постоял на углу, потом, почти не отдавая отчета в том, что он делает, подошел к какому-то прохожему и, сняв шляпу, глухим голосом сказал:
— Гражданин… Милости прошу… Может, человек погибает в эту минуту…
Прохожий с испугом взглянул на Котофеева и быстро пошел прочь.
— А-а, — закричал Борис Иванович, опускаясь на деревянный тротуар. Граждане!.. Милости прошу… На мое несчастье… На мою беду… Подайте, кто сколько может!
Несколько прохожих окружило Бориса Ивановича, разглядывая его с испугом и изумлением.
Постовой милиционер подошел, тревожно похлопывая рукой по кобуре револьвера, и подергал Бориса Ивановича за плечо.
— Пьяный это, — с удовольствием сказал кто-то в толпе. — Нализался, черт, в буден день. Нет на них закона!
Толпа любопытных окружила Котофеева. Кое-кто из сердобольных пытался поднять его на ноги. Борис Иванович рванулся от них и отскочил в сторону. Толпа расступилась.
Борис Иванович растерянно посмотрел по сторонам, ахнул и вдруг молча побежал в сторону.
— Крой его, робя! Хватай! — завыл кто-то истошным голосом.
Милиционер резко и пронзительно свистнул. И трель свистка всколыхнула всю улицу.
Борис Иванович, не оглядываясь, бежал ровным, быстрым ходом, низко опустив голову.
Сзади, дико улюлюкая и хлопая ногами по грязи, бежали люди.
Борис Иванович метнулся за угол и, добежав до церковной ограды, перепрыгнул ее.
— Здеся! — выл тот же голос. — Сюды, братцы! Сюды, нагоняй!.. Крой…
Борис Иванович вбежал на паперть, тихо ахнул, оглянувшись назад, и налег на дверь.
Дверь подалась и со скрипом на ржавых петлях открылась.
Борис Иванович вбежал внутрь.
Одну секунду он постоял в неподвижности, потом, охватив голову руками, по шатким каким-то сухим и скрипучим ступенькам бросился наверх.
— Здеся! — орал доброхотный следователь. — Бери его, братцы! Крой все по чем попало…
Сотня прохожих и обывателей ринулась через ограду и ворвалась в церковь. Было темно.
Тогда кто-то чиркнул спичкой и зажег восковой огарок на огромном подсвечнике.
Голые высокие стены и жалкая церковная утварь осветились вдруг желтым скудным мигающим светом.
Бориса Ивановича в церкви не было.
И когда толпа, толкаясь и гудя, ринулась в каком-то страхе назад, сверху, с колокольни, раздался вдруг гудящий звон набата.
Сначала редкие удары, потом все чаще и чаще, поплыли в тихом ночном воздухе.
Это Борис Иванович Котофеев, с трудом раскачивая тяжелый медный язык, бил по колоколу, будто нарочно стараясь этим разбудить весь город, всех людей.
Это продолжалось минуту.
Затем снова завыл знакомый голос:
— Здеся! Братцы, неужели-те человека выпущать?
Крой на колокольню! Хватай бродягу!
Несколько человек бросились наверх.
Когда Бориса Ивановича выводили из церкви, огромная толпа полуодетых людей, наряд милиции и пригородная пожарная команда стояли у церковной ограды.
Молча, через толпу, Бориса Ивановича провели под руки и поволокли в штаб милиции.
Борис Иванович был смертельно бледен и дрожал всем телом. А ноги его непослушно волочились по мостовой.
Впоследствии, много дней спустя, когда Бориса Ивановича спрашивали, зачем он это все сделал и зачем, главное, полез на колокольню и стал звонить, он пожимал плечами и сердито отмалчивался или же говорил, что он подробностей не помнит. А когда ему напоминали об этих подробностях, он конфузливо махал руками, упрашивая де говорить об этом.
А в ту ночь продержали Бориса Ивановича в милиции до утра и, составив на него неясный и туманный протокол, Отпустили домой, взяв подписку о невыезде из города.
В рваном сюртуке, без шляпы, весь поникший и желтый, Борис Иванович вернулся утром домой.
Лукерья Петровна выла в голос и колотила себя по грудям, проклиная день своего рождения и всю свою разнесчастную жизнь с таким человеческим отребьем, как Борис Иванович Котофеев.
А в тот же вечер Борис Иванович, как и всегда, в чистом, опрятном сюртуке, сидел в глубине оркестра и меланхолически позвякивал в свой треугольник.
Был Борис Иванович, как и всегда, чистый и причесанный, и ничего в нем не говорило о том, какую страшную ночь он прожил.
И только две глубокие морщины от носа к губам легли на его лице.
Этих морщин раньше не — было.
И не было еще той сутулой посадки, с какой Борис Иванович сидел в оркестре.
Но все перемелется — мука будет.
Борис Иванович Котофеев жить еще будет долго.
Он, дорогой читатель, и нас с тобой переживет. Мы так думаем.
1924

О ЧЕМ ПЕЛ СОЛОВЕЙ

А ведь посмеются над нами лет через триста! Странно, скажут, людишки жили. Какие-то, скажут, у них были деньги, паспорта. Какие-то акты гражданского состояния и квадратные метры жилищной площади…
Ну что ж! Пущай смеются.
Одно обидно: не поймут ведь, черти, половины. Да и где же им понять, если жизнь у них такая будет, что, может, нам и во сне не снилась!
Автор не знает и не хочет загадывать, какая у них будет жизнь. Зачем же трепать свои нервы и расстраивать здоровье — все равно бесцельно, все равно не увидит, вероятно, автор полностью этой будущей прекрасной жизни.
Да будет ли она прекрасна? Для собственного успокоения автору кажется, что и там много будет ерунды и дряни.
Впрочем, может, эта ерунда будет мелкого качества.
Ну, скажем, в кого-нибудь, извините за бедность мысли, плюнули с дирижабля. Или кому-нибудь пепел в крематории перепутали и выдали заместо помершего родственничка какую-нибудь чужую и недоброкачественную труху… Конечно, это не без того, — будут случаться такие ничтожные неприятности в мелком повседневном плане.
А остальная-то жизнь, наверное, будет превосходна и замечательна.
Может быть, даже денег не будет. Может быть, все будет бесплатно, даром. Скажем, даром будут навязывать какие-нибудь шубы или кашне в Гостином дворе.
— Возьмите, — скажут, — у нас, гражданин, отличную шубу.
А ты мимо пойдешь. И сердце не забьется.
— Да нет, — скажешь, — уважаемые товарищи. На черта мне сдалась ваша шуба. У меня их шесть.
Ах, черт! До чего веселой и привлекательной рисуется автору будущая жизнь!
Но тут стоит призадуматься. Ведь если выкинуть из жизни какие-то денежные счеты и корыстные мотивы, то в какие же удивительные формы выльется сама жизнь! Какие же отличные качества приобретут человеческие отношения! И, например, любовь. Каким небось пышным цветом расцветет это изящнейшее чувство!
Ах ты, какая будет жизнь, какая жизнь! С какой сладкой радостью думает о ней автор, даже вчуже, даже без малейшей гарантии застать ее. Но вот — любовь.
Об этом должна быть особая речь. Ведь многие ученые и другие люди вообще склонны понижать это чувство. Позвольте, говорят, какая любовь? Нету никакой любви. И никогда и не было. И вообще, мол, это заурядный акт того же гражданского состояния, ну, например, вроде похорон.
Вот с этим автор не может согласиться.
Автор не хочет исповедоваться перед случайным читателем и не хочет некоторым, особо неприятным автору критикам открывать своей интимной жизни, но все же, разбираясь в ней, автор вспоминает одну девицу в дни своей юности. Этакое было у ней глупое белое личико, ручки, жалкие плечики. А в какой телячий восторг впадал автор! Какие чувствительные минуты переживал автор, когда от избытка всевозможных благородных чувств падал на колени и, как дурак, целовал землю.
Теперь, когда прошло пятнадцать лет и автор слегка седеет от различных болезней, и от жизненных потрясений, и от забот, когда автор просто не хочет врать и не для чего ему врать, когда, наконец, автор желает увидеть жизнь как она есть, без всякой лжи и украшений, — он, не боясь показаться смешным человеком из прошлого столетия, все же утверждает, что в ученых и общественных кругах сильно на этот счет ошибаются.
На эти строчки о любви автор уже предвидит ряд жестоких отповедей со стороны общественных деятелей.
— Это, — скажут, — товарищ, не пример — собственная ваша фигура. Что вы, скажут, в нос тычете свои любовные шашни? Ваша, скажут, персона не созвучна эпохе и вообще случайно дожила до теперешних дней.
— Видали? Случайно! То есть" дозвольте вас спросить, как это случайно? Что ж, прикажете под трамвай ложиться?
— Да это как вам угодно, — скажут. — Под трамвай или с моста, а только существование ваше ни на чем не обосновано. Посмотрите, скажут, на простых, неискушенных людей, и вы увидите, как иначе они рассуждают.
Ха!.. Прости, читатель, за ничтожный смех. Недавно автор вычитал в "Правде" о том, как один мелкий кустарь, парикмахерский ученик, из ревности нос откусил одной гражданке.
Это что — не любовь? Это, по-вашему, жук нагадил?
Это, по-вашему, нос откушен для вкусовых ощущений?
Ну и черт с вами! Автор не желает расстраиваться и портить себе кровь. Ему надобно еще закончить повесть, съездить в Москву и сделать, кроме того, несколько неприятных автору визитов к кое-каким литературным критикам, попросив их не торопиться с написанием критических статей и рецензий на эту повесть.
Итак, любовь.
Пущай об этом изящном чувстве каждый думает как хочет. Автор же, признавая собственное ничтожество и неспособность к жизни, даже, черт с вами, пущай трамвай впереди, — автор все же остается при своем мнении.
Автор только хочет рассказать читателю об одном мелком любовном эпизоде, случившемся на фоне теперешних дней. Опять, скажут, мелкие эпизоды? Опять, скажут, мелочи в двухрублевой книге? Да что вы, скажут, очумели, молодой человек? Да кому, скажут, это нужно в космическом масштабе?
Автор честно и открыто просит:
— Не мешайте, товарищи! Дайте человеку высказаться хотя бы в порядке дискуссии!..
Фу! Трудно до чего писать в литературе!
Потом весь изойдешь, пока продерешься через непроходимые дебри.
И ради чего? Ради какой-то любовной истории гражданина Былинкина. Автору он не сват и не брат. Автор у него в долг не занимал. И идеологией с ним не связан. Да уж если говорить правду, то автору он глубоко безразличен. И расписывать его сильными красками автору нет охоты. К тому же автор не слишком-то помнит лицо этого Былинкина, Василия Васильевича.
Что касается других лиц, участвующих так или иначе в этой истории, то и другие лица тоже прошли перед взором автора малозамеченные. Разве что Лизочка Рундукова, которую автор запомнил по причинам совершенно особенным и, так сказать, субъективным.
Уже Мишка Рундуков, братишка ее, менее запомнился. Это был парнишка крайне нахальный и задира. Наружностью своей он был этакий белобрысенький и слегка мордастый.
Да о наружности его автору тоже нет охоты распространяться. Возраст у парнишки переходный. Опишешь его, а он, сукин сын, подрастет к моменту выхода книги, и там разбирайся — какой это Мишка Рундуков. И откуда у него усы взялись, когда у него и усов-то не было в момент описания событий.
Что же касается самой старухи, так сказать, мамаши Рундуковой, то читатель и сам вряд ли выразит претензию, ежели мы старушку и вовсе обойдем в своем описании. Тем более что старушек вообще трудновато художественно описывать. Старушка и старушка. А пес ее разберет, какая эта старушка. Да и кому это нужно описание, скажем, ее носа? Нос и нос. И от подробного его описания читателю не легче будет жить на свете.
Конечно, автор не взялся бы писать художественные повести, если бы были у него только такие скудные и ничтожные сведения о героях. Сведений у автора хватает.
Например, автору очень живо рисуется вся ихняя жизнь. Ихний небольшой рундуковский домишко. Этакий темненький, в один этаж. На фасаде — номер двадцать два. Повыше на досочке багор нарисован. На предмет пожара. Кому что тащить. Рундуковой, значит, багор тащить. А только есть ли у них багор? Ох, небось нету!.. Ну, да не дело художественной литературы разбираться и обращать на это внимание уездной администрации.
А вся внутренность ихнего домика и, так сказать, вещественное его оформление в смысле мебели тоже достаточно рельефно вырисовываются в памяти автора… Три комнаты небольшие. Пол кривой. Рояль Беккера. Этакий жуткий рояль. Но играть на нем можно. Кой-какая мебелишка. Диван. Кошка или кот на диване. На подзеркальнике часишки под колпаком. Колпак пыльный. А само зеркало мутное — морду врет. Сундук огромный. Нафталином и дохлыми мухами от него пахнет.
Скучно небось было бы жить в этих комнатах столичным гражданам!
Скучно небось столичному гражданину и в ихнюю кухню войти, где мокрое белье на бечевке развешано.
И у плиты старуха продукты стряпает. Картошку, например, чистит. Шелуха лентой из-под ножа свивается.
Только пущай не думает читатель, что автор описывает эти мелкие мелочи с любовью и восхищением. Нету!
Нету в этих мелких воспоминаниях ни сладости, ни романтизма. Знает автор и эти домики и эти кухни. Заходил. И жил в них. И может, и сейчас живет. Ничего в этом нету хорошего, так — жалкая жалость. Ну, войдешь в эту кухню — и ведь непременно мордой в мокрое белье угодишь. Да еще спасибо, ежели в благородную часть туалета, а то в мокрый чулок какой-нибудь, прости господи!
Противно же мордой в чулок! Ну его к черту! Такая гадость.
А по причинам, не касающимся художественной литературы, автору приходилось несколько раз бывать у Рундуковых. И автор всегда удивлялся, как это в такой прели и мелкоте жила такая выдающаяся барышня, такой, можно сказать, ландыш и настурция, как Лизочка Рундукова.
Автору всегда было очень-очень жаль эту миловидную барышню. О ней будем в свое время длинно и обстоятельно говорить, пока же автор принужден рассказать кое-что о гражданине Василии Васильевиче Былинкине.
О том, какой это человек. Откуда он взялся. И благонадежен ли он политически. И какое отношение он имеет к уважаемым Рундуковым. И не родственник ли он им.
Нет, он не родственник. Он просто случайно и на время замешался в ихнюю жизнь.
Автор уже предупреждал читателя, что физиономия этого Былинкина ему не слишком запомнилась. Хотя вместе с тем автор, закрывая глаза, видит его как живого.
Этот Былинкин ходил всегда медленно, даже вдумчиво.
Руки держал позади. Ужасно часто моргал ресницами.
И фигуру имел несколько сутулую, видимо придавленную житейскими обстоятельствами. Каблуки же Былинкин снашивал внутрь до самых задников.
Что касается образования, то на вид образование было не ниже четырех классов старой гимназии.
Социальное происхождение — неизвестно.
Приехал человек из Москвы в самый разгар революции и о себе не распространялся.
А зачем приехал — тоже неясно. Сытее, что ли, в провинции показалось? Или не сиделось ему на одном месте и влекли его, так сказать, неведомые дали и приключения? Черт его разберет! Во всякую психологию не влезешь.
Но скорей всего в провинции сытней показалось. Потому — первое время ходил человек по базару и с аппетитом посматривал на свежие хлебы и на горы всевозможных продуктов.
Но, между прочим, как он кормился — для автора неясная тайна. Может, он даже и руку протягивал. А может, и пробки собирал от минеральных и фруктовых вод. И продавал после. Были и такие отчаянные спекулянты в городе.
Только, видимо, жил человек худо. Весь сносился и волосы стал терять. И ходил робко, оглядываясь по сторонам и волоча ноги. Даже глазами перестал моргать и смотрел неподвижно и скучно.
А после, по невыясненной причине, в гору пошел. И к моменту разыгравшейся нашей любовной истории имел Былинкин прочное социальное положение, государственную службу и оклад по седьмому разряду плюс за нагрузку.
И к этому моменту Былинкин уже несколько округлился в своей фигуре, влил, так сказать, в себя снова потерянные жизненные соки и снова по-прежнему часто и развязно моргал глазами.
И ходил по улице тяжеловатой походкой человека, насквозь прожженного жизнью, и имеющего право жить, и знающего себе полную цену.
И действительно, к моменту развернувшихся событий был он мужчина хоть куда в свои неполные тридцать два года.
Он много и часто гулял по улицам и, размахивая палкой, сбивал по дороге цветы, или траву, или даже листья. Иногда присаживался на скамейку бульвара и бодро дышал полной грудью, счастливо улыбаясь.
О чем он думал и какие исключительные идеи осеняли его голову — никому не известно. Может, он и ни о чем не думал. Может, он просто проникался восторгом своего законного существования. Или скорей всего думал, что ему совершенно необходимо переменить квартиру.
И в самом деле: он жил у Волосатова, у дьякона живой церкви, и, в силу своего служебного положения, весьма беспокоился жить у лица, столь политически запачканного.
Он много раз спрашивал, не знает ли кто, ради бога, какой-нибудь новой квартиренки или комнаты, так как он не в силах более жить у служителя определенного культа.
И наконец кто-то по доброте душевной сосватал ему небольшую, в две квадратные сажени, комнату. Это было как раз в доме уважаемых Рундуковых. Былинкин немедленно же переехал. Сегодня он осмотрел комнату и завтра с утра въехал, наняв для этой цели водовоза Никиту.
Отцу дьякону ни с какой стороны не нужен был этот Былинкин, однако, видимо, уязвленный в неясных, но отличных своих чувствах, дьякон страшным образом ругался и даже грозил при случае набить Былинкину морду. И когда Былинкин складывал свое добро на телегу, дьякон стоял у окна и громко искусственно хохотал, желая этим показать полное свое равнодушие к отъезду.
Дьяконица же выбегала время от времени во двор и, кидая на телегу какую-нибудь вещь, кричала:
— Скатертью дорожка. Камнем в воду. Не задерживаем.
Собравшаяся публика и соседи с удовольствием хохотали, прозрачно намекая на ихние будто бы любовные отношения. Об этом автор не берется утверждать. Не знает. Да и не желает заводить излишних сплетен в изящной литературе.
Комната Былинкину, Василию Васильевичу, была сдана без всякой корысти и даже без особой на то нужды. Вернее, старуха Дарья Васильевна Рундукова побаивалась, как бы из-за жилищного кризиса ихнюю квартирку не уплотнили бы вселением какого-нибудь грубого и лишнего элемента.
Былинкин этим обстоятельством несколько даже воспользовался. И, проходя мимо беккеровского рояля, сердито покосился на него и с неудовольствием заметил, что этот инструмент, вообще говоря, лишнее и что сам он, Былинкин, человек тихий и потрясенный жизнью, побывавший на двух фронтах и обстрелянный артиллерией, не может переносить лишних мещанских звуков.
Старуха обиженно сказала, что у них сорок лет стоит этот рояльчик и для былинкинских прихотей не могут они его сломать или выдернуть из пего струны и педали, и тем более что Лизочка Рундукова обучается игре на инструменте и, может быть, это у ней основная цель к жизни.
Былинкин сердито отмахнулся от старухи, заявив, что это он говорит в форме деликатной просьбы, а отнюдь но в виде строгого приказания.
На что старуха, крайне обидевшись, расплакалась и чуть было вовсе не отказала от комнаты, если б не подумала о возможности вселения со стороны.
Былинкин переехал утром и до вечера кряхтел в своей комнате, устанавливая и прибирая все по своему столичному вкусу.
Два или три дня прошли тихо и без особых перемен. Былинкин ходил на службу, возвращался поздно и долго ходил по комнате, шаркая войлочными туфлями.
Вечером жевал что-то и наконец засыпал, слегка похрапывая и вереща носом.
Лизочка Рундукова эти два дня ходила несколько притихшая и много раз расспрашивала свою мамашу, а также и Мишку Рундукова о том, какой это Былинкин на ихний взгляд, курит ли трубку и имел ли он в своей жизни какое-нибудь прикосновение к морскому комиссариату.
Наконец на третий день она и сама увидела Былинкина.
Это было рано утром. Былинкин по обыкновению собирался на службу.
Он шел по коридору в ночной рубашке с расстегнутым воротом. Помочи от штанов болтались позади, развеваясь в разные стороны. Он шел медленно, держа в одной руке полотенце и душистое мыло. Другой рукой он приглаживал встрепанные за ночь волосы.
Она стояла в кухне по своим домашним делам, раздувая самовар или нащепывая от сухого полена лучину.
Она тихо вскрикнула, увидев его, и бросилась в сторону, стыдясь своего неприбранного утреннего туалета.
А Былинкин, стоя в дверях, разглядывал барышню с некоторым изумлением и восторгом.
И верно: в то утро она была очень хороша.
Эта юная свежесть слегка заспанного лица. Этот небрежный поток белокурых волос. Слегка приподнятый кверху носик. И светлые глаза. И небольшая по высоте, но полненькая фигура. Все это было в ней необыкновенно привлекательно.
В ней была та очаровательная небрежность и, пожалуй, даже неряшливость той русской женщины, которая вскакивает поутру с постели и, немытая, в войлочных туфлях на босу ногу, возится по хозяйству.
Автору, пожалуй, даже нравятся такие женщины. Он ничего не имеет против таких женщин.
В сущности, нет ничего в них хорошего, в этих полных, с ленивым взглядом женщинах. Нет в них ни живости, ни яркости темперамента, ни, наконец, кокетливости позы. Так — мало двигается, в мягких туфлях, непричесанная… Вообще говоря, пожалуй, даже противно. Но вот подите ж!
И странная вещь, читатель!
Такая какая-нибудь кукольная дамочка, так сказать — измышление буржуазной западной культуры, совсем не по душе автору. Этакая прическа у ней, черт ее знает, какая греческая — дотронуться нельзя. А дотронешься — криков и скандалов не оберешься. Этакое платье ненастоящее — опять не дотронься. Или порвешь, или запачкаешь. Скажите: кому это нужно? В чем тут прелесть и радость существования?
Наша, например, как сядет, так вполне видишь, что сидит, а не на булавке пришпилена, как иная. А та — как на булавке. Кому это надо?
Автор многим восхищен в иноземной культуре, однако относительно женщин автор остается при своем национальном мнении.
Былинкину тоже, видимо, нравились такие женщины.
Во всяком случае, он стоял теперь перед Лизочкой Рундуковой и, слегка раскрыв рот от восторга и не прибрав даже висящие подтяжки, смотрел на нее с радостным изумлением.
Но это длилось одну минуту.
Лизочка Рундукова, тихо ахнув и заметавшись по кухне, вышла прочь, на ходу поправляя свой туалет и спутанные волосы.
К вечеру, когда Былинкин вернулся со службы, он медленно прошел в свою комнату, рассчитывая встретить в коридоре Лизочку.
Но не встретил.
Тогда попозже, к вечеру, Былинкин пять или шесть раз смотался на кухню и наконец встретил Лизочку Рундукову, которой и поклонился страшно почтительно и галантно, слегка склонив голову набок и делая руками тот неопределенный жест, который условно показывает восхищение и чрезвычайную приятность.
Несколько дней таких встреч в коридоре и на кухне значительно их сблизили.
Былинкин приходил теперь домой и, слушая, как Лизочка играет какой-нибудь трамблям на рояле, упрашивал ее изобразить еще и еще что-нибудь душещипательное.
И она играла какой-нибудь собачий вальс или шимми я или брала несколько бравурных аккордов второй или третьей, а может даже, черт их разберет, и четвертой рапсодии Листа.
И он, Былинкин, дважды побывавший на всех фронтах и обстрелянный тяжелой артиллерией, как бы впервые слушал эти дребезжащие звуки беккеровского рояля. И, сидя в своей комнате, мечтательно откидывался на спинку кресла, думая о прелестях человеческого существования.
Очень роскошная жизнь началась у Мишки Рундукова. Былинкин дважды давал ему по гривеннику и один раз пятиалтынный, прося Мишку тихонько свистеть в пальцы, когда старуха у себя на кухне и Лизочка одна в комнате.
Зачем это понадобилось Былинкину, автору крайне неясно. Старуха с совершенным восторгом смотрела на влюбленных, рассчитывая не позднее осени повенчать их и сбыть Лизочку с рук.
Мишка Рундуков также не разбирался в психологических тонкостях Былинкина и самосильно свистал раз по шесть в день, приглашая Былинкина заглянуть то в ту, то в другую комнату.
И Былинкин входил в комнату, садился подле Лизочки, перекидывался с ней сначала незначительными фразами, потом просил сыграть на инструменте какую-нибудь наиболее ее любимую вещь. И там, у рояля, когда Лизочка переставала играть, Былинкин клал свои узловатые пальцы, пальцы философски настроенного человека, прожженного жизнью и обстрелянного тяжелой артиллерией, на Лизочкины белые руки и просил барышню рассказать о ее жизни, живо интересуясь подробностями ее прежнего существования.
Иногда же спрашивал, чувствовала ли она когда-нибудь трепет настоящей, истинной любви, или это у нее в первый раз.
И барышня загадочно улыбалась и, тихо перебирая рояльные клавиши, говорила:
— Не знаю…
Они страстно и мечтательно полюбили друг друга.
Они не могли видеться без слез и трепета.
И, встречаясь, всякий раз испытывали все новый и новый прилив восторженной радости.
Былинкин, впрочем, с некоторым даже испугом вглядывался в себя и с изумлением думал, что он, дважды побывавший на всех фронтах и с необыкновенной трудностью заработавший себе право существования, с легкостью бы теперь отдал свою жизнь за один ничтожный каприз этой довольно миленькой барышни.
И, перебирая в своей памяти тех женщин, которые прошли в его жизни, и даже последнюю, дьяконицу, с которой у него таки был роман (автор совершенно в этом уверен), Былинкин с уверенностью думал, что только теперь, на тридцать втором году, он узнал истинную любовь и подлинный трепет чувства.
Распирали ли Былинкина его жизненные соки или же у человека бывает предрасположение и склонность к отвлеченным романтическим чувствам — пока остается тайной природы.
Так или иначе, Былинкин видел, что он иной теперь человек, чем был раньше, и что кровь у него изменилась в своем составе, и что вся жизнь смешна и ничтожна перед столь необычайной силой любви.
И Былинкин, этот слегка циник и прожженный жизнью человек, оглушенный снарядами и видевший не раз лицом к лицу смерть, этот жуткий Былинкин слегка ударился даже в поэзию, написав с десяток различных стихотворений и одну балладу.
Автор незнаком с его стишками, но одно стихотворение, под заглавием: "К ней и к этой", посланное Былинкиным в "Диктатуру труда" и не принятое редакцией как несозвучное социалистической эпохе, случайно и благодаря любезности технического секретаря, Ивана Абрамовича Кранца, сделалось известным автору.
У автора особое мнение насчет стишков и любительской поэзии, и поэтому автор не будет утруждать читателей и наборщиков целым и довольно длинным стихом. Автор предлагает вниманию наборщиков только пару последних, наиболее звучных строф:

Девизом сердца своего,
Любовь прогрессом называл.
И только образ твоего
Изящного лица внимал.
Ах, Лиза, это я
Сгорел, как пепел, от огня
Тому подобного знакомства.

С точки зрения формального метода, стишки эти как будто и ничего себе. Но вообще же стишки — довольно паршивые стишки и действительно несозвучны и несоритмичные эпохой.
В дальнейшем Былинкин не увлекался поэзией и не пошел по тяжкому пути поэта. Былинкин, всегда несколько склонный к американизму, забросил вскоре свои литературные достижения, без сожаления закопал талант в землю и стал жить по-прежнему, не проектируя своих безумных идей на бумагу.
Былинкин и Лизочка, встречаясь теперь по вечерам, уходили из дому и до ночи бродили по опустевшим улицам и бульварам. Иногда спускались к реке и сидели над песчаным обрывом, с глубокой и молчаливой радостью следя за быстрой водой реки Козявки. Иногда же, взяв друг друга за руки, тихо ахали, восторгаясь необычайными красотами природы или легкой воздушной тучкой, пробегавшей по небу.
Все это было им ново, очаровательно, и, главное, казалось, что видят они все в первый раз.
Иногда влюбленные уходили за город и шли к лесу. А там, взявшись за пальцы, ходили разомлевшие и, останавливаясь перед какой-нибудь сосной или елкой, смотрели на нее с изумлением, искренне удивляясь причудливой и смелой игре природы, выкинувшей из-под земли столь нужное для человека дерево.
И тогда Василий Былинкин, потрясенный необычайностью существования на земле и удивительными ее законами, падал от избытка чувств на колени перед барышней и целовал землю вокруг ее ног.
А кругом-то луна, кругом таинственность ночи, трава, светлячки чирикают, лес молчаливый, лягушки и букашки. Кругом этакая сладость и умиротворение в воздухе. Кругом та радость простого существования, от которой автор не хочет еще до конца отказаться и поэтому ни под каким видом не может признать себя лишней фигурой на фоне восходящей жизни.
Так вот, Былинкин с Лизочкой наиболее любили эти свои прогулки за город.
Но в одну из таких прелестных прогулок, видимо сырой ночью, неосторожный Былинкин простудился и слег.
У него открылась болезнь вроде свинки. Или, как врачи называют, — заушница.
Уже к вечеру Былинкин почувствовал легкий озноб и режущую боль в горле. К ночи же морду его стало раздувать.
С тихим плачем входила Лиза в его комнату и с распущенными волосами, в мягких туфлях, металась от постели к столу, не зная, что ей предпринять, и что делать, и как облегчить участь больного.
Мамаша Рундукова — и та вкатывалась в комнату по нескольку раз в день, расспрашивая, не хочет ли болящий клюквенного киселька, который будто бы незаменим при всех инфекционных заболеваниях.
Через два дня, когда морду у Былинкина раздуло до неузнаваемости, Лизочка побежала за доктором.
Осмотрев больного и прописав ему какие-то медикаменты, доктор ушел, в душе, видимо, ругаясь, что дали ему мелочью.
Лизочка Рундукова побежала за ним и, догнав его на улице, заламывая руки, стала лепетать и спрашивать: ну, как? Что? Есть ли надежда? И что пущай врач знает, что она не перенесет гибели этого человека.
Тогда врач, в силу своей профессии привыкший к этим сценам, равнодушно сказал, что свинка — свинка и есть, и помирать от этого, к сожалению, не приходится.
Несколько раздосадованная незначительной опасностью, Лизочка грустно вернулась домой и стала самоотверженно ухаживать за больным не щадя ни своих слабых сил, ни здоровья, не боясь даже схватить эту самую свинку от заражения.
Былинкин в первые дни боялся подняться с подушки и, ощупывая раздувшееся свое горло, с ужасом спрашивал, не разлюбит ли его Лизочка Рундукова после болезни, которая позволила увидеть его в столь безобразном. Но барышня, упрашивая его не беспокоиться, говорила, что, на ее взгляд, он стал более представительный мужчина, чем был раньше.
И Былинкин тихо и благодарно смеялся, говоря, что эта болезнь как нельзя более испытала крепость ихней любви.
Это была совершенно необыкновенная любовь.
А с тех пор когда Былинкин встал с одра болезни и голова с шеей снова приняли прежние формы, ему стало казаться, что Лизочка Рундукова спасла его от неминуемой гибели.
От этого в ихние любовные отношения вошла некоторая торжественность и даже великодушие.
В один из ближайших после болезни дней Былинкин взял Лизочку за руку и тоном решившегося на что-то человека попросил ее выслушать его, не задавая пока что лишних вопросов и не вмешиваясь со своими глупыми репликами.
Былинкин сказал длинную и торжественную речь о том, что он совершенно знает, что такое жизнь, и знает, как трудно существовать на земле, и что раньше, когда он был еще неоперившимся юнцом, он с преступной легкостью относился к жизни, за что сильно пострадал в свое время, но теперь, умудренный житейским опытом, знает, как надо жить, и знает суровые и непоколебимые законы жизни. И что, все это обдумав, он предполагает внести кой-какие изменения в свою намеченную жизнь.
Одним словом, Былинкин сделал Лизочке Рундуковой официальное предложение с просьбой не тревожиться за будущее благосостояние, даже если Лизочка Рундукова и впредь останется безработной и не будет в состоянии вносить посильную лепту в общий скромный котел.
Она, слегка поломавшись и поговорив для изящности переживаемого момента о свободной любви, все же с восторгом приняла предложение, говоря, что она давно ждала его и что если б он не сделал этого, то он был бы последним мазуриком и проходимцем. А что свободные отношения, хотя и тоже очень хороши и отличны в свое время, но это уж не то, что иное прочее.
Со своей радостной новостью Лизочка Рундукова немедленно побежала к мамаше, а также и к соседям, приглашая их прийти на бракосочетание, которое состоится в весьма непродолжительном времени и будет носить скромный и семейный характер.
Соседи горячо поздравляли ее, говоря, что она достаточно уж засиделась и намучилась безысходностью своего существования.
Мамаша Рундукова всплакнула, конечно, и пошла к Былинкину, чтоб самой убедиться в подлинности факта.
И Былинкин удостоверил старуху, торжественно попросив называть ее с этого дня мамашей. Старуха, плача и сморкаясь в передник, сказала, что она пятьдесят три года живет на свете, но что этот день — самый счастливый в ее жизни. И, в свою очередь, попросила называть его Васей. На что Былинкин милостиво дал свое согласие.
Что касается Мишки Рундукова, то Мишка довольно равнодушно отнесся к жизненной перемене своей сестры и в настоящее время мотался где-то по улицам, сломя голову и высунув язык.
Теперь влюбленные не ходили уже за город. Большей частью они "просиживали дома и, болтая до ночи, обсуждали план своей дальнейшей жизни.
И в одну из таких бесед Былинкин принялся с карандашом в руках чертить на бумаге план их будущих комнат, которые будут составлять как бы отдельную, маленькую, но уютную квартирку.
Они, совершенно захлебываясь и споря друг с другом, доказывали, куда лучше поставить кровать, и куда поставить стол, и где расположить туалет.
Былинкин убеждал Лизочку не делать глупостей и не ставить туалетный столик в углу.
— Это абсолютное мещанство, — сказал Былинкин, — ставить туалетный столик в углу. Это каждая барышня ставит этак. В углу гораздо лучше и монументальнее поставить комод и покрыть его легкой кружевной скатертью, которую мамаша, надеюсь, не откажет дать.
— Комод в углу тоже мещанство, — сказала Лизочка, едва не плача. — Да к тому же комод мамашин, и даст ли она его или нет, это еще вопрос и ответ.
— Ерунда, — сказал Былинкин, — как это она не даст?
Не держать же нам белье на подоконниках! Явная чушь.
— Ты, Вася, поговори с мамашей, — строго сказала Лизочка. — Поговори просто как с родной матерью. Скажи: дескать, дайте, маменька, комод.
— Ерунда, — сказал Былинкин. — Да, впрочем, я могу и сейчас сходить к старухе, если тебе этого так хочется.
И Былинкин пошел в старухину комнату.
Было уже довольно поздно. Старуха спала.
Былинкин долго раскачивал ее, и та, брыкаясь во сне, никак не хотела вставать я понять, в чем дело.
— Проснитесь же, мамаша, — строго сказал Былинкин. — Ведь можем же мы с Лизочкой рассчитывать на какой-то небольшой комфорт? Ведь не трепаться же белью на подоконниках.
С трудом понимая, что от нее нужно, старуха принялась говорить, что комод этот пятьдесят один год стоит на своем месте, и на пятьдесят втором году она не намерена перетаскивать его в разные стороны и разбрасывать его налево и направо. И что комоды она не сама делает. И что поздно ей на старости лет обучаться столярному ремеслу. Пора бы это понять и не обижать старуху.
Былинкин принялся стыдить мамашу, говоря, что он, побывавший на всех фронтах и дважды обстрелянный тяжелой артиллерией, может же наконец рассчитывать на покойную жизнь.
— Стыдно, мамаша! — сказал Былинкин. — Жалко вам комода! А в гроб вы его не возьмете. Знайте это.
— Не дам комода! — визгливо сказала старуха. — Помру, тогда и берите хоть всю мебель.
— Да, помрете! — сказал Былинкин с негодованием. — Жди!..
Видя, что дело принимает серьезный оборот, старуха принялась плакать и причитать, говоря, что в таком случае пущай невинный ребенок Мишка Рундуков своими устами скажет последнее слово, тем более что он единственный мужской представитель в ихнем рундуковском роду, и комод, по праву, принадлежит ему, а не Лизочке.
Разбуженный Мишка Рундуков крайне не захотел отдавать комода.
— Да-а, — сказал Мишка. — Небось гривенник отвалят, а комод взять хочут. Комоды тоже денег стоят.
Тогда Былинкин, хлопнув дверью, пошел в свою комнату и, горько отчитывая Лизочку, говорил ей, что ему без комода как без рук и что он сам, закаленный борьбой, знает, что такое жизнь, и ни на шаг не отступится от своих идеалов.
Лизочка буквально металась от матери к Былинкину, умоляя их как-нибудь прийти к соглашению и предлагая по временам перетаскивать комод из одной комнаты в другую.
Тогда, попросив Лизочку не метаться, Былинкин предложил ей немедленно лечь спать и набраться сил, с тем чтобы с утра заняться этим роковым вопросом.
Утро ничего хорошего не принесло. Много было сказано со всех сторон горьких и обидных истин.
Разгневанная старуха с отчаянной решимостью сказала, что она видит его, Василия Васильевича Былинкина, вдоль и поперек, и что сегодня он комод от нее требует, а завтра студень из нее сварит и съест с хлебом. Вот это какой человек!
Былинкин кричал, что он подаст в уголовный розыск прошение об аресте старухи за распространение заведомо ложных и порочащих слухов.
Лизочка с тихим криком перебегала от одного к другому, упрашивая их наконец не орать и постараться спокойно разобраться в вопросе.
Тогда старуха сказала, что она вышла из того возраста, когда орут, и что она без оранья скажет всем и каждому, что Былинкин за это время у них обедал три раза и не потрудился даже ради любезности предложить некоторую компенсацию хотя бы за один обед.
Страшно взволнованный, Былинкин язвительно сказал, что зато он, гуляя с Лизочкой, много раз покупал ей леденцы и пастилу и два раза букеты цветов и тем не менее не предъявляет мамаше никаких счетов.
На что Лизочка, закусив губы, сказала, что пусть он не врет нахально, что никакой пастилы не было, а было лишь монпансье и небольшой букетик фиалок, которым грош цена и которые к тому же на другой день завяли.
Сказав это, Лизочка с плачем вышла из комнаты, предоставив все на волю судьбы.
Былинкин хотел побежать за ней и извиниться за неточные сведения, но, снова связавшись со старухой, назвал ее чертовой мамашей и, плюнув в нее, выбежал из дому.
Былинкин ушел из дому и два дня пропадал неизвестно где. И когда явился, то официальным тоном заявил, что он не считает более возможным пребывание в этом доме.
Через два дня Былинкин переехал на другую квартиру, в дом Овчинниковых. Лизочка демонстративно просидела эти дни в своей комнате.
Автор не знает подробностей переезда и также не знает, какие горькие минуты переживала Лизочка. И переживала ли она их. И сожалел ли обо всем Былинкин или все сделал с полным сознанием и решимостью.
Автору известно только, что Былинкин, переехав, долгое еще время, правда, уже после своей женитьбы на Марусе Овчинниковой, ходил к Лизочке Рундуковой. И они вдвоем, потрясенные своим несчастьем, сидели рядом, перебрасываясь незначительными словами. Иногда, впрочем, перебирая в своей памяти тот или иной счастливый эпизод и случай из прошлого, говорили о нем с грустной и жалкой улыбкой, сдерживая слезы.
Иногда приходила в комнату мать, и тогда они втроем оплакивали судьбу.
После Былинкин перестал ходить к Рундуковым. И, встречаясь с Лизочкой на улице, корректно и сдержанно кланялся ей и проходил мимо.
Так кончилась эта любовь.
Конечно, в иное время, лет, скажем, через триста, эта любовь так бы не кончилась. Она бы расцвела, дорогой читатель, пышным и необыкновенным цветом.
Но жизнь диктует свои законы.
В заключение повести автор хочет сказать, что, развертывая эту несложную историю любви и несколько увлекшись переживаниями героев, автор совершенно упустил из виду соловья, о котором столь загадочно упоминалось в заглавии.
Автор побаивается, что честный читатель или наборщик, или даже отчаянный критик, прочтя эту повесть, невольно расстроится.
— Позвольте, — скажет, — а где же соловей? Что вы, скажет, морочите голову и заманиваете читателя на легкое заглавие?
Было бы, конечно, смешно начинать сначала повесть об этой любви. Автор и не пытается этого сделать. Автор только хочет восполнить кое-какие подробности.
Это было в самый разгар, в самый наивысший момент ихнего чувства, когда Былинкин с барышней уходили за город и до ночи бродили по лесу. И там, слушая стрекот букашек или пение соловья, подолгу стояли в неподвижных позах. И тогда Лизочка, заламывая руки, не раз спрашивала:
— Вася, как вы думаете, о чем поет этот соловей?
На что Вася Былинкин обычно отвечал сдержанно:
— Жрать хочет, оттого и поет.
И только потом, несколько освоившись с психологией барышни, Былинкин отвечал более подробно и туманно. Он предполагал, что птица поет о какой-то будущей распрекрасной жизни.
Автор тоже именно так и думает: о будущей отличной жизни лет, скажем, через триста, а может, даже и меньше. Да, читатель, скорее бы уж наступили эти отличные времена.
Ну, а если и там будет плохо, тогда автор с пустым и холодным сердцем согласится считать себя лишней фигурой на фоне восходящей жизни.
Тогда можно и под трамвай.
1925

СИРЕНЬ ЦВЕТЕТ

Вот опять будут упрекать автора за это новое художественное произведение.
Опять, скажут, грубая клевета на человека, отрыв от масс и так далее.
И, дескать, скажут, идейки взяты, безусловно, не так уж особенно крупные.
И герои не горазд такие значительные, как, конечно, хотелось бы. Социальной значимости в них, скажут, чегото мало заметно. И вообще ихние поступки не вызовут такой, что ли, горячей симпатии со стороны трудящихся масс, которые, дескать, не пойдут безоговорочно за такими персонажами.
Конечно, об чем говорить — персонажи действительно взяты не высокого полета. Это просто, так сказать, прочие незначительные граждане с ихними житейскими поступками и беспокойством. Что же касается клеветы на человечество, то этого здесь определенно и решительно нету.
Это раньше можно было упрекать автора если и не за клевету, то за некоторый, что ли, излишек меланхолии и за желание видеть разные темные и грубые стороны в природе и людях. Это раньше действительно автор горячо заблуждался в некоторых основных вопросах и доходил до форменного мракобесия.
Еще какие-нибудь два года назад автору и то не правилось и это. Все он подвергал самой отчаянной критике и разрушительной фантазии. Теперь, конечно, неловко сознаться перед лицом читателя, но автор в своих воззрениях докатился до того, что начал обижаться на непрочность и недолговечность человеческого организма и на то, что человек, например, состоит главным образом из воды, из влаги.
— Да что это, помилуйте, гриб или ягода! — восклицал автор. — Ну, зачем же столько воды? Это, ну, прямо оскорбительно знать, из чего человек состоит. Вода, труха, глина и еще что-то такое в высшей степени посредственное. Уголь, кажется. И вдобавок в этом прахе еще чуть что микробы заводятся. Ну что это такое! — восклицал в те годы автор не без огорчения.
Даже в таком святом деле — во внешнем человеческом облике — автор и то стал видеть только грубое и нехорошее.
— Только что мы привыкли к человеку, — бывало, говорил автор своим близким родственникам, — а если чуть отвлечься или, к примеру, не видеть человека пять-шесть лет, то прямо удивиться можно, какое безобразие наблюдается в нашей наружности. Ну, рот — какая-то небрежная дыра в морде. Оттуда зубы веером выступают. Уши с боков висят. Нос — какая-то загогулина, то есть как нарочно посреди самой морды. Ну, некрасиво! Неинтересно глядеть.
Вот примерно до таких глупых и вредных для здоровья идей доходил автор, находясь в те годы в черной меланхолии. Даже такую несомненную и фундаментальную вещь, как ум, автор и то подвергал самой отчаянной критике.
— Ну, ум, — говорил автор, — предположим. Действительно, спору нет, много чего любопытного и занимательного изобрели люди благодаря уму: микроскоп, бритва "жиллет", фотография и так далее и так далее. А что это дает в конце концов!
Вот примерно такие недостойные мысли мелькали у автора.
Но эти мысли мелькали, без сомнения, по случаю болезни автора.
Его острая меланхолия и раздражение к людям доводили его форменно до ручки, заслоняли горизонты и закрывали глаза на многие прекрасные вещи и на то, что у нас сейчас кругом происходит.
И теперь автор бесконечно рад и доволен, что ему не пришлось писать повести в эти два или три прискорбные года. Иначе большой позор лег бы на его плечи. Вот это был бы действительно злостный поклеп, это была бы действительно грубая и хамская клевета на мировое устройство и человеческий распорядок.
Но теперь вся эта меланхолия прошла, и автор снова видит своими глазами все, как оно есть.
Причем, хворая, автор отнюдь не отрывался от масс. Напротив того, он живет и хворает в самой, можно сказать, человеческой гуще. И описывает события не с планеты Марс, а с пашей уважаемой Земли, с нашего восточного полушария, где как раз и находится в одном из домов коммунальная квартирка, в которой жительствует автор и в которой он, так сказать, воочию видит людей, без всяких прикрас, нарядов и драпировок.
И по роду такой жизни автор замечает, что к чему и почему. И сейчас упрекать автора в клевете и в оскорблении людей словами просто не приходится.
И если б автора спросили:
— Чего ты хочешь? Чего бы ты хотел, например, в ударном порядке изменить в своих близких людях?
Автор затруднился бы сразу ответить.
Нет, он ничего не хочет изменять. Так, разве самую малость. В смысле, что ли, корысти. В смысле повседневной грубости материального расчета.
Ну, чтобы люди в гости стали ходить, что ли, так, для приятного душевного общения, не имея при этом никаких задних мыслей и расчетов. Конечно, все это блажь, пустая фантазия, и автор, вероятно, с жиру бесится. Но такая уж сентиментальная у него натура — ему желательно, чтоб фиалки прямо на тротуарах росли.
Конечно, все, что сейчас говорилось, может, и не имеет прямого отношения к нашему художественному произведению, но уж очень, знаете, все это наболевшие, актуальные вопросы. И такой уж каторжный характер у автора — покуда он не выскажется перед читателем — прямо, знаете ли, не до повестушки.
Хотя как раз в данном случае эти слова отчасти все же имеют некоторое отношение к нашей повести. Тем более мы беседовали тут про разные корыстные расчеты. И в повести как раз выведен такой герой, который столкнулся лицом к лицу с такими же обстоятельствами и прямо рот раскрыл, утомленный целым вихрем событий, которые разыгрались на этой почве.
В молодые, прекрасные годы, когда жизнь казалась утренней прогулкой, вроде как по бульвару, автор не видел многих теневых сторон. Он просто не замечал этого. Не на то глядели его глаза. Его глаза глядели на разные веселые вещицы, на разные красивые предметы и переживания. И на то, как цветки растут, и бутончики распускаются, и как облака по небу плывут, и как люди друг дружку взаимно горячо любят.
А как все это происходит и что чем движется и чем толкается, автор не видел по молодости лет, по глупости характера и по наивности своего зрения.
А после, конечно, стал себе автор приглядываться. И вдруг видит разные вещи.
Вот он видит — седовласый человек жмет другому ручку, и в глаза ему глядит, и слова произносит. Вот раньше поглядел бы на это автор — душевно бы порадовался. "Эвон, — подумал бы, — какие все милые, особенные, до чего любят друг друга и до чего жизнь прелестно складывается".
Ну, а сейчас не доверяет автор галлюцинации своего зрения. Автора гложут сомнения. Он беспокоится — а может, эта седовласая борода ручку жмет и в глаза глядит, чтобы поправить пошатнувшееся свое служебное положение или чтоб заиметь кафедру и читать с этой кафедры лекции о красоте и искусстве?
Ну, что? Может быть, это клевета? Может быть, это есть злобное измышление? Нет, это довольно часто бывает в нашей жизни. И пора об этом говорить в глаза. А то все, знаете, красота, да звучит гордо. А как до дела дойдет, так просто, ну, пустяки получаются.
Но автор не поддается унынию. Тем более иногда, раз в пять лет, он и встречает чудаков, которые резко отличаются от всех прочих граждан.
Но все это есть теоретическое размышление, а то, что автор хочет рассказать, есть подлинная история, взятая из самого источника жизни.
Но прежде чем приступить к описанию событий, автор хочет поделиться еще некоторыми сомнениями.
Дело в том, что по ходу сюжета в повести имеются две-три дамы, которые выведены не так чтоб слишком симпатично.
Автор не жалел на них никаких красок и старался придать им свеженький актуальный вид, тем не менее не получилось того, что хотелось бы. И по этой причине женские фигуры получились одна другой хуже.
И многие, в особенности читательницы, могут вполне оскорбиться за эти женские типы и постараются уличить автора в нехорошем подходе к женщинам и в нежелании, чтоб женщины сравнивались в своих законных правах с мужчинами. Тем более что некоторые знакомые женщины уже обижаются: да уж, говорят, у вас всегда дамские типы малосимпатичные.
Но автор горячо просит за это его не бранить. Автор и сам диву дается, чего это у него из-под пера такие малоинтересные дамочки определяются.
И это тем более странно, что автор, может, всю жизнь видел главным образом только довольно хороших, добродушных и не злых дам.
И вообще на этот вопрос автор так глядит, что женщины, пожалуй, даже лучше, нежели мужчины. Что ли, они как-то сердечней, мягче, отзывчивей и приятней.
И в силу таких взглядов автор никогда не позволит себе оскорблять женщину. А если в повести другой раз и получаются неясности по этому вопросу, то это просто недоразумение, и автор умоляет на это не обращать внимания и тем более не расстраиваться по пустякам.
Для автора, безусловно, все равны.
Другое дело, если взять, смеха ради, мир животных.
Там бывает разница. Там даже птицы имеют свою разницу. Там самец всегда как-то несколько дороже стоит, чем самка.
Так, для примеру, чижик стоит два целковых по теперешней калькуляции, а чижиха в том же магазине — копеек пятьдесят, сорок, а то и двугривенный. А по виду птички — как две капли воды. То есть буквально не разобрать, которая что, которая ничего.
И вот сели эти птички в клетку. Они зернышки жуют, водичку пьют, на палочках прыгают и так далее. Но вот чижик перестал водичку пить. Он сел поплотней, устремил свой птичий взор в высоту и запел.
И за это такая дороговизна. За это гони монету.
За пение и за исполнение.
Но что в птичьем мире прилично, то среди людей не полагается. И дамы у нас в одной цене находятся, как и мужчины. Тем более у нас и дамы поют и мужчины поют. Так что все вопросы и все сомнения в этом отпадают.
А кроме того, в нашей повести все грубые нападки на женщину и подозрения относительно ее корысти идут со стороны нашего самого главного героя — человека определенно мнительного и больного. Бывшего прапорщика царской армии, к тому же слегка контуженного в голову и потрепанного революцией. В девятнадцатом году он в камышах сколько раз ночевал — боялся, что его арестуют, схватят и разменяют.
И эти все страхи печальным образом отразились на его характере.
И в двадцатых годах он был нервный и раздражительный субъект. У него тряслись руки.
И даже стакана он не мог поставить на стол, не кокнув его своей дрожащей ручкой.
Тем не менее в житейской борьбе руки его не дрожали.
По этой самой причине он не погиб, а с честью выжил.
Безусловно, человеку не так-то легко погибнуть. То есть автор думает, что не так-то просто человек может с голоду умереть, находясь даже в самых крайних условиях. И если есть некоторая сознательность, если есть руки и ноги, и башка на плечах, то, безусловно, как-нибудь можно расстараться и найти себе пропитание, хотя бы в крайнем случае милостыней.
Но тут до милостыни не дошло, хотя у Володина и было довольно пиковое положение в первые годы революции.
Тем более он много лет провел на военном фронте, совершенно, так сказать, оторвался от жизни, ничего такого особенно полезного делать не умел, кроме стрельбы в цель и по людям. Так что он еще не понимал — какое найти себе применение.
И, конечно, родственников у него не было. И квартиры у него не имелось. Буквально ничего.
Была у него одна мамаша, и та в военные годы скончалась. Квартирка ее, по случаю смерти, перешла в другие быстрые руки. И остался наш бывший военный гражданин по приезде совершенно не у дел и, как бы сказать, без портфеля. Тем более революция выбила его из седла, и он остался, так сказать, в стороне, и даже как бы лишний и вредный элемент.
Однако он не допустил слишком большой паники в этот ответственный момент своей жизни. Он поглядел своими ясными очами, что к чему и почему. Видит — расположен город. Он окинул город своим орлиным взором. И видит — идет вращение жизни тем же почти манером, как и всегда. По улицам парод ходит. Граждане спешат туда и сюда. Девушки ходят с зонтиками.
"Что ж, — думает, — кидаться в озеро не приходится, а надо, без сомнения в ударном порядке, что-нибудь придумать. Можно в крайнем случае дрова грузить, или какую-нибудь хрупкую мебель перевозить, или для примеру мелкой торговлишкой заниматься. Или же, наконец, можно жениться не без выгоды".
И вот от этих мыслей он даже повеселел.
"То есть особой выгоды, — думает, — в этом последнем случае сейчас, конечно, не найти, по, скажем, помещение, отопление и себе пища — это, безусловно, можно".
И, конечно, не такой он отпетый человек, чтобы дама его содержала, но подать первую помощь в минуту жизни трудную — это не порок.
Тем более он был молодой и не старый. Ему было тридцать с небольшим лет.
И хотя его центральная нервная система была довольно потрепана бурями и житейскими треволнениями, однако он был мужчина еще ничего себе. Причем у него была выгодная и приятная наружность. И хотя он был блондин, но блондин все-таки довольно мужественного вида.
К тому же он носил на щеках небольшие итальянские бачки. И от этого его лицо еще более выигрывало и давало что-то демоническое и смелое, что заставляло женщин вздрагивать всем корпусом, опускать глаза долу и быстро одергивать свои юбки на коленях.
Вот какие блага и преимущества имел он, когда начал завоевывать свою жизнь.
Он приехал после военной службы в город и временно поселился в проходной комнате у своего знакомого фотографа Патрикеева, который пустил его, хотя и по доброте сердечной, однако рассчитывал снять кое-какие пенки с этого дела. Он записал на пего часть квартирной площади и, кроме того, ожидал, что Володин иной раз, из чувства живейшей благодарности, будет принимать посетителей — будет открывать им двери и записывать ихние фамилии. Однако Володин не подтвердил этих хозяйственных надежд — он мотался целые дни напролет невесть где и даже сам в ночное время иной раз трезвонил и тем самым вносил в дом полное беспокойство и дезорганизацию.
Фотограф Патрикеев очень от этих дел грустил и расстраивал свое здоровье, и даже, иной раз, вскакивая ночью в кальсонах, ужасно как ругался, называя его прохвостом, золотопогонником и бывшим беспорточным барином.
Однако Володин не более как через полгода начал всетаки приносить явную выгоду своему патрону. Правда, под конец, когда он уже съехал с его квартиры и благополучно женился.
Дело в том, что еще в мелком своем возрасте он имел некоторую склонность и любовь к художественному рисованию. И, будучи абсолютно крошкой, он любил марать карандашом и красками разные картинки и рисуночки.
И в настоящее время это художественное дарование ему неожиданно пригодилось.
Сначала шутя, а после более серьезно он стал помогать фотографу Патрикееву, ретушируя ему снимки и пластинки.
Разные приходящие барышни обязательно требовали прилично заснятого лица, без складок, морщин, угрей и прочих досадных особенностей, которые, к сожалению, имелись в натуральном человеческом виде.
Эти угри и бутоны Володин зарисовывал карандашом, ловко кладя тени и просветы на заснягые личности.
В короткое время Володин сделал в этой области изрядный успех и даже стал подрабатывать себе деньги, сердечно радуясь такому обороту дела.
И, научившись этому хитрому искусству, он понял, что занял в жизни определенную позицию и что с этой позиции его выбить довольно затруднительно и даже почти что невозможно. Ибо для этого потребуется уничтожение всех фотографий, категорическое запрещение жителям сниматься на карточку или же полное отсутствие фотографической бумаги на рынке.
Но, к сожалению, жизнь обернулась так выгодно только после того, как Володин сделал решительный шаг — он женился на одной гражданке, никак еще не предполагая, что его искусство даст полную возможность стать на ноги самостоятельно.
И, живя у фотографа и не имея пока никаких особых перспектив, он естественным образом кидал взоры на окружающих людей, и в особенности, конечно, на дам и на женщин, которые могли бы подать ему руку помощи, дружбы и участия.
И такая дама нашлась и откликнулась на призыв гибнущего человека.
Это была жилица из соседнего дома, Маргарита Васильевна Гопкис.
Она занимала целую квартиру, проживая там совместно со своей младшей сестрицей Лелей, которая, в свою очередь, была замужем за братом милосердия, товарищем Сыпуновым.
Эти две сестрицы были довольно еще молоденькие, и занимались они пошивкой рубашек, кальсон и прочих гражданских предметов.
Они этим занимались в силу необходимости. И не на такую ничтожную судьбу они рассчитывали, заканчивая до революции свое высшее образование в женской гимназии.
Получив такое приличное образование, они, естественно, мечтали зажить достойным образом, выйдя замуж за исключительных мужчин или за профессоров, которые окружили бы ихнюю жизнь роскошью, баловством и красивыми привычками.
Но жизнь между тем проходила. Бурные годы революции не дозволяли подолгу осматриваться и кидать якорь в том месте, в котором желательно.
И вот младшая сестрица Леля, погоревав о превратностях судьбы, выходит поскорее замуж за Сыпунова, совершенно грубого, небритого субъекта брата милосердия, вернее санитара из юродской больницы.
А старшая сестрица, Маргариточка, вздыхая о невозможном, прогоревала все сроки и к тридцати годам, спохватившись, начала метаться туда и назад, желая заполучить в мужья хотя бы какого-нибудь завалявшегося человечка.
И вот как раз в ее расставленные сети попадает наш приятель Володин.
Он давно мечтал о более подходящей жизни, о некотором семейном уюте, о непроходной комнате, о кипящем самоваре и о всех таких житейских вещицах, которые, безусловно, украшают жизнь и дают тихую прелесть мелкобуржуазного существования.
И вот тут имелось все это налицо плюс прочное положение и самостоятельный заработок, что было как бы приданым и, несомненно, оживляло сделку, придавая ей определенный живой интерес.
Конечно, будь это знакомство позже, Володин, имея свои заработки, не пошел бы так стремительно на этот шаг. Тем более ему совершенно не правилась Маргарита Гопкис с ее тусклым, однообразным лицом.
Володину нравились и влекли девицы другого порядка — такие с темненькими усиками на верхней губе. Очень такие веселые, бравурные, быстрые в своих движениях, умеющие танцевать, плавать, нырять и болтать всякую чепуху. А его Маргариточка была благодаря профессии малоподвижная и слишком скромная в своих движениях и действиях.
Но жребий был брошен, и пружина разворачивалась без остановки.
И, проходя теперь мимо соседнего дома, Володин всякий раз останавливался подле ее окон и подолгу разговаривал, беседуя о том и о сем. И, стоя перед ней в профиль или в три четверти и теребя свои бачки, Володин говорил разные иносказательные вещи о приличной жизни и о хорошей судьбе. И из разговоров с ней он определенно понял, что комната в ее квартире к его услугам, если, конечно, он не остановится на своих намеках.
И он, быстро обмозговав все дело и оглядев более внимательным и требовательным взором свою даму, с победным криком ринулся в бой.
Так состоялся этот знаменитый брак.
И Володин перебрался в квартиру Гопкис, внеся туда, в общий котел, свою скромную одинокую подушку и другой жидковатый скарб.
Фотограф Патрикеев провожал Володина, тряс ему руку и советовал не кидать только что начатого познания в ретушерском деле.
Маргарита Гопкис с досадой махала руками, говоря, что навряд ли Володину понадобится такое кропотливое занятие.
Итак, Володин вошел в новую жизнь, считая, что произошла довольно выгодная комбинация, построенная на точном и правильном расчете.
И он бодро потирал свои руки и мысленно хлопал себя по плечу, говоря:
— Ничего, брат Володин, жизнь и тебе, кажись, начинает улыбаться.
Но это была улыбка не так чтобы слишком веселая.
Слов нет, жизнь нашего Володина переменилась к лучшему. Из проходной, неуютной комнаты он переехал в дивную спальню с разными этажерками, подушками и статуэтками.
Кроме того, питаясь раньше плохо и скромно всякими огрызками и требухой, он и тут остался в крупном выигрыше. Он кушал теперь разные порядочные блюда — супы, мясо, фрикадельки, помидоры и так далее. Кроме того, раз в неделю, вместе со всей семьей, он пил какао, удивляясь и восторгаясь этому жирному напитку, вкус которого он позабыл за восемь-девять лет своей походной и неуютной жизни. Однако Володин не был на содержании у своей законной жены.
Не переставая работать на поприще фотографии, он сделал крупные успехи и стал получать за свою работу не только благодарность, но и, так сказать, живые деньги.
Хорошая, свежая пища дозволяла Володину с особенным вдохновением кидаться на работу. И, не имея особого счастья со своей молодой супругой, он уходил в силу этого в работу. И эту работу исполнял до того тонко и художественно, что все снятые физиономии выходили у него теперь совершенно ангельскими и ихние живые владельцы искренне удивлялись такой счастливой неожиданности и снимались все более и более охотно, не жалея никаких денег и засылая, кроме того, в фотографию все новых и новых клиентов.
Фотограф Патрикеев чрезвычайно дорожил теперь своим работником и делал ему надбавку всякий раз, когда клиенты особенно восторгались художественным исполнением.
Вот тут Володин и почувствовал под ногами почву и понял, что теперь его немыслимо согнать с занятой позиции.
И он начал полнеть, округляться и приобретать спокойно-независимый вид. Его не стало развозить, а просто его организм начал мудро запасаться жирами и витаминами на черный день и на всякий случай.
Конечно, особого спокойствия и довольствия Володин не имел.
Покушав вволю, и побеседовав с женой на хозяйственные темы, и заказав ей обед на завтра, он оставался в печальном одиночестве, искренне горюя, что у него нету особой нежной привязанности к молодой супруге, той привязанности, которая достойно украшает жизнь и делает всякую обыденную собачью ерунду событием и красивой подробностью счастливой жизни. И, имея такие мысли, Володин надевал свою шляпу и выходил на улицу, конечно, предварительно побрившись, попудрив свой элегантный нос и подровняв свои итальянские бачки.
Он шел по улицам и посматривал на проходящих женщин, живо интересуясь, какие они, как они ходят и какие у них лица и мордочки. Он останавливался, смотрел вслед и насвистывал какой-нибудь особенный мотивчик.
Так незаметно проходило время. Проходили дни, недели, месяцы. Так незаметно прошло три года. Молодая супруга Маргарита Гопкис буквально не могла налюбоваться на своею выдающегося супруга.
Она работала все равно как слон, буквально не разгибая спины, желая предоставить своему хозяину наибольшие выгоды. Она, желая скрасить ему существование, покупала всякие приличные и забавные мелочишки, красивые подтяжки, ремешки для часов и прочие вещицы семейного обихода. По он глядел хмуро и скупо подставлял свои щеки под обильные поцелуи своей сожительницы. Иногда он просто грубо огрызался и отгонял ее, как назойливую муху.
Он начал явно и открыто грустить, задумываться и проклинать свою жизнь.
— Нет, не удалась жизнь, — бормотал наш Володин, стараясь понять, какую ошибку он сделал в своей жизни и в своих планах.
Но вот весной, если не изменяет нам память, 1925 года произошли крупные события в жизни нашего друга, Николая Петровича Володина. Ухаживая за одной довольно миленькой девушкой, он горячо влюбился, или, скажем более проще, — втюрился в нее и даже стал подумывать о коренной перемене своей жизни. Имея теперь приличный заработок, он уже мог думать о новой, более счастливой жизни.
Все ему было мило и прелестно в этой молодой девице. Она, одним словом, вполне отвечала его духовным запросам, имея именно такую внешность, о которой он мечтал всю свою жизнь.
Она была худенькая поэтическая особа с темными волосами и с блестящими, как звезды, глазами. Ее небольшие, крошечные усики особенно приводили в восторг Володина и заставляли его более серьезно обдумывать создавшееся положение.
Но разные семейные подробности и предчувствия громких скандалов и, пожалуй, даже мордобоя заставляли его холодеть и отгонять решительные мысли прочь.
Он стал на всякий случай несколько даже приветливей со своей супругой и, уходя из дому, вкручивал ей чтото относительно своих знакомых друзей, к которым он спешит, и, похлопывая ее по спине, говорил разные приветливые и не оскорбительные слова.
И мадам Володина, понимая, что происходит что-то такое исключительное по своей важности, хлопала глазами и не знала, как ей вести себя — то ли ей кричать и скандалить, то ли несколько обождать, собрав предварительно обличительный материал и улики.
Володин уходил из дому и, встречаясь со своей малюткой, вел ее торжественно по улицам, полный остроумных фраз, вдохновения и бурной, кипящей жизни.
Девица висла на его руке, щебеча про свои невинные мелкие делишки и про то, что многие женатые кавалеры вообще стремятся к разным несбыточным фантазиям, но что она, несмотря на теперешнюю некоторую распущенность, глядит все же совершенно иначе. И только серьезные обстоятельства могут склонить ее к более определенным фактам. Или, уж конечно, слишком сильная любовь сможет тоже, пожалуй, поколебать ее принципы. Чувствуя в этих словах любовное признание, Володин особенно энергично волок свою даму, бормоча разные безответственные мысли и пожелания.
Они уходили по вечерам на озеро и там, на высоком берегу, на скамейке, а то и просто на траве под сиренью сидели, нежно обнявшись, переживая каждую секунду свое счастье.
Был май месяц, и это дивное время года особенно вдохновляло их своей красотой, свежими красками и легким, упоительным воздухом.
Автор, к сожалению, не имеет крупного поэтического дарования, и он не в силах с легкостью владеть поэтическим лексиконом. Автор искренне горюет, что у него мало способностей к художественному описанию и вообще к современной художественной прозе.
Иначе величественные картины создал бы автор, описывая эти свежие чувства двух влюбленных сердец на чудном фоне весеннего пейзажа, наших природных богатств и душистой сирени.
Автор признается, что он не раз пробовал проникать в секрет художественного описания, в тот секрет, которым с такой завидной легкостью владеют наши современные гиганты литературы.
Однако бледность слов и нерешительность мыслей не дозволяли автору слишком углубляться в девственные дебри русской художественной прозы.
Описывая волшебные картины свидания наших друзей, полные поэтической грусти и трепета, автор все же не может побороть в себе искушение окунуться в запретные и сладкие воды художественного мастерства.
И несколько строк описания ночной панорамы автор с любовью посвящает нашим влюбленным.
Только пущай опытные литераторы-художники не будут слишком строги в оценке этих скромных упражнений. Это нелегкое занятие. Это тяжелый труд.
Однако автор все же попробует окунуться в высокую художественную литературу.
Море булькотело… Вдруг кругом чего-то закурчавилось, затыркало, заколюжило. Это молодой человек рассупонил свои плечи и засупонил руку в боковой карман.
В мире была скамейка. И вдруг в мир неожиданно вошла папироска. Это закурил молодой человек, любовно взглянув на девушку.
Море булькотело… Трава немолчно шебуршала. Суглинки и супеси дивно осыпались под ногами влюбленных.
Девушка шамливо и раскосо капоркнула, крюкая сирень. Кругом опять чего-то художественно заколюжило, затыркало, закурчавилось. И спектральный анализ озарил Девушка шаловливо и весело улыбнулась, нюхая сирень, вдруг своим дивным несказанным блеском холмистую местность…
А ну его к черту! Не выходит. Автор имеет мужество сознаться, что у него нету дарования к так называемой художественной литературе. Кому что дано. Одному господь бог дал простой, грубоватый язык, а у другого язык способен каждую минуту проделывать всякие тонкие художественные ритурнели.
Но автор и не задается на крупное мастерство и снова со своим суконным языком приступает к описанию событий.
Одним словом, не вдаваясь в искусство речи, скажем, что наши влюбленные сидели над озером и вели длинные и нескончаемые любовные беседы, время от времени вздыхая и молча слушая, как булькотело море и шебуршала растительность.
Автор очень всегда удивляется, когда люди говорят о предметах, не задумываясь об их сущности и причинах.
Многие наши видные литераторы и даже крепкие сатирики обычно с легкостью пишут такие, например, слова: "Влюбленные вздыхали".
А почему вздыхали? Отчего они вздыхали? По какой причине влюбленные имеют такую определенную привычку вздыхать?
Объясни, растолкуй неискушенному читателю, если ты носишь звание писателя. Так этого нет. Сказал и до свиданья — отошел к другому предмету с преступной небрежностью.
Автор попробует встрять и в это не его дело. По популярному описанию одного германского зубного врача вздох есть не что иное, как задержка. То есть, он говорит, в нашем организме происходит, говорит, такое, как бы сказать, торможение, задержка каких-то сил, которым мешают пойти по ихнему прямому пути и назначению, и вот происходит вздох.
Человек вздохнул — значит, человеку мешают выполнить его желания. И раньше, когда любовь не была слишком доступна, влюбленным приходилось прежестоко вздыхать. Но, впрочем, и теперь это иногда случается.
Так просто и славно происходит течение нашей жизни, и так ведется скромная, незаметная, героическая работа нашего организма.
Но автору все это не мешает с любовью относиться ко многим превосходным вещам и желаниям.
Итак, наша молодая парочка беседовала и вздыхала. Но уже в июне месяце, когда над озером зацвела сирень, — они вздыхали все реже и реже и наконец совершенно перестали вздыхать и сидели на скамье, склонившись друг к другу, счастливые и упоенные.
Море булькотоло. Суглинки и супеси…
А ну его к черту…
В одну из таких славных сердечных встреч, когда Володин сидел с барышней и говорил ей разные поэтические сравнения и рифмы, он обмолвился довольно красивей фразой, которую, без всякого сомнения, он спер откуда-нибудь из хрестоматии, хотя и уверял в противном.
Однако навряд ли он мог бы так сформулировать такую причудливую и поэтическую фразу, достойную разве пера крупного мастера прежней формации.
Наклонившись к барышне и одновременно нюхая о ней ветку сирени, он сказал: "Сирень цветет неделю и отцветает. Так и ваша любовь".
Барышня замерла в совершенном восторге, требуя повторить еще и еще раз эти дивные, музыкальные слова.
И он повторял целый вечер, читая в промежутках стихи Пушкина — "Птичка прыгает на ветке", Блока и других ответственных поэтов.
Вернувшись после этого возвышенного вечера домой, Володин был встречен дикими криками, воплями, грубыми словами.
Вся семья Гопкис совместно с пресловутым братом милосердия Сыпуповым накинулась на Володина и честила его почем зря, называя его жуликом, прохвостом и бабником.
Брат милосердия Сыпунов ходил буквально колесом по квартире, крича, что если женщина слабая, так он заместо нее очень свободно может проломить голову, если понадобится и если такая неблагодарная тварь, как Володин, будет мотаться по ночам, задеря хвост, и будет разрушать семейную слаженную идиллию.
Сама Маргарита, чувствуя неминуемую беду, пронзительно, как свисток, визжала и сквозь свист и стенания кричала, что такую бесчувственную и безобразную скотину надо было бы попросту выгнать и что только любовь, а главное, затраченная молодость удерживает ее от такого поступка.
Володина особенно неприятно поразило, что ревела младшая сестрица Леля, которая, казалось, никакой корысти от него не имела. И своим ревом она только создавала тревожную атмосферу и увеличивала беду до большого семейного скандала.
Эта грубая и некультурная сценка убивала в Володине все возвышенные мысли. Вернувшись домой полный самых глубоких элегантных переживаний, благородных чувств и запаха сирени, он хватался теперь за голову и мысленно проклинал свой опрометчивый шаг в смысле женитьбы на этой оголтелой бабе, которая теперь губит его молодость. И, не повышая голоса, в ответ на скандалы и крики оп, послав к черту всю семью, заперся в своей комнате. И наутро, чуть свет, тихо сложив свои вещи и гардероб, приготовился к отбытию.
И когда брат милосердия ушел на службу, Володин, забрав свои узлы, покинул квартиру, несмотря на стенания и поминутные истерические и обморочные припадки своей дражайшей половины.
Он ушел к своему фотографу, который встретил его с распростертыми объятиями и с неподдельной радостью, предполагая, что Володин начнет ему теперь ретушировать если не даром, то на более экономных основаниях.
Взволнованный собственным своим поступком, Володин наобещал разных дружеских и даровых услуг, не задумываясь о своих словах. Он горел одним желанием — поскорей увидеть свою малютку, чтобы поделиться с ней новым и счастливым оборотом дела.
И в два часа дня он встретился с ней, как всегда, у озера, у часовенки.
И, схватив свою крошку за руку, он стал взволнованно рассказывать ей, украшая свой поступок героическими подробностями и мелочами. Да, он ушел из дому, порвав ненавистные цепи и набив морду брату милосердия.
Барышня была до чрезвычайности обрадована таким сообщением. Он говорила, что вот наконец-то он свободный гражданин и наконец-то он сможет назвать свою рыбку фактической женой.
И как все будет очаровательно, когда они заживут вместе, в одной квартире, под одной кровлей, он — работая, как слон, не покладая рук, она — в хлопотах по хозяйству, за шитьем, за уборкой мусора и так далее и тому подобное.
Володина неприятно вдруг поразило такое слишком нескрываемое желание заполучить его в мужья и оседлать его, сделав добытчиком до конца дней.
Он несколько хмуро поглядел на барышню и стал говорить, что все это очень мило, однако еще требуется всесторонне рассмотреть все вопросы, так как он не привык, чтобы любимый человек подвергался лишениям и бедности.
Собственно говоря, это он сказал просто так, желая одернуть барышню в ее материальных расчетах и перевести ее на более возвышенный лад. Ему показалось оскорбительным, что барышня может рассматривать его именно с этой практической, корыстной сюроны.
И, в одно мгновенье вспомнив свой брак и свои расчетливые построения, Володин стал испытующе глядеть на девицу, желая проникнуть в ее мысли и в ее сердце, чтоб узнать, нет ли у нее таких же мыслей, какие в свое время были у него.
И Володину показалось, что в глазах девицы горели алчный расчет, выгода и желание поскорей устроить свою судьбу.
— И потом, я просто не имею денег, чтобы сейчас жениться, — сказал он. И вдруг, мгновенно обдумав план действия, он решил выдать себя за бедняка и безработного.
— Да, — повторил он уже более твердо и даже, как бы сказать, торжественно, — я не имею денег, у меня нету денег, и я, к сожалению, не могу обеспечить вас своей работой и своими достатками.
Это было, конечно, неправда, он жил хорошо, и работа у него была, но ему захотелось услышать из уст девушки прелестные и бескорыстные слова мол, ну, как-нибудь, что за счеты, и так далее, и зачем, мол, деньги, когда на сердце такое чувство.
А Оленька Сисяева, как назло, пораженная не столько уверениями, сколько его топом, зашмыгала носиком и забормотала какие-то несложные слова, которые можно было скорее всего принять за досаду и сорвавшиеся мечты.
— Как же, — молвила она наконец, — давеча вы говорили как раз совершенно другие вещи и, напротив того, рисовали разные планы, а сейчас выходит другое. Ну, как же это так?
— А очень просто, — грубо сказал он, — у меня, знаете, уважаемый товарищ, не государственное учреждение, у меня, знаете, положение слишком шаткое и одинокое. И, может, в настоящее время у меня почти что нету работы. Я почти что нуждаюсь в работе. И в дальнейшем сам не знаю, как и чем я буду сводить концы с концами. Возможно даже, что мне придется босиком ходить по дорогам и просить себе пропитание, уважаемый товарищ.
Барышня глядела на него выпуклыми стеклянными глазами, туго соображая, что происходит.
А он нес околесицу и закидывал свою даму картинами бедности, неуютности и предстоящей нужды.
После, перед прощанием, они оба старались смягчить эту небольшую грубую сценку и, гуляя минут десять, беседовали о самых посторонних и даже поэтических вещах. Однако беседа у них не клеилась. И они расстались, она — удивленная и непонимающая, а он — все более и более уверенный в ее тонких расчетах и соображениях.
И, вернувшись в свою пустую проходную комнату, Володин лег на диван и старался разобраться в чувствах и пожеланиях барышни. "Ловко сработано, — думал он, — поддела карася! Небось удивилась, когда про бедность услышала".
Нет, он еще поглядит, какая такая любовь. Может быть, просто расчет.
И, хотя у него не было точной и полной уверенности в ее расчетах, однако он думал так, желая поскорей услышать ее слова и уверения в обратном. Настоящая любовь не останавливается при виде бедности и нищеты. И если она его любит, она возьмет его за руку и скажет ему разные слова, мол, об чем речь, об чем беспокойство? Ваша бедность не пугает меня, будем работать и к чемунибудь стремиться.
Так раздумывая, он лежал в беспокойстве и нерешимости. Как вдруг на лестнице позвонили. Это звонил брат милосердия Сыпунов, который суровым тоном попросил его следовать за собой на нейтральное место, во двор, чтобы там, на свободе, побеседовать о происшедших делах и поступках.
Беспокоясь и не смея отказываться, Володин надел шляпу и спустился во двор.
Там уже стояла вся семья, оживленно беседуя и горячась.
Не теряя драгоценного времени и слов, брат милосердия Сыпунов подошел к Володину и ударил его булыжником, весом, вероятно, побольше фунта.
Володин не успел отдернуть голову, он только мотнулся в сторону и тем самым несколько ослабил удар. Булыжник, скользнув по шляпе, слегка рассек ухо и кожу щеки.
Володин, закрыв руками лицо, бросился назад. И тотчас ему вдогонку полетело еще два-три камня, пущенных энергичной рукой защитника слабых женщин. Володин одним духом взмахнул по лестнице и поспешно закрыл за собой дверь.
Брат милосердия кинулся за ним и некоторое время из хулиганских побуждений бил ногами в дверь, приглашая Володина выйти и поговорить еще раз, но уже более спокойно и без мордобития.
Володин, зажав рукой раненое ухо, стоял за дверью, удерживая дыхание. Сердце его отчаянно колотилось. Испуг сковал ему ноги.
Брат милосердия, поколотив еще в дверь, сказал, что если так пойдет, то его, подлеца, схватят всей семьей и обольют серной кислотой. Если, конечно, он не одумается и не вернется к исполнению своих обязанностей.
Побитый и потрясенный, Володин лежал на диване, думая, что все рухнуло и все погибло.
Он не видел никакого утешения. Даже любовь была теперь под сомнением. Его чувство, было обмануто и оскорблено грубым расчетом и соображением.
И, подумав об этом, Володин снова стал сомневаться, так ли это.
Ну, а если это не так, то он пойдет к ней и целиком убедится.
Да, он пойдет к ней и все скажет. Он скажет, что жизнь обостряется, что он с опасностью для своей жизни идет к намеченным идеалам, но зато она должна знать, окончательно и раз навсегда, что он ничего буквально не имеет. Он нищий, без куска хлеба и без всякой работы. Хочет она — пущай на риск выходит замуж за такого. Не хочет — пожмем друг другу ручки и разойдемся, как в море корабли.
Он хотел было тотчас побежать к ней, чтоб доложить ей эти последние слова, но было уже поздно, и он, сняв окровавленный пиджак, промыл под краном свое разорванное ухо и, обвязав голову полотенцем, лег спать.
Он плохо спал, ворочался и громко мычал во сне, так что фотограф принужден был дважды окликать его, чтоб перебить ему мычание.
Брат милосердия Сыпунов — этот грубый и некультурный субъект действительно припер откуда-то бутылку с серной кислотой.
Он поставил ее на окно и прочел обеим сестрицам краткую лекцию о пользе этой жидкости.
— Маленько плеснуть никогда не мешает, — говорил он сестрам, картинно изображая в лицах момент обличия. — Особенно, конечно, глаза не надо вытравлять, по нос и другие предметы, безусловно, можно потревожить. Тем более, имея после того красную морду, пострадавший не будет слишком привлекательный господин, и девицы, без всякого сомнения, перестанут на него кидаться, и он тогда как миленький снова вернется в свое стойло. А суд, конечно, найдет разные обстоятельства и даст условное покаяние.
Маргарита Гонкие ахала, вздыхала и заламывала свои руки, говоря, что если это так нужно, то она предпочла бы плеснуть в лицо этой усатой, черномазой бабенке, которая испортила ее счастье.
Однако, считая, что вернуть его обратно с неиспорченной личностью нету возможности, она, снова ахая, соглашалась, говоря, что надо бы слегка, из гуманных соображений, разбавить эту ядовитую жидкость.
Брат милосердия гремел своим голосом и стучал бутылкой о подоконник, говоря, что в крайнем случае, если на то пошло, можно, конечно, и двоих облить к чертовой матери, что оба они два весьма ему примелькались и беспокоят его характер. И что он еще бы и третьего кого-нибудь облил, хотя бы для примеру ту же мать этой чернявой девчонки — зачем она настолько распускает свою дочку, позволяет трепаться с уже занятым человеком. Что же касается до разбавления жидкости, то это ни к чему не приведет, так как химия есть точная наука и она требует определенный состав. И не с ихним образованием менять научные формулы.
Всю эту семейную сцену покрывала своим рыданием младшая сестрица Леля, которая предчувствовала новые крупные потрясения.
Автор спешит успокоить уважаемых читателей, что особенно серьезного дела не вышло из этого. И все окончилось если и не совсем благополучно, то приблизительно. Но испуг был громадный. И много горя в связи с этим потрясением пришлось хлебнуть нашему другу Володину.
На другой день, побрившись и попудрив свое поврежденное ухо, Володин вышел на улицу, спеша к своей крошке.
Он шел по улице и бурно жестикулировал, беседуя вслух с самим собой.
Он придумывал всякие каверзные вопросы, которые он задаст ей и которые должны вскрыть подпольную и корыстную игру молодой девушки.
Она находится в бедности, она висит на своей мамаше, она желает устроить свою судьбу. Но она жестоко ошибается. Да, он, пусть она знает, ничего не имеет. Он весь тут. Вот один галстук и одни штаны. И к тому же он безработный, без всяких надежд на будущее. А его фотографическое дело ничего ему не дает. И, кроме непосильных расходов на карандаши и резинки, он ничего не видит. И если он этим занимается, то исключительно из любезности и дружбы к фотографу Патрикееву, уступившему ему свой диван и комнату.
Так он ей скажет и посмотрит, в чем дело.
Он шел торопливо, не замечая никого и ничего не слыша.
На углу у пустыря навстречу шла его бывшая супруга Маргариточка Гонкие.
Увидев ее, Володин смертельно побледнел и, как зачарованный, не сводя с нее глаз, медленно пошел к ней.
На расстоянии трех шагов Маргарита, тихо что-то закричав, взмахнула рукой и снизу вверх плеснула в Володина кислотой.
Было большое расстояние, и пузырек был с узким горлышком, так что только несколько капель попало Володину на костюм.
Володин побежал в сторону, пронзительно визжа и хлопая себя ладонями по лицу, желая удостовериться, цела ли его физиономия.
И, уверившись в благополучном исходе, он снова повернулся и бросился на Маргариту Гопкис, которая, как тень, стояла подле забора. Володин схватил ее за горло и начал трясти, ударяя ее головой об забор, крича какието неясные фразы.
Это все происходит на пустынной и глухой улице, по которой Володин имел обыкновение ходить на свидание к своей крошке.
Но, несмотря на это, народ стал подходить с других улиц, с любопытством всматриваясь, какое зрелище им предстоит увидеть.
Но зрелище подходило к концу. Беспокоясь, что его поволокут в часть, Володин перестал трясти свою мадам и быстро, не оглядываясь, пошел домой.
Он был потрясен и взволнован. Зубы его били барабанную дробь.
Почти бегом он вернулся домой и заперся в квартире.
Конечно, он не мог теперь, в таком виде, пойти к своей крошке.
Его била лихорадка. Его ноги дрожали, и зубы ляскали.
Володин полежал некоторое время на диване. Потом стал ходить по комнате, с испугом поглядывая в окно и прислушиваясь к шуму.
И он не выходил весь день, боясь, что брат милосердия прикончит его во дворе или сделает его калекой, переломав ему руки и ребра.
Он провел день в смертельной тоске без всякой пищи. Он только пил воду в неимоверном количестве, охлаждая и заливая внутренний жар.
И целую ночь, не сомкнув глаз, он обдумывал создавшееся положение, стараясь найти какой-нибудь приличный и неоскорбительный выход. И такой выход он нашел, придя к мысли, что необходимо заключить перемирие с бывшей женой и ее ангелом-хранителем, товарищем Сыпуновым. Он не подаст на них в суд за покушение на убийство, а за это пусть они его не добивают до смерти.
Успокоившись на этом, он мысленно перекинулся на другой, не менее важный фронт и стал думать в сотый раз, как и какие новые решительные слова он скажет своей малютке для того, чтобы получить настоящего человека с бескорыстным чувством, а не хитрую бабу с ее практическими штучками. И для достижения этой цели он не остановится ни перед какими трудностями и затратами. Да, он объявит себя безработным человеком и первое время будет тайком от нее работать у своего фотографа, с тем чтобы окончательно убедиться, что барышня не имеет никаких расчетов и внутренних соображений.
И Володину уже мысленно рисовались сцены, когда он, подняв воротничок своего пиджачка и тщательно занавесив окна, тайком работает, не покладая рук, день и ночь ретушируя фотографические снимки. Он работает так цельный месяц, или два месяца, или даже год и откладывает деньги, абсолютно не тратя их. И наконец, убедившись в своей крошке, он приносит к ее ногам груду денег и умоляет простить его за такой поступок и проверку.
И барышня, со слезами на глазах, отстранит, возможно что, его деньги, — мол, что вы, к чему это, зачем столько много, это, мол, портит отношения.
И тут наступит безоблачное счастье и наступит дивная, неповторимая жизнь.
Слезы радости показывались на глазах Володина, когда он думал о таком исходе дела. И он энергично вращался на своем диване, скрипя всеми пружинами и вытирая глаза рукавом рубашки.
Но потом он снова думал о своих горестях, о мордобое и о всех последних мрачных делах.
И тогда он буквально холодел и, пугаясь задним числом за свою нетронутую наружность, вскакивал со своего дивана и снова подбегал то к зеркалу, чтоб еще раз удостовериться в сохранности лица, то к костюму, разглядывая прожженную ткань.
Так беспокойно и тяжело он провел целую ночь, слегка вздремнув только под самое утро.
А утром, с серым лицом и мутными глазами, он стал торопливо собираться по своим делам, решив в первую очередь навестить свою барышню, чтобы приступить поскорей к выполнению своего плана. После того он выкинет белый флаг и войдет в переговоры со своими родственничками.
И, выйдя на лестницу, Володин стал, по своей привычке, чистить сапоги, лакируя их бархаткой до ослепительного блеска.
Он уже вычистил один сапог, как вдруг, вероятно от холода лестницы, икнул. Он икнул раз, потом еще раз, потом, через несколько секунд, еще несколько раз.
Откашлявшись и сделав тут же небольшую зарядовую гимнастику, Володин принялся энергично тереть другой сапог. Но так как икота не проходила, он пошел на кухню и, взяв там кусочек сахару, принялся сосать его, находя совершенно неловким разговаривать с любимым человеком, имея такой дефект речи.
Однако икота все еще не проходила. И он икал теперь правильно, как машина, через определенный промежуток времени в полминуты.
Слегка взволнованный новым неожиданным препятствием, мешающим увидеть дорогого человека, он принялся ходить по комнате, распевая полным голосом веселые и комические песенки, чтобы не поддаться внутренней тревоге и тоске.
Походив так около часу, он присел на край дивана и вдруг с ужасом убедился, что его икота не только не уменьшилась, но, наоборот, стала гуще и звучней, и только промежутки между двумя схватками увеличились почти до двух минут.
И в эти промежутки Володин сидел неподвижно, почти затаив дыхание, со страхом поджидая новой горловой судороги. И, икнув, он вскакивал, взмахнув руками, и убитым, потусторонним взором смотрел вперед, ничего не видя.
Промаявшись так до двух часов дня, он поделился этой бедой со своим сожителем фотографом. Фотограф Патрикеев легкомысленно засмеялся и назвал это сущим пустяком и вздором, который с ним случается почти что всякий день. Тогда Володин, собрав остатки своего мужества, отправился к своей Оленьке Сисяевой.
Он икал всю дорогу, вздрагивая всем телом и махнув рукой на всякие приличия.
И, подходя к дому девушки, он, как назло, стал икать до того часто и энергично, что прохожие оборачивались и ругали его ослом и другими словами.
И, вызвав девушку стуком в окно, Володин приготовился к решительному объяснению, перезабыв, правда, по случаю новой беды, все свои каверзные вопросы.
Извинившись за свою чисто нервную икоту, которая вызвана, видимо, простудой и малокровием, Володин элегантно поцеловал ручку Оленьке, икнув пару раз при этом несложном процессе.
Думая, что он выпил с горя, Оленька Сисяева заморгала ресницами, приготовившись дать ему суровую отповедь. Но он, думая больше о своей болезни, несвязным языком залепетал слова о том, что он безработный, у которого только и капиталу, что один галстук и штаны.
И что пусть Оленька по этой причине скажет лучше сейчас, согласна ли она пойти за такого, которого ждет жалкая судьба и с которым, может, придется ходить по миру, как со слепцом, и просить на пропитание. Или она действительно его любит, несмотря ни на что.
Оленька Сисяева, слегка покраснев, сказала, что, к сожалению, довольно поздно сейчас задавать тому подобные вопросы. Тем более она, как выяснилось вчера, находится в положении, и довольно странно и глупо в ее положении слышать подобные речи. И что муж — это есть муж, и его долг как-нибудь кормить свою будущую семью.
Пораженный новым открытием и не получив решительного ответа на свои мысли и сомнения, Володин, сбитый с толку, окончательно потерял нить своего плана и изумленно глядел теперь на барышню, икая при этом время от времени.
Затем он, схватив ее за руки, сказал, что пусть она хотя бы в таком случае скажет — любит ли она его и охотно ли идет на такой шаг.
И девушка, мило улыбнувшись, сказала, что, конечно, без сомнения, она его любит, но только ему необходимо серьезно полечиться от его нервной икоты и что она не мыслит себе мужа с подобным странным дефектом.
И здесь, распрощавшись, они расстались, она — уверенная в себе, он полный нерешимости и даже отчаяния от того, что ему так и не удалось достоверно узнать про чувство барышни.
Это было очень странно и удивительно, но икота у Володина не проходила.
Вернувшись домой, он пораньше лег спать с тайной надеждой, что утром все пройдет и снова наступит простая, великолепная человеческая жизнь. Однако, проснувшись, он убедился, что беда не проходит. Правда, он икал теперь редко, примерно один раз в три минуты, но все же икал и не видел никаких признаков облегчения.
И, не вставая со своего дивана и холодея от мысли, что это недомогание останется у него на веки веков, Володин пролежал цельный день и ночь, изредка выбегая на кухню попить холодной водички.
Наутро, снова подняв голову с подушки и убедившись, что икота продолжается, Володин совершенно упал духом. Он перестал сопротивляться природе и, покорно отдавшись судьбе, лежал, как покойник, время от времени вздрагивая телом под бременем своей нервной икоты.
Фотограф Патрикеев, обеспокоенный странным положением своего жильца, начал всерьез пугаться, как бы на его шее не остался инвалид, который будет круглые сутки икать и тем самым отпугивать его клиентов и посетителей.
И, ничего не сказав Володину, он побежал до этой роковой Оленьки Сисяевой, чтобы пригласить ее к кровати больного, желая тем самым поскорей снять с себя всякую моральную и материальную ответственность и заботы по уходу.
Он пришел к ней и стал умолять ее прийти, говоря, что ее дружок если и не совсем плох, то находится в крайне странном положении. И что ему необходима помощь.
Девица, сконфуженная такой исключительной болезнью своего жениха, не могла особенно высказывать свою печаль и тревогу. Тем не менее она тотчас согласилась навестить больного.
Несколько взволнованная бедным и неуютным видом комнаты и скудностью имущества, барышня остановилась на пороге, не решаясь сразу подойти к больному.
При виде барышни больной вскочил с дивана, потом снова лег, поскорее прикрывая свой растерзанный туалет.
Барышня, придвинув к дивану табурет, присела, с тоской глядя, как ее жениха дергала болезнь.
Весть о больном, который икает трое суток, несколько взбудоражила местное население ближайших домов. Слухи о любовной драме усилили любопытство граждан. И в квартиру началось буквально паломничество, которое невозможно было остановить силами одного фотографа. Все хотели поглядеть, как невеста относится к жениху, и чего она ему говорит, и как он при своей икоте ей отвечает.
Тут же, среди других граждан, колбасился и наш брат милосердия Сыпунов, не рискуя, впрочем, входить в комнату, чтобы не напугать больного.
Как ближайший родственник и медработник, он, окруженный толпой любопытных, авторитетно говорил о состоянии больного, объясняя, что к чему и в чем дело.
Безусловно, он не предполагал такого исхода. Он попугал человека, слов нет, но им двигало чувство справедливости, а также родственные связи с Маргаритой Гопкис, которая на склоне лет остается как-никак без человека.
Однако печальные картины болезненного состояния очень его растрогали, тем более он совершенно считается с чувством любви и, безусловно, никому теперь не дозволит пальцем тронуть его бывшего родственника, Николая Петровича Володина. А Маргариточка в крайнем случае пущай сама как-нибудь проведет свою жизнь. Что же касается болезни, то это скорей всего чисто нервное заболевание на простудной почве. И что у них в больнице на простудной почве черт знает какие болезни происходят — и ничего, многие остаются живы.
Фотограф Патрикеев, боясь, что в толкотне и сумятице разворуют его фотографические принадлежности, поднял крик, убеждая публику разойтись, иначе он вызовет милицию и силой прекратит безобразие.
Брат милосердия, получив директивы от фотографа, стал выпирать назойливую публику, махая треножником и оттесняя посетителей на кухню и лестницу. Он честью просил расходиться и не вызывать его на более решительные действия.
Увидев такое безобразие, полную огласку дела и открытый срам, барышня Оленька Сисяева стала лепетать, что надо бы больного отвезти в больницу или же в крайнем случае хотя бы пригласить коммунального врача, который может удалить лишнюю публику.
Среди посетителей находился, между прочим, один такой бывший интеллигент, некто Абрамов, который заявил, что врач тут, безусловно, ни при чем, что врач сорвет трояк и наделает таких делов, после которых уже больного навряд ли можно поправить.
И что лучше пущай дозволят ему произвести опыт, который в самом корне подорвет это заболевание.
Этот некто Абрамов не носил звания врача или ученого, по он глубоко понимал многие вопросы и любил лечить граждан от всяких болезней и страданий своими домашними средствами.
Так и тут: он сказал, что картина заболевания ему слишком ясна. Что это есть неправильное движение организма. И что надо поскорее перебить это движение. Тем более организм имеет, так сказать, свою инерцию и как валадит на одно, так прямо нет спасения. От этого, дескать, происходят почти что все наши болезни и недомогания. И это, дескать, необходимо лечить энергично, давая сильную встряску организму, который, дескать, слепо работает, не разбираясь, куда его колесья крутятся и что из его работы выйдет.
Он велел посадить больного на стул, а сам, грубо насмехаясь над врачами и медициной, вышел на кухню, чтобы там начать свои научные приготовления.
Там он, с помощью брата милосердия, нацедил полное ведерко холодной воды и, выбежав осторожно, на цыпочках, из-за двери, вдруг с криком опрокинул всю эту воду на голову больному, который, мало чего соображая, беспечно сидел до этого на стуле, как мешок с картофелем.
Позабыв про свою болезнь, Володин полез было драться и вообще стал после этой процедуры буйствовать, выгоняя народ из помещения и порываясь побить своего доморощенного лекаря.
Но вскоре Володин утих и, переменив платье, задремал, положив голову на колени своей малютки.
На другое утро он встал совершенно здоровый и, побрившись и приведя себя в порядок, стал жить как обычно.
Конечно, автор не собирается утверждать, что это домашнее лечение подействовало исцеляюще. Скорей всего болезнь сама по себе прошла. Тем более что три-четыре дня — срок изрядный, хотя, конечно, медицина знает и более длительные сроки для этой болезни. Так что прохладная водица могла все же доброкачественно подействовать на замороченные мозги нашего больного и тем самым ускорила исцеление.
Через несколько дней Володин записался со своей малюткой и перебрался на жительство в ее скромные апартаменты.
Ихний медовый месяц прошел тихо и вполне безмятежно.
Брат милосердия окончательно сменил гнев на милость и даже раза два заходил к молодым с визитом, причем один раз милостиво занял трешку, не обещая, впрочем, ее вернуть. Зато он дал торжественное обещание не убивать и не трогать больше Володина ни при каких обстоятельствах.
Что касается заработка и вообще содержания, то Володину пришлось сознаться в своей клевете. Ну да, он немного приврал, желая испытать ее любовь. В этом нет ничего оскорбительного.
И говоря об этом, он умолял ее еще раз сказать, знала ли она, что он нарочно соврал, или же она не знала и пошла за него по бескорыстному чувству.
И дамочка, задумчиво смеясь, уверяла его в последнем, говоря, что она сначала, конечно, не знала о его вранье и боялась, что он действительно ничего за душой не имеет. Но потом-то она определенно догадалась о его слишком прозрачных действиях. Ну, да она не имеет на него претензий это его законное право узнать про свою будущую супругу.
И, слушая эти дамские речи, Володин мысленно сердился и называл себя ослом и бараном за то, что не смог досконально подловить и проверить барышню.
Впрочем, конечно, что же он мог сделать? Тем более его злокачественная болезнь подкузьмила — она лишила его энергии и воли и окончательно заморочила ему голову. И в силу этого он не мог решить задачу достойным образом. Тем более барышня запросто обыграла его, козырнув с туза своим положением. Но в дальнейшем какнибудь все само выяснится.
Что же касается Маргариточки Гонкие, то она продолжала сердиться и однажды, встретившись с Володиным на улице, не ответила на его сдержанный поклон, отвернув в сторону свой профиль.
Это мелкое событие тяжело тем не менее отразилось на Володине, который последнее время хотел, чтобы в жизни все было гладко и мило и чтоб голуби по воздуху порхали.
В тот день он снова несколько заволновался, вспоминая последние события своей жизни.
Ночью ему не спалось. Он ворочался в кровати и хмуро, испытующе смотрел на свою супругу.
Молодая дама спала, распустив свои губы, причмокивая и всхлипывая.
У нее был расчет, думал Володин. Она, безусловно, все знала. И, конечно, не пошла бы за пего, если б он ничего не имел. И в своей тоске и беспокойстве Володин поднялся с кровати, походил по комнате, подошел к окну. И, прижав пылающий лоб к стеклу, долго глядел, как в темном саду от ветра покачивались деревья.
Потом, беспокоясь, что ночная прохлада может снова вызвать заболевание, Володин заспешил к кровати. Он долго лежал с открытыми глазами, водя пальцем по рисунку обоев.
"Да, без сомнения, она знала, что я приврал", — снова подумал Володин засыпая.
А наутро он встал веселый и спокойный и о грубых вещах старался больше не думать. А если и думал, то вздыхал и махал ручкой, предполагая, что без корысти никто никогда и ничего не делает.
1929

МИШЕЛЬ СИНЯГИН

ПРЕДИСЛОВИЕ

Эта повесть есть воспоминание об одном человеке, об одном малоизвестном, небольшом поэте, с которым автор сталкивался в течение целого ряда лет.
Судьба этого человека автора чрезвычайно поразила, и в силу этого автор решил написать такие, что ли, о нем воспоминания, такую, что ли, биографическую повесть, не в назидание потомству, а просто так.
Не все же писать биографии и мемуары о замечательных и великих людях, об их поучительной жизни и об их гениальных мыслях и достижениях. Кому-нибудь надо откликнуться и на переживания других, скажем, более средних людей, так сказать, не записанных в бархатную книгу жизни.
Причем жизнь таких людей, по мнению автора, тоже в достаточной мере бывает поучительна и любопытна. Все ошибки, промахи, страдания и радости ничуть но уменьшаются в своем размере от того, что человек, ну, скажем, не нарисовал на полотне какой-нибудь прелестный шедевр — "Девушка с кувшином", или не научился быстро ударять по рояльным клавишам, или, скажем, не отыскал для блага и спокойствия человечества какуюнибудь лишнюю звезду или комету на небосводе.
Напротив, жизнь таких обыкновенных людей еще более понятна, еще более достойна удивления, чем, скажем, какие-нибудь исключительные и необыкновенные поступки и чудачества гениального художника, пианиста или настройщика. Жизнь таких простых людей еще более интересна и еще более доступна пониманию.
Автор не хочет этим сказать, что вот сейчас вы увидите что-то такое исключительно интересное, поразительное по силе переживаний и страстям. Нет, это будет скромно прожитая жизнь, описанная к тому же несколько торопливо, небрежно и со многими, наверно, погрешностями. Конечно, сколько возможно, автор старался, но для полного блеска описания не было у него такого, что ли, нужного спокойствия духа и любви к разным мелким предметам и переживаниям. Тут не будет спокойного дыхания автора, судьба которого оберегается и лелеется золотым веком.
Тут не будет красоты фраз, смелости оборотов и восхищения перед величием природы.
Тут будет просто правдиво изложенная жизнь. К тому же несколько суетливый характер автора, его беспокойство и внимание к другим мелочам заставляют его иной раз пренебречь плавным повествованием для того, чтобы разрешить тот или иной злободневный вопрос или то или иное сомнение.
Что касается заглавия книги, то автор согласен признать, что заглавие сухое и академическое, — мало чегонибудь дает уму и сердцу. Но автор оставляет это заглавие временно. Автор хотел назвать эту книгу иначе, какнибудь, например: "У жизни в лапах" или "Жизнь "начинается послезавтра". Но и для этого у него не хватило уверенности и нахальства. К тому же эти заглавия, вероятно, уже были в литературном обиходе, а для нового заглавия у автора не нашлось особого остроумия и изобретательности.
1930

МИШЕЛЬ СИНЯГИН

Через сто лет. О нашем времени. О приспособляемости. О дуэлях. О чулках. Пролог истории.
Вот в дальнейшем, лет этак, скажем, через сто или там немного меньше, когда все окончательно утрясется, установится, когда жизнь засияет несказанным блеском, какой-нибудь гражданин, какой-нибудь этакий гражданин с усиками, в этаком, что ли, замшевом песочном костюмчике или там, скажем, в вечерней шелковой пижаме, возьмет, предположим, нашу скромную книжку и приляжет с ней на кушетку. Он приляжет на сафьяновую кушетку или там, скажем, на какой-нибудь мягкий пуфик или козетку, обопрет свою душистую голову на чистые руки и, слегка задумавшись о прекрасных вещах, раскроет книгу.
— Интересно, — скажет он, кушая конфетки, — как это они там жили в свое время.
А его красивая молодая супруга — или там, скажем, подруга его жизни тут же рядом сидит в своем какомнибудь исключительном пеньюаре.
— Андреус (или там Теодор), — скажет она, запахивая свой пеньюар, охота тебе, скажет, читать разную муру? Только, скажет, нервы себе треплешь на ночь глядя.
И сама, может, возьмет с полки какой-нибудь томик в пестром атласном переплете — стихи какого-нибудь знаменитого поэта — и начнет читать:

В моем окне качалась лилия.
Я весь в бреду.
Любовь, любовь, моя идиллия,
Я к вам приду.

Вот как представит себе автор на минутку такую акварельную картину, так и перо у него валится из рук — неохота писать, да и только.
Конечно, автор не утверждает, что именно такие сценки будут наблюдаться в будущей жизни. Нет, это как раз маловероятно. Это только минутное предположение. На это только полпроцента можно положить. А скорей всего, напротив того, будет очень такое, что ли, здоровое, сочное поколение.
Этакие будут загорелые здоровяки, одевающиеся скромно, но просто, без особой претензии на роскошь и щегольство.
К тому же, может, такие паршивые лирические стишки они и читать-то вовсе не будут или будут их читать в исключительных случаях, предпочитая им наши прозаические книжки, которые будут брать в руки с полным душевным трепетом и с полным почтением к их авторам.
Однако как подумает автор о таких настоящих читателях, так опять появляются затруднения и снова перо вываливается из рук.
Ну что автор может дать таким прекрасным читателям?
Сердечно признавая все величие нашего времени, автор тем не менее не в силах дать соответствующее произведение, полностью рисующее нашу эпоху. Может быть, автор растратил свои мозги на мелкие повседневные мещанские дела, на разные личные огорчения и заботы, но только ему не по силам такое обширное произведение, которое сколько-нибудь заинтересует будущих уважаемых читателей. Нет, уж лучше закрыть глаза на будущее и не думать о новых грядущих поколениях. Лучше уж писать для наших испытанных читателей.
Но тут опять являются сомнения, и перо валится из рук. В настоящее время, когда самая злободневная и даже необходимая тема — отсутствие тары или устройство силосов, — возможно, что просто нетактично писать так себе, вообще о переживаниях людей, которые, в сущности говоря, даже и не играют роли в сложном механизме наших дней.
Читатель может просто обругать автора свиньей.
— Эва, — скажет, — глядите, чего еще один пишет. Описывает, холера, переживания. Глядите, скажет, сейчас, чего доброго, начнет про цветки поэмы наворачивать.
Нет, про цветки автор писать не станет. Автор напишет повесть, по его мнению даже весьма необходимую повесть, так сказать подводящую итоги прошлой жизни, — повесть про одного незначительного поэта, который жил в наше время. Конечно, автор предвидит жестокую критику в этом смысле со стороны молодых и легкомысленных критиков, поверхностно глядящих на такие литературные факты.
Однако совесть у автора чиста. Автор не забывает и другой фронт и не гнушается писать о прогулах, о силосовании и о ликвидации неграмотности. И даже, напротив, та скромная работа как раз ему по плечу.
Но наряду с этим у автора имеется чрезвычайное стремление как можно скорей написать свои воспоминания об этом человеке, ибо в дальнейшем жизнь перешагнет его, и все забудется, и травой зарастет та тропинка, по которой прошел наш скромный герой, наш знакомый и, прямо скажем, наш родственник М. П. Синягин.
И это последнее обстоятельство позволило автору видеть всю его жизнь, все мелочи его жизни и все события, развернувшиеся в последние годы. Вся личная жизнь его прошла, как на сцене, перед глазами автора.
Вот тот, который с усиками и в замшевом костюмчике, если, не дай бог, он проскользнет в будущее столетие, наверное, слегка удивится и заполощется на своей сафьяновой козетке.
— Милуша, — скажет он, приглаживая свои усишки, — интересно, скажет. У них, скажет, какая-то личная жизнь была.
— Андреус, — скажет она грудным голосом, — не мешай, скажет, ради бога, я стихи читаю…
А в самом деле, читатель, какой-нибудь этакий с усиками в его спокойное время прямо нипочем правильно не представит нашей жизни. Он, наверно, будет думать, что мы все время в землянках сидели, воробьев кушали и вели какую-нибудь немыслимую дикую жизнь, полную ежедневных катастроф и ужасов.
Правда, надо прямо сказать, что многие и не имели так называемой личной жизни — они отдавали все силы и всю волю для своих идей и для стремления к цели. Ну, а которые помельче, те, безусловно, ловчились, приспосабливались и старались попасть в ногу со временем, для того чтобы прилично прожить и поплотнее покушать.
И жизнь шла своим чередом. Происходили любовь, и ревность, и деторождение, и разные великие материнские чувства, и разные тому подобные прекрасные переживания. И мы ходили с девушками в кино. И катались на лодках. И пели под гитару. И кушали вафли с кремом. И носили модные носочки в полоску. И танцевали фокстрот под домашний рояль.
Нет, так называемая личная жизнь шла понемножку, как она всегда и при всех любых обстоятельствах идет.
И любители такой жизни по мере своих сил приспосабливались и приноравливались.
Так сказать, каждая эпоха имеет свою психику. И в каждую эпоху пока что было одинаково легко или, вернее, одинаково трудно жить.
Вот, для примера, на что уж беспокойный век, ну, скажем, шестнадцатый. Нам издали поглядеть — так прямо немыслимым кажется. Чуть не каждый день в то время на дуэлях дрались. Гостей с башен сбрасывали. И ничего. Все в порядке вещей было.
Нам-то, с пашей психикой, прямо боязно представить себе подобную ихнюю жизнь. Для примера, какой-нибудь там ихний феодальный виконт или там бывший граф идет погулять.
Вот идет он погулять и, значит, шпагу сбоку пришпиливает: мало ли, кто-нибудь его сейчас, боже сохрани, плечом пихнет или обругает — сразу надо драться. И ничего.
Идет на прогулку, и даже на морде никакой грусти или паники не написано. Напротив того, идет и даже, может быть, улыбается и насвистывает. Ну, жену небрежно на прощанье поцелует.
— Ну, — скажет, — ма шер, я того… пошел прогуляться.
И та — хоть бы что.
— Ладно, — скажет, — не опоздай, скажет, к обеду.
Да в наше время жена бы рыдала и за ноги бы цеплялась, умоляя не выходить на улицу, или в крайнем случае просила бы обеспечить ей безбедное существование. А тут просто и безмятежно. Взял шпажонку, поточил ее, если она затупилась от прежней стычки, и пошел побродить до обеда, имея почти все шансы на дуэль или столкновение.
Надо сказать, если б автор жил в ту эпоху, его бы силой из дому не выкурили. Так бы всю жизнь и прожил бы взаперти, вплоть до нашего времени.
Да, с нашей точки зрения неинтересная была жизнь. А там этого не замечали и жили поплевывая. И даже ездили в гости к имеющим башни.
Так что в этом смысле человек очень великолепно устроен. Какая жизнь идет — в той он и прелестно живет. А которые не могут, те, безусловно, отходят в сторону и не путаются под ногами. В этом смысле жизнь имеет очень строгие законы, и не всякий может поперек пути ложиться и иметь разногласия.
Так вот, сейчас перейдем к главному описанию, из-за чего, собственно, и началась эта книга. Автор извиняется, если он чего-нибудь лишнее сболтнул, не идущее к делу. Уж очень все такие нужные вопросы, требующие немедленного разрешения.
А что до психики, так это очень верно. Это вполне историей проверено.
Так вот, сейчас со спокойной совестью мы перейдем к воспоминаниям о человеке, который жил в начале двадцатого века.
По ходу повествования автор принужден будет касаться многих тяжелых вещей, грустных переживаний, лишений и нужды.
Но автор просит не выносить об этом поспешного заключения.
Некоторые нытики способны будут все невзгоды приписать только революции, которая происходила в то время.
Очень, знаете, странно, но тут дело не в революции. Правда, революция сбила этого человека с позиции. Но тут, как бы сказать, во все времена возможна и вероятна такая жизнь. Автор подозревает, что такие именно воспоминания могли быть написаны о каком-нибудь другом человеке, жившем в другую эпоху.
Автор просит отметить это обстоятельство.
Вот у автора был сосед по комнате. Бывший учитель рисования. Он спился. И влачил жалкую и неподобающую жизнь. Так этот учитель всегда любил говорить:
— Меня, говорит, не революция подпилила. Если б и не было революции, я бы все равно спился, или бы проворовался, или бы меня на войне подстрелили, или бы мне в плену морду свернули на сторону. Я, говорит, заранее знал, на что иду и какая мне жизнь предстоит.
И это были золотые слова.
Автор не делает из этого мелодрамы. Нет, автор уверен в победном шествии жизни, вполне годной для того, чтобы прожить припеваючи. Уж очень много людей сейчас об этом думают и ломают себе головы, стараясь потрафить человеку в этом смысле.
Конечно, еще, так сказать, пролог истории. Еще жизнь не утряслась. Говорят, люди двести лет назад чулки-то стали впервые носить.
Так что все в порядке. Хорошая жизнь не за горами.

Рождение героя Молодость Созерцательное настроение Любовь к красоте О нежных душах. Об Эрмитаже и о замечательной скифской вазе

Михаил Поликарпович Синягин родился в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году в имении Паньково Смоленской губернии.
Мать его была дворянка, а отец почетный гражданин.
Но поскольку автор был моложе М. П. Синягина лет на десять, то ничего такого путного автор и не может сказать об его молодых годах вплоть до 1916 года.
Но поскольку его всегда — и даже в сорок лет — называли Мишелем, было видно, что он имел нежное детство, внимание, любовь и душевную ласку. Его называли Мишелем — и верно, его нельзя было назвать иначе. Все другие, грубые наименования мало шли к его лицу, к его тонкой фигуре и к его изящным движениям, исполненным грации, достоинства и чувства ритма.
Кажется, что он окончил гимназию, и, кажется, два или три года он еще где-то такое проучился. Образование у него было, во всяком случае, самое незаурядное.
В 1916 году автор, с высоты своих восемнадцати лет, находясь с ним в одном и том же городе, невольно наблюдал его жизнь и был, так сказать, очевидцем многих важных и значительных перемен и событии.
М. П. Синягин не был на фронте по случаю ущемления грыжи. И в конце европейской войны он слонялся по городу в своем штатском макинтоше, имея цветок в петлице и изящный, со слоновой ручкой, стек в руках.
Он ходил по улицам всегда несколько печальный и томный, в полном одиночестве, бормоча про себя стишки, которые он в изобилии сочинял, имея все же порядочное дарование, вкус и тонкое чутье ко всему красивому и изящному.
Его восхищали картины печальной и однообразной псковской природы, березки, речки и разные мошки, кружащиеся над цветочными клумбами.
Он уходил за город и, сняв шапку, с тонкой и понимающей улыбкой следил за игрой птичек и комариков.
Или, глядя на движущиеся тучные облака и закинув голову, тут же сочинял на них соответствующие рифмы и стихи.
В те годы было порядочное количество людей высокообразованных и интеллигентных, с тонкой душевной организацией и нежной любовью к красоте и к разным изобразительным искусствам.
Надо прямо сказать, что в нашей стране всегда была исключительная интеллигентская прослойка, к которой охотно прислушивалась вся Европа и даже весь мир.
И верно, это были очень такие тонкие ценители искусства и балета, и авторы многих замечательных произведений, и вдохновители многих отличных дел и великих учений.
Это не были спецы с точки зрения нашего понимания.
Это были просто интеллигентные, возвышенные люди.
Многие из них имели нежные дугой. А некоторые просто даже плакали при виде лишнего цветка на клумбе или прыгающего на навозной куче воробышка.
Дело прошлое, но, конечно, надо сказать, что в этом была даже некоторая какая-то такая ненормальность. И такой пышный расцвет, безусловно, был за счет чего-то такого другого.
Автор не слишком владеет искусством диалектики и не знаком с разными научными теориями и течениями, так что не берется в этом смысле отыскивать причины и следствия. Но, грубо рассуждая, можно, конечно, кое до чего докопаться.
Если, предположим, в одной семье три сына. И если, предположим, одного сына обучать, кормить бутербродами с маслом, давать какао, мыть ежедневно в ванне и бриолином голову причесывать, а другим братьям давать пустяки и урезывать их во всех ихних потребностях, то первый сын очень свободно может далеко шагнуть и в своем образовании и в своих душевных качествах. Он и стишки начнет загибать, и перед воробышками умиляться, и говорить о разных возвышенных предметах.
Вот автор недавно был в Эрмитаже. Глядел скифский отдел. И там есть одна замечательная ваза. И лет ей, говорят, этой вазе, чего-то такое, если не врут, больше как две тысячи. Такая шикарная золотая ваза. Очень исключительной, тонкой скифской работы. Неизвестно, собственно, для чего ее скифы изготовили. Может, там для молока, или полевые цветы в нее ставить, чтобы скифский король нюхал. Неизвестно, ученые не выяснили. Л нашли эту вазу в кургане.
Так вот, на этой вазе я вдруг увидел рисунки — сидят скифские мужики. Один мужичонка-середняк сидит, другой ему зуб пальцами выковыривает, третий лаптишки себе поправляет.
Автор поглядел поближе — батюшки светы! Ну, прямо наши дореволюционные мужики. Ну, скажем, тысяча девятьсот тринадцатого года. Даже костюмы те же — такие широкие рубахи, подпояски. Длинные спутанные бороды.
Автору даже как-то не по себе стало. Что за черт! Смотришь в каталог — вазе две тысячи лет. На рисунки поглядишь — лет на полторы тысячи поменьше. Либо, значит, сплошное жульничество со стороны научных работников Эрмитажа, либо такие костюмчики и лапти так и сохранились вплоть до нашей революции. А если это так, стало быть за полторы тысячи лет не имелось возможности получше приодеться. Поскольку заняты были — работали на других.
Всеми этими разговорами автор, конечно, нисколько не хочет унизить бывшую интеллигентскую прослойку, о которой шла речь. Нет, тут просто выяснить хочется, как и чего и на чьей совести камень лежит.
А прослойка, надо сознаться, была просто хороша, ничего против не скажешь.
Что касается М. П. Синягина, то автор, конечно, и не хочет его равнять с теми, о ком говорилось. Но все-таки это был человек тоже в достаточной степени интеллигентный и возвышенный. Он многое понимал, любил красивые безделушки и поминутно восторгался художественным словом. Он сильно любил таких прекрасных поэтов, как Фет, Блок, Надсон.
И в своем собственном творчестве, не отличаясь исключительной оригинальностью, он был под сильным влиянием этих славных поэтов. И в особенности, конечно, под влиянием гениального поэта тех лет, А. А. Блока.
Мать и тетка М. П. Синягина. Их прошлое. Покупка имения. Жизнь в Пскове. Тучи собираются. Характер и наклонности тетки М. А. Ар-вой.
Встреча с Л. Н. Толстым. Стихи поэта. Его душевное настроение. Увлечение.
Мишель Синягин жил со своей мамашей, Анной Аркадьевной Сипягиной, и ее сестрой, Марьей Аркадьевной, о которой в дальнейшем будет особая речь, особое описание и характеристика, в силу того, что эта почтенная дама и вдова генерала Ар-ва играет немаловажную роль в нашем повествовании.
Итак, в 1917 году они втроем проживали в Пскове как случайные гости, застрявшие в этом небольшом славном городишке по причинам, не от них зависящим.
Во время войны они приехали сюда для того, чтобы поселиться у своей сестры и тетки, Марьи Аркадьевны, которая по случаю приобрела неподалеку от Пскова небольшое именьице.
В этом именьице обе старушки и хотели скоротать свой век вблизи с природой, в полной тишине и покое, после довольно бурно и весело проведенной жизни.
Это злополучное именье и было названо соответствующим образом — Затишье.
А Мишель, этот довольно грустноватый молодой человек, склонный к неопределенной меланхолии и несколько утомленный своей поэтической работой и шумом столичной жизни, с ее ресторанами, и певицами, и мордобоем, также хотел некоторое время спокойно пожить в тиши, для того чтоб набраться сил и снова пуститься во все тяжкие.
Все, однако, сложилось иначе, чем было задумано.
Затишье было куплено перед самой революцией, чтото месяца за два, так что семейство не успело даже туда перебраться со своими вещами и сундуками. И эти сундуки, перины, диваны и кровати временно и наспех были сложены на городской квартире у псковских знакомых. И именно в этой квартире в дальнейшем и пришлось прожить несколько лет Мишелю со своей престарелой мамашей и теткой.
Отличаясь свободомыслием и имея некоторую, что ли, тенденцию и любовь к революциям, обе старушки не очень обезумели по случаю революционного переворота и изъятия имений от помещиков. Однако младшая сестрица, Марья Аркадьевна, всадившая в это дело около шестидесяти тысяч капитала, все же иной раз охала, и вздыхала, и говорила, что это черт знает что такое, поскольку нельзя въехать в именье, купленное на собственные деньги.
Анна Аркадьевна, мать Мишеля, была довольно незаметная дама. Она ничем таким особенным не проявила себя в своей жизни, исключая рождения поэта.
Это была довольно тихая, малосварливая старушка, любящая сидеть у самовара и кушать кофе со сливками.
Что касается Марьи Аркадьевны, то эта дама была уже в другом роде.
Автор не имел удовольствия видеть ее в молодые годы, однако было известно, что она была до чрезвычайности миленькая и симпатичная девица, полная жизни, огня и темперамента.
Но в те годы, о которых идет речь, это была уже бесформенная старушка, скорей безобразная, чем красивая, однако очень подвижная и энергичная.
В этом смысле на ней сказалась ее бывшая профессия. В молодые годы она была балериной и работала в кордебалете Мариинского театра.
Она была в некотором роде даже знаменитостью, поскольку ею увлекался бывший великий князь Николай Николаевич. Правда, он вскоре ее оставил, подарив ей какой-то особый кротовый палантин, бусы и еще чего-то такое. Но начатая карьера ее была сделана.
Обе эти старушки в дальнейшем будут играть довольно видную роль в жизни Мишеля Синягина, так что пусть читатель не принимает близко к сердцу и не сердится, что автор останавливается на описании таких, что ли, дряхлых и отцветших героинь.
Поэтическая атмосфера в доме благодаря Мишелю несколько отозвалась и на наших дамах. И Марья Аркадьевна любила говорить, что она вскоре приступит к своим мемуарам.
Ее бурная жизнь и встречи со многими известными людьми стоили того. Она самолично будто бы два раза видела Л. Н. Толстого, Надсона, Кони, Переверзева и других знаменитых людей, о которых она и хотела поведать миру свои соображения.
Итак, перед началом революции семья приехала в Псков и там застряла на три года.
М. П. Синягин всякий день говорил, что он ни за что не намерен торчать здесь и что при первой возможности он уедет в Москву или Петроград.
Однако последующие события и перемены жизни значительно отдалили этот отъезд. И наш Мишель Синягин продолжал свою жизнь под псковским небом, занимаясь пока что своими стихами и своим временным увлечением одной местной девушкой, которой он в изобилии посвящал свои стихи.
Конечно, эти стихи не были отмечены гениальностью, они не были даже в достаточной мере оригинальны, но свежесть чувства и бесхитростный, несложный стиль делали их заметными в общем котле стихов того времени.
Автор не помнит этих стихов. Жизнь, заботы и огорчения изгнали из памяти изящные строки и поэтические рифмы, но какие-то отрывки и отдельные строфы запомнились в силу их неподдельного чувства:

Лепестки и незабудки
Осыпались за окном…

Автор не запомнил всего этого стихотворения "Осень", но помнится, что конец его был полон гражданской грусти:

Ах, скажите же, зачем,
Отчего в природе
Так устроено? И тем
Счастья в жизни нет совсем…

Другое стихотворение Мишеля говорило о его любви к природе и ее бурным стихийным проявлениям:

Гроза прошла.
И ветки белых роз
В окно мне дышат
Дивным ароматом.
Еще трава полна
Прозрачных слез,
А гром гремит вдали
Раскатом.

Впрочем, это стихотворение настолько хорошо написано, что есть подозрение — уж не списано ли оно откуда-нибудь начинающим поэтом.
Во всяком случае, Мишель Синягин выдавал его за свое, и мы не считаем себя вправе навязывать читателю наши на этот счет соображения.
Во всяком случае, это стихотворение было разучено всей семьей, и старые дамы ежедневно нараспев повторяли его автору.
А когда приходили гости, Анна Аркадьевна Синягина волокла их в комнату Мишеля и там, показывая на письменный стол карельской березы, вздыхала и с увлажненными глазами говорила:
— Вот за этим столом Мишель написал свои лучшие вещи: "Гроза", "Лепестки и незабудки" и "Дамы, дамы…".
— Мамаша, — говорил, смущаясь, Мишель, — бросьте… Ну, зачем же… Какая вы, право…
Гости покачивали головами и, не то одобряя, не то огорчаясь, трогали пальцами стол и неопределенно говорили: "Н-да, ничего себе".
Некоторые же меркантильные души тут же спрашивали, за сколько куплен этот стол, и тем самым переводили разговор на другие рельсы, менее приятные для матери и Мишеля.
Поэт отдавал внимание и женщинам.
Однако, находясь под сильным влиянием знаменитых поэтов того времени, в частности А. Блока, он не бросал свои чувства какой-нибудь отдельной женщине. Он любил нереально какую-то неизвестную женщину, блестящую в своей красоте и таинственности.
Одно прелестное стихотворение "Дамы, дамы, отчего мне на вас глядеть приятно" отлично раскрывало это отношение. Это стихотворение заканчивалось так:

Оттого-то незнакомкой я любуюсь. А когда
Эта наша незнакомка познакомится со мной,
Неохота мне глядеть на знакомое лицо,
Неохота ей давать обручальное кольцо.

Тем не менее поэт увлекся одной определенной девушкой, и в этом смысле его поэтический гений шел несколько вразрез с его житейскими потребностями.
Однако справедливость требует отметить, что Мишель тяготился своим земным увлечением, находя его несколько вульгарным и мелким. Его главным образом пугало, как бы его не окрутили и как бы его не заставили жениться и тем самым не снизили бы его до простых, повседневных поступков.
Мишель рассчитывал на другую, более исключительную судьбу. И о своей будущей жене он мечтал как о какой-то удивительной даме, вовсе не похожей на псковских девушек.
Он не представлял в точности, какая у него будет жена, но, думая об этом, он мысленно видел каких-то собачек, какие-то меха, сбруи и экипажи. Он выходит с какой-то роскошно одетой дамой из экипажа, и лакей, почтительно кланяясь, открывает дверцы. Такие картины ему рисовались, когда он думал о своей будущей супруге.
Девушка же, которой он увлекался, была более простенькая девушка. Это была Симочка М., окончившая в тот год псковскую гимназию.
Увлечение. Короткое счастье. Страстная любовь к поэту. Вдова М-ва и ее характеристика. Неожиданный визит. Некрасивая сцена. Согласие на брак.
Относясь несколько небрежно к Симочке, Мишель все же порядочно был увлечен ею, ни на минуту, впрочем, не допуская мысли, что он может жениться на ней.
Это было просто увлечение, это была несерьезная и, так сказать, черновая любовь, которой и не следовало бы забивать своего сердца. Симочка была миленькая и даже славненькая девушка, но личико ее, к сожалению, чрезмерно было осыпано веснушками.
Но поскольку она не входила глубоко в жизнь Мишеля, он и не протестовал против этого явления природы и даже находил это весьма милым и нелишним.
Оба они уходили в лес или в поле и там нараспев читали стихи или бегали взапуски, как дети, резвясь и восторгаясь солнцем и ароматом.
Тем не менее в одно прекрасное время Симочка почувствовала себя матерью, о чем и сообщила другу. Она любила его первым девичьим чувством и даже могла подолгу глядеть на его лицо не отрываясь.
Она страстно и трогательно любила его, отлично понимая, что он ей, провинциальной девушке, не пара.
Известие, сообщенное Симочкой, глубоко ошеломило и даже напугало Мишеля. Он не столько боялся Симочки, сколько боялся ее матери, известной в городе гр. М., очень энергичной, живой вдовы, отягченной большой семьей. У нее было что-то около шести дочерей, которых она довольно успешно и энергично устраивала замуж, идя ради этого на всевозможные хитрости, угрозы и даже оскорбления действием.
Это была очень такая смуглая, несколько рябая дама. Несмотря на это, все девочки у нее были белокурые и даже скорей белобрысенькие, похожие, вероятно, на отца, умершего два года назад.
В то время не было еще алиментов и брачных льгот, и Мишель с ужасом думал о возможных последствиях.
Он решительно не мог жениться на ней. Он не о такой мечтал жене, и не на такую провинциальную жизнь он рассчитывал.
Ему казалось все это временным, случайным и преходящим. Ему казалось, что вскоре начнется другая жизнь, полная славных радостей, восторгов, подвигов и начинаний.
И, глядя на свою подругу, он думал, что она ни в коем случае не должна быть его женой — эта белобрысенькая девушка с веснушками. Кроме того, он знал ее старших сестер — все они, выходя замуж, быстро увядали и старели, и это тоже было не по душе поэту.
Он уже хотел было выехать в Петроград, но последующие события задержали его в Пскове.
Смуглая и рябая дама, вдова М., пришла к ному на квартиру и потребовала, чтобы он женился на ее дочери.
Она пришла в тот день и в тот час, когда в квартире никого не было, и Мишель волей-неволей должен был единолично принять на себя весь удар.
Она пришла к нему в комнату и сначала даже несколько сконфуженно и робко поведала о цели своего посещения.
Скромный, мечтательный и деликатный поэт сначала так же вежливо пытался возражать ей, но все слова его были малоубедительны и не доходили до сознания энергичной дамы.
Вскоре вежливый тон сменился на более энергичный. Последовали жесты и даже безобразные слова и крики. Оба кричали одновременно, стараясь заглушить друг друга и тем самым морально подавить волю и энергию.
Вдова М. сидела в кресле, но, разгорячившись, начала шагать по комнате, двигая для большей убедительности стулья, этажерки и даже тяжелые сундуки. Мишель, как утопающий, старался выбраться из пучины и, не сдаваясь, орал и старался даже физически оттеснить вдову в другую комнату и прихожую.
Но вдова и любящая мать неожиданно вскочила на подоконник и торжественным голосом сказала, что вот сейчас она выпрыгнет из окна на Соборную улицу и погибнет, если он не даст своего согласия на этот брак. И, раскрыв окно, она моталась на подоконнике, рискуя каждую минуту свалиться вниз.
Мишель стоял ошеломленный и, не зная, что делать, то подбегал к ней, то к столу, то бросался, схватившись за голову, в коридор, чтоб позвать на помощь.
Уже внизу, на улице, стали собираться люди, показывая пальцами и высказывая самые смелые предположен пия по поводу кричащей и прыгающей на окне дамы. Гнев, оскорбление, страх скандала сковывал Мишеля, и он стоял теперь, подавленный столь энергическим характером этой дамы.
Он стоял у стола и с ужасом наблюдал за своей гостьей, которая пронзительно, как торговка, визжала и требовала положительного ответа.
Ее ноги скользили по подоконнику, и каждое неосторожное движение могло вызвать ее падение со второго этажа.
Была чудесная августовская погода. Солнце блестело с синего неба. Зайчик на стене прыгал от раскрытого окна. Все было знакомо и прекрасно в своей милой повседневности, и только кричащая и визжащая дама нарушала обычный ход вещей.
Волнуясь и умоляя прекратить выкрики, Мишель дал свое согласие на брак с Симочкой.
Мадам немедленно и охотно сошла с окна и тихим голосом попросила его извинить за ее несколько, может быть, шумное поведение, говоря при этом о своих материнских чувствах и ощущениях.
Она поцеловала Мишеля в щеку и, назвав его своим сыном, всхлипнула при этом от неподдельности своих чувств.
Мишель стоял как в воду опущенный, не зная, что сказать, что сделать и как выпутаться из беды. Он проводил вдову до дверей и, подавленный ее волей, поцеловал даже неожиданно для себя ее руку и, окончательно смешавшись, попрощался до скорого свидания, лепеча какието отдельные слова, мало идущие к делу.
Вдова, торжественно и сияя, молча покинула дом, предварительно попудрившись и подрисовав сбитые на сторону брови.

Нервное потрясение. Литературное наследство. Свидание. Свадьба. Отъезд тетки. Кончина матери. Рождение ребенка. Отъезд Мишеля

В тот злосчастный день вечером, после ухода незваной гостьи, Мишель написал свое известное стихотворение, впоследствии переложенное на музыку: "Сосны, сосны, ответьте мне…".
Это его несколько успокоило, однако потрясение было настолько значительное и серьезное, что ночью Мишель почувствовал сильное сердцебиение, безотчетный страх, тошноту и головокружение.
Думая, что помирает, с трясущимися руками, в одних подштанниках, поэт вскочил с кровати и, хватаясь за сердце, с тоской и страхом разбудил свою мамашу и тетку, которые не были еще посвящены в эту историю. И, ничего не объясняя, он начал лепетать о смерти и о том, что он хочет отдать свои последние распоряжения по поводу рукописей.
Он, качаясь, подошел к столу и начал вытаскивать груды рукописей, перебирая их, сортируя и указывая, что, по его мнению, следовало бы издать и что следует отложить на будущее время.
Обе немолодые дамы, отвыкшие от ночных похождений, в нижних юбках и с распущенными волосами, с тоской мотались по комнате и, заламывая руки, пытались уговорить и даже силой уложить Мишеля в постель, считая нужным поставить ему компресс на сердце или смазать йодом бок и тем самым оттянуть кровь, бросившуюся в голову.
Но Мишель, прося не тревожиться за свою, в сущности, ничтожную жизнь, велел лучше запомнить то, что он говорит по поводу своего литературного наследства.
Разобрав рукописи, Мишель, бегая по комнате, начал диктовать тетке Марье Аркадьевне новый вариант "Лепестков и незабудок", который он не успел еще переложить на бумагу.
Плача и захлебываясь слезами, тетка Марья при свете свечи марала бумагу, путая и перевирая строфы и рифмы.
Лихорадочная работа несколько отвлекла Мишеля от его заболевания.
Сердцебиение продолжалось, но было более умеренно, и головокружение сменилось полной сонливостью и апатией.
И Мишель неожиданно для всех тихо заснул, прикорнув в кресле.
Прикрыв его пледом и перекрестив, старые дамы удалились, страшась за столь нервный организм и неуравновешенную психику поэта.
На другой день Мишель встал освеженный и бодрый. Но вчерашний страх не покидал его, и он поведал о своих потрясениях своим родственницам.
Драмы и слезы были в полном разгаре, когда пришла записочка от Симочки, умоляющей его о свидании.
Он пошел на это свидание, надменный и сдержанный, не думая, впрочем, в силу некоторой своей порядочности, ловчиться и отлынивать от обещаний.
Влюбленная женщина умоляла его простить недостойное поведение ее матери, говоря, что она лично хотя и мечтала связать свою жизнь с ним, но никогда не рискнула бы пойти на такие требования.
Мишель сдержанно сказал, что он сделает то, что обещано, но что на дальнейшую совместную жизнь он не дает гарантии. Может, он проживет во Пскове год или два, но в конце концов он скорей всего уедет в Москву или Петроград, где он намерен продолжать свою карьеру, или, во всяком случае, будет там искать соответствующей жизни, удовлетворяющей его потребностям.
Не оскорбляя девушку словами, Мишель все же дал ей понять разницу в их если и не положении, которое уравнялось революцией, то, во всяком случае, назначении жизни. Он сказал ей:
— Вы маленький корабль, а я большой. И мне предстоит иное плавание.
Влюбленная молодая дама соглашалась с ним и говорила, что она ничем не хочет связывать его жизни, что он волен поступать так, как ему заблагорассудится.
Несколько успокоенный в этом смысле, Мишель сам даже стал говорить, что брак этот — решенное дело, но что когда он произойдет, он еще не может сказать.
Они расстались, как и прежде, скорее дружески, чем враждебно. И Мишель спокойным шагом побрел домой, несмотря на то, что рана в его душе не могла зажить так скоро.
Мишель женился на Симочке М. примерно через полгода, кажется, зимой, в январе 1918 года.
Предстоящий брак чрезвычайно подействовал на здоровье матери Мишеля. Она начала жаловаться на скуку жизни и пустоту. И на глазах чахла и хирела, почти не вставая из-за самовара. Понятие о браке было в то время несколько иное, чем теперь, и это был шаг, по мнению старых женщин, единственный, решительный и освященный таинством.
Тетка Марья также была потрясена. Причем она както даже оскорбилась подобным ходом дела и уже все более часто говорила, что ей здесь не место, что она в ближайшее время поедет в Петроград, где и приступит к своим мемуарам и описаниям встреч.
Мишель, несколько сконфуженный всеми делами, угрюмый ходил по комнатам, говоря, что если б не данное слово, он наплевал бы на все и уехал бы куда глаза глядят. Но, во всяком случае, пусть все знают, этот брак не связывает его: он хозяин своей жизни, он не отступает от своих планов и, вероятно, через полгода или год поедет вслед за теткой.
Свадьба была сыграна скромно и просто.
Они записались в комиссариате, после чего в церкви Преображения было устроено венчание. Все родственники с обеих сторон ходили сдержанные и как бы по-разному оскорбленные в своих чувствах. И только вдова М., напудренная и подкрашенная, носилась в своей вуали по церкви и по квартире Мишеля, в которой и был устроен свадебный ужин.
Вдова одна за всех говорила за столом, провозглашала тосты и осыпала старух комплиментами, всячески поддерживая этим веселое расположение духа и приличный тон свадьбы.
Молодая краснела за свою мать — и за ее рябоватое лицо, и за ее пронзительный, не дававший никому спуску голос — и, опустив голову, сидела за своим прибором.
Мишель за весь вечер не терял своей сдержанности, однако его точила мысль о том, что его все же, чего бы там ни говорили, опутали как болвана. И что эта крайне энергичная женщина попросту взяла его на испуг.
В конце ужина, криво усмехаясь, он, после поздравлений и любезностей, спросил вдову, наклонившись к ее Уху:
— А ведь вы бы не прыгнули из окна, Елена Борисовна? Признайтесь в этом.
Вдова успокаивала его, давая торжественные клятвы в том, что она прыгнула бы, если б он не дал своего согласия. Но под конец, разозленная его кривыми улыбочками, сердито сказала, что у нее шесть дочерей, и если из-за каждой она начнет из окон прыгать, то неизвестно еще, что бы от нее осталось.
Мишель пугливо смотрел на ее злое, оскорбленное лицо, и за ее пронзительный, не дававший никому спуску.
— Все ложь, эгоизм и обман, — бормотал Мишель, с краской в лице вспоминая подробности.
Вечер все же прошел прилично и не оскорбительно для гостей, и началась повседневная жизнь с разговорами об отъезде, о лучшей жизни и о том, что в этом городе невозможно сколько-нибудь прилично устроить свою судьбу, принимая во внимание революционную грозу, которая все более и более разгоралась.
В ту весну, наконец собравшись, уехала в Петроград тетка Марья Аркадьевна и вскоре оттуда прислала отчаянное письмо, в котором извещала, что в дороге ее обокрали, унеся ее саквояж с частью драгоценностей.
Письмо было несвязное и запутанное — видимо, это потрясение сильно подействовало на немолодую даму.
К этому времени тихо и неожиданно скончалась мать Мишеля, не успев даже ни с кем проститься и отдать свои последние распоряжения.
Все это сильно подействовало на Мишеля, который стал какой-то тихий, робкий и даже пугливый. Были пролиты слезы, но это событие вскоре заслонилось другим.
У Симочки родился щупленький, но милый ребенок, и новое, неиспытанное отцовское чувство несколько захватило Мишеля.
Однако это недолго продолжалось. Оп снова начал поговаривать об отъезде, уже более реально и решительно.
И осенью, получив от тетки Марьи новое письмо, Мишель стал собираться, говоря, что он обеспечивает свою жену и ребенка всем движимым имуществом, оставляя его в их полную собственность.
Молодая дама, по-прежнему, а может, даже и более влюбленная в своего супруга, с ужасом слушала его слова, но смела его удерживать, говоря, что он волен поступать, как ему хочется.
Она его любит по-прежнему и несмотря ни на что, и пусть он знает, что тут, в Пскове, остается верный ему человек, готовый следовать за ним и в Петроград, и в ссылку, и на каторгу.
Пугаясь, как бы она не увязалась за ним в Петроград, Мишель переводил разговор на другие темы, но молодая дама, рыдая, продолжала говорить о своей любви и самопожертвовании.
Да, она ему не пара, она всегда это знала, но если когда-нибудь он будет старый, безногий, если когда-нибудь ослепнет или будет сослан в Сибирь, — тогда он может позвать ее, и она с радостью отзовется на его приглашение.
Да, она даже хотела бы для него беды и несчастья — это их уравняло бы в жизни.
Мучаясь от жалости и проклиная себя за малодушие и такие разговоры, Мишель стал поторапливаться с отъездом.
В эту пору объяснений и слез Мишель написал новое стихотворение "Нет, не удерживай меня, младая вдова" и стал быстро и торопливо укладывать свои чемоданы.
Он недолго вкушал семейное счастье и в одно прекрасное утро, достав разрешение на выезд, отбыл в Петроград с двумя небольшими чемоданами и корзинкой.

Новые планы. Несчастье тетки Марьи. Мишель поступает на службу. Новая комната. Новая любовь. Неожиданная катастрофа. Серьезная болезнь тетки

Мишель приехал в Петроград и поселился на Фонтанке, угол Невского.
Он временно поселился в теткиной комнате за ширмой. Однако ему твердо была обещана отдельная комната, как только кто-нибудь из жильцов помрет.
Но Мишель и не очень торопился с этим. Другие идеи и планы теснились в его голове.
Он приехал в Петроград примерно за год или за два до нэпа. Голод и разруха, так сказать, сжимали город в своих цепких объятиях. И, казалось, было странным приезжать в эту пору и искать лучшей жизни и карьеры. Но на это были свои причины.
В присланном письме тетка Марья со своей беспечностью извещала Мишеля, что, вероятно, в ближайшие месяцы город Петроград отойдет к Финляндии или к Англии и будет объявлен вольным городом. В ту пору такие слухи ходили среди населения, и Мишель, взволнованный этим извещением, поторопился приехать.
Тетка, кроме того, извещала, что она отнюдь не переменила своих либеральных убеждений и не идет против революции, но поскольку революция продолжается так долго и вот уже третий год, как ей не отдают имения, то это просто ни на что не похоже, и в таком случае им самим необходимо предпринять решительные шаги.
Итак, в силу этого, Мишель прибыл в Петроград и поселился на Фонтанке.
Он нашел тетку чрезвычайно изменившейся. Он просто не узнал ее. Это была весьма похудевшая старуха с отвисшей челюстью и блуждающим взором.
Тетка поведала ему, что ее за это время дважды обчистили. Первый раз в поезде и второй раз здесь, на квартире. К ней под видом обыска пришли просто какие-то мазурики и, предъявив фальшивый мандат, унесли почти все оставшиеся драгоценности.
Когда-то веселая и живая дама стала тихой, дрябловатой и нелюбопытной старухой. Она по большей части лежала теперь на своей кровати и неохотно вступала в разговор даже с Мишелем. А если и начинала говорить, то сводила разговор главным образом на свои кражи, волнуясь при этом и неся какую-то явную околесицу.
Однако тетка не была в нужде. На ее шее была прекрасная массивная цепь с золотым лорнетом. На пальцах ее были нанизаны разные кольца и караты, и имущества в комнате было слишком достаточно.
Время от времени тетка Марья продавала на базаре ту или иную вещь и жила довольно прилично, помогая при этом Мишелю, который ничего не имел и не предполагал иметь.
Слухи о вольном городе оставались ни на чем не обоснованными слухами. И в силу этого приходилось подумать о более оседлой жизни и о будущей судьбе.
И Мишель, записавшись на биржу труда, вскоре получил назначение на работу.
Он получил назначение во Дворец Труда. И в силу того, что он не имел никакой специальности и, в сущности, не умел ничего делать, ему дали мелкую, бестолковую работу в справочном отделении.
Такая работа, конечно, не могла удовлетворить духовных и поэтических запросов Мишеля. Больше того — он был несколько даже сконфужен и даже обижен такой работой, более пригодной для молодой беспечной девицы. Давать справки и указания, где какая комната расположена и где какой работает товарищ, — это было просто смешно, несерьезно и даже оскорбительно для его мужского достоинства.
Однако в ту пору нельзя было быть слишком разборчивым, и Мишель нес свои обязанности, неясно надеясь на какие-то перемены и улучшения. К этому времени Мишель получил в квартире комнату, которая неожиданно очистилась благодаря отъезду за границу одного известного поэта. Это была прелестная небольшая комната, тоже с видом на Фонтанку и Невский.
Это обстоятельство окрылило Мишеля, и поэт сделал даже несколько стихотворных набросков, освежив этим свое угасшее творчество.
Получая паек и небольшую помощь от тетки, он уже довольно прилично себя чувствовал и стал ходить по гостям, найдя в городе кое-каких бывших своих знакомых и товарищей.
В эту зиму было получено два письма от Симочки.
Эти письма взволновали Мишеля, но, мучаясь от жалости к ней, он все же решил не отвечать на них, находя более правильным не морочить голову молодой женщине и не давать ей неопределенных надежд.
И он продолжал свою жизнь, отыскивая в ней новые радости. В ту пору он сошелся с одной весьма красивой женщиной, несколько, правда, развязной в своих движениях и поступках.
Это была некая Изабелла Ефремовна Крюкова — очень красивая, элегантная женщина, совершенно неопределенной профессии и даже, кажется, не член профсоюза.
Эта связь доставила Мишелю много новых беспокойств и треволнений.
Не имея средств для приличной жизни, Мишель сколько возможно тянул со своей тетки, которая с каждым днем делалась все более угрюмой, нелюбезной и неохотно пускала в комнату Мишеля. И всякий раз беспокойно следила за его движениями во время визита, видимо побаиваясь, как бы он чего не стянул из ее имущества.
Она давала ему незначительные подачки, и Мишелю приходилось убеждать, кричать, даже ругать тетку, обзывая ее скупердяйкой, держимордой и сволочью.
Около года продолжалась такая беспокойная жизнь.
Красивая возлюбленная приходила к Мишелю на своих французских каблучках и требовала все новых и новых расходов. Поэтому приходилось изворачиваться и ломать себе голову в поисках доходов.
Мишель продолжал нести свою службу, к которой он относился все более небрежно и халатно. Он неохотно давал теперь справки, кричал на посетителей и даже в раздражении иной раз топал на них ногами, посылая более назойливых к чертям и дальше.
Он особенно не любил грязных и неуклюжих мужиков, которые приходили за справками, путая, перевирая и неточно излагая свои мысли.
Мишель грубо орал на них, называя их сиволапыми олухами, и морщился от запаха нищеты, некрасивых лиц и грубой одежды.
Конечно, так не могло долго продолжаться, и после целого ряда жалоб Мишель потерял службу, лишившись пайка и кое-каких доходов.
Это был, в сущности говоря, серьезный удар и даже катастрофа, но влюбленный поэт не замечал, что тучи над его головой сгущаются.
Изабелла Ефремовна приходила к нему почти что всякий день и пела грудным низким голосом разные цыганские романсы, притопывая при этом ногами и аккомпанируя себе на гитаре.
Это была прелестная молодая дама, рожденная для лучшей судьбы и беспечной жизни. Она презирала бедность и нищету и мечтала уехать за границу, подбивая на это Мишеля, с которым она мечтала перейти персидскую границу.
И в силу этого Мишель не искал работы и жил, надеясь на какие-то неожиданные обстоятельства. И эти обстоятельства вскоре последовали.
В одно ненастное утро, придя в комнату тетки для того, чтобы попросить у нее необходимых ему денег, и приготовившись к стычке, Мишель был поражен беспорядком и сдвинутыми с места вещами. Тетка Марья сидела в кресле, перебирая в руках какие-то бутылки, пузырьки и коробочки.
Она взволновалась, когда Мишель вошел в комнату, и, пряча под платок свои склянки, начала визжать и бросать в Мишеля что попадет под руку.
Мишель стоял остолбеневший около двери, не смея шагнуть дальше и не понимая, что, собственно, тут происходит. Через несколько секунд тетка, позабыв о Мишеле, начала кружиться по комнате, напевая при этом шансонетки и вскидывая ногами. Тогда Мишель понял, что тетка Марья сдвинулась в своем уме. И, пугаясь ее, взволнованный, он прикрыл дверь и в щелочку начал следить за безумной старухой.
У нее появились совершенно необычайные молодые движения. Ее обычная за последний год неподвижность сменилась каким-то бурным весельем, движением и суетой.
Тетка буквально порхала по комнате и, подбегая к зеркалу, гримасничала и кривлялась, посылая неизвестно кому воздушные поцелуи.
Мишель, пораженный, стоял за дверью, прикидывая в уме, как ему поступить и что делать и какие, собственно говоря, выгоды он может снять с этого дела.
Затем, прикрыв дверь, Мишель кинулся к уполномоченному квартирой, чтоб сообщить о несчастье.
Тетку отправляют в лечебницу Желтый дом.

Веселая жизнь Свидание с теткой. Окончательная распродажа имущества

Квартира, в которой проживал Мишель, была коммунальная. В ней было десять комнат с тридцатью с лишком жильцами. Мишель не имел отношения к этим людям, он даже чуждался их и не заводил знакомств.
Тут, между прочим, жил портной Ельин со своей супругой и ребенком, фабричная работница, бухгалтер Госцветмета и почтовый служащий, который и являлся уполномоченным квартиры.
Было воскресенье, и все жильцы находились дома в своих комнатах.
Стараясь не шуметь и говоря взволнованным шепотом, Мишель предупредил уполномоченного о буйном сумасшествии своей тетки.
Было решено вызвать карету скорой помощи и поскорей сплавить старуху в сумасшедший дом, поскольку эго представляло значительную опасность для жильцов.
Мишель, ахая, бросился в нижнюю квартиру и по телефону вызвал карету скорой помощи, которая и прибыла незамедлительно.
Два человека в белых балахонах в сопровождении Мишеля вошли в комнату старухи.
Тетка Марья, забившись в угол, не подпускала к себе никого, бросаясь вещами и ругаясь, как мужчина.
Позади раскрытых дверей теснились жильцы, помогая советами и планами захвата старухи.
Все говорили шепотом и с нескрываемым диким любопытством следили за движениями безумной старухи.
Братья милосердия в своих халатах, как более опытные, одновременно шагнули к больной и, схватив ее за руки, сжали ее в своих объятиях. Старуха старалась укусить их за руки, но, как это и всегда бывает, бурная энергия сменилась спокойствием и даже безжизненной апатией.
Старуха позволила надеть на себя ватерпруф. Голову ей обвязали платком, и, подталкиваемая сзади Мишелем, она была благополучно под руки спущена вниз и посажена в автомобиль, в который уместился и Мишель, со страхом поглядывая на свою обезумевшую родственницу.
Всю дорогу тетка почти не проявляла признаков жизни, и только когда автомобиль приехал на Пряжку и остановился у желтого дома, тетка Марья снова проявила буйство и, сопротивляясь, долго не хотела вылезать из автомобиля, снова ругаясь безобразными словами. Однако ее благополучно вывели и под руки через сад повели в подъезд.
Сторож у ворот, привыкший к таким делам, без любопытства наблюдал за этой сценой и, привстав на своей скамейке, молча пальцем указал, куда двигаться.
Старуху провели через темный коридор и сдали в распределитель.
Мишель заполнил анкету и, получив на руки теткины драгоценности — ее золотую цепочку с лорнетом, кольца и брошь, вышел взволнованный из приемной комнаты.
Он прошел сад и, очутившись на улице, остановился в нерешительности. Потом долго ходил по улице и со страхом и даже с ужасом поглядывал на желтый дом, прислушиваясь к крикам и воплям, доносившимся из открытых окон.
Он пошел было домой, но, остановившись на деревянном мосту через Пряжку, обернулся назад.
Желтый дом с облезлой, грязной штукатуркой был теперь весь на виду. В окнах за решетками мелькали белые фигуры. Некоторые неподвижно стояли у окон и смотрели на улицу. Другие, ухватившись за решетки, старались сдвинуть их с места.
Внизу на улице, на берегу Пряжки, стояли нормальные люди и с нескрываемым любопытством глядели на сумасшедших, задрав кверху свои головы.
Мишель быстро и не оглядываясь пошел домой, неся в своих руках теткины драгоценности.
Первые дни потрясения прошли, все улеглось, и жизнь, как обычно, пошла дальше.
Не имея службы и не ища ее, Мишель продолжал беспечно существовать и, встречаясь со своей возлюбленной, жил на теткино имущество, которое так неожиданно досталось ему.
В то время был уже нэп во всем своем разгаре. Снова были открыты магазины, театры и кино. Появились извозчики и лихачи. И Мишель со своей дамой окунулся в водоворот жизни.
Они под руку появлялись во всех ресторанах и кабачках. Танцевали фокстрот и, утомленные, почти счастливые, возвращались на лихаче домой, с тем чтобы заснуть крепким сном и утром снова начать веселое, беспечное существование. Но иной раз, вспоминая про свою тетку и тратя ее имущество, Мишель чувствовал угрызения совести и тогда всякий раз давал себе слово навестить больную, для того чтоб снести ей кое-каких конфет и гостинцев и тем самым сделать ее участницей в расходах.
Но дни шли за днями, и Мишель откладывал свое посещение.
В эту зиму веселья и танцев Мишель получил извещение от своего владельца дома и теперь арендатора о том, что его жена, потеряв ребенка и выйдя замуж, уехала из квартиры, задолжав ему значительную сумму. Она оставила кое-какую мебель, которую арендатор и сосчитает своей, если Мишель не пришлет ему денег в ближайший месяц.
Прочтя это письмо утром, после попойки, Мишель сердито скомкал и бросил его под кровать, с тем чтобы не вспоминать о своей прошлой бесцветной жизни.
Так проходила зима, и в один из февральских дней, после того как были проданы последние драгоценности, Мишель отправился к тетке на свидание.
Он купил разной снеди и, с тяжелым сердцем и неопределенным страхом, отправился на Пряжку.
Тетку привели в приемную комнату и оставили ее вместе с Мишелем.
Буйное сумасшествие сменилось тихой меланхолией, и теперь тетка Марья в своей белой полотняной кофте стояла перед Мишелем и, странно и хитро поглядывая на него, не узнавала своего племянника.
Он сказал несколько неопределенных слов и стал делать руками энергичные жесты, понятные сумасшедшим. Потом Мишель молча поклонился и вышел из помещения, с тем чтобы сюда никогда не возвращаться.
С легким сердцем Мишель вернулся домой и уже со спокойной совестью стал распоряжаться своим наследством.
Изабелла Ефремовна ревностно помогала ему в этом, уговаривая его поменьше церемониться и стесняться и смысле окончательной распродажи всего имущества.

Неожиданная беда. Ужасный скандал. Нервная болезнь Мишеля. Ссора с возлюбленной. Падение

В апреле 1925 года стояла исключительно хорошая и ясная погода.
Мишель в легком пальто, под руку с Изабеллой Ефремовной, выходил из своей комнаты, желая пойти погулять по набережной и посмотреть на ледоход.
И, закрывая дверь на ключ и напевая "Бананы, бананы", он поглядывал на свою даму.
Она тут же колбасилась в коридоре, делая своими стройными ножками разные на и танцуя чарльстон.
Она была чудесно хороша в своем светлом весеннем костюме, со своим прелестным профилем и завитушками из-под шляпы.
Мишель любовно глядел на нее, восхищаясь ее красотой, молодостью и беспечностью.
Да, конечно, она не была ученая девица, способная с легкостью поговорить о Канте или о теории вероятности и относительности.
Безусловно, она этого ничего не знала и не имела склонности к умозрительным наукам, предпочитая им легкую, простую жизнь. Морщины раздумья не бороздили ее лба.
Мишель любил ее со всей страстью и, мысленно сравнивая ее со своей бывшей Симочкой, приходил в ужас — как он мог так низко пасть, женившись на такой провинциальной курочке.
Итак, танцуя чарльстон и дурачась и взявшись за руки, они пошли по коридору и, выйдя в прихожую, остановились, чтоб пропустить вошедшую пару.
Это был рассыльный с книжкой и рядом с ним старая женщина, завернутая в зимний ватерпруф, с головой, повязанной шерстяным платком.
Это была не кто иная, как тетка Марья.
Грубым, шутливым тоном рассыльный спросил, здесь ли проживала выздоровевшая гражданка А., и если здесь, то вот не угодно ли принять кого следует.
Все помутилось в глазах Мишеля. Ноги приросли к полу, и страх отнял у него дар речи.
Кое-как поставив небольшую каракулю в рассыльной книге, Мишель перевел глаза на тетку, которая, сконфуженно улыбаясь, ручкой приветствовала своего племянника.
Мишель начал лепетать непонятные слова и, пятясь к двери, старался заслонить проход, не желая тем самым пропустить тетку дальше.
Тетка Марья шагнула к нему и начала довольно попятно изъясняться, говоря, что она сильно прихворнула, но теперь почти что оправилась и в дальнейшем нуждается только в полной тишине и спокойствии.
Понимая всю серьезность дела и не желая мешать объяснению родственников. Изабелла Ефремовна, сказав, что она зайдет завтра, как птичка выпорхнула на лестницу и исчезла.
А тетка Марья в сопровождении Мишеля пошла по коридору, направляясь к своей двери.
Мишель взял тетку под руку и, стараясь не допустить ее в комнату, в которой оставалась какая-то жалкая дребедень, тянул ее к себе, говоря, что ну вот и отлично, и прекрасно, сейчас они присядут у Мишеля на диване и попьют чайку.
Однако тетка, не пожелав чаю, настойчиво шла к своей комнате, твердо сохранив в своем непрочном уме расположение комнат.
Она вошла в комнату и остановилась, пораженная и полная гнева.
Автор, щадя нервы читателей, не считает возможным продолжать свое описание скандала и драматических сцен, происшедших в первые полчаса. Оголенная комната зияла своей пустотой. В углу стоял нетронутый мраморный умывальник и несколько стульев, не проданных в силу значительной изношенности.
Тетка Марья Аркадьевна моментально поняла, что случилось. Ужасная бледность покрыла ее лицо. Потом гнев зажегся в ее глазах, и она с бешенством набросилась на Мишеля, снова по-мужски ругаясь и выкрикивая такие слова, от которых шарахались в сторону видавшие виды жильцы.
Нервный подъем сменился тихими слезами, чем воспользовался Мишель. Он проскользнул в свою комнату и, обессиленный, рухнул на кровать.
К вечеру стало известно, что тетка вновь свихнулась в своем уме и вновь делает по своей комнате какие-то прыжки и движения.
Еле волоча ноги, Мишель убедился в этом и, сделав соответствующие распоряжения, вернулся к себе.
К ночи тетку Марью вновь отвезли в психиатрическую лечебницу.
Жильцы судачили о всяких превратностях судьбы и говорили о необходимости показательного суда над Мишелем, который снова свел тетку с ума, решив воспользоваться ее последними вещами.
Однако Мишель на другой день слег в постель в нервной горячке и этим прекратил пересуды.
Три недели он пролежал, думая, что пришел ему конец и расплата, но молодость и цветущее здоровье сохранили ему жизнь.
Изабелла Ефремовна изредка посещала его. Ее веселость сменилась натянутостью, и она еле разговаривала с больным, пикируясь и капризничая. Болезнь значительно изменила Мишеля. Вся его беспечность ушла, и он снова был таким же, как в Пскове, — меланхоличным и созерцательным субъектом.
Вновь приходилось подумать о существовании и о куске насущного хлеба.
М. П. Синягин принялся хлопотать и несколько раз ходил на биржу труда, регистрируясь и отмечаясь.
Не умея ничего делать и не зная никакой специальности, он имел, конечно, мало шансов получить приличную работу.
Правда, ему сразу предложили ехать на торфяные разработки, говоря, что, не имея специальности, он вряд ли получит сейчас что-либо другое. Это предложение страшно поразило Мишеля и даже напугало. Как, он должен поехать куда-то там такое за шестьдесят верст и там копать лопатой разную дрянь и глину! Это никак не укладывалось в его голове, и он, сердито обругав барышню свиньей, ушел домой.
Он стал продавать свои вещи, приобретенные за время своего благополучия, и полгода жил довольно прилично, не имея сильной нужды.
Но так, конечно, не могло вечно продолжаться, и надо было подумать о чем-то существенном.
И, понимая, что он катится под гору, Мишель старался все же не думать об этом и, сколько возможно, оттягивать решительный момент.
К этому времени он поругался с Изабеллой Ефремовной, которая все еще иногда заходила к нему и сердито, капризно спрашивала, что он намерен делать. Он поссорился с ней, назвав ее гадиной и корыстной бабой. И этот разрыв несколько даже облегчил его существование.
Изабелла Ефремовна охотно пошла на ссору и, хлопнув дверью, упорхнула, предварительно, конечно, поскандалив и поругавшись на разные побочные темы.
Мишель понимал свое критическое положение, и ему временами казалось, что всюду жизнь и, может, действительно стоит ему поехать на разработки. Однако, поругавшись на бирже и порвав свой листок, Мишель уже не имел мужества пойти туда вновь.

Приятная встреча. Новая работа. Мрачные мысли. Нищета. Душевное спокойствие. Благодетельная природа. Помощь автора. Кража пальто с обезъянковым воротником

Оставив себе серый пиджачок и осеннее пальто, Мишель без жалости расстался почти со всем своим имуществом. Но оставленные вещи чрезвычайно быстро приходили в ветхость, и это обстоятельство только усиливало падение.
Понимая, что ему не выбраться из создавшегося положения, Мишель вдруг успокоился и поплыл по течению, мало заботясь о том, что будет.
Однажды, встретив одного знакомого нэпмана и владельца маленькой фабрички минеральных и фруктовых вод, Мишель шутливо попросил каким-нибудь образом помочь ему.
Тот обещал устроить его на свою фабрику, однако предупредил, что работа будет не слишком подходящая для поэта и вряд ли Мишель на нее согласится. Надо было мыть бутылки, которые во множестве с разных сторон и даже из помоек поступали на фабрику, где их и приводили в христианский вид, полоща и моя с песком и еще с какой-то дрянью.
Мишель взял эту работу и несколько месяцев ходил в Апраксин рынок на производство, пока не прогорел этот зарвавшийся нэпман.
Спокойствие и ровное душевное состояние не покидали Мишеля. Он как бы потерял старое представление о себе. И, приходя домой, ложился спать, не думая ни о чем и ни о чем не вспоминая. Когда нэпман прогорел и заработок был потерян, Мишель и тут не почувствовал большой беды.
Правда, временами — очень редко — находило на него раздумье, и тогда Мишель, как волк, бегал по своей комнате, кусая и грызя свои ногти, к чему он получил привычку за последний год.
Но это, собственно, были последние волнения, после чего жизнь потекла по-прежнему ровно, легко и бездумно.
Уже все жильцы в квартире видели и знали, как обстоят дела Мишеля, и сторонились его, побаиваясь, как бы он не сел им на шею.
И незаметно для себя Мишель из владельца комнаты стал угловым жильцом, поскольку в его комнату вселился один безработный, который по временам ходил торговать семечками.
Так прошел почти год, и жизнь увлекала Мишеля все глубже и глубже.
Уже портной Егор Елкин без стука заходил в комнату Мишеля и пьяным голосом иной раз просил его присмотреть за своим младенцем, так как супруга невесть где бродит по случаю своей красоты и молодости, а ему, портному, надо отлучиться.
И Мишель заходил в комнату к портному и без интереса глядел, как полуголый ребенок скользит по полу, шаля, забавляясь и поедая тараканов.
Дни шли за днями, и Мишель ничего не предпринимал.
Он стал иногда просить милостыню. И, выходя на улицу, иной раз останавливался на углу Невского и Фонтанки и стоял там, спокойно поджидая подаяния.
И, глядя на его лицо и на бывший приличный костюм, прохожие довольно охотно подавали ему гривенники и двугривенные.
При этом Мишель низко кланялся, и приветливая улыбка растягивала его лицо. И, низко кланяясь, он следил глазами за монетой, стараясь поскорей угадать ее достоинство.
Он не замечал в себе перемены, его душа была попрежнему спокойна, и никакого горя он более не ощущал в себе.
Автору кажется, что это совершеннейший вздор, когда многие и даже знаменитые писатели описывают трогательные мучения и переживания отдельных граждан, попавших в беду, или, скажем, не жалея никаких красок, сильными мазками описывают душевное состояние уличной женщины, накручивая на нее черт знает какие психологические тонкости и страдания. Автор думает, что ничего этого по большей части не бывает.
Жизнь устроена гораздо, как бы сказать, проще, лучше и пригодней. И беллетристам от нее мало проку.
Нищий перестает беспокоиться, как только он становится нищим. Миллионер, привыкнув к своим миллионам, также не думает о том, что он миллионер. И крыса, по мнению автора, не слишком страдает оттого, что она крыса.
Ну, насчет миллионера автор, возможно, что и прихватил лишнее. Насчет миллионера автор не утверждает, том более что жизнь миллионера проходит для автора как в тумане.
Но это дела не меняет, и величественная картина пашей жизни остается в силе.
Вот тут-то и приходит на ум то обстоятельство, о котором автор уже имел удовольствие сообщить в своем предисловии. Человек отлично устроен и охотно живет такой жизнью, какой живется.
Конечно, автор не хочет сказать, что человек — ив данном случае М. П. Синягин — стал деревянным и перестал иметь чувства, желания, любовь хорошо покушать и так далее.
Нет, это все у него было, но это было уже в другом виде и, так сказать, в другом масштабе, вровень с его возможностями. И страданий от этого он не чувствовал. И даже прежние огорчения, казалось, были больше и сильнее.
Чувства автора перед величием природы не поддаются описанию!
Автор должен еще сказать, что он сам находился в те годы в сильной нужде, и помощь с его стороны родственнику была незначительная. Однако автор много раз давал ему небольшие суммы, которые Мишель принимал надменно и без благодарности.
Но однажды, в отсутствие автора, Мишель снял с вешалки чужое пальто с обезьянковым воротником и продал его буквально за гроши. После чего он вовсе перестал ходить и даже перестал раскланиваться с автором.
Конечно, автор понимал его грустное положение и даже одним словом не заикнулся о краже, но Мишель, чувствуя свою вину, попросту отворачивался от автора и не хотел вступать с ним ни в какие разговоры.
Об этом автору приходится говорить с чрезвычайно, так сказать, стесненным чувством и даже с сознанием какой-то своей вины, в то время как никакой вины, в сущности, не было.
Жизнь начинается завтра. Выручка за день.
Ночлежный дом. Сорок лет. Неожиданные мысли. Новое рождение
Автор считает нужным предупредить читателя о том, что наше повествование окончится благополучно и в конце концов счастье вновь коснется крыльями нашего друга Мишеля Сннягина.
Но пока что нам придется еще немного коснуться коекаких неприятных переживаний.
И так проходили месяцы и годы. Мишель Синягин побирался и почти всякий день отправлялся на эту свою работу либо к Гостиному двору, либо к Пассажу.
Он становился к стене и стоял, прямой и неподвижный, не протягивая руки, но кланяясь по мере того, как проходили подходящие для него люди. Он собирал около трех рублей за день, а иногда и больше, и вел сносную и даже сытую жизнь, кушая иной раз колбасу, студень, белый хлеб и так далее. Однако он задолжал за квартиру, не платя за нее почти два года, и этот долг висел теперь над ним, как дамоклов меч.
Уже к нему в комнату заходили люди и откровенно спрашивали об его отъезде.
Мишель говорил какие-то неопределенные вещи и давал какие-то неясные обещания и сроки.
Но однажды вечером, не желая новых объяснений и новых натисков, он не вернулся домой, а пошел ночевать в ночлежку, или, как еще иначе говорят, на "гопу", на Литейный проспект.
В ту пору на Литейном, недалеко от Кирочной, был ночлежный дом, где за двадцать пять копеек давали отдельную койку, кружку чая и мыло для умывания. Мишель несколько раз оставался здесь ночевать и в конце концов вовсе сюда перебрался со своим небольшим скарбом.
И тогда началась совсем размеренная и спокойная жизнь без ожидания каких-то чудес и возможностей.
Конечно, собирать деньги не было занятием слишком легким. Надо было стоять на улице и в любую погоду поминутно снимать шапку, застуживая этим свою голову. Но другого ничего пока не было, и другого выхода Мишель не искал.
Ночлежка с ее грубоватыми обитателями и резкими нравами, однако, значительно изменила скромный характер Мишеля.
Здесь тихий характер и робость не представляли никакой ценности и были даже, как бы сказать, ни к чему.
Грубые и крикливые голоса, ругань, кражи и мордобой выживали тихих людей или заставляли их соответственным образом менять свое поведение. И Мишель в короткое время изменился. Он стал говорить грубоватые фразы своим сиплым голосом и, защищаясь от ругани и насмешек, нападал, в свою очередь, сам, безобразно ругаясь и даже участвуя в драках.
Утром Мишель убирал свою койку, пил чай и, часто не мывшись, торопливо шел на работу, иногда беря с собой замызганный парусиновый портфель, который, как бы сказать, придавал ему особенно четкий интеллигентный вид и указывал на его происхождение и возможности. Дурная привычка последних лет — грызть свои ногти — стала совершенно неотвязчивой, и Мишель обкусывал свои ногти до крови, не замечая этого и не стараясь от этого отвыкнуть.
Так прошел еще год, итого почти девять лет со дня приезда в Ленинград. Мишелю было сорок два года, но опухшее лицо, длинные и седоватые волосы и рваное тряпье на плечам придавали ему еще более старый и опустившийся вид.
В мае 1929 года, сидя на скамейке Летнего сада и греясь на весеннем солнце, Мишель незаметно и неожиданно для себя, с каким-то даже страхом и торопливостью, стал думать о своей прошлой жизни: о Пскове, о жене Симочке и о тех прошлых днях, которые казались ему теперь удивительными и даже сказочными.
Он стал думать об этом в первый раз за несколько лет. И, думая об этом, почувствовал тот старый нервный озноб и волнение, которое давно оставило его и которое бывало, когда он сочинял стихи или думал о возвышенных предметах.
И та жизнь, которая ему когда-то казалась унизительной для его достоинства, теперь сияла своей какой-то необычайной чистотой. Та жизнь, от которой он ушел, казалась теперь ему наилучшей жизнью за все время его существования. Больше того — прошлая жизнь представлялась ему теперь какой-то неповторимой сказкой.
Страшно взволнованный, Мишель стал мотаться по саду, махая руками и бегая по дорожкам.
И вдруг ясная и понятная мысль заставила его задрожать всем телом.
Да, вот сейчас, сегодня же, он поедет в Псков, там встретит свою бывшую жену, свою любящую Симочку, с ее милыми веснушками. Он встретит свою жену и проведет с ней остаток своей жизни в полном согласии, любви и нежной дружбе. Как странно, почему он раньше об этом не подумал. Там, в Пскове, остался любящий его человек, который попросту будет рад, что он вернулся.
И, думая об этом, он вдруг заплакал от всевозможных чувств и восторга, охвативших его.
И, вспоминая те жалкие и счастливые слова, которые она ему говорила девять лет назад, Мишель поражался теперь, как он мог ею пренебречь и как он мог учинить такую подлость — бросить славную, любящую женщину, готовую для него отдать свою жизнь.
Он вспоминал теперь каждое слово, сказанное ею. Да, это она ему сказала, и она молила судьбу, чтоб он был больной, старый и хромой, предполагая, что тогда он вернется к ней. И вот теперь это случилось. Он больной, старый, уставший. Он нищий и бродяга, потерявший все в своей жизни. Вот теперь он к ней придет и, став на колени, попросит прощенья за все, что он сделал ей. Ведь это она, его Симочка, сказала, что она пойдет за ним и в тюрьму и на каторгу.
И, еще более взволновавшись от этих мыслей, Мишель побежал, сам не зная куда.
Быстрая ходьба несколько утихомирила его волнение, и тогда, торопясь и не желая терять ни одной минуты, Мишель отправился на вокзал и там начал расспрашивать, когда и с какой платформы отправляется поезд.
Но, вспомнив, что у него было не больше одного рубля денег, Мишель со страхом стал спрашивать о цене билета.
Проезд до Пскова стоил дороже, и Мишель, взяв билет до Луги, решил оттуда как-нибудь добраться до своего сказочного города, где когда-то прервалось его счастье.
Он приехал в Лугу ночью и крепко заснул на сложенных возле полотна шпалах.
А чуть свет, дрожа всем телом от утренней прохлады и волнения, Мишель вскочил на ноги и, покушав хлеба, пошел в сторону Пскова.

Возвращение. Родные места. Свидание с женой. Обед. Новые друзья. Служба. Новые мечты. Неожиданная болезнь

Мишель пошел по тропинке вдоль полотна железной дороги, шагая сначала в какой-то нерешительности и неуверенности. Потом он прибавил шагу и несколько часов подряд шел, не останавливаясь и ни о чем не думая.
Вчерашнее его волнение и радость сменились тупым безразличием и даже апатией. И он шел теперь, двигаясь по инерции, не имея на это ни воли, ни особой охоты.
Было прелестное майское утро. Птички чирикали, с шумом вылетая из кустов, около которых проходил Мишель.
Солнце все больше пекло ему плечи. Ноги, завернутые в портянки и обутые в калоши, стерлись и устали от непривычной ходьбы.
В полдень Мишель, утомившись, присел на край канавы и, обняв свои колени, долго сидел, не двигаясь и но меняя позы.
Белые неподвижные облака на горизонте, молодые листочки деревьев, первые желтые цветы одуванчика напоминали Мишелю его лучшие дни и снова заставили его на минуту взволноваться о тех возможностях, которым он шел навстречу.
Мишель растянулся на траве и, глядя в синеву неба, снова почувствовал какую-то радость успокоения.
Но эта радость была умеренная. Это не была та радость и тот восторг, которые охватывали Мишеля в дни его молодости. Нет, он был другим человеком, с другим сердцем и с другими мыслями.
Неизвестно, правда ли это, но автору одна девушка, окончившая в прошлом году стенографические курсы, рассказала, что будто в Африке есть какие-то животные, вроде ящериц, которые при нападении более крупного существа выбрасывают часть своих внутренностей и убегают, с тем чтобы в безопасном месте свалиться и лежать на солнце, покуда не нарастут новые органы. А нападающий зверек прекращает погоню, довольствуясь тем, что ему дали.
Если это так, то восхищение автора перед явлением природы наполняет его новым трепетом и жаждой жить.
Мишель не был похож на такую ящерицу, он сам иной раз нападал и сам хватал своих врагов за загривок, но в схватке он, видимо, тоже растерял часть своего добра и сейчас лежал пустой и почти безразличный, не зная, собственно, зачем он пошел и хорошо ли это он сделал. Он даже досадовал теперь, что пустился в такое далекое путешествие, не узнав ничего о Симе и не списавшись с ней. Ведь, может быть, ее даже нет в живых.
Через два дня, отдыхая почти каждый час и ночуя в кустах, Мишель пришел в Псков, вид которого заставил забиться его сердце.
Мишель прошел по знакомым улицам и вдруг очутился у своего дома, с тоской заглядывая в его окна и до боли сжимая свои руки.
И тогда волнение снова охватило Мишеля.
Открыв плечом калитку ворот, он вошел в сад, в тот небольшой тенистый сад, в котором когда-то писались стихи и в котором когда-то сидели тетка Марья, мамаша и Симочка.
Все было так же, как и девять лет назад, только дорожки сада были запущены и заросли травой.
Те же две высокие ели росли у заднего крыльца, и та же собачья будка без собаки стояла возле сарайчика.
Несколько минут стоял Мишель неподвижно, как изваяние, созерцая эти старые и милые вещи. Сердце его тревожно и часто билось. Но вдруг чей-то голос вернул его к действительности. Старая, завернутая в белую косынку старуха, беспокойно глядя на него, спросила, зачем он сюда пришел и что ему нужно.
Путаясь в словах и со страхом называя фамилии, Мишель стал расспрашивать о бывших жильцах, об арендаторе и о Серафиме Павловне, его бывшей жене.
Старуха, приехавшая сюда недавно, не могла удовлетворить его любопытство, однако указала адрес, где теперь проживала Симочка.
Через полчаса Мишель, унимая сердцебиение, стоял у дома на Басманной улице.
Он постучал и, не дожидаясь ответа, открыл дверь и шагнул на порог кухни.
Какая-то женщина в переднике стояла у плиты, держа в одной руке тарелку; другой рукой, вооруженной вилкой, она доставала вареное мясо из кипящей кастрюльки.
Женщина сердито посмотрела и, нахмурившись, приготовилась закричать на вошедшего, но вдруг слова замерли на ее губах.
Это была Серафима Павловна, это била Симочка, сильно изменившаяся и постаревшая.
Ах, она очень похудела. Когда-то полненький ее стан и круглое личико были неузнаваемые и чужие.
У нее было желтоватое, увядшее лицо и короткие, обстриженные волосы.
— Серафима Павловна, — тихо сказал Мишель и шагнул к ней.
Она страшно закричала, металлическая тарелка выпала из ее рук и со звоном и грохотом покатилась по полу. И вареное мясо упало в кастрюлю, разбрызгивая кипящий суп.
— Боже мой, — сказала она, не зная, что делать и что сказать.
Она подняла тарелку и, пробормотав: "Сейчас… только скажу мужу…", скрылась за дверью. Через минуту она снова вернулась в кухню и, робко протянув руку, поппросила Мишеля сесть.
Не смея к ней подойти и страшась своего вида, Мишель сел на табурет и сказал, что вот он наконец пришел и что вот у пего какое печальное, ужасное положение.
Он говорил тихим голосом и, разводя руками, вздыхал и конфузился.
— Боже мой, боже мой, — бормотала молодая женщина, с тоской ломая свои руки.
Она смотрела на его одутловатое лицо и на грязное тряпье его костюма и беззвучно плакала, не соображая, что делать.
Но вдруг из комнаты вышел муж Серафимы Павловны и, видимо, уже зная, в чем дело, молча пожал Мишелю руку и, отойдя в сторону, присел на другую табуретку возле окна.
Это был гражданин Н., заведующий кооперативом, немолодой уже и скорей пожилой человек, толстоватый и бледный.
Сразу оценив бедственное положение своего неожиданного соперника, он стал говорить веским и вразумительным тоном, советуя Серафиме Павловне позаботиться о Мишеле и принять в нем участие.
Он предложил Мишелю поселиться у них в доме, в верхней летней комнатке, поскольку уже в достаточной мере тепло.
Они обедали втроем за столом и, кушая вареное мясо с хреном, изредка перекидывались словами относительно дальнейших шагов.
Муж Серафимы Павловны сказал, что службу сейчас найти крайне легко и что в этом вопросе он не видит никакого затруднения. И это обстоятельство позволит, вероятно, Мишелю даже выбрать себе службу из нескольких предложений. Во всяком случае, об этом тревожиться не надо. Временно он будет проживать у них, а там, в дальнейшем, будет видно.
Мишель, не смея поднять глаз на Симочку, благодарил и жадно пожирал мясо и хлеб, запихивая в рот большие куски.
Симочка также не смела на него смотреть и только изредка бросала взгляды, по временам бормоча: "Боже мой, боже мой".
Мишелю устроили верхнюю комнату, поставив туда парусиновую кушетку и небольшой туалетный стол.
Мишель получил кое-какое белье и старый люстриновый пиджак и, умывшись и побрив свои щеки, с какой-то радостью облачился во все свежее и с радостью долго разглядывал себя в зеркало, поминутно благодаря своего благодетеля.
Сильные волнения и ходьба страшно его утомили, и он, как камень, заснул у себя наверху.
Ночью, часов в одиннадцать, ничего не понимая и не соображая, где он находится, Мишель проснулся и вскочил со своего ложа.
Потом, подумав о случившемся, он присел у окна и стал вспоминать о всех словах, сказанных за день.
Ну что ж, кажется, все хорошо. Кажется, снова начнется покой и счастье. И думая так, он вдруг почувствовал голод.
Вспоминая сытный, питательный обед, который он жадно и без разбора проглотил, Мишель тихой и вороватой походкой спустился вниз, в кухню, с тем чтобы пошарить там и снова подкрепить свои силы.
Он осторожно по скрипучим половицам вошел в кухню и, не зажигая света, стал шарить рукой по плите, отыскивая какую-нибудь еду.
Серафима Павловна вышла на кухню, дрожа всем толом, и, думая, что Мишель пришел с пей поговорить, объясниться и сказать то, чего не было сказано, подошла к нему, взяла его за руку и начала что-то лепетать взволнованным шепотом.
Сначала страшно испугавшись, Мишель понял, в чем дело, и, держа в руке кусок хлеба, безмолвно слушал слова своей бывшей возлюбленной.
Она говорила ему, что все изменилось и все прошло, что, вспоминая о нем, она, правда, продолжала его любить, но что сейчас ей кажутся ненужными и лишними какие-либо новые шаги и перемены. Она нашла свою тихую пристань и больше ничего не ищет.
Мишель по простоте душевной, не услышав в ее словах какого-то полувопроса, какой-то тоски и тревоги, тотчас и не без радости ответил, что этих перемен он и не ожидает, но что он будет рад и счастлив, если она позволит ему временно проживать в ихнем доме.
И, жуя хлеб, Мишель благодарно пожимал ее ручки, прося не очень за него беспокоиться и не очень волноваться. Поговорив так около часу, они разошлись, он — спокойный и почти радостный, а она — взволнованная, потрясенная и даже убитая. Она неясно на что-то рассчитывала. И она ожидала услышать не те слова, которые она услышала.
И, вернувшись к себе, она долго плакала о своем прошлом, и о всей своей жизни, и о том, что все проходит, кроме смерти.
Через несколько дней, отъевшись и приведя себя в порядок, Мишель получил работу в управлении кооперативов.
Угасавшая жизнь снова вернулась к Мишелю, и, сидя за обедом, он делился своими впечатлениями за день и строил разные планы о будущих возможностях, говоря, что теперь он начал новую жизнь, и что теперь он понял все свои ошибки и все свои наивные фантазии, и что он хочет работать, бороться и делать новую жизнь.
Серафима Павловна с мужем дружески беседовали с ним, сердечно радуясь его успехам и возрождению.
Так проходили дни и месяцы, и ничто не омрачало жизнь Мишеля.
Но в феврале 1930 года Мишель, неожиданно заболев гриппом, который осложнился воспалением легких, умер почти на руках у своих друзей и благодетелей.
Симочка страшно плакала и долго не находила себе места, проклиная себя за то, что она не сказала Мишелю всего, что хотела и что думала.
Мишель был похоронен на бывшем монастырском кладбище. Могила его и посейчас убирается живыми цветами.
1930

ШЕСТАЯ ПОВЕСТЬ БЕЛКИНА

ОТ АВТОРА

В дни моей литературной юности я испытывал нечто вроде зависти к тем писателям, которые имели счастье находить замечательные сюжеты для своих работ.
В классической литературе было несколько излюбленных сюжетов, на которые мне чрезвычайно хотелось бы написать. И я не переставал жалеть, что не я придумал их.
Да и сейчас имеется порядочное количество таких чужих сюжетов, к которым я неспокоен.
Мне бы, например, хотелось написать на тему Л. Толстого — "Сколько человеку земли нужно". Это удивительная тема, и она выполнена Толстым с колоссальной силой. Тем не менее мне хотелось бы еще раз заново и посвоему подойти к ней.
Мне хотелось бы написать на некоторые сюжеты Мопассана, Мериме и т.д.
Но относительно Пушкина у меня всегда был особый счет. Не только некоторые сюжеты Пушкина, но и его манера, форма, стиль, композиция были всегда для меня показательны.
Иной раз мне даже казалось, что вместе с Пушкиным погибла та настоящая народная линия в русской литературе, которая была начата с таким удивительным блеском и которая (во второй половине прошлого столетия) была заменена психологической прозой, чуждой, в сущности, духу нашего народа.
Мне казалось (и сейчас кажется), что проза Пушкина — драгоценный образчик, на котором следует учиться писателям нашего времени.
Занимательность, краткость и четкость изложения, предельная изящность формы, ирония — вот чем так привлекательна проза Пушкина.
Конечно, в наши дни не должно быть слепого подражания Пушкину. Ибо получится безжизненная копия, оторванная от нашего времени. Но иногда полезно сделать и копию, чтоб увидеть, каким секретом в своем мастерстве обладал великий поэт и какими красками он пользовался, чтоб достичь наибольшей силы.
У живописцев в отношении копии дело обстоит проще. Там достаточно "списать" картину, чтобы многое понять. Но копия в литературе значительно сложнее. Простая переписка ровным счетом ничего не покажет. Необходимо взять сколько-нибудь равноценный сюжет и, воспользовавшись формой мастера, изложить тему в его манере.
Поэтому сделать сносную копию с отличного произведения не есть ученическое дело, а есть мастерство, и весьма нелегкое.
Во всяком случае, в моей литературной юности подобную копию мне никак не удавалось сделать. Я не понимал всей сложности мастерства и не умел владеть красками, как это следовало.
И вот теперь, после семнадцати лет моей литературной работы, я не без робости приступаю к копии с пушкинской прозы. И для данного случая я принял за образец "Повести Белкина". Я надумал написать шестую повесть в той манере и в той "маске", как это сделано Пушкиным.
Сложность такой копии тем более велика, что все пять повестей Пушкина написаны как бы от разных рассказчиков. Поэтому мне не пришлось подражать общей манере (что было бы легче), а пришлось ввести по-настоящему новый рассказ, такой рассказ, который бы мог существовать в ряду повестей Белкина.
Это усложнило мою работу. А еще более усложнило то, что мне не хотелось быть слишком слепым подражателем. И я взял тему совершенно самостоятельную, не такую, которая была у Пушкина, а такую, какая могла быть по моему разумению.
Наверно, и даже конечно, я сделал в своей копии погрешности против стиля, и главным образом — против обрисовки характеров, но я не мог в своей копии кое-что оставить в вековой неподвижности.
Рыло бы правильнее каждую черточку прозы Пушкина передать в том виде, как она есть, но чувства писателя моего времени, вероятно, дали некоторый иной оттенок, хотя я и старался этого избежать.
Итак, я предлагаю вниманию читателя копию с прозы Пушкина — шестую повесть Белкина, названную мною "Талисман".
А. С. Пушкин был велик в своей работе и, смеясь, писал (Плетневу), что некоторые литераторы уже промышляют именем Белкин и что он этому рад, но вместе с тем хотел бы объявить, что настоящий Белкин умер и не принимает на свою долю чужих грехов…
Прошло сто лет, и вот я "промышляю" Белкиным с иной целью — из уважения к великому мастерству, на котором следует поучиться. И пусть теперь читатель судит, какие новые грехи возложены мной на Белкина.
В заключение мне хочется сказать, что в основу моей повести положен подлинный факт, благодаря чему взыскательный читатель может прочитать мою работу и без проекции на произведения Пушкина.
1936

ТАЛИСМАН

Не титла славу нам сплетают,
Не предков наших имена.
Херасков

В бытность мою в *** армейском полку служил у нас переведенный из гвардии гусарский поручик Б.
Офицеры весьма недоверчиво отнеслись к нему, полагая, что на совести его лежат многие но слишком славные поступки, приведшие его в наше унылое местечко.
Простреленная и изуродованная его рука нас еще более убедила в том, что жизнь этого офицера была затемнена многими облаками.
Но гусарский этот поручик прехладнокровно отнесся к нашему афронту; он дружества ни с кем не искал и держался с нами сухо и независимо; надменность была отличительной чертой его характера.
Полковой командир на все наши вопросы отзывался незнанием; он отвечал, что поручик — добрый малый, но буян и весьма несдержан в своем злоречии; он не поладил со своим командиром и после одного несчастного случая был из гвардии переведен сюда; но каков именно был этот случай, полковник не знал и не почитал удобным узнавать стороною.
Итак, мы видели перед собою человека, закинутого случайными и несчастными обстоятельствами в наше глухое местечко и не пожелавшего в равной степени разделить с нами свою участь.
Мы сразу невзлюбили его и искали повода задеть его надменность или даже вызвать на столкновение.
Случай помог нам выполнить наше недоброе намерение.
Полагая, что простреленная и изуродованная его рука есть результат случайного происшествия или несчастный конец его поединка, один из офицеров спросил его:
— Не в рукопашной ли схватке с французами вы получили, поручик, сие ранение?
— Мне приходилось быть в походе противу французов, — сухо отвечал поручик, — но я на поле сражения в рукопашном бою не был.
Мы не унимались; его ответ показался нам смелым и забавным; один из офицеров, дерзко глядя ему в лицо, сказал:
— Где же, в таком случае, вы накололи свою руку, сударь?
Поручик, поняв наши намерения, страшно побледнел; была секунда, когда собеседники хотели схватиться за сабли; но потом, сдержавшись, поручик сказал:
— Извольте, ротмистр, выбирать более достойные слова для своих вопросов. Отдаленность от столицы, сколь вижу я, приводит вас к дикости.
И с этими словами он, повернувшись на каблуках, пошел к выходу.
Ротмистр хотел было броситься к нему, но мы его удержали.
Положение было крайне щекотливое. Нельзя сказать, что повод для дуэли был весьма обстоятельный, тем не менее ротмистр почел себя крайне обиженным и решил драться. И с каждым стаканом вина он все более приходил к мысли, что полученное оскорбление можно лишь смыть кровью.
Он упросил меня и двоих офицеров быть его секундантами. Мы согласились. И утром должны были передать поручику вызов. Однако несчастный случай прервал эти намерения.
Мы поздно разошлись из офицерского собрания, и ротмистр, вернувшись к себе домой, стал приводить в порядок свои дуэльные пистолеты. И, разряжая один из них, нечаянным образом выстрелил и убил себя наповал. Пуля ударила ему в подбородок и засела в мозгу; смерть была мгновенна и ужасна.
Смерть бедного ротмистра весьма нас смутила, но мы не могли не признать, что поручик был всего менее в этом повинен. И, погоревав о несчастном нашем ротмистре, мы стали позабывать об этом глупом и жалком столкновении, закончившемся столь трагическим образом.
Прошло два месяца. Натянутые наши отношения с новым офицером постепенно перешли если не в дружество, то в добрые и короткие отношения.
Он и в самом деле оказался на редкость славным малым. И, пожалуй, он из нас сильнее всех жалел о несчастной судьбе погибшего ротмистра. Он нам сказал, что не может себе простить ту мальчишескую вспыльчивость, которая не отвратила столкновения.
Эта его сердечность послужила первой причиной нашего сближения. И, видя его истинное и трогательное огорчение, мы даже стали его однажды утешать, говоря, что нельзя в нем видеть причину несчастья, что он поступил так, как на его месте поступил бы всякий воспитанный человек; и, вероятно, такова уж печальная судьба у нашего бедного ротмистра, если даже его жизнь не была сбережена талисманом, носимым постоянно им на груди.
Поручик с благодарностью стал пожимать наши руки и с непонятным для нас волнением спросил: "Каков, однако, был талисман у него?"
Но мы не много знали об этом предмете. Ротмистр привез талисман из Персии и, будучи суеверным человеком, никогда с ним не расставался, считая его средством противу дурного глаза и несчастного случая. Однако ж, как мы видим, жизнь судила иначе.
— В таком случае, господа, — сказал поручик, — я расскажу вам еще об одном талисмане, и ваша воля думать об этом как угодно.
И тут мы с величайшим интересом услышали следующий рассказ:
— В начале тысяча восемьсот двенадцатого года, в эпоху, как известно, столь бурную военными событиями, служил в нашем гвардейском полку сын отставного генерала и помещика К.
Прекрасно обеспеченный и избалованный с нежною возраста, молодой наш гусар, очутившись в блестящем гвардейском полку, предался кутежам и веселию. Буйства, картежная игра и шалости наполнили все дни молодого человека. Нередко он после ночного разгула являлся на ученье прямо во фраке и с цилиндром в руках, чем приводил славного полкового командира в ужасный гнев и раздражение.
Жалобы со всех сторон усиливали гнев командира, и он не раз обещал сообщить его родителю о всех невозможных проказах, кои вполне могли закончиться печально. Но молодой наш гусар, как говорится, и в ус подул и со смехом выслушивал нотации своего полкового командира.
Скорее из шалости и озорства, чем из сердечных побуждений, он вступил в связь с женой своего полкового командира, еще в достаточной степени молодой и на редкость красивой женщиной, Варенькой Л., на которой полковник два года назад женился после осьмилетнего вдовства.
Эта связь нашего гусара с Варенькой Л. была скандальной в высшей степени, и она вскоре стала известной решительно всем, кроме мужа. Влюбленная дама, забыв всякую осторожность, открыто стала всюду появляться в сопровождении нашею поручика.
Громадные его проигрыши и скандальные происшествия с тужили неизменной темой во всех светских гостиных. Но это, казалось, еще более возвышало офицера в ею собственных глазах.
Полковой командир наш, предвидя несчастья, снесся письмами с отцом шалопая, но это отнюдь не послужило спасением; сей престарелый родитель, получив достойное письмо, возымел намерение почти всякий день писать полковому командиру наставительные письма, давая в них по пунктам и параграфам советы и указания, как ладить с молодыми современными людьми, вступившими в свитский путь.
На всякое письмо бедный наш командир, памятуя славное имя родителя, считал своей обязанностью исправно ответить; но ежедневная бессмысленная переписка вызвала обратное действие, и вскоре получатель сей возвышенной словесности проклинал себя за неосторожное намерение и даже стал приходить в содрогание от звуков ненавистной ему фамилии.
Нечаянное происшествие изменило все.
Поручик по весьма ничтожному поводу послал вызов молодому, семнадцатилетнему графу Р. и тяжко ранил ею пулей в грудь навылет.
Семья графа Р. подала жалобу государю, и впредь до высочайшего повеления поручик был посажен под арест.
Полученные от полка сведения были неблагоприятны для судьбы поручила; полковой командир не нашел причин сколько-нибудь порядочно аттестовать его и, полагая, что этот случай избавит его наконец от буяна, дал о нем самые убийственные сведения.
Но в ту пору начавшаяся война с Наполеоном задержала решение государя. Полчища французов быстро подходили к сердцу нашего любезного отечества.
Наше войско было двинуто противу французов, по оно не имело сил сдержать его натиска.
Гвардейские полки стали принимать боевую готовность, и нам вскоре было ведено выступить в поход.
Энтузиазм в столице был в ту пору всеобщий. Престарелый родитель поручика К., благороднейшая и возвышенная душа которого пылала ненавистью к узурпатору, прислал полковому нашему командиру наставление, что сделать с Наполеоном, буде он попадет к нам в плен.
"Наполеонишку, — писал старый воин, — заставь его самого себя съесть. Посадите в отдельное надежное помещение и, отрезав от злодея одну ногу, кормите его этим в течение одного месяца, покуда он все не съест. Заставь то же сделать с остальными членами, и тогда господь бог приберет его в том виде, какою он вполне заслужил перед лицом всего мира".
Освобожденный из-под ареста поручик отправился в поход вместе со своим полком. Но каково было всех удивление, когда в пути нас нагнал фельдъегерь с высочайшим приказом разжаловать поручика К. в нижние чины.
Мы все не ожидали подобного жестокого осуждения.
Между тем полковой командир, не скрывая своею удовольствия, запросил главнокомандующего, куда ему девать разжалованного в солдаты, но главнокомандующий не сосчитал возможным до конца боевой обстановки сделать перевод в другую часть. И разжалованный поручик К. продолжал совершать поход вместе с нами. Полковой командир был открыто этим раздосадован и не скрывал своего раздражения противу К., который и теперь не терял расположения духа и насмешливостью отвечал на все сердитые взгляды командира.
Однако ж события наступали с решительной быстротой; наш полк дважды уже имел жаркое столкновение с французским войском и выходил из этого с честью.
Отведенный для пополнения в местечко С***, наш полк собирался вскоре выступить в поход, как вдруг произошли события, по своей важности исключительные.
Без меры влюбленная жена полковника, потеряв всякую осторожность, приехала сюда для свидания с мужем, но все отлично видели в этом желание встретиться с К., которого, по ее мнению, разжаловали стараниями мужа.
Скандал был страшный и необыкновенный по своим последствиям; Варенька дважды падала в обморок, объясняясь с мужем, и несчастный наш полковой командир, устрашившись дальнейшего, пообещал ей похлопотать перед государем о восстановлении разжалованного.
Свидание с К. было трогательным и печальным. Варенька, обливаясь слезами, надела на его шею металлическую цепочку с головой дракона, сказав, что не раз этот талисман сохранял жизнь ее отцу и не раз из несчастия выводил его на путь радости; и что пусть этот талисман отвратит теперь от поручика все беды.
Несчастнейший наш командир и муж этой забывшей свой долг женщины прервал это свидание, явившись сообщить офицерам, что сюда ждут приезда великого князя Константина Павловича.
Командир, не имея сил разорвать свои отношения с неверной женой, был бледен и раздражен в высшей степени; была минута, когда мы ждали, что он ударит хлыстом своего соперника. Но он имел мужество подать руку своей жене и увел ее, плачущую и дрожащую, к подъехавшей коляске.
Тотчас полк стал готовиться к приезду царственной особы; и не прошло и часу, как полку было ведено построиться в поле в пешем строю. Прибывший великий князь обратился к полку с благодарностью, лестно хваля офицеров и солдат за доблестное сражение.
— Государь, — сказал он, — по заслугам наградит господ офицеров, списки коих будут представлены; что же касается нижних чинов, то мы просим полкового командира назвать имена наиболее отличившихся на поле сражения.
Тотчас же к великому князю подошел адъютант, держа на шелковой подушке некоторое количество георгиевских крестов, недавно введенных для раздачи нижним чинам.
Тут трудно сказать что-нибудь вразумительное, но полковой наш командир в ответ на слова великого князя, быть может разгоряченный недавним семейным скандалом и полагая, должно быть, что речь зашла как раз о тех обидчиках, кои отравляли ему жизнь, назвал ненавистную фамилию своего разжалованного в солдаты соперника.
Произнеся это имя, полковой командир сделался белее своего платка, который он судорожно поднес к своему рту.
Мы все в одно мгновение замерли, полагая, что он поуправится в своей ошибке, хотя это было бы в высшей степени неприлично и чудовищно, но старый воин, воспитанный на традициях покойного государя, произнеся эту фамилию, не сосчитал возможным в присутствии царской особы признаться в совершенной ошибке и, назвав еще четыре фамилии, смолк, безумно глядя на всех нас.
Тотчас адъютант повторил эти пять фамилий, и из рядов вышли пять нижних чинов, коим великий князь лично к шинелям приколол высокие награды.
Положение было тем более неприлично и скандально, что бедный наш разжалованный офицер не был участником в сражении, находясь в ту пору в прикрытии к обозу.
Между тем великий князь, попрощавшись с войском, удалился под несмолкаемые крики "ура"; всем было велено разойтись, и офицеры, оживленно обсуждая событие, направились к палаткам.
Бедный разжалованный поручик с приколотым крестом смущенно стоял, не зная, что ему сделать и как поступить. Слезы выступили у него на глазах, и лицо пылало от стыда и досады. "Так вот оно, немедленное действие талисмана", — подумал поручик и хотел было сорвать с себя амулет, чтобы счастье не было к нему столь сразу благосклонным и бурным в своем проявлении.
Подошел к офицерам, он сказал, что их улыбки и смех были бы для него тягостны, но как честный и порядочный человек он признает, что невозможно оставить сей крест, так случайно и ошибочно им полученный. Между тем нету способа отказаться от него, не поставив себя и командира в ужасное и комическое положение.
— Но я нашел выход в моем отчаянном положении, — сказал он, — и в самое ближайшее время я непременно постараюсь сделать какой-либо поступок, который оправдает столь высокую награду, случайно полученную мной.
Офицерам чрезвычайно понравилась его смелая мысль заслужить таким путем полученное уже награждение.
И вот в течение нескольких дней весь полк с волнением видел, как несчастный поручик искал способа заслужить то, что он уже имел; он проявлял свою храбрость решительно всюду, где это было возможно, он выезжал в разведки и бешеным аллюром скакал на лошади под градом французских пуль, однако настоящего дела у него еще не было.
Но вот наконец получен был приказ из штаба нашей армии узнать расположение врага к югу от местечка И.
Тотчас разжалованный поручик вызвался это сделать и, вскочив на лошадь, отправился на линию наших дозоров. Проехав версты три, он оставил лошадь в поле и, подойдя к одному селению, стал набрасывать на бумаге расположение французской пехоты, беря во внимание дым костров и далекое движение военных частей.
Выстрел один и другой прогремели над ним; он упал на землю и пополз, чтобы скрыться из виду заметивших его французов. Но едва он залег в лощине, как трое всадников, подскакав к нему, в одно мгновение схватили ею и, как он ни сопротивлялся, обезоружили и связали ему руки. Положение было отчаянное.
Не признавшись в знании языка, пленник на все вопросы молчал, и тогда его повели в селение; но он и там перед французскими офицерами держался как человек, впервые слышавший французскую речь.
Сердце упало у поручика, и он стал мысленно прощаться с миром, когда французы, обыскав его, сняли с него талисман. Поручик протянул было свои связанные руки, чтобы взять талисман назад, но французы не разрешили ему это сделать и, сложивши вместе отобранные вещи, передали его одному из двух конвоиров, коим было поведено строжайшим образом следить за пленным, говоря, что это шпион и его следовало бы застрелить на месте, если бы штаб армии не приказал доставить сегодня нескольких русских для ознакомления с намерениями противника.
Два француза-конвоира, подталкивая прикладами, повели связанного по рукам шпиона.
Было раннее утро. На полях лежал иней, и лужи были подернуты тонким льдом. Конвоиры в легких мундирах, дрожа от утреннего холода, торопили пленника, побуждая его идти быстрее.
Пройдя не более двух верст, они остановились около угасавшего костра, кем-то оставленного. Потирая руки, они присели на корточки, чтобы немного согреться; пленник сделал то же самое. Один из конвоиров, желая положить хворосту в угасавший костер, пошел поискать у опушки леса сухих сучьев.
В одно мгновенье в голове К. созрел план действия. Надо было тотчас бежать, убив оставшегося француза. Но связанные веревкой кисти рук делали его поистине беспомощным. Тогда, протянув связанные руки к костру, поручик захотел было огнем пережечь веревки. Ужасающая боль ожога заставила его оставить это намерение. Тогда, выбрав несколько пылающих углей, поручик незаметно положил на них свои руки, чтобы угли пережгли его путы. Еле сдерживаясь, чтоб не закричать от адской боли, К. бешеным усилием воли подавил неимоверную боль. Раскаленные угли постепенно пережгли веревку, опалив ему ладони и пальцы рук.
Засим, почувствовав, что веревка больше не сдерживает его рук, поручик, как тигр, одним прыжком бросился на сидевшего на корточках француза и схватил его за горло. Несчастный француз захрипел, и ружье его выпало из рук.
В одно мгновенье поручик, обшарив убитого, схватил его бумаги и, найдя среди них талисман, вздохнул с облегчением. Теперь, казалось ему, победа будет за ним. Мысль, что талисман у него, придала ему необычайное мужество и уверенность.
В этот момент другой француз, заметивши недоброе, бежал, что есть силы, к костру. Поручик схватил ружье, чтобы в него выстрелить, но обожженные и изуродованные борьбой руки не слушались его. Взяв все же с собой ружье, поручик бросился бежать, но, увидев это, француз стал стрелять по нем. Еле превозмогая боль, поручик тоже выстрелил и первым же выстрелом ранил француза. Несчастный упал и пополз в сторону.
К. бросился бежать, боясь, что громкие выстрелы всполошат недалекие лагеря. И действительно, пробежав несколько сот шагов, поручик заметил, что к костру спешили французы. Надо было торопиться. Еле переводя дух, К., не останавливаясь, бежал все быстрее. Сознание, что с ним талисман и снятый план расположения врага, придало ему неслыханную силу.
Но погоня была уже близка. Уже видны были всадники в красных эполетах, ехавшие по его следам. Положение снова создалось отчаянное. Но тут поручик увидел оставленную им в поле лошадь. Она смирно стояла на том месте, где он ее оставил. Она тихо заржала, как бы приветствуя своего хозяина.
Поручик вскочил в седло и, как баба, обняв доброго коня за шею, вихрем понесся вперед. Раздались выстрелы.
Несколько пуль весьма близко прожужжало над его головой. Одна из пуль обожгла его плечо. И поручик почувствовал, что он ранен. Но добрый конь с лихостью рванулся вперед, и вскоре французы, увидя близкое расположение русских, оставили свое намерение.
Лошадь на бешеном скаку влетела в наше селение. И как вкопанная остановилась около наших палаток. Поручик, разжав руки, без чувств свалился с коня; и, упав плашмя на землю, остался недвижим.
Тотчас все его обступили. Кровь тихо струилась из его раны. И все подумали, что он умер. Побежали за врачом. Оказалось, что беглец жив, но в глубоком обмороке.
Поручик Б. замолчал. Видно было, что волнение его душило. Офицеры, его окружавшие, не прерывали этого молчания.
Наконец один из нас сказал:
— Но что же было дальше?
— Раненого отнесли в лазарет, — сказал поручик. — Офицеры обступили его койку; пришел полковой командир; поручик, увидев его, сорвал с себя крест и бросил его к ногам полковника. Он сказал: "Возьмите назад то, что я получил случайно".
Все ахнули, когда он так сделал. Это было большое преступление. Но в ту же минуту все увидели, что поручик решительно был без памяти; и действительно, нервная горячка держала его при смерти в течение двух недель.
Поручик Б. снова замолчал. Казалось, он не находил слов для дальнейшего.
Я спросил его:
— Он получил новый орден?
— Нет, — сказал поручик, — военное командование признало случай исключительным, ему вернули чин, но ранее полученный орден заменен другим не был. Однако поручик, не желая носить случайный крест, снова возобновил свои ходатайства, но вот третий год, как нету результата.
— А где ж теперь этот храбрый офицер? — спросили мы.
— Он, сказывают, служит в армейской части.
— А его руки? Полностью ли они зажили, или же он навсегда остался калекой?
Была лишь одна секунда, когда поручик взглянул на свои изуродованные руки, и они у него дрогнули; мы все в одно мгновение поняли, что славный поручик К. и есть наш рассказчик.
Мы стали пожимать его руки, и он, страшно смущаясь и краснея, как барышня, признался нам, что он и был действующим лицом во всей этой истории.
— А талисман?.. — спросил один из нас. И тут мы все в одно мгновенье подумали, что наш бедный ротмистр, погибший столь нечаянным образом перед дуэлью, не есть ли жертва таинственной силы этого талисмана, который, как мы сейчас видели, многократно оберегал поручика от случайных бед. Не есть ли смерть несчастного ротмистра еще один случай одного и того же дела?
Мы стали просить, чтобы поручик нам показал этот талисман, столь ревностно оберегавший его судьбу.
Поручик, засмеявшись, сказал:
— Я потерял его, господа. В тот момент, когда я вскочил на лошадь, чтобы бежать от французов, он выпал у меня из кармана; я хотел было остановить коня, чтобы поднять его, но точно рассчитал, что потерянные при этом две минуты создадут мне более сильную опасность, нежели потерянный амулет. Соображение это было правильным, и я остался, как видите, жив. И вот уже третий год моя судьба, увы, никем не оберегается. И нету оснований признавать, что талисман, быть может, явился причиной смерти бедного нашего ротмистра.
Мы разочарованно переглянулись, увидев, что это и в самом деле так. Мы ожидали услышать иной конец, который еще более показал бы могущество талисмана. Но этого, увы, не было.
Мне хотелось узнать, куда же подевалась Варенька Л., но я не смел спросить. Поручик как бы понял мои мысли; он сказал, вздохнувши:
— Варенька Л., видя мое к ней равнодушие, разлюбила меня. Она вскоре после смерти полковника вышла замуж за Н. Сказывают, что она теперь безмерно счастлива.
Прошло полгода после этого рассказа. Поручик Б. был вызван к своему отцу, который находился при смерти. Он уехал и после этого к нам в полк не вернулся. Сказывают, что он бросил военную службу и стал заниматься хозяйством. И еще сказывают, что через год он все же получил заслуженный им георгиевский крест, с которым он никогда более не расставался, даже нося гражданское платье. И, женившись впоследствии на любимой им особе, всегда при случае называл ее кавалерственной дамой.

ГОЛУБАЯ КНИГА

ПРЕДИСЛОВИЕ

Веселость нас никогда не покидала.
Вот уже пятнадцать лет мы, по мере своих сил, пишем смешные и забавные сочинения и своим смехом веселим многих граждан, желающих видеть в наших строчках именно то, что они желают видеть, а не что-нибудь серьезное, поучительное или досаждающее их жизни.
И мы, вероятно по своему малодушию, бесконечно рады и довольны этому обстоятельству.
Нынче мы замыслили написать не менее веселую и забавную книжонку о самых разнообразных поступках и чувствах людей.
Однако мы решили написать не только о поступках наших современников. Перелистав страницы истории, мы отыскали весьма забавные факты и смешные сценки, наглядно рисующие поступки прежних людей. Каковые сценки мы также предложим вашему вниманию. Они нам весьма пригодятся для доказательства и утверждения наших дилетантских мыслей.
Нынче, когда открывается новая страница истории, той удивительной истории, которая будет происходить на новых основаниях, быть может — без бешеной погони за деньгами и без великих злодеяний в этой области, нынче особенно любопытно и всем полезно посмотреть, как жили раньше.
И в силу этого мы решили, прежде чем приступить к новеллам из нашей жизни, рассказать вам кое-что из прежнего.
И вот, перелистав страницы истории своей рукой невежды и дилетанта, мы подметили неожиданно для себя, что большинство самых невероятных событий случалось по весьма немногочисленным причинам. Мы подметили, что особую роль в истории играли деньги, любовь, коварство, неудачи и кое-какие удивительные события, о которых речь будет дальше.
И вот в силу этого мы разбили нашу книгу на пять соответствующих, отделов.
И тогда мы с необычайной легкостью, буквально как мячи в сетку, распихали наши новеллы по своим надлежащим местам.
И тогда получилась удивительно стройная система. Книга заиграла всеми огнями радуги. И осветила все, что ей надо было осветить.
Итак, в книге будет пять отделов.
В каждом отделе будет особая речь о том предмете, который явится нашей темой.
Так, например, в отделе "Любовь" мы расскажем вам, что знаем и думаем об этом возвышенном чувстве, затем припомним самые удивительные, любопытные приключения из прежней истории и уж затем, посмеявшись вместе с читателем над этими старыми, поблекшими приключениями, расскажем, что иной раз случается и бывает на атом фронте в наши переходные дни.
И то же самое мы сделаем в каждом отделе.
И тогда получится картина полная и достойная современного читателя, который перевалил через вершины прошлого и уже двумя ногами становится в новой жизни.
Конечно, ученые мужи, подобострастно читающие историю через пенсне, могут ужасно рассердиться, найти наше деление произвольным, крайне условным и легкомысленным.
Итак, перед нашим взором пять отделов: "Деньги", "Любовь", "Коварство", "Неудачи" и "Удивительные события".
Отметим, что последний отдел должен быть самый замечательный.
В этом отделе будут отмечены наилучшие, наиблагороднейшие поступки, поступки высокого мужества, великодушия, благородства, героической борьбы и стремления к лучшему.
Этот отдел, по нашей мысли, должен зазвучать как Героическая симфония Бетховена.
Нашу книгу мы назвали голубой.
Голубая книга!
Мы назвали ее так оттого, что все другие цвета были своевременно разобраны. Синяя книга, Белая, Коричневая, Оранжевая… Все цвета эти были использованы для названий книг, которые выпускались различными государствами для доказательства своей правоты или, напротив, — вины других.
Нам едва оставалось четыре-пять совершенно невзрачных цвета. Что-то такое: серый, розовый, зеленый и лиловый. И посудите сами, что таким каким-либо пустым и незначительным цветом было бы по меньшей мере странно и оскорбительно назвать нашу книгу.
Но еще оставался голубой цвет, на котором мы и остановили свое внимание.
Этим цветом надежды, цветом, который с давних пор означает скромность, молодость и все хорошее и возвышенное, этим цветом неба, в котором летают голуби и аэропланы, цветом неба, которое расстилается над нами, мы называем нашу смешную и отчасти трогательную книжку.
И что бы об этой книге ни говорили, в ней больше радости и надежды, чем насмешки, меньше иронии, чем настоящей, сердечной любви и нежной привязанности к людям.
Итак, поделившись с вами общими замечаниями, мы торжественно открываем наши отделы.
И по этим отделам, как по аллеям истории, мы предлагаем читателю прогуляться.
Дайте вашу мужественную руку, читатель. Идемте. Мы желаем вам показать кое-какие достопримечательности.
Итак, мы открываем первый отдел — "Деньги", который, в свою очередь, распадается на два отдела: исторические новеллы о деньгах и рассказы из наших дней на эту же тему.
А прежде этого в отвлеченной беседе обрисуем общее положение. Итак "Деньги".

ДЕНЬГИ

1. Мы живем в удивительное время, когда к деньгам изменилось отношение.
Мы живем в том государстве, где люди получают деньги за свой труд, а не за что-нибудь другое.
И потому деньги получили другой смысл и другое, более благородное назначение — на них уже не купишь честь и славу.
2. Этот могущественный предмет до сей славной поры с легкостью покупал все, что вам было угодно. Он покупал сердечную дружбу и уважение, безумную страсть и нежную преданность, неслыханный почет, независимость и славу и все, что имелось наилучшего в этом мире.
Но он не только покупал, он еще, так сказать, имел совершенно сказочные свойства превращений.
И, например, обладательница этого предмета, какая-нибудь там крикливая подслеповатая бабенка без трех передних зубов, превращалась в прелестную нимфу. И вокруг нее, как больные, находились лучшие мужчины, добиваясь ее тусклого взгляда и благосклонности.
3. Полоумный дурак, тупица или полный идиот, еле ворочающий своим косноязычным языком, становился остроумным малым, поминутно говорящим афоризмы житейской мудрости. Пройдоха, сукин сын и жулик, грязная душонка которого при других обстоятельствах вызывала бы омерзение, делался почетным лицом, которому охота была пожать руку. И безногий калека с рваным ухом и развороченной мордой нередко превращался в довольно симпатичного юношу с ангельской физиономией.
Вот в кого превращались обладатели этого предмета.
И вот, увы, этому магическому предмету, слишком действовавшему на наше мягкое, как воск, воображение и имеющему столь поразительные свойства, достойные сказки, нанесены у нас тяжедые раны. И что из этого будет и получится, лично нам пока в полной мере и до конца неизвестно.
Однако мы думаем, что ничего плохого, кроме хорошего, не произойдет. И, быть может, счастье еще озарит нашу горестную жизнь.
4. Вот, если, предположим, какое-нибудь, ну, я не знаю, какое-нибудь там разумное счущество, ну, предположим, с Марса или там с Юпитера, завенет, допустим, ненадолго, на нашу скромную землю, — существо это, не привыкшее к нашим земным делам, до крайности изумится течению нашей земной жизни.
Конечно, хочетсяч думать, что это разумное существо в первую очередь и хотя бы ввиду обширности наших полей и равнин завернет или упадет именно к нам. И тогда его изумление не будет столь грандиозно.
Но, если оно, допустимм, по неопытности, или там из крайнего любопятства или, чего доброго, из желания, в силу своей порочности, порезвится, завернет сначала в одну из европейских стран, расчитывая там отвести свою душеньку, то оно, непривычное к таким видам, до крайности поразится в первое же мгновенье.
5. Вот, предположим, существо это опустилось, или, придерживаясь более земных понятий, скажем — упало на своем летательном аппарате куда-нибудь, ну, там, поблизости какого-нибудь мирового города, где, так сказать, блеск, треск и иммер элеган.
Сверкают, предположим, лампионы. Вырываются к нему лучи реклам. Блестит на облаках всем на удивленье какая-нибудь там световая бутылка с шампанским. Пробка у ней нарочно выскакивает. Световые бразги блестят. Внизу гремит музыка. Поезд грохочет. Визжит там, я извиняюсь, какой-нибудь человичишко,которому отхватили полноги. Сок течет… Автомобиль едет, до отказу заполненный шикарными дамами. они с хохотом и прибаутками едут куда-нибудь, там, ну, я не знаю — в оперу или кабаре, повеселиться. Бравый полисмен оживленно отдает им честь… Где-томило поют… Где-то раздается выстрел… Где-то плачут, охают и танцуют.
6. Одним словом, грохот, треск, и блеск ошеломляют наше приезжее существо, которое тем не менее бесстрашно устремляется вперед, чтоб посмотреть на невиданное дотоле зрелище.
Смешавшись с толпой, наше странное существо идет, предположим, на своих кривых ножках по главной улице.
Ротик у него открыт, глазенки вращаются туда и сюда, в сердце, если имеется таковое, неясная тревога сменяется сожалением, что сдуру оставлено насиженное место, и вот — не угодно ли, может быть, черт знает что сейчас произойдет.
И вдруг существо видит: подъезжает к подъезду какой-нибудь шикарный мотор.
7. Три швейцара стремительно выбегают и с превеликим почтением открывают дверцы. И любопытные, затаив дыхание, смотрят на того, кто сейчас оттуда вылезет.
И вдруг из авто, наклонив головку, выпархивает, вообразите себе, этакая куколка, крайне миловидная, красивенькая дама, такая прелесная, как может представить себе праздничная фантазия мужчины. В одной руке у нее крошечный песик, дрожащий черненький фокстерьер, в другой ручке — кулек с фруктами — ну, там персики, ананасы и груши.
Она выпрыгивает из авто с крайне беспомощными словами: "Ах, упаду!" или "Ах, Алексис, ну где же та наконец!"
И вот вслед за ней, кряхтя, вылезает Алексис на своей хромой ноге. Этакое, представьте себе, грубое животное, этакая у нег морда — нос кривой, одной скулы нету, и из глаза гной течет. Нет, он дет модно и элегантно, но сразу видать, что это ему никак не помогает, а напротив того, усиливает его крайне безобразный вид.
8. И вот все ему тем не менее кланяются в три погибели, все на него восторженно смотрят. Шепот восторга и почтения пробегает по рядам.
— Ах, говорит швейцар, дрожа от волнения, — какое счастье, господа, что он к нам пожаловал.
А оно, этот хромоногий субъект, видать, состарившийся в злодеяниях, небрежно зевая и не закрывая даже своего еала рукой, идет на своей кривой ноге, нехотя поглядывая на прелестную даму, которая суть не кто иная, как его жена.
— Пардон. Кто это такое? — испуганно спрашивает наше разумное существо у швейцара. — Это что же будет: какой-нибудь ваш великий ученый, или политический деятель, или, может быть, крупный педагог своего времени?
— Педагог, — презрительно говорит швейцар. — Если б педагог, то никакой бы, извиняюсь, суматохи не случилось. У нас педагогов, может быть, с кашей жрут, а это приехадши миллионер.
9. С трудом понимая, что это значит, наше разумное существо узнает, что этот хромоногий субъект, которому оказано столь великое уважение, только тем и замечателен, что он весьма удачно торгует автомобильными шинами, купленными на те деньги, которые оставил ему его папа.
Не понимая, что это значит, и не желая ломать свои возвышенные мозги, наше разумное существо, рассердившись, решает тогда покинуть землю, где земных обитателей уважают за столь странные и непонятные свойства.
И вот спешит наше приезжее существо обратно к своему летательному аппарату.
И по дороге видит странные сценки. Оно видит шикарных и развязных людей в длинных шубах, подбитых мехом. И людей жалких, бедно одетых, идущих трухлявой, вороватой походкой. Оно видит ребятенка с протянутой лапкой. И роскошного нахального младенца с свисающими от жира щеками, которого за ручку ведет мама и поминутно кормит то бисквитами, то каким-то мягким шоколадом.
Оно видит картину, наверно привычную и для его потустороннего взора, — оно видит молодую красоточку, поспешно выбежавшую на тротуар и пристающую к мужчинам с надеждой заработать у них на своей миловидности.
10. И, видя все это, наше существо спешит, чтобы сесть в свой аппарат и лететь куда глаза глядят.
И вдруг оно чувствует, как чья-то рука лезет в его карман, которого, вообще-то говоря, у него и нету, а деньги, по обычаю своей планеты, оно, может быть, держит на груди.
Прижав лапчонкой это место, чтобы не уперли последнее сбережение, наше существо садится в аппарат и, нажав кнопку, поспешно взлетает к ярким небесам, бормоча на своем тарабарском наречии:
— А ну вас, знаете ли, к лешему. Тоже, представьте себе, планета.
Прощайте, прощайте… До свиданья… Прилетайте почаще. Быть может, в дальнейшем что-нибудь изменится. Привет вашим. Пишите. Заглядывайте к нам. У нас течение жизни идет по-иному.
11. Да, в самом деле, у нас иная жизнь. Нет, у нас есть деньги. У нас на них многое можно купить, но они иначе распределяются между людьми. И у нас нет уважения — к тому, кто почему-либо их больше имеет. У нас такую личность уважают главным образом за другие качества.
Значит, новая жизнь, новые отношения и новая страница истории.
И вот, стало быть, если это так — интересно и всем обязательно нужно и полезно посмотреть, что было раньше, раз этого сейчас нету, и что случилось в прошлом, раз больше не хотят, чтоб это происходило в настоящем.
И вот, послюнив палец, мы перелистываем пожелтевшие страницы бесстрастной истории.
И тут мы сразу видим, что история знает великое множество удивительных рассказов о деньгах. Однако, прочитав их, мы решительно не можем понять, почему история должна рассказывать об этом беспристрастно. Напротив. Некоторые историйки, на наш взгляд, весьма прекомичны, и над ними надо смеяться. А есть рассказы, над которыми следует проливать слезы.
Но нет, что вы, мы не собираемся пересказать вам всю историю. Мы расскажем то, что было наиболее смешным, и то, что было наиболее характерным, как нам показалось.
12. Вот, например, извольте прослушать рассказ о силе денег, рассказ о том, как однажды с публичного торга продавался царский трон. Причем не самый, конечно, трон, не мебель, а целое царствование. И каждый желающий богатый субъект, любитель поцарствовать, мог преспокойно стать царем. И мог, так сказать, всем на удивленье, создать свою собственную какую ни на есть худородную династию. И это случилось не в какой-нибудь там захудалой стране, где, так сказать, ковыль, леса и белки, а ни больше, ни меньше, как в самом величественном Риме.
Причем это было тем более достойно всякого удивления, что в то время и трон и царская династия необыкновенно почитались и были, так сказать, нечто божественное, освященное привычками и веками. И уж во всяком случае, понятие об этом было несколько иное, чем, извиняюсь, в наши дни. Но тем не менее деньги все же над этим восторжествовали.
Бесстрастная история рассказывает, что в Риме в 193 году нашей эры преторианцы, нуждаясь в деньгах, пустили императорский трон с публичного торга.
Желающих быть императорами оказалось больше, чем следовало ожидать.
13. Мы представляем себе, как при этом горячились жены претендентов на престол. И какие были крики, стоны и вопли и, может быть, даже, извините, драки и побоища. Было, конечно, весьма соблазнительно из полного ничтожества стать вдруг императрицей. Однако два человека вскоре обскакали всех.
Один богатый человек, городской префект Сульпициан, предложил около восьми миллионов рублей за престол.
Однако другой претендент, сенатор Дидий Юлиац, придурковатый и немолодой субъект, жена которого, повидимому, нервно стояла рядом, хриплым голосом, унимая сердцебиение рукой, сказал, что он дает каждому солдату ровно по шесть тысяч двести пятьдесят динариев, что составляло в общей сложности тринадцать миллионов рублей.
Сумма эта вызвала великий энтузиазм в массах, и сенатор Дидий Юлиан, шатающийся от слабости и волнений, получил заманчивый престол.
— Ты просто дурак! — вероятно, сказала супруга императору. — Брякнуть тринадцать миллионов! Они бы нам и за девять уступили…
— Ну уж, матушка, почем я знал. Ты бы меня со свету сжила, ежели бы кто другой перебил.
14. Однако со свету сжила его не супруга. А кое-как процарствовав шестьдесят дней, этот любитель императорской власти неожиданно закончил свое земное существование, — те же преторианцы его умертвили, заколов кинжалами.
— Мерзавцы, — наверно, кричал бедняга император, — что вы, ей-богу, делаете, я же вам, кажется, заплатил сполна.
Однако доблестные воины, надеясь, вероятно, вовлечь в подобную сделку еще следующего богатого дурака, безжалостно прикололи горе-императора, невинная и многострадальная душа которого поспешно взвилась к небу, горько жалуясь господу богу на величайшее свинство и вопиющую людскую непорядочность.
Свинство же действительно было преогромное — за тринадцать миллионов царствовать всего два месяца и после того отдать богу душу! А впрочем, дурак был отчасти сам виноват — зачем полез в императоры.
Но, в общем, трон — это неудивительно.
15. Вот было удивительно, когда церковь стала продавать ордера на отпущение грехов. Это у них уклончиво называлось индульгенциями.
Мы, собственно, не знаем, как возникло это деле. Вероятно, было заседание обедневших церковников, на котором, давясь от здорового смеха, кто-нибудь предложил эту смелую идею.
Какой-нибудь там святой докладчик, наверное, в печальных красках обрисовал денежное положение церкви.
Кто-нибудь там несмело предложил брать за вход с посещающих церковь.
Какой-нибудь этакий курносый поп сказал своим гнусавым голосом:
— За вход брать — это они, факт, ходить не будут. А вот, может быть, им при входе чего-нибудь этакое легонькое продавать, дешевенькое, вроде Володи… что-нибудь вкручивать им…
Кто-нибудь крикнул:
— Дешевенькое тоже денег стоит. А вот, может, нам с каждого благословения брать? Или: водой морду покропил — платите деньги.
16. Но тут вдруг наш курносый поп, фыркая в руку и качаясь от приступов смеха, сказал:
— А может, нам, братцы, грехи отпущать за деньги? У кого какой грех гони монету… И квиток получай на руки… Ай, ей-богу…
Тут, без сомнения, шум поднялся, смешки, возгласы.
Пожалуй, какая-нибудь высохшая ханжа, воздев к небу руки, сказала:
— А как же бог-то, иже еси на небеси?
Курносый говорит:
— А может, мы для него и стараемся… Я только, братцы, другого боюсь — вдруг не понесут деньги… Народ форменный прохвост пошел.
Но тут, проголосовав, решили испытать это дело. Дело, вопреки сомнениям, двинулось хорошо. И вот этой выгодной торговлишкой церковь усердно занималась в течение многих веков.
Любой грех можно было выкупить за определенную плату.
17. Божественный наместник Христа, некто папа Лев XI (1514 год), сильно нуждаясь в деньгах и желая расшевелить эту заглохшую было в его время торговлишку, решил отправить за границу специального человечка, надеясь потрясти карманы состоятельным иностранцам, верующим в святость и непогрешимость церкви.
Этот человек, монах Тецель, объехал все германские владения, бойко торгуя там ордерами на отпущение грехов.
Он ездил на лошади с двумя ящиками. В одном ящике у него были папские грамоты и ярлыки на отпущение грехов — прошлых, настоящих и даже будущих. В другой ящик монах пихал деньги за вырученный товар.
История рассказывает про это арапство забавный анекдот, как один германский рыцарь встретил в лесу этого монаха. Этот рыцарь купил у монаха ордер на отпущение того греха, который он намерен исполнить. После чего, избив монаха и отняв у него ящик с деньгами, скрылся.
18. Впрочем, что касается церкви, это тоже не так уж поразительно. По части денег церковь всегда отличалась непомерной жадностью. И самые крупные суммы скапливались в церковных и монастырских недрах и подвалах.
Конечно, попы прошлого, надо сказать, несколько отличались от современных затрушенных служителей культа. Это были яростные молодцы и любители хорошо пожрать и выпить. Многие из них ходили — со шпорами, вооруженные мечами и пистолетами, многие ездили на конях, сражались и ворочали политическими делами. И, любя широкую жизнь, загребали деньги с живых и мертвых.
Так что все, что касается церкви, это не так поразительно.
А вот очень интересно читать, как из-за денег произошло падение знаменитого придворного деятеля, кавалера и светлейшего князя, господина Меншикова.
Вот это было поразительно, как такой опытный волк и царедворец, переживший четырех императоров, много раз попадавшийся в кражах, взятках и лихоимствах, дважды еле спасшийся от пыток и дыбы, этот, можно сказать, видавший виды опытный злодей пропал на совершенно пустом деле.
Поводом к его падению послужила небольшая и весьма даже преглупая денежная история.
19. Надо сказать, что императору Петру II было в то время двенадцать лет. И в день его именин петербургское купечество, не отличаясь фантазией, но желая подольститься к своему царю, подарило ему несколько сот червонцев.
История не говорит, сколько именно червонцев, но то, что их несли на подносе императору, надо полагать, что это было не очень мало и не очень много, а в меру.
А когда служитель нес эти деньги на подносе, светлейший князь Меншиков имел несчастье и неосторожность встретить его.
— Ты что, дурак, несешь? — наверно, спросил Меншиков.
— Так что — деньги.
— Как деньги?! А ну-ка, давай их сюда.
И взял.
— Государь еще слишком мал, — неопределенно добавил Меншиков. — Он еще не понимает, что такое деньги.
Однако, как оказалось, мальчишка-император отлично понимал, что такое деньги.
Узнав о том, что деньги взял себе Меншиков, мальчишка, говорит история, буквально наорал на него.
— Я тебе покажу, что я император! — вскричал разгневанный отрок.
20. Нам живо рисуется эта историческая сценка, достойная быть записанной.
— Да-а, — сказал мальчишка, встретив Меншикова. — Ты что же это мои деньги-то заграбастал? Хитрый какой!
— Ка-акие деньги, ваше величество? Что вы?.. Помилуйте… в глаза-с не видал…
— Да-а… какие! Сам небось взял, а теперь говорит — "какие"… Это мне принесли, а не тебе.
— Ах, эти деньги… Что купцы принесли, ваше величество?
— Да-а… Я император, а не ты… Купцы, может, мне принесли…
— Ах, да, да.., вспоминаю, ваше величество… А я их, знаете ли… велел, тово… к себе, тово… отнести. Пущай, думаю, у меня полежат, покуда ваше величество не подрастет.
— Отдай мои деньги, — заревел мальчишка. — Я маме скажу. Я тебе покажу, что я император!
Устрашенный Меншиков побежал к себе, чтобы вернуть эти деньги. "Смотрите, — думал Меншиков, — такой маленький шкет, а уже так отлично понимает. Прямо не хуже меня. Надо будет, действительно, отдать деньги этой шельме, — пожалуй, беды не оберешься".
21. Однако в тот же день вечером, когда Меншиков явился во дворец, его не приняли. А через несколько дней он был арестован и сослан на вечное жительство в глухую деревню.
Конечно, причины этого падения были более сложны. Тут была борьба придворных партий, однако интересно, что поводом к падению послужил именно этот денежный случай.
История рассказывает, что Меншиков чрезвычайно был напуган, когда его не приняли во дворце.
Сохранилось до наших дней его письмо к императору. В этом письме он буквально унижался, и молил о пощаде, и предлагал "возвратить деньги с избытком".
Однако двор деньги эти вернул с еще большим избытком, чем предполагал господин Меншиков.
Меншикова лишили всех орденов, чинов и поместий. У него конфисковали буквально несметное богатство — несколько сот пудов золота и около четырнадцати миллионов деньгами.
Оказывается, светлейший князь не зевал и за сорок дет близости к царям лихо награбил себе совершенно сказочное состояние.
Как говорится, поделом вору и мука.
22. Но все это — и трон, и церковь, и политические падения, — все это не более удивительно, чем то, что мы желаем рассказать.
Мы желаем рассказать о том, как сам господин закон почтительно относился к деньгам.
История не знает ничего более поразительного, чем это.
Вот как это у них было согласно истории.
Там у них за уголовные преступления наказаний почти не было. И можно было убивать и так далее. И вместо наказания обвиняемый платил денежный штраф. И его после этого, пожав руку, отпускали. И даже, может, просили почаще заходить.
В общем, очень у них было мило в этом смысле. Легко дышалось. Чего угодно можно было делать. Были бы деньги.
Причем такая гуманная система существовала не только в России, но во всем мире. И это длилось целые века.
Только в России в этом смысле слегка перестарались и прямо дошли до ручки. Там это очень привилось. И там даже специальные законы написали и определили, сколько и за что надо платить.
Так что уголовный кодекс выглядел у них все равно как ресторанное меню. Там цена указана за любой проступок. И каждый, согласно указанной цене, мог выбирать себе любое дело по карману.
Однако перестанем шутить и давайте всерьез зачитаем кодекс.
23. Вот зачитайте выписки из "Русской Правды":
"Если придет на двор (то есть в суд) человек в крови или в синяках, то свидетелей ему не искать, а обидчик пусть платит продажи — три гривны".
Отметим, что гривна не равнялась нашему гривеннику, и этот мордобой не оценивался в тридцать копеек, не то все ходили бы с распухшей мордой. Гривна — это был кусок серебра около одной трети фунта.
"Если кто ударит кого батогом" либо чашей, либо рогом, либо тыльной стороной меча, то двенадцать гривен продажи, а если обиженный, не стерпев того, ударит мечом, то вины в том нет".
Штраф этот опять-таки шел в пользу князя, хотя били и не его.
Однако кое на чем мог подзаработать и пострадавший.
"Если кто поранит другому руку, и рука отпадет или отсохнет, или поранит ногу, глаз или нос, то платит виру-двадцать гривен, а потерпевшему-десять гривен".
На этом мелком деле князь имел в два раза больше, чем потерпевший, что нельзя назвать полной справедливостью.
Но были дела, на которых князь терпел явные убытки:
— "Кто отрубит другому какой-либо палец — три гривны продажи, а потерпевшему — десять гривен".
Интересно, что и за палец и за целую руку потерпевший получал одинаково по десять гривен, а князь на пальцах терял почему-то больше, чем в семь раз.
24. Однако не будем разбираться в этих психологических тонкостях. Деды небось туго знали, чего делали.
Но вот поразительно: цены за убийство в общем счете почти не превышали цен за драки и моральные оскорбления.
Вот извольте, прейскурант за убийства. Извиняемся, конечно, за отступление, но уж очень у них интересно и наглядно получается.
Делаем выписки из той же "Русской Правды", записанной в "Новгородской летописи":
"Если убьют купчину немца в Новгороде, то за голову десять гривен".
Столь унизительно низкая цена за голову иностранного специалиста в дальнейшем, правда, была доведена до сорока гривен, и убийство интуристов, видимо, стало не всем по карману и не всем доступно, но все же цена была немного больше, чем удар чашей или рогом по отечественной морде.
"Если кто убьет княжого конюха, повара или подъездного — сорок гривен за голову".
"Если кто убьет княжого тиуна (приказчика, судью, дворецкого) — двенадцать гривен".
Судя по данным ценам, интеллигенция мало ценилась в те времена. Конюхи и повара стоили несколько дороже.
25. Но все эти цены, можно сказать, были до некоторой степени приличны и не слишком уж роняли человеческое звание и достоинство и стоимость человеческой жизни.
Однако же были цены просто из рук вон плохие:
"Если убьют рабочего — пять гривен.
Если убьют смерда (крестьянина) — пять гривен.
За холопа — пять гривен.
За рабу — шесть гривен".
Иной раз, правда, цены за "простых людей" повышались:
"Кто убьет ремесленника или ремесленницу — двенадцать гривен".
Закон не был чужд и гуманных соображений:
"Кто убьет кормильца (дядьку) — двенадцать гривен".
Кражи и ограбления также оплачивались всевозможными денежными штрафами.
Причем эти штрафы не превышали двенадцати гривен. И только конокрадство и поджог карались знаменитым наказанием "потоком и разграблением". То есть обвиняемого изгоняли из дома и "всем миром" разграбляли его имущество.
26. В общем, денежный штраф являлся, сколько можно заключить, единственным возмездием за всякое преступление.
И, конечно, такой закон, действующий в течение многих столетий, без сомнения, отличным образом обработал сознание у людей, — кто имел побольше денег, тот мог не только своим ближним разбивать морды жердью или там чем угодно, но мог и убивать их и делать все, что ему заблагорассудится, — закон стоял на страже всевозможных мелких его интересов и душевных потребностей.
И мы полагаем, что и в наше время там, где слишком почитается богатство, это высокое, гордое сознание остается неизменным.
Конечно, до революции и в нашей стране любой богатый гражданин с легкостью мог освободиться от самых тяжелых обвинений. И, например, преступления богатых и влиятельных помещиков никогда почти даже и не выявлялись наружу. Поскольку денежные взятки и связи не доводили дело до суда.
Вот, например, был такой знаменитый случай: калужский губернатор Лопухин (1819 год) за взятки прекращал все дела во вверенной ему губернии. Этот аферист и пройдоха однажды за семь тысяч взялся даже прекратить дело помещика Хитрово, который обвинялся в убийстве.
27. Можно представить, какой был при этом разговор!
— Извиняюсь, — сказал, наверно, добродушный губернатор, — только меньше как за семь тысяч я не возьмусь.
— Тысчонок бы пять, — вздохнувши, говорил помещик.
— Лизет, — спросил губернатор супругу, — не помнишь ли, душенька, сколько мы в прошлый раз взяли за этого, ну, как его… которого к медведю… бросили… Четыре? Вот видите, молодой человек, мы четыре тысячи взяли за то, что какой-то там медведь слегка помял дворянина. А тут у вас бог знает что — убийство! Вот не убивали бы — вот, может, я бы и ничего с вас не взял. Это уж ваша неосторожность…
— Ну ладно, — сказал помещик, — согласен, только вы уж того, поскорей. А то ваши прохвосты каждый день ходят… Беспокоят.
— А вы их в морду, — сказал губернатор, пряча деньги.
В общем, это дело всемогущий губернатор действительно прекратил. Правда, если бы речь шла об убийстве, ну, скажем, "смерда" или наемного рабочего, то дело бы окончательно заглохло, но помещик имел неосторожность угробить дворянина. И дело случайно просочилось и стало известным в Петербурге.
Александр I велел отдать Лопухина под суд. Больше года тянулось это каверзное дело, и окончилось оно ничем. Вернее, у прохвоста губернатора оказался родственник председатель Государственного совета, и сенат не захотел портить с ним отношений. Дело об этом подлеце так и заглохло. И тем более заглохло дело об убийстве"
28. Итак, если господин закон столь почтительно и робко относился к людям, имеющим деньги, и деньгами можно было оплатить всякое свое преступление, то сами посудите, что тяга и стремление к деньгам было весьма серьезным делом. И действительно, в этом смысле люди сильно преуспевали и в этом деле, можно сказать, доводили свою фантазию до крайних пределов возможного. Но тут, так сказать, мораль у них сильно раскололась. С одной стороны, нужно было хапнуть деньги для того, чтобы жить честно и быть в безопасности от превратностей жизни, а с другой стороны, добыча денег почти всегда была связана с преступлением. Тут можно было растеряться. Поэтому бедняга человек, награбив деньги и сразу забывши обо всем, лепетал высокие слова о совести и чести и писал об этом законы, а до этих пор вполне мог и был способен с легкостью зарезать родного папу, чтоб воспользоваться его имуществом.
И, скажем прямо, такое сильное стремление к деньгам было таким, что никакое другое дело не могло хотя бы сколько-нибудь с этим равняться.
То есть никаких преград не существовало для достижения денег.
29. Скажем прямо: в смысле добычи денег — это ужас, что делалось на протяжении всей истории.
В свое время знаменитый писатель Карамзин так сказал: "Если б захотеть одним словом выразить, что делается в России, то следует сказать: воруют".
Однако мы не будем, конечно, говорить о профессиональных ворах и грабителях — так сказать, специалистах по доставанию денег, — дело это повседневное и малоудивительное. Но мы хотим обратить ваше благосклонное внимание на несколько почтенных и уважаемых фигур, воровство и грабежи которых являются некоторой, что ли, неожиданностью.
Мы уже имели честь говорить о Меншикове. Этот пройдоха за одно только царствование Петра I четыре раза был под судом за кражи, взятки и лихоимство. Петр снисходительно относился к своему любимцу и всякий раз спасал его от казни. Но, например, одного штрафу по суду господин Меншиков заплатил около трехсот тысяч рублей. Если не врут историки. А сумма эта по тем временам неслыханная. Так можете себе представить, сколько упер этот тип, если был такой штраф.
Но вот взгляните на пресветлую фигуру тех времен — на господина Петра Толстого. Сей почтенный господин был сподвижник Петра I, наш уважаемый посол в Константинополе, крупнейший деятель того времени, человек умный и даже отмеченный многими талантами. И, скажем к слову, — прапрадед нашего Л. Н. Толстого, что не помешало ему быть изрядным арапом.
30. При отъезде его послом в Константинополь (в 1705 году) он получил на подкуп турецких сановников двести тысяч червонцев. И, как установлено, больше чем половину денег он присвоил себе.
Наверно, он подумал: "Чем я буду каким-то неизвестным туркам платить, дай-ка я возьму себе за труды".
Однако один его подьячий, Тимофеев, сделал на него донос. Этот донос Толстой успел перехватить. И, чтоб спрятать концы в воду, отравил своего этого беднягу подьячего.
И об этом отравлении лично донес в посольский приказ, мотивируя свое убийство тем, что подьячий хотел будто бы обратиться в магометанство. История сохранила этот на редкость любопытный документ — письмо П. Толстого (от 10 июня 1706 года).
Господин Толстой писал:
"…Подьячий Тимофеев намеревался было стать бусурманом, о котором его намерении бог мне помог увидеть. Позвав его к себе, тайно запер его у себя в избе, где сплю, до ночи. А в ночь он выпил рюмок вина, скоро умер и тем сохранил нас от такой беды…"
Это хитрое письмецо написано, как видите, по правилам дипломатии, без особого нажима на совершившийся факт. А факт был таков, что Толстой, заперев подьячего в комнате, дал ему бутылку отравленного вина. Дурак подьячий, хлебнув этого вина, вскоре отдал богу свою праведную душу. И тем самым, можно сказать, сохранил Толстого от беды.
31. Но пойдем дальше. Дело об убийстве подьячего заглохло, поскольку мотивировка убийства была сделана с полным знанием дела. Переход человека в иную веру для русского правительства всегда казался каким-то пределом человеческой подлости. Это обижало правительство. И вселяло в них неуверенность: дескать, они не так хороши со своей религией и хозяйством, что от них бегут.
Однако через месяц посольский секретарь также не побоялся написать донос на Толстого. Эта крупная кража червонцев, видимо, слишком подействовала на окружающих, с которыми Толстой не изволил поделиться.
Тогда Толстой отравил и этого несчастного секретаришку. И снова сам сообщил в посольский приказ, что секретарь будто бы имел секретные отношения с турецким визирем и, желая замести следы, сделал донос на него, в сущности ни в чем не повинного человека.
Дело пошло в Петербург, однако Петр I, давно уже переставший удивляться таким делам, посмотрел на все это сквозь пальцы и велел следствие прекратить.
Вероятно, на фоне других фигур Толстой был еще довольно светлой личностью. Воображаем, какие там были остальные.
В общем, госпожа история знает такое великое множество случаев преступлений, связанных с деньгами, что нет возможности пересказать все это.
32. И мы не будем этим утруждать ваше благосклонное внимание и не будем портить вам благодушного настроения перечислением всего того, что мы знаем об этом.
Все, так сказать, и так достаточно ясно. Вопросов, как говорится, не имеем. Скажем только, что стремление к деньгам — это одна из самых сильных и могучих страстей, которые потрясали и потрясают уважаемое человечество.
И эту сильную страсть государство иной раз отлично и умело использовать для достижения своих мелких нуждишек. И если, например, нужно было поймать какоюнибудь государственного преступника, первое, что делалось, — объявлялась цена за его голову.
Чуть не на каждой странице истории имеются цены за ту или иную голову.
Например, однажды римский диктатор Сулла (83 год до нашей эры), захватив власть в свои руки, приказал истребить всех приверженцев своего врага и соперника Мария. А для того чтобы никто не избег этого истребления, Сулла, будучи большим знатоком жизни и человеческих душ, назначил необычайно высокую цену за каждую голову.
Он объявил, что за каждого убитого он заплатит по двенадцать тысяч динариев (около пяти тысяч рублей золотом).
83. Эта высокая цена столь подействовала на воображение граждан, что (история рассказывает) "убийцы ежечасно входили в дом Суллы, неся в руках отрубленные головы".
Мы приблизительно представляем себе, как это было.
— Сюда, что ли?.. С головой-то… — говорил убийца, робко стуча в дверь.
Господин Сулла, сидя в кресле в легкой своей тунике и в сандалиях на босу ногу, напевая легкомысленные арийки, просматривал списки осужденных, делая там отметки и птички на полях.
Раб почтительно докладывал:
— Там опять явились… с головой… Принимать, что ли?
— Зови.
Входит убийца, бережно держа в руках драгоценную ношу.
— Позволь! — говорит Сулла. — Ты чего принес? Это что?
— Обыкновенная-с голова… Как велели приказать…
— Велели… Да этой головы у меня и в списках-то нет. Это чья голова? Господин секретарь, будьте любезны посмотреть, что это за голова.
— Какая-то, видать, посторонняя голова, — говорит секретарь, — не могу знать… Голова неизвестного происхождения, видать отрезанная у какого-нибудь мужчины.
34. Убийца робко извинялся:
— Извиняюсь… Не на того, наверно, напоролся, Бывают, конечно, ошибки, ежели спешка. Возьмите тогда вот эту головку. Вот эта головка, без сомнения, правильная. Она у меня взята у одного сенатора.
— Ну, вот это другое дело, — говорил Сулла, ставя в списках галочку против имени сенатора. — Дайте ему там двенадцать тысяч… Клади сюда голову. А эту забирай к черту. Ишь, зря отрезал у кого-то…
— Извиняюсь… подвернулся.
— Подвернулся… Это каждый настрижет у прохожих голов — денег не напасешься.
Убийца, получив деньги и захватив случайную голову, уходил, почтительно кланяясь своему патрону.
В общем, больше двух тысяч голов было доставлено Сулле в течение нескольких недель.
История бесстрастно добавляет, что никто не избег своей печальной участи.
35. Но однажды, полвека спустя (43 год до нашей эры), когда цена за голову случайно скакнула еще выше, произошла такая резня, что, кажется, мир не знал ничего подобного.
Римский консул Марк Антоний после убийства Юлия Цезаря предназначил к смерти триста сенаторов и две тысячи всадников. И, идя по стопам господина Суллы, объявил, что будет платить высокую плату, с тем чтобы объявленных в списках уничтожили в короткий срок.
Цена за голову действительно назначена была поразительно высокая двадцать пять тысяч динариев (около восьми тысяч рублей). Рабам же, чтоб понимали свое низкое положение при убийстве высоких господ, полагалось меньше — тысяча динариев.
Тут страшно представить, что произошло. История говорит, что сыновья убивали своих отцов. Жены отрубали головы спящим мужьям. Должники ловили и убивали на улице своих кредиторов. Рабы подкарауливали своих хозяев. И все улицы были буквально залиты кровью.
Цена действительно была слишком уж высокая. Мы имеем мнение, что в течение месяца люди перебили бы друг друга, если бы государство продолжало так платить.
Однако история знает еще более высокую цену Так, например, за голову знаменитого Цицерона, величайшего из римских ораторов, было назначено пятьдесят тысяч динариев.
Эта отрубленная голова была торжественно поставлена на стол. И жена Марка Антония, эта бешеная и преступная бабенка, проткнула язык Цицерона булавкой, говоря: "Пусть он теперь поговорит".
36. Но самая высокая цена была назначена однажды за голову английского короля Карла I. Карла I выдали за четыреста тысяч фунтов стерлингов (около четырех миллионов). Но тут, пожалуй, меньше нельзя было взять два государства усердно торговались в течение месяца.
И Шотландия, куда бежал Карл, выдала его Англии, поступившись своими христианскими взглядами за четыре миллиона. Карлу I отрубили голову. И мы представляем, с какими предосторожностями рубили эту слишком драгоценную голову.
Однако нас, конечно, интересует не цена, а способ, которым пользовались.
Наполеон за голову знаменитого тирольца Гофера, поднявшего народное восстание за независимость страны, посулил заплатить всего что-то около двух тысяч рублей. Тем не менее Гофер, укрывавшийся в горах, уже через два дня был пойман своими же тирольцами. Он был выдан французам и ими расстрелян (1810 год).
И вот, этим милым денежным способом пользовались во все времена, на протяжении всей история, даже новейшей.
Любопытно, что за голову русского провокатора Дегаева (1874 год) царское правительство назначило очень крупную сумму.
На улицах Петербурга были расклеены афиши с его портретом. За указание местонахождения назначалась награда в пять тысяч рублей, а за "содействие к поимке" — десять тысяч рублей золотом.
Однако этот мрачный подлец Дегаев избежал своей участи. Он бежал в Америку и там умер своей смертью? так сказать, при нотариусе и враче.
37. Итак, на этом прекращаем наши исторические новеллы. Скажем только вдобавок ко всему, что во все времена и при всех обстоятельствах деньги были подчас единственным средством для достижения самых наитруднейших задач. За деньги продавались должности и люди. За деньги можно было купить себе графский титул и всякие удивительные возможности. Например, можно было позавтракать с царем или с царицей, если, скажем, пожертвовать крупную сумму на что-нибудь такое полезное. В общем, все двери и сердца раскрывались перед этим. И провокаторы продавали остатки своей совести. И все вообще продавалось. И деньги были, так сказать, форменным образом вместилищем всякой человеческой пакости. И нередко самые темные дельцы, имея деньги, всплывали на поверхность государственной жизни и распоряжались судьбами целого государства.
Был, между прочим, знаменитый случай, когда бандит, спекулянт и самый беззастенчивый авантюрист шотландец Лоу (1716 год), сколотивший себе темными средствами несколько миллионов, был назначен во Франции генерал-контролером финансов.
И мы думаем, что, порывшись в заграничных делах нашего времени, мы найдем немало подобных случаев.
38. В общем, перелистав всю историю, мы не увидели ни одного случая, когда бы деньги потерпели крах или поражение.
Впрочем, об одном замечательном поражении мы вам можем рассказать такую интересную новеллу.
Это произошло со знаменитым ювелиром и скульптором Бенвенуто Челлини.
Папский двор, желая наконец освободиться от крайне беспокойного художника, решил умертвить его. А Челлини сидел в это время в тюрьме по обвинению в краже казенного золота. Челлини, конечно, считал себя безвинно пострадавшим, однако мы не дали бы поручительства за него. Разве что из уважения к его гению — покривили бы душой.
И вот попы решили воспользоваться случаем, чтоб покончить с ювелиром. Он долгие годы досаждал им своим дерзким поведением.
И вот решили умертвить его, но таким образом, чтобы смерть эта была бы сколько-нибудь похожа нет естественный конец. Яд в этом деле не был пригоден. Признаки отравления ядом слишком заметны. Возникли бы толки и пересуды, коих не желал честный и богобоязненный папа. Все-таки неудобно: папа, высшие идеалы, "Христос воскресе" — и вдруг грубое убийство. Хотелось, одним словом, сделать тихо, бесшумно и, главное, с христианским смирением.
И вот тогда вместо яда решили заключенному дать в пище толченый алмаз. Это было уже испытанное средство: человек умирал как бы от колик и расстройства желудка.
39. И вот этот алмаз папский двор дал одному ювелиру для того, чтобы тот растолок нелегко поддающийся этому камень.
Пройдоха ювелир, желая заработать на этом деле, растолок вместо полученного алмаза более мягкий и менее драгоценный камень — голубой берилл. Корыстный мастер заработал на этом пару золотых, а что касается Б. Челлини, то тот, проглотив с пищей этот растолченный мягкий камень, остался жив на пользу страждущего человечества.
Хотя Челлини и пережил, как он пишет, огромный страх близкой смерти, но потом, как опытный ювелир, он распознал в растолченном камне голубой берилл, а не алмаз, который был бы смертелен.
Вот, пожалуй, единственный случай, когда деньги не сыграли той роли, какая им была предназначена.
Но зато они сыграли ту же роль, но только для другого. Так что сияние денег от этого не померкло.
Однако мы знаем один случай, когда деньги в своем могуществе потерпели ужасный крах. И тут уже ничто на помощь не пришло. Вот как это было.
40. И это даже не новелла, а целая симфония.
Речь идет о закате и падении великого Рима.
В ту, можно сказать, грозную эпоху деньги сыграли некоторую роль.
Историки рассказывают, что в Риме вдруг скопились огромные суммы. Дело в том, что Рим перед этим одержал большие победы в Азии и в Македонии. И благодаря этому Рим разбогател. Громадные контрибуции и грабежи в завоеванных землях создали в Риме необыкновенный прилив денег. И тогда Сенат, видя, что дела идут у них весьма хорошо, освободил все население на двадцать четыре года от всех налогов и поборов. Это необычайным образом вдохновило богачей и спекулянтов.
Которые имели деньги — захотели иметь еще больше. Многие бросились в рискованные спекуляции. И стали давить с еще большей силой неимущий класс. И Рим, как сообщает история, стал задыхаться в деньгах. И тогда начался разгул и, прямо скажем, вакханалия.
Денежные аристократы, пресыщенные удовольствиями, устраивали неслыханные оргии и пиршества.
Для столов богачей стали привозить изысканные предметы роскоши.
Знаменитый римский цензор Порций Катон одной фразой определил положение государства. Он сказал: "Городу, в котором рыба стоит дороже упряжного вола, помочь уже ничем нельзя".
41. Так и случилось — Риму ничто не помогло. И Рим вскоре потерял свое мировое значение.
Вот что рассказывает история о деньгах.
Она рассказывает о великих злодеяниях, о преступлениях и убийствах. Она рассказывает о гибели народов, о возвеличении подлецов и темных проходимцев и о всех больших и малых потрясениях, которые нещадно нанесли людям деньги.
И мы, простите, не верим, что сейчас это совсем не так происходит, как это происходило раньше. Мы имеем мнение, что именно так и происходит. А что касается до нашей страны, то в основном у нас этого нету, и по этой причине нам, так сказать, с горы видней.
Но мы, конечно, не строим свою философию на морали. Мы, любезный читатель, не делим жизнь и дела на добро и зло. И не говорим ах или ох. А мы нашу пресветлую жизнь делим более грубо: на хорошую и плохую.
И вот, с добросовестным и прилежным старанием прочитав историю, мы заметили, что даже при таком делении хорошего было слишком мало, а плохого было достаточно повсюду и куда ни плюнь.
И мы имеем скромное мнение, что это плохое произошло, пожалуй, даже не из-за денег, а из-за удивительной системы, или, вернее, из-за распределения денег, которые проходили не через те руки, через которые им надлежало проходить.
42. Но, ах, мы вдруг в тумане будущего видим снисходительную и кривую усмешку человека, который утонченными пальцами перелистывает горестные страницы варварской истории, в которой деньги, можно сказать, затмили солнце, звезды, луну и вполне уважаемую человеческую личность. И даже любовь, о которой мы имеем намерение кое-что рассказать вам в следующем отделе.
Но мы не хотим заниматься бесцельными речами, рассуждениями и восклицаниями.
Скажем прямо, что деньги играют и будут еще играть преогромную роль даже и в нашей измененной жизни.
И нам (совестно признаться) не совсем ясны те торжественные дни, когда этого не будет. И нам лично, собственно, даже и неизвестно и не совсем понятно, как это произойдет и что при этом каждый будет делать. И как это вообще пойдет.
Но мы должны сказать, что у нас многие печальные дела, связанные с деньгами, вернее — с богатством, уже безвозвратно исчезли. И мы отчасти освободились от многих опасностей и превратностей жизни. И мы снимаем шапку перед этими обстоятельствами.
43: Но деньги, мы повторяем, играют у нас изрядную роль, и за них совершаются и происходят многие комичные и варварские историйки, о которых мы вам и собираемся рассказать.
Давайте же посмотрим, какие это историйки.
А перед тем отметим, что мы, почтенный критик, возьмем для этого отрицательные факты. А что касается до положительных сторон, то мы тебя, как пресветлую личность, желающую все время читать только хорошие и достойные случаи, с легким сердцем отсылаем к пятому отделу, что имеется у нас в конце книги. И там твое усталое сердце успокоится от всего хорошего.
Итак, начинаются наши юмористические рассказы о деньгах.
Любезный читатель, побереги свои карманы.

РАССКАЗЫ О ДЕНЬГАХ

СКОЛЬКО ЧЕЛОВЕКУ НУЖНО

Конечно, плата, она как-то ограничивает человека в его фантазиях. Она борется с излишествами, с проявлением разных темных сторон характеров. Она, в этом смысле, имеет свои светлые стороны. Она лакирует жизнь.
Вот если подумать, что с завтрашнего дня трамвай будет бесплатный, то нет сомнения, что для многих граждан просто закроется доступ к этому дешевому передвижению. Конечно, оно и сейчас, мягко говоря, не так уж симпатично ехать в трамвае, а тогда и подавно будет немыслимо. Тут не только, я извиняюсь, на подножках, тут на электрической дуге будут ехать.
Другому вовсе и не надо ехать — ему всего два шага шагнуть. Ему это для прогулки очень полезно, а он непременно поедет. Он непременно захочет проявить свою угнетенную амбицию. И он вопрется в самую гущу человеческих тел и поедет, хотя его могут там задавить до смерти. Но это ему неважно. Ему бы только поехать. А там хоть трава не расти.
И он ведь, заметьте, до конца рейса доедет, хоть это ему и не надо. А если трамвай круговой, так он, я так думаю, весь круг обернет, а то и два загнет, прежде чем добровольно слезет на своей остановке. Вот какие бывают люди. Некоторые по три круга станут загибать. А некоторых вообще будет не выкурить с трамвая. Они, может, даже спать там лягут. Они до остервенения дойдут, если объявить, что это даром.
Нет, по-моему, надо менять свои характеры. По-моему, это отблеск буржуазной культуры. И с этим надо энергично бороться и переделывать свою психику.
Вот давеча я сам, не целиком переделавши свою психику, съел на одном банкете что-то такое, кажется, кружков десять мороженого. И после недели две разогнуть тела не мог.
Так что я эти слова заявляю, лично продумавши и все испытавши.
Я как-то такое видел на одной площади бесплатную карусель. Она была поставлена как раз в аккурат против церкви. Наверно" чтоб верующие могли развлечься, а безбожники могли бы, не заходя в храм, провести культурно время.
Так там очень серьезные дела происходили. Многие-то, конечно, не знали, что карусель даром. И потому стеснялись заходить. А которые знали, то на тех прямо удержу не было.
Я видел одного парнишку, которого оттягивали, и то он не шел.
Он как сел на деревянную кобылку, так прямо как прилип к ней и мотался на ней часа три. Только когда он совсем сомлел и стал белый, как глина, он позволил себя снять своим друзьям. И то брыкался и не хотел допустить, чтобы его сняли.
Ну конечно, его положили на землю, он дышал как рыба и смотрел на небо, еле чего понимая. Но потом, оправившись, обратно полез на лошадь и крутился до тех пор, пока снова не захворал. И то после этого не сразу слез. А он слез только тогда, когда "в Ригу поехал".
Тут волей-неволей ему пришлось слезть. А то публика стала обижаться, говоря, что при вращении карусели (то как-то не того получается. А то бы он не слез. Но тут его сторож стянул и даже, кажется, заехал в морду за недопустимое безобразие.
После чего парень долго лежал на брюхе, надеясь, отдохнув, еще малость покрутиться. Но потом, видимо, не совладав с пошатнувшимся здоровьем, попер домой.
Так что, вообще говоря, неизвестно, сколько человеку всего нужно. Наверное, больше того, чем сколько ему нужно, и не менее того, чем сколько он хочет.
Так что все в порядке. "Потолок" имеется. Пламенный привет молодым людям, переделывающим свои характеры.
Что касается престарелых людей, то мы про них не говорим. Они, воспитанные на прежних денежных делах, сами понимают в этом меру и чуть что хватаются всякий фаз за карман. Но зато они не понимают меру в смысле доставания денег. Вот тут они прямо способны на всякое безобразие. Вот, извольте, расскажу про одну старушенцию, которая дошла до крайних пределов выдумки и свинства в этом деле. Вот каким мерзким способом она доставала деньги.

РАССКАЗ ПРО НЯНЮ, ИЛИ ПРИБАВОЧНАЯ ЦЕННОСТЬ У ЭТОЙ ПРОФЕССИИ

Конечно, старый человек не всегда может попасть в ногу с новой жизнью.
Это особенно почему-то относится к старухам. Вот этот старческий материал вообще, надо честно сказать, как-то слабо разбирается в современных течениях. Перед ихними старческими глазами какие-то, что ли, круги плавают, или мошки, или пес их знает что, но только им как бы не до того. Они не слишком-то задумываются о грядущих судьбах человечества. И они тем более гимнастикой не могут заниматься, отчего часто подвержены меланхолии и политической немощности.
Вообще надо сказать, что старухи, воспитанные на прежних капиталистических делах, зачастую решительно отказываются перестраиваться и буквально не хотят хотя бы слегка, что ли, изменить свою закостенелую психику. Они знай себе гнут то, чего было раньше, и не понимают то, чего есть, и то, чего решительно не может быть.
Особенно если речь идет о деньгах. Если речь идет о деньгах, то это конченое дело. Тут никакие советы не помогут. Старый человек, он любит заработать, скопить, и вообще у него при виде денег руки дрожат и ноги подгибаются.
И не только, скажем, глубоко дряхлые старухи гнут эту прежнюю линию, но и более молодые, которым, может, там по сорок пять, пятьдесят пять лет. Эти тоже малодоступны перевоспитанию.
На этой почве на днях произошло одно прямо возмутительное дело у нас в Ленинграде.
Тут такие супруги Фарфоровы имели няню. Они взяли ее до своего ребенка. Они сами не могли своему ребенку обеспечить уход и ласку. Они оба-два служили на производстве.
Сам Серега Фарфоров служил. И она служила. Он рублей, может, полтораста брал. И она не меньше ста огребала.
И вот при такой ситуации у них происходит рождение ребенка.
Вот родился у них ребенок как таковой, и, конечно, пришлось до него взять няню. А то бы, конечно, они не взяли.
Тем более у них даже такой привычки не было — брать себе нянек. Они не понимали такого барства.
Но тут тем более им выгодней было иметь няню, чем самой мадам Фарфоровой покинуть место службы и удалиться с производства.
И вот, конечно, определилась к ним няня.
Не очень такая старая и не очень такая молодая. Одним словом, пожилая и довольно-таки на вид страхолюдная.
Но за безобразной внешностью Фарфоровы вскоре увидели у нее доброе сердце. И никак не могли предвидеть, что за гадюку они пригрели на своей груди.
А они, конечно, нарочно взяли себе такую некрасивую, чтоб она не шлялась, и чтобы не имела личного счастья, и чтоб только смотрела на ихнего младенца.
И тем более они ее взяли по рекомендации. И там им сказали — дескать, это вполне непьющая, пожилая, некрасивая старуха. И, дескать, она любит детей и прямо с рук их не спущает. И даром что это старуха, но это такая старуха, что она вполне достойна войти в новое, бесклассовое общество.
Это им так сказали. Но они еще не имели своего мнения.
И вот они берут эту няню и видят, действительно, золото, а не няня. Тем более она сразу полюбила ребенка.
Все время с ним ходит, с рук не спущает и прямо гуляет с ним до ночи.
А Фарфоровы, являясь передовыми людьми, не перечили в этом. Они понимали, что воздух и гулянье вполне укрепляют организм ихнему младенцу. И думают: "Пожалуйста. Пущий гуляет. Тем более мы будем реже видеть ее зверскую харю".
И вот происходит такая ситуация.
Утром родители на производство, а ихняя няня берет младенца, берет пузырек с коровьим молоком и идет гулять по улицам Ленинграда. И гуляет с ним прямо до глубокой ночи.
— Только раз однажды идет по улице член правления Цаплин. Он — с домкома. Он — одна из главных фигур в правлении.
Вот он идет по улице, думает, может, там про свои интимные дела или там кого бы из вверенных ему жильцов на черную доску занести как злостного неплательщика. И вдруг — смотрит — что такое? Стоит на углу истрепанная старуха. Держит она на своих руках младенца. И под этого младенца она просит. Некоторые прохожие при виде этого зрелища отворачиваются, а некоторые, сочувствуя чужой беде, подают ей монетку или две на пропитание. А та им кланяется. И показывает младенца — дескать, не для себя прошу, а вот для этого.
Семен Михайлович Цаплин давать ей не хотел, он просто так поглядел на ее личность. И видит, личность будто знакомая. И глядит — да, действительно, это суть няня с фарфоровским ребенком. Тем более обознаться трудно — морда у нее такая, что очень глубоко в душу западает.
Член правления Цаплин ничего ей на это не сказал я вообще ни копья не подал, но повернулся и пошел обратно домой.
Неизвестно, как он дожил до вечера, но вечером говорит самому Фарфорову:
— Я, говорит, чересчур удивляюсь, уважаемый товарищ, но, говорит, или вы своей домработнице денег не платите, или, говорит, я не пойму подобной ситуации.
А если, говорит, вы ее нарочно засылаете под ребенка просить, то вы, говорит, есть определенно чуждая прослойка в нашем пролетарском доме.
Фарфоров, конечно, говорит:
— Я извиняюсь, об чем речь? Про что вы говорите — я чего-то не пойму.
Тогда член правления говорит про то, чего видел, и про то, чего перечувствовал, наблюдая подобное зрелище.
Тут происходят разные сцены. Происходят крики и улыбки. И все выясняется.
Тогда зовут няню. Ей говорят:
— Как же так можно? Вы что — обалдели? Или вы ненормальная и у вас в голове не все дома.
Няня говорит:
— В этом пороку нет. Так ли я стою, или мне сердобольные прохожие в руку дают. Я, говорит, прямо не пойму, об чем разговор. Ребенок через это не страдает. И, может, ему даже забавно видеть такое вращение людей вокруг себя.
Фарфоров говорит:
— Да, но я не хочу своему ребенку присваивать такие взгляды с детских лет. Я не дозволю вам производить такие действия.
Мадам Фарфорова, прижимая своего ребенка к груди, говорит:
— Нам это в высшей степени оскорбительно. Мы вас выгоняем со своего места.
Цаплин говорит:
— А я как член правления скажу: вы всецело правы выгнать эту бешеную няньку.
Старуха говорит:
— Ах, подумаешь, до чего испугали! Нянь нынче не очень много — меня, может, с руками оторвут. А я под вашего щенка едва трешку зарабатывала, а уж упреков не оберешься. Я от вас сама уйду, поскольку вы какие-то бесчувственные подлецы, а не хозяева.
После этих слов Фарфоров, рассердившись, накричал на нее и даже хотел из ее слабого тела вытряхнуть старческую душонку, но член правления ему не разрешил. После чего ее с позором выгнали. Так она и ушла, и рекомендации не взяла, и неизвестно, куда поступила. Но, наверное, она снова где-нибудь нянчит младенца и под него подходяще зарабатывает.
Наверное, ей до зарезу нужны деньги, иначе прямо трудно объяснить ее поведение. А на что ей деньгиэтого я прямо не пойму. Старуха сыта, одета, валенки имеет, жалованье получает, это прямо ее какой-нибудь каприз и, главное, наверное, прежнее мелкобуржуазное воспитание, бессмысленная тяга к деньгам и неправильное мировоззрение.
Я еще понимаю, если у нее есть какая-нибудь благородная цель. Вот если бывает цель, тогда я могу снисходительно отнестись к подобным фактам в смысле доставания денег.
И я однажды, как мы сейчас увидим из следующего рассказа, весьма снисходительно и терпимо отнесся к подобному случаю, о котором мы имеем намерение вам рассказать сейчас.

МЕЛКИЙ СЛУЧАЙ ИЗ ЛИЧНОЙ ЖИЗНИ

Стою я раз в кино и дожидаюсь одну даму.
Тут, надо сказать, одна особа нам понравилась. Такая довольно интересная бездетная девица. Служащая.
Ну, конечно, любовь. Встречи. Разные тому подобные слова. И даже сочинения стихов на тему, никак не связанную со строительством, чего-то такое: "Птичка прыгает на ветке, на небе солнышко блестит… Примите, милая, привет мой… И что-то такое, не помню, — та-та-та-та… болит…"
Любовь в этом смысле всегда отрицательно отражается на мировоззрении отдельных граждан. Замечается иной раз нытье и разные гуманные чувства. Наблюдается какая-то жалость к людям и к рыбам и желание им помочь. И сердце делается какое-то чувствительное. Что совершенно излишне в наши дни.
Так вот, раз однажды стою в кино со своим чувствительным сердцем и дожидаюсь свою даму.
А она, поскольку служащая и не слишком дорожит местом, — она любит опаздывать. На службе-то, конечно за это строго. Ну, а тут она знает за два опоздания ее ре уволят. Вот она и отыгрывается на личной почве и на гуманных чувствах.
Так вот, стою как дурак в кино и дожидаюсь.
Так — очередь у кассы струится. Так — дверь раскрыта на улицу, заходите. Так — я стою. И как-то так энергично стою, весело. Охота петь, веселиться, дурака валять. Охота кого-нибудь толкнуть, подшутить или схватить за нос. На душе пенье раздается, и сердце разрывается от счастья.
И вдруг вижу — стоит около входной двери бедно одетая старушка. Такой у нее рваненький ватерпруф, облезлая муфточка, дырявые старинные башмачонки.
И стоит эта старушка скромно у двери и жалостными глазами смотрит на входящих, ожидая, не подадут ли.
Другие на ее месте обыкновенно нахально стоят, нарочно поют тонкими голосами или бормочут какие-нибудь французские слова, а эта стоит скромно и даже както стыдливо.
Гуманные чувства заполняют мое сердце. Я вынимаю кошелек, недолго роюсь в нем, достаю рубль и от чистого сердца, с небольшим поклоном, подаю старухе.
И у самого от полноты чувств слезы, как брильянты, блестят в глазах.
Старушка поглядела на рубль и говорит:
— Это что?
— Вот, — говорю, — примите, мамаша, от неизвестного.
И вдруг вижу — у ней вспыхнули щеки от глубокого волнения.
— Странно, — говорит, — я, кажется, не прошу. Чего вы мне рубль пихаете?.. Может быть, я дочку жду — собираюсь с ней в кино пойти. Очень, говорит, обидно подобные факты видеть.
Я говорю:
— Извиняюсь… Как же так… Я прямо сам не понимаю… Пардон… говорю. Прямо спутался. Не поймешь, кому чего надо. И кто за чем стоит. Шутка ли, столько народу…
Но старуха поднимает голос до полного визга.
— Это что же, — говорит, — в кино не пойди — оскорбляют личность! Как, говорит, у вас руки не отсохнут производить такие жесты? Да я лучше подожду дочку и в другое кино с ней пойду, чем я буду с вами сидеть и дышать зараженным воздухом.
Я хватаю ее за руки, извиняюсь и прошу прощения. И поскорей отхожу в сторонку, а то, думаю, еще, чего доброго, заметут в милицию, а я даму жду.
Вскоре приходит моя дама. А я стою скучный и бледный и даже несколько обалдевший и стыжусь по сторонам глядеть, чтобы не увидеть моей оскорбленной старухи.
Вот я беру билет и мелким шагом волочусь за своей дамой.
Вдруг подходит ко мне кто-то сзади и берет меня за локоть.
Я хочу развернуться, чтоб уйти, но вдруг вижу — передо мной старуха.
— Извиняюсь, — говорит она, — это не вы ли мне давеча рубль давали?
Я что-то невнятное лепечу, а она продолжает:
— Тут не помню кто-то мне давал сейчас рубль… Кажется, вы. Если вы, тогда ладно, дайте. Тут дочка не рассчитала, а вторые места дороже, чем мы думали. А в третьих местах я ничего не увижу по причине слабости глаз. Прямо хоть уходи. Извиняюсь, говорит, что напомнила.
Я вынимаю кошелек, но моя дама впускает следующее слова:
— Совершенно, говорит, не к чему швыряться деньгами. Уж если на то пошло, я лучше нарзану в буфете выпью.
Я говорю:
— Нарзан вы получите, не скулите. Но рубль я должен дать. Мало ли какие бывают денежные заминки. Надо, говорю, по-товарищески относиться.
Нет, я все-таки дал старухе рубль, и мы в растрепанных чувствах стали глядеть картину.
Под музыку дама меня пилила, говоря, что за две недели знакомства я ей одеколону не мог купить, а, между прочим, пыль в глаза пускаю и раздаю рубли направо и налево.
Под конец стали показывать веселую комедию, и мы, забыв обо всем, весело хохотали.
А эта старуха сидела со своей дочкой недалеко от нас и тоже иногда весело похрюкивала.
И я был очень рад, что доставил ей это культурное удовольствие. И даже если бы она у меня попросила два рубля, я бы тоже ей дал, не моргнув глазом.
Но, в общем, это мелкий факт, а что касается до крупных дел, связанных с деньгами, то мы, например, знаем такой нижеследующий случай.
Вот забавная новелла, при чтении которой любители Таинственного получат кой-какое удовольствие.

ТАИНСТВЕННАЯ ИСТОРИЯ, КОНЧИВШАЯСЯ ДЛЯ ОДНИХ ПЕЧАЛЬНО, ДЛЯ ДРУГИХ УДОВЛЕТВОРИТЕЛЬНО

Про эту таинственную историю рассказал мне один врач по внутренним и детским болезням.
Это был врач довольно старенький и весь седой. Через этот факт он поседел или вообще поседел — неизвестно. Только действительно был он седой, и голос у него был сиплый и надломленный.
То же и насчет голоса. Неизвестно, на чем голос он пропил. На факте или вообще.
Но дело не в этом.
А сидит раз этот врач в своем кабинете и думает свои грустные мысли.
"Пациент-то, — думает, — нынче нестоящий пошел. То есть каждый норовит по страхкарточке даром лечиться. И нет того, чтобы к частному врачу зайти. Прямо хоть закрывай лавочку".
И вдруг звонок раздается.
Входит гражданин средних лет и жалуется врачу на недомогание. И сердце, дескать, у него все время останавливается, и вообще чувствует он, что помрет вскоре после этого визита.
Осмотрел врач больного — ничего такого. Совершенно как бык здоровый, розовый, и усы кверху закрючены. И все на месте. И никакого умирания в организме незаметно.
Тогда прописал врач больному нашатырно-анисовых капель, принял за визит семь гривен, покачал головой и, по правилам своей профессии, велел ему зайти еще раз завтра. На этом они и расстались.
На другой день в это же время приходит к врачу старушонка в черном платке. Она поминутно сморкается, плачет и говорит:
— Давеча, говорит, приходил к вам мой любимый племянник, Василий Леденцов. Так он, видите ли, в ночь на сегодня скончался. Нельзя ли ему после этого выдать свидетельство о смерти?
Врач говорит:
— Очень, говорит, удивительно, что он скончался. От анисовых капель редко кончаются. Тем не менее, говорит, свидетельство о смерти выдать не могу — надо мне увидеть покойника.
Старушонка говорит:
— Очень великолепно. Идемте тогда за мной. Тут недалече.
Взял врач с собою инструмент, надел, заметьте, калоши и вышел со старушкой.
И вот поднимаются они в пятый этаж. Входят в квартиру. Действительно, ладаном попахивает. Покойник на столе расположен. Свечки горят вокруг. И старушка гдето жалобно хрюкает.
И так врачу стало на душе скучно и противно.
"Экий я, — думает, — старый хрен, каково смертельно ошибся в пациенте. Какая канитель за семь гривен".
Присаживается он к столу и быстро пишет удостоверение. Написал, подал старушке и, не попрощавшись, поскорее вышел. Вышел. Дошел до ворот. И вдруг вспомнил — мать честная, калоши позабыл.
"Экая, — думает, — неперка за семь гривен. Придется опять наверх ползти".
Поднимается он вновь по лестнице. Входит в квартиру. Дверь, конечно, открыта. И вдруг видит: сидит покойник Василий Леденцов на столе и сапог зашнуровывает. Зашнуровывает он сапог и со старушкой о чем-то препирается. А старушка ходит вокруг стола и пальцем свечки гасит. Послюнит палец и гасит.
Очень удивился этому врач, хотел с испугу вскрикнуть, однако сдержался и, как был без калош, кинулся прочь.
Прибежал домой, упал на кушетку и со страху зубами лязгает. После выпил нашатырно-анисовых капель, успокоился и позвонил в милицию.
А на другой день милиция выяснила всю эту историю.
Оказалось: агент по сбору объявлений, Василий Митрофанович Леденцов, присвоил три тысячи казенных денег. С этими деньгами он хотел начисто смыться и начать новую великолепную жизнь.
Однако не пришлось.
Калоши врачу вернули месяца через три, после всяких длинных процедур, заявлений, просьб и хождений по всем местам.
В общем, врач отделался сравнительно благополучно и, кроме испуга и расстройства нервов по поводу долгой невыдачи калош, других неприятностей не имел.
И, рассказав мне эту историю, врач, вздохнувши, добавил:
— Имея три тысячи, этот фрукт хотел за семь гривен смыться из этого мира, но медицина не допустила. Вот до чего доводит людей жадность к деньгам.
Однако мы знаем историю о такой жадности к деньгам, какая не так-то уж часто бывает.
Вот эта история.

РАССКАЗ ПРО ОДНОГО СПЕКУЛЯНТА

Жил в Ленинграде некто такой Сисяев. Такой довольно арапистый человек. Он во время нэпа, когда частники еще работали, держал парикмахерскую. Только, кроме стрижки и брижки, он еще иностранной валютой торговал и вообще разные темные делишки обстряпывал. Ну и, конечно, засыпался.
Он засыпался в тридцатом году летом. Маленько посидел где следует. И вскоре его, голубчика, выперли из Ленинграда куда-то подальше. Ему чего-то, одним словом, дали — минус семь, или плюс семь, или восемь — черт его разберет. Я в этих делах пока что слабо понимаю.
Одним словом, его, как спекулянта, выслали в Нарымский край.
И, значит, он, хочешь не хочешь, поехал.
А надо сказать, он своего ареста ожидал. У него сердце было неспокойно. Он еще за неделю сказал своим компаньонам: дескать, как бы не угодить куда-нибудь.
И, конечно, на всякий случай он взял старую кожаную тужурку, подпорол ей бортик и зашил туда десять царских золотых монет и один золотой квадратик. Может быть, помните — государство в двадцать четвертом году выпустило такие золотые квадратики для технических надобностей.
Вот он, значит, на всякий пожарный случай и подзашил свое добро в тужурку, и прямо из этой тужурки он больше не вылезал. Да еще в брюки он тоже зашил разные бумажные деньги. И в сапоги под стельки положил более носкую валюту — доллары.
И стал поджидать.
Только он недолго ждал. Вскоре после того его взяли вместе с тужуркой. И осенью он поехал куда следует.
Только неизвестно, как он там жил. Может быть, скорей всего он не очень худо жил. Тем более бумажных денег у него было вдоволь припасено. Он знай себе подпарывал брюки и вынимал что-то из бумажника. А до золота, между прочим, не дотрагивался.
Только живет он так больше года. И вдруг хворает. Он хворает воспалением легких. Он там простудился. Его там просквозило на работе. И он там захворал.
Конечно, кашель поднялся, насморк, хрипы, температура минус сорок градусов. В боку колет. Аппетита нету. И вообще человек чувствует приближение собственной кончины.
"И тогда ночью снимает с себя кожаную куртку и вновь подпарывает ей бортик.
Он подпарывает ей бортик, кладет на язык золотые монетки и глотает их в порядке живой очереди.
"Поскольку, — думает он, — я помру, а тут кто-нибудь шарить начнет. А мне это неприятно. И пущай это золото у меня в брюхе лежит, чем кто-нибудь им воспользуется". И, значит, подумавши так, глотает,
Только, может, он проглотил пять или шесть штук, как вдруг замечает эти преступные действия один из его приятелей. Их там но семь человек вместе жило.
Заметил это приятель, поднял тарарам и не допустил глотать остальные деньги.
И хотя тот за того хватался и умолял, но этот говорит:
— Мне, говорит, не так золота жалко. Я себе золота не возьму. Но я, говорит, не могу допустить проглатывать. Тем более воспаление легких иногда проходит. А тут и денег не будет, и вообще засорение желудка.
Короче говоря, больной вскоре действительно поправился. Он выздоровел. Грудь ему освободило. Дыхание вернулось. Но является новая беда — в желудке колет, кушать неохота, и слюна идет.
И спасибо, что больной не все монеты заглотал. А то бы совсем невозможно получилось.
Конечно, можно было бы больному схлопотать в Томск поехать, на операцию лечь. Но только он сам не захотел. Он, может, пугался, что во время хлороформа он недосмотрит и хирурги разворуют его монеты, лежащие в желудке.
Он только допустил разные внутренние средства и дозволил себя массировать.
Разные сильные средства, конечно, выгнали монеты наружу, но по подсчету их оказалось меньше, чем следует.
Тут вообще дело темное. Или уперли во время тарарама несколько монет, или они в желудке остались.
Так что ежели считать, что в желудке ничего нету, то недостает трех монет и одного квадратика. Тогда, значит, действительно уперли. И тогда, значит, надо прекратить массаж и лечение.
Но зачем на людей тень наводить? Может быть, монеты лежат себе в желудке.
Тем более для здоровья это не играет роли. Золото не имеет права давать ржавчину, так что оно может лежать до бесконечности.
Конечно, жалко, что валюта лежит без движения. Но, может, она и в движении у других граждан.
Что касается до спекулянта, то он имеет мнение, что золото благополучно лежит у него в желудке, зацепившись за какой-нибудь естественный поворот внутренней системы. Но для душевного спокойствия он непременно хочет сделать себе просвечивание. И если наука найдет, что золото там внутри, то он и не будет его трогать до поры до времени.
Эту правдивую историю мы рассказали, желая показать вам, что любовь к деньгам иной раз бывает сильнее смерти.
А прочитав следующий рассказ, вы вполне убедитесь в этом и даже в большем.
Это рассказ о том, как одна жадная бабенка благодаря отсутствию денег не разрешила умереть своему мужу. Что является просто возмутительным даже хотя бы с точки зрения медицины,

РАССКАЗ О ТОМ, КАК ЖЕНА НЕ РАЗРЕШИЛА МУЖУ УМЕРЕТЬ

Проживал на Петроградской стороне один небогатый живописец по имени Иван Саввич Бутылкин.
Он состоял в какой-то, я не знаю, кустарной артели и там чего-то такое делал. Он, кажется, работал. Он писал там плакаты и вывески, и разные номера для домов, и всякие указатели, и так далее.
Он, между прочим, мог бы очень недурно жить, но он, к сожалению, часто хворал и, не отличаясь хорошим здоровьем, не мог работать и тем более зарабатывать. Хотя и имел весьма крупное дарование в своей профессии.
Но жил он удивительно худо, бедно и то есть никак не имел возможности наладить свою препечальную жизнь.
А в довершение всего на его плечах находилась еще его супруга, по имени Матрена Васильевна, тоже Бутылкина, на которой он имел несчастье жениться до революции, не понимая еще, что значит такое подруга жизни.
Это была чересчур невозможно крикливая баба, любительница ничего не делать.
Она ничего не работала, разве только что готовила обед и грела иногда на примусе воду. И она не была помощницей своему тщедушному супругу, который по состоянию своего здоровья не мог много зарабатывать.
В довершение всего она же его и пилила, и ругала, и своими ежедневными грубыми возгласами, криками и скандалами выворачивала наизнанку слабую и поэтическую душу нашего художника и живописца. Она требовала, чтоб он больше зарабатывал. Она хотела ходить в кино и кушать разные фрикасе и прочее.
Он, конечно, старался, но из этого мало чего выходило, Ну и она, конечно, его ругала.
Одним словом, он всецело находился у нее под башмаком.
Тем не менее она прожила с ним восемнадцать лет. Правда, они другой раз между собой ссорились и дрались, но так, чтобы слишком больших скандалов или убийств — этого у них не было.
Она на это не шла, поскольку понимала, что супруг к ней все-таки бережно относится. А если его не будет или с ним разойтись, то еще неизвестно, как обернется. Другой, может, такой арап попадется, что сам ничего делать не будет, а ее, вечную страдалицу, заставит работать круглые сутки.
А она, родившись задолго до революции, понимала свою женскую долю как такое, что ли, беспечальное существование, при котором один супруг работает, а другой апельсины кушает и в театр ходит.
И вот, представьте себе, однажды Иван Саввич Бутылкин неожиданно вдруг захворал.
А перед тем как ему захворать, он ослаб вдруг до невозможности. И не то чтоб он ногой не мог двинуть, ногой он мог двинуть, а он ослаб, как бы сказать, душевно. Он затосковал, что ли, по другой жизни. Ему стали разные кораблики сниться, цветочки, дворцы какие-то. И сам стал тихий, мечтательный. И все обижался, что неспокойно у них в квартире. Зачем, дескать, соседи на балалайке стрекочут. И зачем ногами шаркают.
Он все хотел тишины. Ну, прямо-таки собрался человек помереть. И даже его на рыбное блюдо потянуло. Он все солененького стал просить — селедку.
Так вот, во вторник он заболел, а в среду Матрена на него насела.
— Ах, скажите, пожалуйста, зачем, — говорит, — ты лег? Может, ты нарочно привередничаешь. Может, ты работу не хочешь исполнять. И не хочешь зарабатывать.
Она пилит, а он молчит.
"Пущай, — думает, — языком треплет. Мне теперича решительно все равно. Чувствую, что помру скоро".
А сам горит весь, ночью по постели мечется, бредит. А днем лежит ослабший, как сукин сын, и ноги врозь, И все мечтает.
— Мне бы, — говорит, — перед смертью на лоно природы поехать, посмотреть, какое это оно. Никогда ничего подобного в своей жизни не видел.
И вот осталось, может, ему мечтать два дня, как произошло такое обстоятельство.
Подходит к его кровати Матрена Васильевна и ехидным голосом так ему говорит:
— Ах, помираешь? — говорит.
Иван Саввич говорит:
— Да уж, извиняюсь… Помираю… И вы перестаньте меня задерживать. Я теперича вышел из вашей власти.
— Ну, это посмотрим, — говорит ему Мотя, — я тебе, подлецу, не верю. Я, говорит, позову сейчас медика. Пущай медик тебя, дурака, посмотрит. Тогда, говорит, и решим — помирать тебе или как. А пока ты с моей власти не вышел. Ты у меня лучше про это не мечтай.
И вот зовет она районного медика из коммунальной лечебницы. Районный медик Иван Саввича осмотрел и говорит Моте:
— У него или тиф, или воспаление легких. И он у вас очень плох. Он не иначе как помрет в аккурат вскоре после моего ухода.
Вот такие слова говорит районный медик и уходит.
И вот подходит тогда Матрена к Ивану Саввичу.
— Значит, — говорит, — взаправду помираешь? А я, говорит, — между прочим, не дам тебе помереть. Ты, говорит, бродяга, лег и думаешь, что теперь тебе все возможно. Врешь. Не дам я тебе, подлецу, помереть.
Иван Саввич говорит:
— Это странные ваши слова. Мне даже медик дал разрешение. И вы не можете мне препятствовать в этом деле. Отвяжитесь от меня…
Матрена говорит:
— Мне на медика наплевать. А я тебе, негодяю, помереть не дам. Ишь ты какой богатый сукин сын нашелся — помирать решил. Да откуда у тебя, у подлеца, деньги, чтоб помереть! Нынче, для примеру, обмыть покойника — и то денег стоит.
Тут добродушная соседка, бабка Анисья, вперед выступает.
— Я, — говорит, — его обмою. Я, говорит, Иван Саввич, тебя обмою. Ты не сомневайся. И денег я с тебя за это не возьму. Это, говорит, вполне божеское дело — обмыть покойника.
Матрена говорит:
— Ах, она обмоет! Скажите, пожалуйста. А гроб! А, например, тележка! А попу! Что я для этой цели свои гардероб буду продавать? Тьфу на всех! Не дам ему помереть. Пущай заработает немного денег и тогда пущай хоть два раза помирает.
— Как же так, Мотя? — говорит Иван Саввич. — Очень странные слова.
— А так, — говорит Матрена, — не дам и не дам. Вот увидишь. Заработай прежде. Да мне вперед на два месяца оставь — вот тогда и помирай.
— Может, попросить у кого? — говорит Иван Саввич.
Матрена отвечает:
— Я этого не касаюсь. Как хочешь. Только знай — я тебе, дураку, помереть не дам.
И вот до вечера Иван Саввич лежал словно померший, дыхание у него прерывалось, а вечером он стал одеваться. Он поднялся с койки, покряхтел и вышел на улицу.
Он вышел во двор. И там, во дворе, встречает дворника Игната.
Дворник говорит:
— Иван Саввичу с поправлением здоровья.
Иван Саввич говорит ему:
— Вот, Игнат, положеньице. Баба помереть мне не дает. Требует, понимаешь, чтоб я ей денег оставил на два месяца. Где бы мне денег-то раздобыть?
Игнат говорит:
— Копеек двадцать я тебе могу дать, а остальные, валяй, попроси у кого-нибудь.
Иван Саввич двугривенного, конечно, не взял, а пошел на улицу и от полного утомления присел на тумбу.
Вот он присел на тумбу и вдруг видит — какой-то прохожий кидает ему монету на колени. Он как бы подает, увидев перед собой больного и чересчур ослабевшего человека.
Тут Иван Саввич слегка оживился.
"Ежели, — думает, — так обернулось, то надо посидеть. Может, набросают. Дай, думает, сниму шапку".
И вот, знаете, в короткое время действительно прохожие накидали ему порядочно.
К ночи Иван Саввич вернулся домой. Пришел он распаренный и в снегу. Пришел и лег на койку.
А в руках у него были деньги.
Хотела Мотя подсчитать — не дал.
— Не тронь, — говорит, — погаными руками. Мало еще.
На другой день Иван Саввич опять встал. Опять кряхтел, оделся и, распялив руки, вышел на улицу.
К ночи вернулся и опять с деньгами. Подсчитал выручку и лег.
На третий день тоже. А там и пошло, и пошло — встал человек на ноги. И после, конечно, бросил собирать на улице. Тем более что, поправившись, он уже не имел такого печального вида и прохожие сами перестали ему давать.
А когда перестали давать, он снова приступил к своей профессии.
Так он и не помер. Так Матрена и не дала ему помереть.
Вот что сделала Матрена с Иван Саввичем.
Конечно, какой-нибудь районный лейб-медик, прочитав этот рассказ, усмехнется. Скажет, что науке неизвестны такие факты и что Матрена ни при чем тут. Но, может, науке и точно неизвестны такие факты, однако Иван Саввич и посейчас жив. И даже на днях он закончил какую-то художественную вывеску для мясной торговли.
А впрочем, случай этот можно объяснить и медицински, научно. Может, Иван Саввич, выйдя на улицу, слишком распарился от волнения, перепрел, и с потом вышла у него болезнь наружу.
В общем, жадная бабенка, любительница денег, сохранила благодаря своей жадности драгоценную жизнь своему супругу. Что является, конечно, весьма редким случаем. А чаще всего бывает наоборот. Чаще всего бывает так, что благодаря такой жадности человек теряет даже и то, что имеет.
И вот вам об этом рассказ.
Вот интересная новелла про одну жадную молочницу, пожелавшую увеличить свои доходы.

РАССКАЗ ПРО ОДНУ КОРЫСТНУЮ МОЛОЧНИЦУ

Одна симферопольская жительница, зубной врач О., вдова по происхождению, решила выйти замуж.
Ну, а замуж в настоящее время выйти не так просто! Тем более если дама интеллигентная и ей охота видеть вокруг себя тоже интеллигентного, созвучного с ней субъекта.
В нашей, так сказать, пролетарской стране вопрос об интеллигентах вопрос довольно острый. Проблема кадров еще не разрешена окончательно, а тут, я извиняюсь, — женихи. Ясное дело, что интеллигентных женихов нынче не много. То есть, конечно, но все они какие-то такие: или уж женатые, или уже имеют дветри семьи, или вообще хворают, что, конечно, тоже не сахар в супружеской жизни.
И вот при такой ситуации живет в Симферополе вдова, которая в прошлом году потеряла мужа. Он у ней умер от туберкулеза.
Вот, значит, помер у ней муж. Она сначала, наверное, легко отнеслась к этому событию. "А-а, — думает, — ерунда!.." А потом видит — нет, далеко не ерунда!.. Женихи по свету не бегают пачками. И, конечно, загоревала.
И вот, значит, горюет она около года и рассказывает о своем горе молочнице. К ней ходила молочница, молоко приносила. Поскольку муж у ней помер от туберкулеза, так вот она начала заботиться о себе, усиленно питалась. Она пила молоко по два литра в день. И от этого питания она прямо распухла и имела здоровье очень выдающееся. И, наверно, оттого к ней стали заходить в голову разные легкие, воздушные мысли о супружестве.
И вот, значит, она пьет молоко около года, все больше поправляется и, между прочим, имеет дамский обывательский разговор со своей молочницей.
Неизвестно, с чего у них началось. Наверно, она пришла на кухню и разговорилась. Вот, мол, продукты дорожают. Молоко, дескать, жидковатое, и вообще женихов нету. Молочница говорит:
— Да, мол, безусловно, чего-чего, а этого мало!
Зубной врач говорит:
— Зарабатываю подходяще. Все у меня есть — квартира, обстановка, деньжата! И сама, говорит, я не такое уж мурло. А вот подите же, вторично замуж выйти буквально не в состоянии. Прямо хоть в газете печатай!
Молочница говорит:
— Ну, говорит, газета — это не разговор. А чего-нибудь такое надо, конечно, придумать.
Зубной врач отвечает:
— В крайнем случае я бы, говорит, и денег не пожалела. Дала бы денег той, которая меня познакомит в смысле брака.
Молочница спрашивает:
— А много ли вы дадите?
— Да, — говорит врачиха, — смотря какой человек отыщется. Если, конечно, он интеллигент и женится, то, говорит, червонца три я бы дала, не моргнув глазом.
Молочница говорит:
— Три, говорит, это мало. Давайте пять червонцев, тогда я вам подыму это дело. У меня, говорит, есть на примете подходящий человек.
— Да, может, он не интеллигент, — говорит врачиха, — может, он крючник? За что я буду давать пять червонцев?
— Нет, — говорит, — зачем крючник. Он очень интеллигентный. Он — монтер.
Врачиха говорит:
— Тогда вы меня познакомьте. Вот вам пока червонец за труды.
И вот на этом они расстаются.
А надо сказать, у молочницы ничего такого не было на примете, кроме собственного ее супруга.
Но крупная сумма ее взволновала, и она начала прикидывать в своем мозгу, как и чего и как бы ей попроще выбить деньги из рук этой врачихи.
И вот приходит она домой и говорит своему супругу:
— Вот мол, Николаша, чего получается. Можно, говорит, рублей пятьдесят схватить так себе, здорово живешь, без особых хлопот и волнений.
И, значит, рассказывает ему всю суть дела. Мол, чего, если она нарочно познакомит его с этой разбогатевшей врачихой, а та сдуру возьмет да и отсыплет ей пять червонцев.
— И, — говорит, — в крайнем случае, если она будет настаивать, можно записаться. В настоящее время это не составит труда. Сегодня ты распишешься, а завтра или там послезавтра — обратный ход!
А муж этой молочницы, этакий довольно красивый мужчина, с усиками, так ей говорит:
— Очень отлично. Пожалуйста! Я, говорит, всегда определенно рад пятьдесят рублей взять за ни за что. Другие ради такой суммы месяц работают, а тут такие пустяки — записаться!
И вот, значит, через пару дней молочница знакомит своего мужа с зубным врачом.
Зубной врач сердечно радуется и без лишних слов и причитаний уплачивает молочнице деньги.
Теперь складывается такая ситуация.
Муж молочницы, этот известный трепач с усиками, срочно записывается с врачихой, переходит временно на ее апартаменты и пока что живет там.
Так он живет пять дней, потом неделю, потом десять дней.
Тогда приходит молочница.
— Так что, — говорит, — в чем же дело?
Монтер говорит:
— Да нет, я раздумал вернуться! Я, говорит, с этим врачом жить останусь. Мне тут как-то интересней получается.
Тут, правда, он схлопотал по морде за такое свое безобразное поведение, но мнения своего не изменил. Так и остался жить у врачихи. А врачиха, узнав про все, очень хохотала и сказала, что поскольку нет насилия, а есть свободный выбор, то инцидент исчерпан.
Правда, молочница еще пару раз заходила на квартиру и дико скандалила, требуя возврата своего супруга, однако ни черта хорошего не вышло. Больше того — ей отказали от места, не велели больше носить молока во избежание дальнейших скандалов и драм.
Так за пять червонцев скупая и корыстная молочница потеряла своего красивого, интеллигентного супруга.
И мы вообще очень рады и довольны, что именно так произошло.
Теперь эта дура может на досуге и в полном одиночестве подумать, какую ошибку она совершила.
Однако бывает, что люди и не совершают подобных ошибок и вообще не слишком уж загораются при виде денег, тем не менее, когда им деньги случайно попадаются в лапы, они имеют душевные волнения и сильные переживания не в меньшей степени, чем эта дура-баба молочница. Вот об одном таком человеке, которому попались в руки деньги, мы и хотим вам рассказать. И вы сейчас увидите, как влияют деньги на симпатичного человека.

ТРАГИКОМИЧЕСКИЙ РАССКАЗ ПРО ЧЕЛОВЕКА, ВЫИГРАВШЕГО ДЕНЬГИ

Конечно, таких рассказов, в которых человек выиграл, скажем, сто тысяч и с ним после этого чего-то такое случилось и стряслось, таких рассказов в литературе существует, конечно, до черта.
Но то, чего мы хотим рассказать, по своей комичности положений превосходит все, до сих пор написанное в этой области.
Отметим к тому же, что все это голая правда.
Вот представьте себе утро. Туманный Ленинград. Надо сейчас идти трудящимся на работу. Вот сейчас они попьют чайку и пойдут гордой вереницей.
Но что случилось? Чей-то крик, я извиняюсь, раздается.
Это в нашей коммунальной квартире раздаются крик, топот, треск и разные возгласы.
Жильцы сбегаются на это место и видят вот что:
Рабочий Борька Фомин в розовых подштанниках шляется по своей комнате. Челюсти у него трясутся. И лицо белое, как глина. В одной руке у него газета. В другой — почтовая открытка. В третьей руке его супруга держит талон, и так она восклицает:
— Ах, уйдите все из комнаты. Еще ничего не известно. А я лично не могу поверить, что мы с Борей пять тысяч выиграли.
Борька Фомин, у которого от волнения с носа капля падает, говорит:
— Получаю открытку со сберкассы. Что такое? Пардон! Выиграл деньги…
Жена говорит:
— Вся моя жизнь проходит в сумерках. Что-нибудь удивительное случилось — этого не бывает. Если же Борька выиграл такие деньги, то я, говорит, непременно знаю, что произойдет какое-нибудь такое, благодаря чему я скорей всего не увижу этих денег.
Один жилец говорит:
— Часто бывает, они печатают, недосмотревши цифры. Или нолики у них заскакивают и не там расположены. Трудящиеся ахают, а после, конечно, не то выигрывают…
Тут приносят семь газет из разных комнат.
Все глядят и проверяют и видят — нету сомненья, Борька Фомин, этот, не представляющий из себя ничего особенного, выиграл пять тысяч, и не известно никому, чего он сейчас будет делать с этими деньгами.
Борькин племянник, живущий тут же молодой мальчишка лет семнадцати, Вовка Чучелов, сдающий экзамен на звание шофера и не привыкший еще давить людей, говорит Борису Андреевичу:
— Чем, дядя, понапрасну слова кричать — побегите в сберкассу. Если вам дадут эти деньги, значит, вы действительно выиграли.
Тут все начинают кричать на Бориса Андреевича и велят ему побежать в кассу.
Его жена по своей женской недоверчивости при этом так восклицает:
— Сейчас он у меня, подлец, под трамвай свалится или его автобус зацепит. Этого не бывает, чтобы я свободно по пять тысяч выигрывала.
Вот Борис моментально одевается, бежит и вскоре возвращается обратно — белый, как глина.
Он говорит всем присутствующим ослабевшим голосом человека, только что летавшего в стратосферу.
Он говорит:
— Да, я выиграл пять тысяч. Они мне велели послезавтра прийти за деньгами. Они говорят: "Это в нашем районе бывает раз в сто лет".
Тут все поздравляют Бориса Андреевича и велят ему полежать на кушетке, чтоб не сорвать ход организма до получения денег.
Жена говорит:
— Ах, уйдите все из комнаты. Я хочу строго подумать, чего может случиться, благодаря чему мы не получим этих денег.
Вот проходит целый день, и утром снова раздаются крик, топот и грубые восклицания.
Все жильцы спешат на место происшествия и видят вот что:
Борис Андреевич лежит в розовых подштанниках на кушетке. Челюсти у него трясутся, и капли падают с носа.
Жена говорит:
— Еще хорошо, что его, подлеца, у меня в ряды партии не приняли. Вот бы он мне конфетку подложил.
Жильцы говорят:
— А что такое?
— Да как же, — говорит, — что! Он, оказывается, у меня две недели назад, не дождавшись выигрыша, стал, как ребенок, рекомендации себе просить у разных высших лиц. Хорошо — ему не дали. Он хотел, видите ли, записаться. Вот бы пришлось, наверное, я так думаю, половину денег отдать на борьбу с тем и с этим, и в МОПР, и во все места.
Один жилец говорит:
— Отдавать не обязательно, но, конечно, другие по своей охоте оставляют себе рублей шесть на папиросы, а все остальное отдают на строительство.
Жена говорит:
— Хорошо, что дураков в партию не принимают, — вот был бы номер!
Борька кричит:
— Об чем речь, раз этого нету. В жизни все бывает к лучшему.
Жена говорит:
— Ах, уйдите все из комнаты. Я хочу подумать, чего еще может случиться.
На третий день Боря получил деньги сполна. Он со вздохом отдал двадцатку на дирижабль, а остальные принес домой. И заперся в комнате.
На четвертый день утром раздаются крики, воркотня, вопли, топот и грубая брань.
Это Борис Андреевич, поругавшись с женой, разводится с ней и теперь уходит к одной барышне. Такая жила в другом конце коридора — Феничка. Такая белобрысенькая. И, кажется, из чухонок. Но такая удивительно миленькая душечка. Тоненькая, как мечта поэтов.
И он, собрав вещи, как раз переходит к ней и так про жену восклицает:
— Ухожу от нее, поскольку я увидел всю ее мелкобуржуазную сущность. Она меня в такое героическое время подбила взять заявление, и я ей никогда этого не прощу и всякий раз, видя ее, буду непременно страдать и огорчаться. Но я не хочу ее даром бросить. Я ей дам рублей сто денег, и пущай она, дьявол, не вмешивается в мои сердечные дела.
Жена говорит:
— Вот так да! Я же вам говорила.
Тогда племянник Вовка совместно с Борисом Андреевичем моментально переносят вещи к Феничке и там весь вечер празднуют пышный бал.
На шестой день снова в квартире раздаются крики, возгласы и дамские слезы.
Что такое? Пардон. Извиняюсь, что случилось?
Ах, это, знаете, у Бориса Андреевича сперли ночью все деньги.
Рисуется чудовищная картина ужаса и потрясения.
Сам Борис Андреевич лежит на кровати с мордой бледной, как глина. Он шепчет слова удивления и разводит руками, показывает этим силу своего душевного страдания.
Тут же рядом на ковре лежит без памяти Феничка. У нее украли туфельки и пальто.
Тут узнается, что Борькин племянник Чучелов, не создав еще экзаменов на шофера, исчез неизвестно куда. Рисуется картина подлой кражи со стороны этого бешеного родственника.
Тогда вдруг появляется Феничкин брат или черт его знает кто. Тоже, кажется, из чухонцев. Со значком ГТО.
Он почти ничего не говорит и только ногами выпихивает лишних обитателей из комнаты.
Последним номером он выгоняет Борьку Фомина и бьет его в рыло за исковерканную дамскую жизнь плюс туфельки и пальто.
Борька с криками страдания мечется по коридору с мордой, вспухшей как пирог.
Тогда его бывшая жена берет его под свое покровительство и разрешает ему снова находиться на ее половине.
Борька ложится на пол в ее комнате и страдает так, что даже пришедший милиционер, привыкший видеть все, чего бывает, не может этого видеть.
Борька говорит жене:
— Ах, я сам не понимаю, как он от вас ушел. Только ваша любовь завсегда скрашивала мои неимоверные страдания. Я, как в бреду, жил три дня с этой белобрысой чухонкой, у которой совершенно поделом сперли плюшевые туфли и пальто и у которой брат я не знаю какой подлец и убийца живых существ. Ах, у меня была морока в голове от этих всех дел. Я вам в присутствии товарища милиционера приношу свои сердечные извинения за все явления.
Милиционер говорит:
— Ах, перестаньте вы канючить. Моя душа буквально разрывается от этих слов. Я прошу вас замолчать и говорить То, что случилось, а не то, что было. Я, говорит, составляю протокол, а не пишу поэмы из жизни оборванцев.
Борька говорит:
— Тогда слушайте. Феничка ночью спала, а я, не помню зачем-то, на минутку пошел в уборную. Наверно, Вовка Чучелов все это увидел и взял из комнаты эти деньги и эти вещи.
Милиционер записывает это и уходит.
Муж с женой мирятся и живут друг с другом с необыкновенной любовью.
Борька с Феничкой не раскланивается. А она щеголяет в новых туфельках, неизвестно откуда полученных.
Феничкина сестра Сима, с которой Борька разговорился, сказала, что этот белобрысый, набивший ему морду, отнюдь не брат, а любовник И этим все объясняется.
Страдания Борьки прекращаются. Он ходит на работу и там дает разные смелые обещания.
Жена говорит:
— Ну ладно, что же делать, если тебе нравится, попроси у кого-нибудь рекомендацию. Ты у меня тянешься ко всему, как ребенок.
Вдруг через две недели вызывают Борьку в милицию. И там ему сообщают, что в Гаграх на Кавказе поймали у его племянника, Вовку Чучелова. Он истратил четыреста рублей, а остальные деньги Борька может моментально получить обратно
Борька, с лицом бледным, как глина, возвращается домой У него в руках деньги. И он садится на кушетку, и неохотно смотрит на всех и не совсем понимает, что случилось.
Его жена говорит:
— Ах, уйдите все из комнаты. Еще неизвестно, что будет.
Эта неизвестность продолжается три дня.
После чего Борис Андреевич вдруг моментально с бухты-барахты женится на Феничкиной сестре — Симе.
От счастья он не ходит на работу три дня, и его выгоняют на полгода. Но он на это плюет и не горюет Он кладет свои деньги на книжку. И эту книжку носит теперь на груди на самом толстом шпагате.
Феничка говорит, что ей все это безразлично А жена говорит: "Вот так штука", — и выходит неожиданно замуж за знакомого бывшего поляка, который переезжает на ее площадь, как не имеющий таковой.
Вот теперь интересно, что будет, когда Борис Андреевич поистратится.
Прочитавши этот рассказ, мы можем вместе с вами подивиться удивительным делам И, подивившись этим делам, давайте с надеждой подумаем о тех прекрасных днях, в которые деньги не будут иметь такое выдающееся значение.
Мир ахнет и удивится, какая, наверное, будет замечательная жизнь.
А нам, подлецам, воспитанным на дряни и безобразии, даже и не понять, как это будет.
На этом мы хотели закончить наши рассказы о деньгах, с тем чтобы перейти к рассказам о любви. Однако близость этого поэтического отдела "Любовь" позволяет нам рассказать еще одну новеллу, в которой два наших предмета — деньги и любовь — столкнулись между собой.
И вот что получилось.
Это рассказ об одной богатой и состоятельной гражданке, которая за деньги приобрела себе любовь.
Вот как это было.

ПОСЛЕДНИЙ РАССКАЗ ПОД ЛОЗУНГОМ "СЧАСТЛИВЫЙ ПУТЬ"

Богатых, собственно, у нас нету. Но зажиточные у нас имеются.
У нас некоторые хорошо получают. Некоторые по займам выигрывают Некоторые вообще пес их знает откуда берут деньги.
Но что такое богатство — мы мало себе представляем. Мы почти не знаем, что это за состояние, при котором все можно купить, и рушатся все преграды, и нет ничего на свете, чего нельзя пожелать.
Конечно, у нас бывает кое-что вроде этого. Ну, там, кое-какие мелкие остатки прежних состояний. И тогда при этом случаются удивительные дела, от которых мы отвыкли, но на которые нам стоит поглядеть.
Вот, извольте, рассказ о том, как одна любовь была куплена за деньги и что из этого получилось.
А жила в Ленинграде одна вообще дамочка, дочка одного богатого инженера.
Или он не был инженер, а был подрядчик — сейчас это хорошо неизвестно. Только факт, что он строил частные дома и при этом неимоверно разбогател. Ну, может быть, там хапнул или вообще украл, я не знаю.
Вот он чертовски разбогател (а было это в начале нэпа) и, разбогатевши, стал, конечно, приобретать разные ценные вещицы, разные там картины, ковры, лампы, одеяла. При этом у него имелись золотые монеты царской чеканки, брильянты и вообще чертова уйма всякого добра и костюмов.
Конечно, неизвестно, что случилось бы с ним в наши дни, но он, будучи неглупым человеком, своевременно в двадцать четвертом году умер со спокойной улыбкой на устах — дескать, эх, вы, дураки, не знаю, как вы, а я прилично нажил и дочке все передаю.
И сам, как говорится, сыграл в ящик.
А дочка у него была ну вообще малоинтересное существо, такая вообще барышня ни то ни се. Ну вообще ходит, сидит, говорит и кушает, но к поэзии не имеет склонности и на рояле играть не может.
Без своего богатства ей, конечно, ноль цена, но, поскольку у нее было богатство, за ней мужчины сильно волочились и даже три раза подряд женились на ней, но все как-то неудачно. И даже за ней один доктор ухаживал. Но, будучи политически грамотным человеком, он не придал значения ее богатству, понимая, что это есть нечто кратковременное. Он несколько поухаживал за ней и, предвидя неприятности, ушел, как говорится, в кусты.
Но тут она знакомится с одним инженером. Такой интересный красавец, тоняга, одевается. Такой вообще педант и любимец женщин. Душистый платок в кармане, какие-то запонки, еще что-то такое. И при этом имеет имя Лютик.
Вот этот молодой любимец дам посещает нашу Елену Григорьевну и видят у нее несметное количество ценного барахла И вот, распалившись на это добро, он кружит дамочке голову и однажды говорит ей, мол, не хотите ли вы быть моей женой.
А эта дура, влюбленная в него как кошка, трясется от радости и говорит: "Ах, я твоя навеки".
Вот он, не будь дурак, женится на ней поскорей, чудно живет, восторгается жизнью, закусывает по пять раз в день и думает: "Вот так устроился!"
Он переезжает в Детское Село, в собственный дом, и вдруг примечает, что дамочка-то ему малоинтересна. Никакой такой любви у него к ней не имеется, и даже ему неохота находиться с ней рядом и дышать тем же воздухом.
"Разводиться, — думает, — мне с ней в высшей степени глупо, но я, думает, зевать не буду".
И вот он заводит разные флирты и романы и разные любовные похождения. Живет там на полный ход с какойто невероятной красавицей. При этом с ней кутит и выпивает и бросает к ее ногам разные мелкие ценности.
Домой приезжает, как говорится, еле монаху, но при этом делает вид, будто он чересчур утомился строительством и делами и поэтому не может даже беседовать со своей супругой.
— Я, — говорит, — извиняюсь, не могу по-прежнему подолгу разговаривать с вами на разные темы и тем более любоваться вами, поскольку от усиленных занятии у меня изменился характер и я потерял некоторую живость своего темперамента.
И при этом он стал при ней притворяться — ходит сгорбившись, охает, харкает лишней слюной и прикрывается двумя одеялами. А у самого морда цветущая и здоровье — лучше не надо.
В довершение всего он подговорил одного знакомого врача, Орлова, чтобы тот нашептал Елене Григорьевне разные устрашающие слова. И дал ему для этого некоторую сумму денег.
Вот врач приезжает, ахает, восклицает и говорит Елене Григорьевне:
— Да! Это да! Охо-хо! Такое молодое, цветущее существо, а здоровье у него в высшей степени поганое. Вы его берегите и не волнуйте. Пущай он лучше всего спит в отдельном кабинете. И ваше дамское дело исполнять все его капризы и требования.
Вот эта дура немыслимо рыдает, ходит на цыпочках и ничем не тревожит своего супруга, которого по-прежнему любит и обожает.
И так проходит год и два. И наконец три. И проходит пять лет, и дело приближается к нашим дням.
И вот наступает 1933 год.
И вот раз однажды приходит до Елены Григорьевны ихний сосед. Такой счетовод Федоров. Такой вообще счетоводишка — дурак, фанфарон и мелкая личность.
Чего-то они разговорились о том, о сем (а Лютика не было дома), а Елена Григорьевна говорит:
— Знаете что, мне нынче скучно. Поедемте в ресторан. Я буду платить, а вы не беспокойтесь. Послушаем музыку, скушаем по цыпленку и провернем интересно время.
Этот прохвост, счетоводишко Федоров, говорит!
— Очень рад. С великим удовольствием.
Вот они едут в Ленинград. Заходят в "Асторию". Ковры. Столики. Играет оркестр. Танцуют великолепные пары. А этот болван Федоров одет, наверное, в свой серый пиджачок, небритая морда, галстук, наверное, свернулся на сторону. Ай-яяй!
Вот они садятся за столик, заказывают себе цыплят и так далее. И вдруг Елена Григорьевна видит — что такое — фантасмагория! Она видит: ее супруг, Лютик, танцует шимми с какой-то дамой.
Ах, она ничего не сказала и не вздрогнула. Она только встала из-за столика и пошла к выходу, будто с ней приключилось нехорошо и ей надо пойти в уборную.
А ее счетоводишко Федоров, видя, что сумочка с деньгами на столе, не стал тревожиться. Она, думает, навряд ли сбежала. А в крайнем случае я два цыпленка съем.
Вот Елена Григорьевна летит моментально домой. И по дороге ей полностью раскрывается вся чудовищная картина. Ей сразу стало все ясно, и какой обман она имела в течение семи лет.
Она летит домой. Сразу роется в его письменном столе. Вытаскивает разные письма и записочки и читает это все побледневшими губами. И видит — да, обман налицо, и он не поддается описанию.
Она находит разные дамские письма. Она читает в них поэтические слова о том, о сем: "Уважаемый Лютик…", "Ты-мой бог…", "Целую вас…", "Ах, ах…". И все такое.
Она восклицает: "Ах!", падает ненадолго в обморок, но потом берет себя в руки и говорит себе: "Я, кажется, полюбила подлеца".
Нет, она ничего не говорит ему, когда он на другой день приезжает. Она только нервно ходит по саду, нетерпеливо рвет листочки с деревьев и шепчет: "Вот так да!"
А этот подлец Лютик, не привыкши видеть ее такой, приходит от этого зрелища в содрогание и говорит себе:
"Это, кажется, я перехватил через край. Семь лет я обманываю эту дуру и даже не живу с ней. А в силу ее любви ко мне я, кажется, закрываю ей доступ к интересам жизни".
И тогда он, у которого нежные побеги совести еще не совсем завяли, приходит в сад, садится с ней рядом на скамеечку и так говорит ей:
— Сердечный привет, Елена Григорьевна. Я хочу вам нынче рассказать кое о чем. Вот, знаете, какое дело…
И начинает ей рассказывать, как это было.
— Да, — говорит, — я не жил с вами семь лет в силу обмана. Но я не желаю больше заедать вашу жизнь.
Каждое живое существо имеет право на чью-либо любовь и ласку, и вы используйте этот закон природы.
Она говорит:
— Это хорошо, что вы мне сказали. И, поверьте, мне очень дороги нежные побеги вашей совести. Но я, говорит, и без того все это знала.
Он сильно удивляется, а она продолжает:
— Что же касается ваших слов насчет любви и ласки, то я, говорит, не такая уж дура, как вы думаете. Любовь и ласка у меня бывали, и вы напрасно меня жалеете и считаете за придурковатую, думая, что я только на вас и глядела.
Тогда он в страшном гневе встает со скамейки и говорит:
— Как понимать ваше выражение? Значит, вы цацкались с другими и имели, кажется, любовников, или, говорит, я чего-то не понимаю. Ответьте мне их имена, или я сам за себя не отвечаю.
Она называет ему семь различных имен, и в числе их упоминает фамилию Федоров и фамилию Орлов.
От этих двух фамилий Лютик приходит в содрогание и падает на скамейку.
Он говорит:
— Тогда я дурак, что вам рассказал. Вы, говорит, есть проявление всей человеческой подлости. И мое презрение к вам не дозволяет мне находиться с вами рядом. Я, говорит, от вас уезжаю. До свиданья.
Он думал, что она будет его умолять, но она, почувствовав силу своего богатства, говорит:
— Очень великолепно. А то я сама хотела вам это предложить.
Он плюет на цветы, на клумбу, на скамейку и, взбешенный, собрав свои чемоданы, моментально уезжает в Ленинград.
А она смеется и говорит:
— Валяй, валяй, я, говорит, за свои деньги почище тебя видела.
Вот он уезжает к своей невероятной красавице, которая, видя, что он приехал налегке и не может теперь иметь такой комфорт жизни, вскоре расстается с ним.
А он тогда женится на одной зажиточной певичке, которая выступает на концертах по пять раз в день и имеет право на хорошую жизнь.
Что касается Елены Григорьевны, то она вскоре выходит замуж за этого дурака Федорова.
А тот, по странному совпадению, прожив с ней полгода и не зная подробностей о предыдущем муже, стал тоже чего-то жаловаться на свое здоровье, но Елена Григорьевна, засмеявшись, сказала:
— Ну, что ж, если так, тогда давайте расстанемся.
На что тот, почти моментально поправившись, стал повсюду бывать с ней, и жизнь их потекла по установленным правилам.
Они часто выезжают в ресторан. Она, уставшая от житейских бурь, слегка постарела и, сидя за столиком, презрительно поглядывала на мужчин. А болван Федоров, кушая цыплят и утей, в свою очередь с тоской поглядывал на молоденьких баб, которые там и сям расположены в ресторане.
Неимоверные траты денег заставили Елену Григорьевну сильно раскошелиться. Она беззастенчиво стала продавать золотые монеты царской чеканки. И вскоре на этом засыпалась.
Ей пришили дело и недавно выслали ее на жительство в город Арзамас.
А подлец Федоров от этих дел отбоярился. Он сказал:
— Я не я, и супруга не моя, и насчет денег я понятия не имел — я любил ее бескорыстно.
Тем не менее, снедаемый такой любовью, он за ней в Арзамас не поехал.
Так пожелаем же ей счастливого пути и спокойной жизни в Арзамасе, где она, наверное, будет конторщицей и где она получит те чувства, которые она заслуживает без своего крупного богатства.
Счастливый путь!
На этом мы закончим наши рассказы о деньгах.
И, прочитавши еще небольшое нижеследующее послесловие, которое, так сказать, вроде как бантиком завяжет наш отдел, мы с великими надеждами перейдем ко второму отделу, который у нас носит заманчивое и на первый взгляд игривое название "Любовь".
Итак, извольте небольшое вроде болтовни послесловьице к первому отделу.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Итак, на этом, с вашего разрешения, мы заканчиваем, уважаемые товарищи, наш отдел "Деньги".
И вот, что же мы видим, прочитавши все это с добросовестным вниманием? Что же мы видим, прочитавши интересные новеллы из истории и смешные рассказы из нашей жизни?
А мы видим, что деньги, как это ни удивительно, приносят людям большие огорчения. Но как это бывает — мы не беремся утверждать. Быть может, это происходит от злосчастного свойства денег, а быть может, и наоборот — от горестных сторон наших, в сущности, неважных характеров. Но, быть может, одно влияет на другое и какнибудь такое взаимно действует.
И если, предположим, изменить одно, то, наверно, изменится другое. А которые думают, что можно второе изменить, а первое пущай остается в прежней силе, в прежнем блеске и почете, — те, я так думаю, прежестоко ошибаются.
В общем, наше дело сказать, а вы там как хотите.
Итак, на этом, проливши несколько капель слез и погоревав о падении и гибели многих хороших людей, мы закрываем наш отдел, озаренный несчастьем, и со своей романтической душой вступаем с пылкой надеждой в новый, радостный отдел — "Любовь".
И мы уже слышим шепот и робкое дыхание, и трели на гитаре, и кой-какие стишки. И дамские крики. Выстрел. И рев младенца. И, пардон, кажется, снова звон денег.
Читатель, пригладь свои волосы и завяжи потуже галстук. Мы сейчас пойдем с тобой по той аллее, которая требует некоторой, что ли, выправки, красоты разных линий, очертаний и внешних форм. Туда, я извиняюсь, нельзя прийти на косолапых ногах и с небритой мордой.
Итак, пригладьте свою прическу, — мы пойдем по аллее, освещенной трепетной луной. Высокие липы, представьте себе. Скамейки под деревом. Пруд. Как сказал поэт:
Золотою лягушкой луна
Распласталась на тихой воде…
Ах, вот где, наверно, мы увидим радость и восторги, которых люди вполне заслуживают. Вот где, наверно, мы увидим счастье, которое нам искупит огорчения прежних страниц.
Читательница, ваше милое присутствие здесь крайне необходимо. Дайте вашу нежную ручку, положите ее нам на грудь, успокойте наше сердцебиение, которое происходит от предчувствия всего хорошего.
Итак, мы начинаем новый отдел — "Любовь".

ЛЮБОВЬ

1. Вот когда госпожа смерть подойдет неслышными стопами к нашему изголовью и, сказав "ага", начнет отнимать драгоценную и до сих пор милую жизнь, — мы, вероятно, наибольше всего пожалеем об одном чувстве, которое нам при этом придется потерять.
2. Из всех дивных явлений и чувств, рассыпанных щедрой рукой природы, нам, наверно, я так думаю, наижальче всего будет расстаться с любовью.
И, говоря языком поэтических сравнений, расставаясь с этим миром, наша вынутая душа забьется и застонет, и запросится назад, и станет унижаться, говоря, что она еще не все видела из того, что можно увидеть, и что ей хотелось бы чего-нибудь еще из этого посмотреть.
Но это вздор. Она все видела. И это есть пустые отговорки, рисующие скорей величие наших чувств и стремлений, чем что-либо иное.
3. Конечно, есть и помимо того разные исключительные и достойные случаи и чувства, о которых мы тоже, наверно, горько вздохнем при расставании.
Нам, без сомнения, жалко будет не слышать музыки духовных и симфонических оркестров, не плавать, например, по морю на пароходе и не собирать в лесу душистых ландышей. Нам препечально будет бросить нашу славную работу и не лежать на берегу моря с целью отдохнуть.
Да, это все славные вещи, и обо всем этом мы тоже, конечно, пожалеем при расставании. И, может быть, даже всплакнем. Но вот о любви будут пролиты особые и горчайшие слезы. И когда мы попрощаемся с этим чувством, перед нами, наверно, весь мир померкнет в своем величии, и он покажется нам пустым, хоттодным и малоинтересным.
Как у одного поэта сказано:

Любовь украшает жизнь
Любовь — очарование природы.
Существует внутреннее убеждение,
Что все, сменяющее любовь, ничтожно.

Вот видите, французский поэт Мюссе сказал, что все ничтожно в сравнении с этим чувством. Но он, конечно, отчасти ошибался. Он, конечно, слегка перехватил через край.
4. Тем более нельзя забывать, что эти строчки сказал француз. То есть человек от природы крайне чувственный и, простите, вероятно, бабник, который от чрезмерно волновавших его чувств действительно может брякнуть бог знает что из этой области.
Они, французы, там у себя, в Париже, сколько нам говорили, выйдут вечерком на бульвар, и, кроме разных красоточек, которых они величают "курочками", спервоначалу решительно ничего другого не видят. Вот какие они любители женской красоты и грации!..
Так что у нас есть основания слегка погасить удивительную пылкость этих поэтических строк.
5. Но вот взгляните на русского поэта. Вот и русский поэт не отстает от пылкого галльского ума. И даже больше. Не только о любви, а даже о влюбленности вот какие мы находим у него удивительные строчки:

О влюбленность, ты строже судьбы,
Повелительней древних законов отцов…
Слаще звуков военной трубы.

Из чего можно заключить, что наш прославленный поэт считал это чувство за нечто высшее на земле, за нечто такое, с чем не могут даже равняться ни строчки уголовных законов, ни приказания отца или там матери. Ничего, одним словом, он говорит, не действовало на него в сравнении с этим чувством. Поэт даже что-то такое намекает тут насчет призыва на военную службу — что это тоже ему было как будто нипочем. Вообще что-то тут поэт, видимо, затаил в своем уме. Аллегорически выразился насчет военной трубы и сразу затемнил. Наверно, он в свое время словчился-таки от военной службы. Оттого, может, и пустился на аллегорию.
В этом смысле гораздо легче иметь дело с прозой. В прозе не может быть таких туманностей. Там все ясно. А впрочем, и поэзию, как видите, можно разъяснить.
6. У другого русского поэта мы тоже находим не менее сильные строчки.
У этого поэта, надо сказать, однажды сгорел дом, в котором он родился и где он провел лучшие дни своего детства. И вот любопытно посмотреть, на чем этот поэт утешился после пожара.
Он так об этом рассказывает. Он описывает это в стихотворении. Вот как он пишет:

Казалось, все радости детства
Сгорели в погибшем дому,
И мне умереть захотелось,
И я наклонился к воде,
Но женщина в лодке скользнула
Вторым отраженьем луны,
И если она пожелает,
И если позволит луна,
Я дом себе новый построю
В неведомом сердце ее.
И так далее, что-то в этом роде.

7. То есть, другими словами, делая вольный перевод с гордой поэзии на демократическую прозу, можно отчасти понять, что поэт, обезумев от горя, хотел было кинуться в воду, но в этот самый критический момент он вдруг увидел катающуюся в лодке хорошенькую женщину. И вот он неожиданно влюбился в нее с первого взгляда, и эта любовь заслонила, так сказать, все его неимоверные страдания и даже временно отвлекла его от забот по приисканию себе новой квартиры. Тем более что поэт, судя по стихотворению, по-видимому, попросту хочет как будто бы переехать к этой даме. Или он хочет какую-то пристройку сделать в ее доме, если она, как он туманно говорит, пожелает и если позволит луна и домоуправление.
Ну, насчет луны — поэт приплел ее, чтоб усилить, что ли, поэтическое впечатление. Луна-то, можно сказать, мало при чем. А что касается домоуправления, то оно, конечно, может не позволить, даже если сама дама в лодке и пожелает этого, поскольку эти влюбленные не зарегистрированы и вообще, может быть, тут какая-нибудь недопустимая комбинация.
8. То есть я не знаю, может, наш грубый солдатский ум, обстрелянный тяжелой артиллерией на двух войнах, не совсем так понимает топчайшие и нежнейшие поэтические сплетения строчек и чувств. Но мы осмеливаемся приблизительно так думать благодаря некоторому знанию жизни и пониманию насущных потребностей людей, жизнь которых не все время идет по руслу цветистой поэзии.
Короче говоря, поэт и тут говорит о любви как о наивысшем чувстве, которое, при некоторой доле легкомыслия, способно заменить человеку самые насущные вещи, вплоть даже до квартирных дел. Каковое последнее утверждение всецело оставляем на совести поэта.
Но это, конечно, не есть мнение только трех пылких поэтов.
И все остальные тоже, бряцая, как говорится, даже на самых дребезжащих лирах, напевали любовные слова, еще более даже поразительные и беззастенчивые, чем эти.
9. Что-то там такое вспоминается из Апухтина:

Сердце воскреснуло, снова любя,
Трам-та-ра-рам, там-там…
Все, что в душе дорогого, святого…
Трам-та-ра-рам…

Причем это написал далеко не мальчик лет восемнадцати. А это написал солидный дядя лет сорока восьми, очень невероятно толстый и несчастный в своей личной жизни. Тем не менее он тоже, как видите, считает, что все мертво и безжизненно, пока в его сердце не возникла любовь.
Вот еще вспоминаются какие-то бешеные строчки:

Что такое любовь? О любовь! О любовь!
Это солнце в крови, это в пламени кровь…
Что-то такое, черт побери… да…
Это райская сень, обретенная вновь.
Смерть над миром царит, а над смертью — любовь.

10. Тут даже французская поэзия, пожалуй, маленько отстает — у них, можно сказать, нету такого бешеного натиска, как, например, в этих строчках. А это писала русская поэтесса. Она проживала в начале нашего столетия и была, говорят, довольно интересная. Во всяком случае, с большим поэтическим темпераментом. Вообще дамочка, видать, прямо дрожала, когда сочиняла это стихотворение. Факт, можно сказать, больше, конечно, биографический, чем пример поэзии… Бедняге мужу, наверно, сильно доставалось… Наверно, капризная. Дурака валяет. Целый день, наверно, в постели валяется с немытой мордой. И все время свои стишки вслух читает. А муж-дурак сидит: "Ох, — восклицает, — это изумительно, пупочка, гениально!" А она говорит: "Правда?"…
Дураки! А потом взяли и оба умерли. Она, кажется, от туберкулеза, а он тоже, наверно, чем-нибудь заразился.
11. Тут, без сомнения, многие скептики, ученые и педанты, у которых сердца обледенели в одиноких скитаниях по полярным странам науки, прочтя эти стихотворные строчки, пожмут, пожалуй, плечами и скажут: дескать, это какое-то неумеренное мнение каких-то слишком пылких сердец, развязных душ и развращенного мировоззрения.
И они удивятся, что об этом чувстве существует такое мнение, и такие стихи, и такие слова, каких они вовсе не знали, и даже не допускали мысли, что об этом что-либо подобное когда-либо произносилось.
И, может, и правда, удивительно, что это так и что у нас бывает такая поэзия, но вот нам в руки недавно попалась одна прозаическая книжка. Автор ее — певец. Федор Иванович Шаляпин.
Так он в этой книжке с полной откровенностью признается, что все, что он делал в своей жизни, он делал главным образом для любви и для женщины. Вот какие бывают мнения о любви поэтически настроенных людей.
12. А что касается до людей трезвых и рассудительных, что касается философов и разных там мыслителей, умы которых пролили много света на самые таинственные и сложные явления жизни, что касается до этих людей, то они в общем счете мало чего говорили об этом чувстве, но иногда, конечно, считались с ним, подсмеивались и даже произносили в другой раз кой-какие афоризмы своей житейской мудрости.
Из более меланхоличных изречений мы можем, если хотите, привести вам слова Шопенгауэра, одного из самых мрачных философов, каких только знал мир.
Этот мрачный философ, жена которого, несомненно, изменяла ему на каждом шагу, произнес такие слова о любви:
"Любовь — это слепая воля к жизни. Она заманивает человека призраками индивидуального счастья и делает его орудием для своих целей".
13. Из более дурацких старинных изречений можем привести следующее:
"Любовь есть как бы сочетание небесных звуков".
Из более поэтических:
"Никогда нельзя ударить женщину, даже цветком".
Из более трезвых, но с уклоном в идеализм:
"Любовь возникает от таких преимуществ, которые любящий ценит тем более, чем менее он сам ими владеет".
Небезызвестный философ Платон даже предложил такую теорему:
"Сущность любви заключается в полярном различии возможно больших противоположностей".
Из более правильных изречений мы можем привести слова нашего пресветлого поэта и философа Пушкина:

Пора пришла, она влюбилась.
Так в землю павшее зерно
Весны огнем оживлено.
Давно сердечное томленье
Теснило ей младую грудь,
Душа ждала кого-нибудь.

14. Но это, так сказать, философия и механика любви.
А что касается до более точных исследований в этой области, то мы мало чего знаем об этом. И, может быть, даже и не надо об этом знать. Поскольку сознание портит и помрачает почти все, до чего оно дотрагивается.
Как у Достоевского очень правильно сказано: "Слишком много сознания и даже всякое сознание — болезнь".
А у другого поэта сказано: "Горе от ума". И мы полагаем, что эта фраза сказана далеко не случайно. Вообще, как возникает любовь — от психических ли представлений или скорей всего существует какая-нибудь точная формула из неизведанной области электричества, — мы не знаем и решительно не хотим знать.
Итак, сознавая, что мы мало чего знаем о любви, но вместе с тем признавая за этим нежным чувством нечто немаловажное и даже грандиозное, мы с особым трепетом и сердечным волнением берем в свои руки тяжелые тома истории.
Мы хотим поскорей увидеть ту достойную роль, какую играло это чувство в жизни народов. Мы хотим увидеть грандиозные события, приключившиеся из-за любви, или там великолепные поступки отдельных граждан. Мы знаем, что мы хотим увидеть. И потому, чтоб понежить свою душу, мы располагаемся поудобней в кресле и, закурив душистую сигару, начинаем уверенной рукой перелистывать пожелтевшие страницы истории.
И вот что мы там видим.
15. Сначала нам под руку лезут все какие-то, черт возьми, мелкие любовные дела и чепуховые, ерундовые делишки из повседневной жизни — разные там браки, предложения и свадьбы, заключенные деловыми и рассудительными умами.
Вот, видим, какой-то герцог… Что-то такое… Женится па дочери короля, имея надежды на трон.
Вот еще какая-то гран-персона, желая прирезать к своим владениям ряд городов, тоже делает предложение какой-то припадочной принцессе…
Российские великие князья… Что-то такое… Из эпохи татарского ига… "Наперерыв стремятся (как пишет историк) пережениться на дочерях хана, с тем чтобы снискать себе его расположение…"
Вот какой-то еще, вообразите себе, Хильперих I… Франкский король… Женится на дочери короля испанского… Как буквально пишет история: "с тем, чтобы нанести удар своему врагу, принцу Зигеберту".
16. Причем об этих любовных делах на коммерческой подкладке историки пишут без всякого, можно сказать, воодушевления, этаким вялым канцелярским тоном, как о самых пустых, примелькавшихся предметах. Историки даже не добавляют от себя никаких восклицаний, вроде там: "Ай-яй!", или "Вот так князь", или "Фу, как некрасиво!", или хотя бы "Глядите, еще одним подлецом больше!"
Нет, ничего подобного беспристрастные историки не восклицают. Хотя, правда, если начать восклицать, то, пожалуй, никаких восклицаний не хватит, поскольку по ходу мировой истории видим целое море подобных дел.
Но мы, пожалуй, не будем подробно перечислять эти коммерческие предприятия. Мы хотим коснуться более интересных вопросов. Хотя, конечно, и в этой области тоже были разные поразительные случаи и анекдоты, достойные внимания современного читателя.
17. Вот, например, очень забавный факт. Он нам понравился своей, так сказать, наглядностью сюжета. Он очень характерен, этот факт. Он взят из старинной русской жизни. Из эпохи Иоанна Грозного.
А приехал в то время в Россию немецкий герцог, некто Голштинский.
Неизвестно, что он там делал в этой своей Германии, во только историкам стало известно, что он прибыл в Россию, с тем чтобы жениться по политическим соображениям на дочери двоюродного брата Ивана IV.
И вот он приехал. Наверное, расфуфыренный. В какихнибудь шелковых штанах. Банты. Ленты. Шпага сбоку — сам, наверное, длинновязый. Этакая морда красная, с рыжими усищами. Пьяница, может быть, крикун и рукосуй.
Вот он приехал в Россию, и, поскольку все уже было письменно оговорено, сразу же назначили свадьбу.
18. Ну, суетня, наверное, мотня. Мамочка бегает. Курей режут. Невесту в баню ведут. Жених с папой сидит. Водку хлещет. Врет, наверно, с три короба. Дескать, у нас, в Германии… Дескать, мы герцоги, и все такое.
И вот происходит такая довольно печальная вещь. Невеста, увы, неожиданно умирает. Она, бедняжка, возвращается из бани, простуживается чертовски и умирает в течение трех дней.
Жених, конечно, в неописуемом горе, хочет обратно уезжать в Германию. И в растрепанных чувствах уже прощается с родными, как вдруг ему говорят:
— Товарищ герцог! Погодите уезжать. У нас еще, на ваше счастье, имеется одна барышня. Ее сестренка. Она, правда, постарше той, и она менее интересна из себя, но все-таки она, может быть, вам подойдет. Тем более такой путь сделали из Германии — обидно же возвращаться с голым носом.
Герцог говорит:
— Конечно, подойдет. Что же вы раньше-то молчали? Ясно, что подойдет. Об чем речь! А ну, покажите.
В общем, несмотря на траур, свадьба была вскоре сыграна.
19. Но, может быть, черт возьми, подобные факты и поступки происходили только у царей и среди герцогов?
Может, только в королевских чертогах существовала такая грубая расчетливость и брак без всякой любви, в силу там, может быть, разной, ну, я не знаю, дипломатии, хронического безденежья или там неважных условий царской жизни.
Может быть, у простых смертных как раз наоборот: любовь протекала естественным образом, и она веселила и радовала сердце окружающих?
На этот вопрос придется ответить отрицательно.
Некоторым категориям простых смертных вообще было как будто не до любви. Владетельные господа, как известно, женили своих верных рабов, как им вздумается.
Недавно мы прочитали, что русские помещики весьма часто женили своих крестьян по такому способу: они выстраивали своих крестьян по росту и записывали их с кем попало: высоких мужиков — с высокими женщинами, низеньких — с низенькими. И такую запись посылали священнику для исполнения.
Тут, можно сказать, было не до любви.
А что касается разных там, я извиняюсь, чиновников, спекулянтов, мешочников и так далее, то эти господа тоже, по-видимому, мало чего понимали в любви. Браки у них совершались вроде как коммерческие дела. И без приданого там вообще не имели привычки шагу шагнуть.
20. Ну, а если коснуться жизни более высокого полета и взять там разных графов, баронов и купцов, то эти господа, при всей своей праздной жизни, тоже мало себе представляли, какого цвета любовь.
Вот прелестная историческая новелла, рисующая нам все, как оно у них было.
Во Франции при Людовике XV (1720 год) один спекулянт нажил себе темными аферами огромное состояние. Он всего достиг. И у него все было. Но он еще захотел непременно породниться с самой наидревнейшей аристократической фамилией, — у него мелькнула такая фантазия. И он со своим богатством, не зная никаких преград, решил выдать замуж свою дочку за обедневшего маркиза со знаменитой фамилией д'Уау.
А дочке его в то время было всего три года. А маркизу было лет тридцать. Причем обедневший маркиз, несмотря на крупнейшее приданое, вовсе не имел никакого намерения ожидать двенадцать лет.
Изящно разводя руками и сверкая золотым лорнетом, он, наверное, говорил папаше-спекулянту сиплым голосом:
— Послушайте, я бы рад с вами породниться, и сумма меня вполне устраивает, но у вас невеста чересчур мала. Пущай немного подрастет, тогда будет видно, — я, может быть, женюсь.
21. Но честолюбивый папаша пожелал немедленно стать родственником маркиза. Он тем самым, так сказать, хотел прикоснуться к высшей аристократии. И вот тогда он заключил с маркизом такой договор. Он ежемесячно выплачивает маркизу огромное жалованье до совершеннолетия невесты. Через двенадцать лет маркиз обязуется жениться на ней. Обручение же должно состояться теперь.
И вот в течение девяти лет маркиз аккуратно получал свое жалованье и предавался всем радостям жизни. А на десятый год молоденькая, двенадцатилетняя невеста, заболев дифтеритом, скончалась.
Можно представить себе, какие слезы лил папашаспекулянт! Во-первых, конечно, безумно жалко девочку, а во-вторых, подумать только, сколько денег зря ухлопано! И, конечно, нет никаких надежд получить с господина маркиза назад хоть частицу.
А тот, наверно, потирая руки, говорил огорченному папаше: дескать, насчет денег, уж конечно, сами понимаете. Раз девочка скапутилась — мое счастье.
22. Но это еще что! Были также и более удивительные дела на любовном фронте.
Вот, например, очень странно читать, как мужчины — разные красавцы, бароны, отважные рыцари, кавалеры, купцы, помещики и цари — женились, не видя своих невест. Причем это было довольно частое явление. И вот это нам, современным читателям, до некоторой степени удивительно.
Там узнавали только, какие дела, и финансы, и какое имущественное положение у невесты, кем папаша служит или где он царствует, — и все Ну, некоторые, может быть, осторожные женихи спрашивали, какая приблизительно подруга жизни, не горбатая ли, — и все.
Давали свое согласие и женились, так сказать, втемную, заглазно. И невесту только в последний момент видели.
Нет, в наше время — трудно даже представить, как бы это могло у нас быть! У нас были бы, наверно, вопли, нервные крики, отказы, заваруха, мордобой и черт знает что. А там как-то такое обходилось.
23. Конечно, случались неприятности и безобразия.
Например, из мировых скандалов известны два.
Один — знаменитый случай, который даже в театрах играют как чудовищную трагедию и драму из царской жизни.
Филипп II Испанский, старик лет шестидесяти, решил женить своего сына и наследника, знаменитого Дон Карлоса. Он его решил женить на французской принцессе Изабелле, что было выгодно и необходимо, согласно высокой политике. Сам же он эту принцессу не видел. Знал, что молоденькая и стремится выйти замуж, но какая она из себя, он не знал.
Но когда после обручения он ее увидел, то влюбился в нее и женился на ней сам, к громадному огорчению сына, который тоже был неравнодушен к своей прелестной невесте. После чего, как известно, произошла драма между отцом и сыном.
24 Второй случай был в Персии. Персидский царь Камбиз (сын знаменитого Кира) сделал предложение дочери египетского фараона Амазиса II (529 год до нашей эры). Это предложение Камбиз сделал, не видя невесты. В это время разъезды и переезды были весьма сложным делом. И на поездку в Египет надо было затратить несколько месяцев.
А по слухам стало известно, что дочь египетского фараона отличается выдающейся красотой и миловидностью.
И вот могущественный персидский царь, отец которого завоевал почти весь мир, взял и послал предложение дочери египетского царя.
Фараон, чрезвычайно любивший свою единственную дочь, не захотел отпустить ее в неведомые края. Но вместе с тем он боялся оскорбить отказом владыку мира. И вот он тогда выбрал наиболее красивую девушку из рабынь и послал ее в Персию вместо своей дочери. Причем он послал ее как свою дочь, и для этой цели ей дали соответствующее указание.
История рассказывает, что Камбиз, женившись на ней, чрезвычайно полюбил ее, но, когда случайно обман раскрылся, он безжалостно умертвил ее и, оскорбленный в лучших чувствах, пошел войной на Египет.
Это была, пожалуй, одна из сильнейших любовных драм, из которой можно увидеть, как иной раз возникает любовь и как она заканчивается.
25. Ах, мы живо представляем себе этот драматический эпизод и этот трагический момент, когда раскрылся весь обман!
Вот они сидят, обнявшись, на персидской оттоманке.
На низенькой скамейке стоят, представьте себе, восточные сласти и напитки — там рахат-лукум, коврижки и так далее. Этакий толстенный перс с опахалом в руках отгоняет мух от этих сладостей.
Персидский царь Камбиз, выпив стаканчик какогонибудь там шери-бренди, с восхищением любуется своей прелестной супругой и бормочет ей разные утешительные слова: дескать, "ах ты моя египтяночка!.. Ну, как там у вас в Египте?.. Папаша фараон, наверно, тебя чересчур баловал. И вообще, как же можно тебя не баловать, когда ты такая у меня душечка, и я полюбил вас, моя дорогая принцесса, с первого взгляда за вашу царственную походку и так далее".
26. Тут или она понадеялась на свои женские чары, или уже неизвестно, что случилось в ее женском сердечке, только она, засмеявшись серебристым смехом, сказала, что вот, дескать, какой нелепый случай: дочка-то фараона существует сама по себе в Египте, а он вот, персидский царь Камбиз, без ума полюбил ее, ничего общего с дочкой фараона не имеющую. Он полюбил простую девицу из рабынь. Вот что делает любовь с сердцем мужчины.
Тут без содрогания нельзя представить дальнейшую сцену.
Наверно, он заорал диким голосом. Вскочил с дивана в одних подштанниках. С одной босой ноги туфля упала. Губы побелели. Руки трясутся. Колени подгибаются.
— Как?! — закричал он по-персидски. — Повтори, что ты сказала! Господа министры! Арестуйте нахалку!
Тут министры прибежали. Ах, ах! Что такое? Успокойтесь, ваше величество!.. Глядите — туфельку с ноги обронили, теряете королевское достоинство.
Но, конечно, не так-то легко успокоиться, поскольку громадное оскорбление нанесено самолюбию.
27. И вот вечером, после того как спешно отрубили голову несчастной египтянке, Камбиз, наверно, долго совещался с министрами.
Размахивая руками и волнуясь, он нервно ходит по комнате.
— Нет, какая сволочь египетский фараон, а? — восклицает он с возмущением.
Министры, почтительно вздыхая, качают головами и разводят руками, ехидно переглядываясь между собой.
— Что же я теперь делать буду, господа, после такого оскорбления? Войной, что ли, мне пойти на этого негодяя?
— Можно войной, ваше величество.
— Только он, собака, забрался далеко… Египет… Африка… Туда чуть не год идти… На верблюдах, кажется, надо…
— Ничего, ваше величество… Войска дойдут.
— Я ее обласкал, — снова раздражаясь, говорил Камбиз. — Я ее принял, как египетскую принцессу, страстно полюбил, а это, оказывается, не то… Как же, господа? Что же я, собака, что мне его дочка недоступна? Взял и подослал какую-то шушеру… А?
28. Министр иностранных дел, сдерживаясь от приступа внутреннего смеха, говорит:
— Главное, ваше величество, мировой скандал-с…
— Вот именно!.. Я же и говорю — скандал. Ай, ну что же я буду делать?
— Главное, ваше величество, в мировую историю войдет, вот что худо… Дескать, Персия… Камбиз… Подсудобили барышню…
— Ай, ну что ты меня расстраиваешь, сукин сын!.. Собирать войска!.. Идти походом!.. Завоевать и стереть весь Египет к чертовой матери!..
В общем, Камбиз самолично двинул войска на Египет и в короткое время завоевал его. Однако престарелый и горемычный фараон Амазис к тому времени умер. А его племянник Псаметих, не ожидая для себя ничего хорошего, покончил с собой.
Что же касается до злополучной дочери, то никаких следов о ее судьбе мы, к сожалению, в истории не нашли…
Один знакомый профессор истории, читающий лекции в университете, мне сказал, что Камбиз эту египтянку будто бы отдал в гарем одного из своих министров. Но, насколько это верно, мы не беремся утверждать. Но это, конечно, возможно. В общем, любовь рассеялась как дым. Из чего видно, почем стоил фунт этого чувства.
29. Значит, что же? Значит, дело обстоит как будто неважно? Где же эта знаменитая любовь, прославленная поэтами и певцами? Где же это чувство, воспетое в дивных стихах?
Неужели недоучки-поэты, рифмоплеты и любители всякой красоты и грации допустили такое возмутительное преувеличение? Что-то мы, читая историю, не находим подобных эффектных переживаний.
Нет, конечно, перелистывая историю, мы кое-что встречаем. Но это чересчур мало. Мы хотели, чтоб на каждой странице сверкала какая-нибудь бесподобная жемчужина. А то раз в столетие натыкаемся на какуюнибудь сомнительную любовишку.
Вот тут мы наскребли что-то такое несколько любовных рассказов. А прочитали для этого со старанием решительно всю историю от разных там, я извиняюсь, эфиопов и халдеев и от сотворения мира вплоть до нашего времени.
И вот только и наскребли то, что вы сейчас увидите. Вот, например, довольно сильная любовь, благодаря которой одна дочка переехала на колеснице своего папу.
Вот как это у них было.
30. Римский царь Сервий Тулий имел дочку. А у дочки был муж, человек довольно сомнительной репутации. Но тем не менее дочка его исключительно любила.
И вот этот господин замыслил сбросить с престола благородного отца этой дочки, Сервия Тулия. Конечно, это был старик — Сервий Тулий, и он вел какие-то неудачные войны с этими, представьте себе, с какими-то этрусками. Но все-таки сбрасывать его было жалко. И тем более убивать его не надо было. Это уже было свинство.
Но этот энергичный зять, посоветовавшись с дочкой старика, решил все-таки убить ее папу. И она из любви к этому кровопийце согласилась.
И вот на площади этот энергичный зять, подкупив наемного убийцу, безжалостно убивает кинжалом благородного старичка. И тот, не пикнув, падает. И народ кричит: "А кто же, господа, теперь у нас будет императором?"
И вот дочка этого убитого отца, вместо того чтобы от огорчения рыдать и падать на труп своего папы, вскакивает на колесницу и, желая приветствовать нового императора — ее мужа, с криком радости колесами переезжает к черту труп своего только что убитого отца.
Сцена, хотя до некоторой степени препротивная, но все же сильная. И любовь этой царской дочки выходит довольно содержательная. Все-таки надо очень любить, чтоб в такой момент старика переехать.
Стоит на колеснице. Гикает. Волосы растрепались. Морда перекосилась. "Ура!" — кричит новому императору. И едет через все, что попало.
А в толпе кричат:
— Глядите, эта бесстыдная бабенка не постеснялась даже, кажется, своего папу переехать.
Нет, все-таки это была любовь. И отчасти, наверно, желание самой царствовать. В общем, неизвестно.
31. Но вот вам еще более сильная любовь, случившаяся с одной небезызвестной исторической дамой на закате ее жизни.
Русская императрица Екатерина II на склоне своих лет, имея от роду что-то пятьдесят восемь лет, безумно влюбилась в одного молодого отважного красавца — Платона Зубова. Ему было двадцать один год, и он был действительно юноша очень интересный собой. Хотя его брат Валериан был еще более интересен. В Русском музее имеются два их портрета — так это действительно: брат был неслыханной красоты.
Но старуха увидела брата позже и поэтому, не зная, как и чего, сразу влюбилась в Платона. А когда увидела Валериана, то ахнула и сказала: "Да, этот юноша мне бы тоже понравился. Но, поскольку я уже полюбила Платона, я уж так, пожалуй, и буду продолжать".
А Платон, видя, что Валериан произвел на старуху неотразимое впечатление, послал этого своего братишку на войну. И красавцу на войне оторвало ногу ядром.
Так что старуха целиком привязалась к Платону и осыпала его разными удивительными милостями.
Интересно бы знать, как у них возник роман. Красавчик, вероятно, ужасно стеснялся на первых порах и робел, когда пожилая дама на него напирала. Естественно, робеешь: все-таки священная особа, так сказать, императрица всея России и так далее, и вдруг, черт возьми, какие-то грубые дела!
32. Представим себе этот роман.
— Ну, обними же меня, дурачок! — говорила императрица.
— Прямо, ей-богу, не смею, ваше величество, — бормотал фаворит. Имею, так сказать, робость и уважение к императорскому сану.
— Да забудь ты об этом. Ну, назови меня Екатерина Васильевна (или как там ее по батюшке).
И мальчишка, неестественно смеясь, почтительно дотрагивался до стареющих плеч императрицы. Но потом привык и за свою любовь получил больше чем следует.
В общем, в свои двадцать четыре года красавец уже был генерал-аншеф, наместник Новороссийского края и главный начальник всей артиллерии.
Немолодая дама, влюбляясь с каждым годом в него все более, не знала, как бы и чем ему угодить.
Она разрешила ему просматривать все секретные депеши и донесения из-за границы. Все министры и генералы, прежде чем попасть к Екатерине, проходили через него.
Министров и придворных юноша принимал, лежа на кушетке в шелковом бухарском халате. Старые генералы, почтительно дрожа, стояли навытяжку перед молодым красавчиком.
Старая императрица, влюбленная без меры, доверила ему все самые ответственные государственные дела. Любовь ее буквально ослепила.
33. А между тем мальчишка имел весьма смутные представления о жизни и политике. Например, известен его проект новой России.
В этом удивительном проекте столицами первой степени гордо указаны: Петербург, Берлин, Астрахань, Москва и Константинополь. Среди городов второй степени указаны почему-то Краков, Таганрог и Данциг. В этом проекте имеется такая фраза:
"Государыня столь обширной империи уподобляться должна солнцу, благотворным взором своим согревающему все, что лучи его достать могут".
В общем, по одному этому проекту можно судить, насколько старой даме было решительно наплевать на все государственные дела и как вся мировая политика померкла в сравнении с ее последней любовью.
Но этот случай скорей показывает нам стареющего человека во всей его печальной красоте, чем счастливые свойства любви.
Однако вот вам история одной большой любви, которая случилась в расцвете сил.
34. История эта тоже довольно известная, обошедшая театральные площадки. Так что мы не будем особенно долго на ней останавливаться. Это, знаете, о том, как римский консул Марк Антоний полюбил египетскую царицу Клеопатру. В общем, давайте вспомним эту историю, тем более что эта трогательная история все же до крайности удивительна. Честолюбивый человек, достигший, представьте себе, огромной власти, влюбившись в женщину, бросил решительно все. Он бросил даже свои войска, с которыми он шел на завоевание. И навсегда застрял в Египте.
Он подарил Клеопатре римские земли, правда, завоеванные им, — Армению, Сирию, Киликию и Финикию. И возвел ее в сан царицы царей.
Римский сенат, видя скандальные действия военачальника, спешно отрешил Антония от должности первого консула. Но влюбленный Антоний не захотел даже вернуться на родину.
Тогда Рим объявил войну Клеопатре. И у них началась славная борьба.
Антоний совместно с Клеопатрой выступил против римского войска.
Римские войска приближались к Александрии, и римский консул Октавиан написал Клеопатре письмо о том, что она может еще спасти свою жизнь и престол, если только пожертвует Антонием.
35. Госпожа царица, видя, что ее дела неважны, решила пожертвовать своим пылким возлюбленным.
И пока Антоний вел борьбу с Октавием, Клеопатра уведомила своего любовника через слуг, что она лишила себя жизни Она знала, что любивший ее Антоний не переживет горя. И действительно: узнав о гибели Клеопатры, Антоний пронзил себя мечом.
Однако рана оказалась не смертельной. И Антоний, узнав, что Клеопатра жива, велел принести себя на носилках к ней. И в ее объятиях он умер, простив ее за обман.
Эта удивительная история действительно говорит о довольно большой любви, которая затмила решительно все остальное.
А Клеопатра в дальнейшем тоже покончила с собой.
Дело в том, что Октавиан собирался отправить ее в Рим в качестве трофея. Клеопатра хотела было своим кокетством увлечь и этого вождя, но из этого ничего не вышло, и тогда она, не желая пережить позора, отравилась. И вместе с ней отравились тридцать ее прислужниц.
И нам почему-то жалко эту красавицу, которой Октавиан сказал: "Брось, царица, свои уловки, меня на это не поймаешь". А ей было уже сорок лет, и она поняла, что ее песенка спета.
36 Но вот еще одна большая любовь, при которой человек позабыл даже о своем революционном долге.
Речь идет о муже знаменитой мадам Талльен.
Во французскую революцию главный секретарь революционного совета Талльен был послан Робеспьером в Бордо для ареста бежавших туда аристократов.
И вот в тюрьме он познакомился с арестованной молодой женщиной — Терезой Фонтенэ. Он влюбился в нее и выпустил ее из тюрьмы.
Робеспьер, узнав, что Талльен выпустил арестованную, снова велел арестовать ее.
Тогда Талльен, соединившись со сторонни