логотип сайта www.goldbiblioteca.ru
Loading

 

Розенберг.Н.,Бирдцелл.Л.Е.мл. Как Запад стал богатым

На
Главную страницу






















Яндекс цитирования




 

Розенберг.Н.,Бирдцелл.Л.Е.мл. Как Запад стал богатым

Розенберг.Н.,Бирдцелл.Л.Е.мл. Как Запад стал богатым

Н.Розенберг, Л. Е.Бирдцелл, мл.
КАК ЗАПАД СТАЛ БОГАТЫМ
Экономическое преобразование индустриального мира


Предисловие

Сейчас сравнительно легко написать историю развития капиталистических институтов, поскольку каждый знает, что они такое: свободные рынки, частная собственность, деньги, хранение сбережений в банках, страхование, векселя, свобода создания предприятий и т.п. Труднее написать историю накопления богатства в западных странах, поскольку нет согласия в понимании того, как это происходило. Может быть, следует заимствовать опыт биологов, которые за последние полтора столетия поняли, что эволюционные процессы способны создавать разнообразнейшие системы—от протеиновых молекул до болотных экосистем, сложная и запутанная природа которых не дается человеческому пониманию. Эволюция западной системы экономического роста являет нам аналогичное отсутствие общего плана, а также важную роль случая, эксперимента и критериев выживания. Как бы то ни было, западный путь к богатству исторически уникален, и самое малое, чему мы можем научиться у биологов, -- не рассчитывать на то, что здесь возможны простые объяснения. Прежде чем обратиться к истории экономического роста западных стран и к поиску его причин, мы хотим сделать ряд предварительных замечаний. Во-первых, о роли неэкономических факторов в этой эволюции от бедности к богатству, в том числе о роли правительств XIX века. Во-вторых, о роли организаций для хозяйственной деятельности—и предостеречь от предположений, что иерархические структуры есть единственная форма организации. В-третьих, об уместности термина капитализм или любого другого идеологически значимого слова, кончающегося на -изм, для описания экспериментального, зачастую прагматичного подхода к хозяйственным проблемам, используемого современным Западом. Этот подход нередко имел результатом политику и практику совершенно отличные от того, как изображают капитализм в учебниках.
Неэкономические источники и последствия экономического роста
В очерке экономической истории уместно отметить значительные неэкономические источники и последствия развития западного мира от бедности к богатству. Бесспорно, что, в силу распространившегося на Западе признания высокой ценности человеческой жизни, важнейшим последствием увеличения богатства Запада стал демографический эффект—рост населения как результат одновременного увеличения числа живущих людей и продолжительности жизни. Другим важным последствием была урбанизация западного мира—переход от преимущественно сельского общества средневековья к почти исключительно городскому обществу современных стран Запада. В мире, где люди живы не хлебом единым, столь крутая перестройка не могла бы успешно совершиться, если бы неэкономические секторы общества не сумели успешно приспособиться к радикальным изменениям.
Важно осознать роль политических институтов в экономическом подъеме Западной Европы. Примечательной чертой экономических систем Запада в XIX—начале XX века была значительная независимость производства и торговли от политических или религиозных действий или ограничений, по крайней мере, по сравнению с ограничениями, действовавшими в XIV веке. Однако, практика невмешательства (laissez-faire) лишь в незначительной степени была свойственна этим хозяйственным системам. Напротив, и в XIX веке и ранее западные правительства очень активно способствовали развитию производства и торговли. Правительства предоставляли правовые механизмы, обеспечивавшие возврат кредитов и выполнение соглашений; они решительно определяли и защищали права собственности, без которых невозможны инвестиции и торговля; они создавали правовые формы, отвечавшие потребностям предприятий; они субсидировали сооружение каналов, железных и шоссейных дорог; разумно или ошибочно, но они защищали с помощью тарифов и квот национальную промышленность от иностранной конкуренции; они предоставляли валюту, которая во многих странах служила стабильной мерой ценности. Некоторые достижения правительств, такие как бесплатное обязательное образование и транспортные системы—просто изумительны. Правительственная помощь океанскому транспорту—введение налогов на развитие навигации, а также строительство доков, волнорезов, расчистка фарватеров, контроль безопасности, создание спасательных служб, подготовка мореплавателей, создание морских госпиталей—представляет интерес потому, что она осуществлялась веками, не затрагивая ничьих принципов. Предоставление монополии с целью поощрить создание новых отраслей являет собой еще более давнюю практику, а выдача патентов на новые изобретения, особо выделенная в конституции Соединенных Штатов, к концу XVIII стала общей практикой. В более общем смысле, отношения между политической сферой и экономической сферой, хотя и были отмечены высокой степенью автономии экономической сферы, включали ряд других элементов. Монополия на осуществление насилия, которая является наиболее фундаментальной характеристикой политической сферы, предполагала создание системы правосудия для ненасильственного разрешения хозяйственных споров; она предполагала также разграничение и защиту прав собственности, в том числе ограничение налогов и защиту от политических экспроприации. На Западе поддержание денежного обращения для облегчения торгового обмена было давней прерогативой государства. Представление об экономическом росте как об одной из форм изменения напоминает нам, что изменения никогда не бывают ограничены только хозяйственными отношениями, они затрагивают также общественную и политическую жизнь. Хотя большей частью политические власти считали своим долгом помогать производству и торговле, в XIX веке стало сравнительно немодным регулировать торговлю, облагать ее значительными налогами, контролировать цены или заработную плату или стремиться к сглаживанию заметных различий в доходах. Предполагалось, что промышленность и торговля служат общему благосостоянию, так что правительство должно было поддерживать и поощрять их. Подчеркивать независимость экономики от политических влияний вполне уместно в очерке экономической истории, но это только половина истории. То, что политики были относительно свободны от ответственности за ход экономической жизни, позволяло им концентрироваться на других аспектах правительственной деятельности, что привело в XIX—начале XX века к столь же исторически беспрецедентному прогрессу в политической жизни, как и в экономической. Национальные государства были консолидированы; право участия в выборах расширено; на смену абсолютным монархиям пришли республиканские и демократические правительства; юристы занимались реформированием права и во многих случаях достигли хороших результатов; тюрьмы были реформированы; были созданы бесплатные публичные школы; международные отношения были улучшены настолько, что между 1815 и 1914 годами Европа не знала больших войн; безопасность жизни и собственности граждан возрастала по мере роста законопослушности и эффективности борьбы с преступлениями. Эти улучшения были достигнуты с помощью невероятно низких налогов. Действенность правительства ценилась сама по себе, и это, бесспорно, являлось вкладом в увеличение материального благосостояния и безопасности жизни.
Организация
В рамках политического дискурса проблемы экономической организации рассматривались с точки зрения того, какого вида деятельность должна быть организованной, а какая—нет. Этот подход предполагает существование единственной формы организации—командной, как в армии, в некоторых политических и религиозных организациях, построенных на иерархических отношениях между руководителями и подчиненными. Экономическая теория использует иную концепцию организации, достаточно широкую, чтобы охватывать практически все виды экономической деятельности, и предполагающую вопрос, как следует организовывать ту или иную деятельность, а не—нужна ли здесь организация или нет. Предварительное объяснение этого различия может оказаться полезным для тех, кто полагает неуместным думать об организации только в терминах иерархического подчинения.
Экономическая ортодоксия предполагает, что все виды хозяйственной деятельности организованы. Так, покупатели и продавцы на рынках коллективно выбирают цели, распределяют функции между множеством людей и вознаграждают тех, кто способствует успеху. Даже явно простая экономическая задача вроде поставки яиц к завтраку предполагает сеть взаимодействий между тысячами людей в разных странах, которые не входят ни в какую иерархическую организацию, но при этом каждый из них выполняет свою маленькую роль, точно согласованную с деятельностью других. Задача не могла бы выполняться с той же надежностью, с какой это происходит в капиталистическом хозяйстве, если бы рынки не являлись мощной организующей силой, способной побудить множество людей к формированию совместных целей, к распределению между многими специалистами труда по достижению этих целей и к обеспечению стимулов, вознаграждающих за выполнение работы.
При выборе между рынком и иерархией как средствами организации хозяйственной деятельности нужно учитывать два аспекта. Что касается фирм, в которых обычно видят основные единицы хозяйственной жизни, то некоторые из них организованы иерархически, другие—нет. Второй аспект относится к экономике в целом: на более высоком, надфирменном уровне хозяйственные отношения могут организовываться иерархически или рыночно или в какой-либо комбинации. Поскольку разнообразие форм и размеров фирм велико, число возможных вариантов сочетания иерархических и рыночных способов организации практически неограничено.
Те, кто подчеркивают эффективность организации экономики через рынки, в действительности имеют в виду нечто большее, чем простое утверждение, что порой чем меньше организации, тем лучше. На деле они утверждают, что при некоторых обстоятельствах рынки обеспечивают более эффективную координацию усилий множества людей, чем командные системы (если мерить эффективность тем, как производство удовлетворяет потребности участников и насколько экономно при этом используются ресурсы). В пользу превосходства рыночной организации обычно выдвигают и тот довод, что рынок вознаграждает и наказывает сильнее и определеннее, чем иерархические структуры, так что в рамках рыночной организации сильнее давление в пользу достижения наилучших результатов. Таким образом, различие между рыночной и иерархической организацией—это не вопрос о большей или меньшей организованности и по некоторым критериям рынок представляет собой более эффективную форму организации. Иерархия и рынок—не единственные способы побудить людей к сотрудничеству для достижения общих целей. Манориальная система была третьей формой организации экономики. Она использовалась для подчинения экономических аспектов деревенской жизни политическим и военным аспектам феодальной системы. Подобно современным экономическим системам Запада, она включала иерархические и неиерархические элементы. В главе 8 при рассмотрении сферы науки мы обнаружим эффективную и чрезвычайно производительную форму организации, при которой отношения между учеными не могут быть описаны в терминах ни иерархической, ни рыночной организации.
Если бы человеческие сообщества состояли исключительно из Робинзонов, взаимно изолированных и производящих только для собственных нужд, тогда можно было бы с уверенностью утверждать, что производительность этих обществ лишь в малой степени приближается к их действительным возможностям. Поскольку практически все производство зависит от кооперации усилий, различие методов обеспечения кооперации в разных обществах представляет собой самый многообещающий источник объяснения различий в объеме производства и темпах роста. Чтобы исследовать эти различия, нужно понять, что возможны разные формы организации—к чему и направлены эти предварительные замечания.
Являются ли западные хозяйственные системы капиталистическими? Осознание того, что первичными свойствами западных систем хозяйства были открытость к технологическим и организационным экспериментам и разнообразие организационных форм, заставляет поставить вопрос о том, как назвать эти экономические системы. В XX веке стало общепринятым называть экономические системы западных стран капиталистическими. Этот термин узаконен традицией. Но основным свойством экономических систем, возникших в Европе с упадком феодализма, является их предельная прагматичность и отсутствие идеологических связей с любыми принципами, за исключением экономической эффективности и выживаемости. Экономический подъем Запада стал возможен благодаря системе, сложившейся прежде, чем она была осознана как система или получила оправдание как идеология. Существовало множество идеологических привязанностей к соответствующим идеям и институтам—к частной собственности, свободе от произвольной конфискации или налогообложения и т. п., но не было идеологии, основой которой служила бы роль этих институтов в четко очерченной системе экономической жизни. Такое положение сохранялось до 1776 года, когда Адам Смит дал систематическое обоснование идеологии невмешательства, но к этому моменту основные институты западной экономики уже вполне сложились, и процесс экономического роста был запущен. На самом деле, если у Запада в первые одно-два столетия его экономического роста и была какая-нибудь экономическая идеология, то это был меркантилизм, позднее столь страстно и красноречиво отвергнутый Адамом Смитом. Ни Коммунистический манифест, ни Капитал (том I) не использовали термина капитализм, хотя в 1877 году Маркс употребил его в своей переписке. Оксфордский словарь английского языка отмечает первое использование его в 1854 году Теккереем, который так обозначил условия владения капиталом. Для обозначения экономической системы впервые термин был использован в 1884 году в книге Дуэ Лучшие времена. В конце XIX века последователи Маркса использовали этот термин как презрительное обозначение системы, которую они намеревались разрушить. Изобретатели термина не вкладывали в него рационального содержания; тем не менее, защитники экономической системы Запада решили, что достоинства термина оправдывают неподчинение правилу, в соответствии с которым не следует использовать терминологию своих оппонентов. Для обозначения западной системы хозяйства больше подходит термин смешанная экономика, поскольку она всегда и была смешанной. Но современное употребление этого термина как бы предполагает, что были времена, когда существовал более чистый капитализм. Так что, несмотря на собственные возражения, мы будем использовать термин капитализм в согласии с традицией, для определения не идеологии (на -изм), но того изменяющегося набора экономических институтов, которые возникли в западноевропейских странах в эпоху экономического роста.




1. Введение


Бедность как норма
Если мы окинем взглядом историю человечества и оценим уровень жизни наших предков в соответствии с современными критериями, то увидим историю безнадежного прозябания. Тогдашние общества обеспечивали возможность человеческого существования только очень небольшим группам людей, подавляющее же большинство жило в бескрайней нужде. Благодаря литературе, поэзии, романсам и легендам, прославляющим сильных и благополучных, мы невольно забываем о нищете, господствовавшей в прежние времена. Эпохи убожества подверглись мифологизации и порой их даже представляют как золотые времена сельской простоты. Это было не так.
Только в последние два столетия в Западной Европе, Канаде, Соединенных Штатах, Австралии, Японии и ряде других стран наступил редкий в истории период, когда прогресс и процветание затронули жизнь не только привилегированных десяти процентов населения, но и многих других людей. Для краткости и простоты мы пожертвуем географической точностью, и будем относить все эти страны к Западу. В Англии, в Соединенных Штатах и в ряде мест Западной Европы уже в начале XIX века (а позднее и в других странах Запада) стало заметно, что необычно большая часть населения стала питаться лучше, живет в более здоровых и безопасных условиях, чем это было в древности на Среднем Востоке, в Индии, Китае, в римской и исламской цивилизациях—словом, лучше, чем когда бы то ни было в человеческой истории.
Сдвиг от бедности к богатству в социальном смысле означает улучшение материального благополучия. Это изменение не находит адекватного выражения в статистике валового национального продукта, национального дохода или в изменениях реальной заработной платы. Конечной опасностью для человека всегда была смерть, и сдвиг от бедности к богатству в первую очередь означает отдаление опасности смерти. Первыми показателями этого являются статистика ожидаемой продолжительности жизни, уровня смертности, в том числе детской смертности. Следом в списке идут голод и голодная смерть; сдвиг от бедности к богатству—это уменьшение опасности голода и голодной смерти, что фиксируется статистикой как сокращение заболеваемости из-за недостаточного питания. К числу древнейших бедствий относится также чума, которую можно рассматривать как символ всех губительных болезней; исчезновение таких болезней есть еще одно свидетельство сдвига от бедности к богатству. Нищета обычно ассоциируется с неграмотностью, предрассудками, невежеством и прикрепленностью к месту. Рост богатства—это и распространение грамотности, образования и увеличивающееся разнообразие жизненных впечатлений. Бедность означает, что главной задачей людей является забота о выживании, что из-за перенаселенности жилищ уединение почти недоступно, что возможности выбора резко ограничены. Сдвиг к богатству сопровождается расширением возможностей индивидуального выбора и частной жизни.
По ряду причин простая статистика не может отразить сдвига от бедности к богатству. Для учета множества производимых продуктов и услуг даже в простой экономике статистика должна оперировать стоимостными величинами, выраженными в деньгах. Деньги являются общим измерителем производимого в хозяйстве, они не отражают различия в составе производства. Поэтому статистические показатели будут одинаковыми для хозяйственной системы, в которой производится все большее количество одних и тех же продуктов и услуг, и для такой системы, в которой происходит экономический рост, сопровождаемый изменением стиля жизни всего общества, с заметным изменением состава производимых и потребляемых продуктов и услуг.
Уже в самом начале экономической экспансии происходили изменения в том, что люди потребляют, в работе, которую они исполняют, и в общем стиле жизни. Первоначальные изменения на Западе были поразительно малы—добавление небольшого количества овощей и мяса к среднему рациону питания, переход от деревянной обуви к кожаной, -- и общие статистические показатели могли бы лишь символически указать направление изменений. Но по мере экономического развития Запада жизнь людей совершенно изменялась. Подростки перестали трудиться и пошли в школу; на смену труду в феодальном поместье или на ферме пришел городской труд—на фабрике или в качестве свободного специалиста. Деревенскую хижину сменил городской дом или квартира. Никакие суммарные статистические показатели не могут отразить результаты сдвига от сельской экономики к городской, не могут дать представления о революционном изменении образа жизни, ставшем результатом возникновения железных дорог в XIX веке или автомобилей в XX веке. Говоря об отдельном человеке, различие между богатым и бедным можно, видимо, выразить в деньгах, но, когда речь идет об обществе в целом, богатство означает не только большую величину национального дохода на душу населения, но и совершенно другой образ жизни членов этого общества. Одна из трудноразрешимых статистических проблем—следствие того факта, что труд по дому никогда не оценивался в деньгах, если речь не шла о выработке продуктов на продажу (как на ферме). Так что, когда женщины оставили работу по дому ради оплачиваемого труда по найму, современная статистика учла их заработную плату как прирост валового национального продукта (ВНП), несмотря на то, что некоторые видят в этом скорее снижение качества жизни. Есть и еще одна трудность с обобщающими статистическими показателями: некоторые блага и услуги оцениваются в деньгах по их рыночной цене, а другие получают оценку в результате решений администрации или в ходе налоговых изъятий. Нет оснований предполагать, что два способа оценки дают одинаковые результаты. Заслуживает хотя бы беглого рассмотрения и соотношение между приростом богатства и унаследованным богатством. В декабре каждого года примерно 95% производства может быть отнесено к той части экономики, которая уже существовала и действовала в начале этого же года, и не более 5% составляет прирост этого же года. Но в долгосрочной перспективе относительные роли вновь создаваемого и унаследованного богатства меняются местами. В 1985 году в США более 85% объема производства на душу населения (с учетом изменения уровня цен) представляли собой результаты роста после 1885 года. Эти цифры, конечно, неточно отражают изменения материального благосостояния граждан. Но образ жизни в 1985 году был явно лучшим, чем прежде и, если не считать самых богатых, качественные изменения были столь же внушительны, как и количественные.
Вполне возможно, что переход общества от бедности к богатству не сопровождался ростом самоудовлетворенности граждан; собственно, вообще сомнительно, что самоудовлетворенные люди смогли бы осуществить переход от бедности к богатству. Не исключено, что труднее обуздывать психологическое беспокойство физически здоровых людей, чем натиск людей, ошеломленных голодом. И хотя достигший благосостояния народ должен быть готов к необходимости поддерживать обширную систему помощи психически больным и заранее примириться с социальным разладом, нарастающим вместе с расширением возможностей индивидуального выбора, по-прежнему остается вопрос, как может быть осуществлен такой переход. В конце концов, при всех видах социальных изменений с устранением старого набора проблем появляются новые, и вряд ли следует винить людей за то, что они предпочитают проблемы, порождаемые богатством, тем, которые возникают из условий бедности.
История перехода от бедности к богатству настолько изобилует множеством загадок, сюрпризов, разоблачений, триумфов и трагедий, что представляет интерес и сама по себе. Кроме того, лучшее понимание обстоятельств, сопутствовавших экономическому подъему Запада, может быть полезно для тех, кого интересуют вопросы общественной политики, проблемы сравнительных преимуществ множества западных экономических институтов, будущее западных обществ, а также для большинства тех, кто чувствует свою ответственность за передачу следующему поколению, по крайней мере, таких же возможностей улучшения условий своего существования, какими располагало нынешнее поколение.
Постепенность роста богатства на Западе
Приступая к попытке объяснить экономический подъем Запада, следует начать с самого загадочного его аспекта—с его постепенности. Развитые страны Запада завершили бегство от бедности к относительному богатству в XIX—XX веках. Не было резких скачков в объемах производства— только постепенный ежегодный рост, чуть обгонявший темпы увеличения численности населения, рост того же рода, который впервые начался в Англии и Голландии. Даже Япония, успехи которой в освоении достижений западной промышленности стали легендарными, пришла к успеху через небольшие порции ежегодного прироста. Всем этим странам потребовалось много времени для умножения как численности населения, так и объемов производства на душу населения.
С учетом роста населения ежегодный (и даже ежедесятилетний) прирост богатства был настолько малозаметен, что широко распространилось убеждение, будто плоды роста достаются только богатым. Только в XX веке по мере накопления богатств на Западе становится заметно, что рост принес выгоду многим. Стало очевидным, что рабочий класс Запада движется ко все большему процветанию, что средний класс процветает и становится более многочисленным относительно населения в целом. Нет, бедность исчезла не совсем. Запад достиг не устранения бедности, но только лишь ее относительного сокращения от 90% населения, до 30--20% или еще менее—в зависимости от страны и используемого определения того, что такое бедность (а черта бедности все время сдвигалась вслед за увеличением богатства общества). В XX веке в результате непрерывного экономического роста Запада возник громадный разрыв между его нынешним богатством и прежней бедностью, которая до сих пор является уделом большинства живущих. Можно выделить основные инновации—в технологии, в экономической и политической жизни, которые сделали возможным этот рост. Но при всей внушительности отдельных достижений главным статистическим фактом остается постепенность роста. Эта постепенность частично объясняется тем, что когда крупнейшие изобретения внедрялись одновременно и в одном месте, как это было во времена промышленной революции, они непосредственно воздействовали только на часть экономики и требовались десятилетия для полного проявления их воздействия. Другой причиной является то, что множество мелких усовершенствований в знании оказывало кумулятивное воздействие на экономический рост и в соответствии с законом больших чисел это кумулятивное воздействие распределялось во времени более или менее равномерно. Не было такого дня, когда бы даже самый проницательный телевизионный комментатор или редактор газеты мог заявить об экономическом достижении, «спасающем Запад от бедности». Было много важнейших экономических и технологических достижений, но ни одно из них не осталось в истории как источник мгновенного и заметного увеличения темпов развития, отличимого от краткосрочных пиков и спадов, порождаемых войнами, неурожаями, финансовыми крахами и циклами деловой активности. Объяснение столь устойчивого и длительного роста должно основываться на институциональных механизмах, глубоко встроенных в саму структуру западной системы хозяйства, осуществляющих непрерывный поиск и адаптацию изменений, благоприятных для дальнейшего роста. Ключевым является слово глубоко, поскольку механизм настолько скрыт, что многие наблюдатели считали просто невозможным продолжение роста после столь долгого расширения производства и умножения населения. В последние сто лет темп годового роста производства обычно оценивается величиной в 3%, и в большинстве видов человеческой деятельности такого рода геометрическая прогрессия, где каждый последующий член в 1,03 раза больше предыдущего, обычно наталкивается на непреодолимые препятствия и увядает гораздо раньше двухсот повторений. Уже в конце XVIII века Томас Роберт Мальтус доказывал, что экспоненциальный рост населения очень скоро натолкнется на непреодолимые препятствия в виде нехватки продуктов питания. [Thomas Robert Malthus, An Essay on Population, 2 vols (London: H. M. Dent and Co., 1914). Первая публикация 1798.] Столетие спустя население Британии учетверилось, а жизненный уровень его был много выше, чем во времена Мальтуса. Понятно, что если Мальтус, писавший почти 200 лет назад, не мог предвидеть непрерывного роста производства продуктов питания, то и современные нам неомальтузианские движения, которые озабочены гораздо более широким списком ресурсов, чем Мальтус, не способны увидеть возможности для продолжения роста Запада.
После первой мировой войны прославился предсказанием заката Запада Освальд Шпенглер [Oswald Spengler, The Decline of the West, 2 vols (New York: Knopf, 1926-28)]. Во времена Шпенглера ни один разумный пророк не смог бы предвидеть, что в последующие пятьдесят лет население США почти удвоится, а величина ВНП на душу населения (в постоянных долларах) увеличится более чем в 2,5 раза. Дело не в том, что Шпенглер просто ошибся в сроках неизбежного прекращения геометрического роста. Гораздо важнее, что такой талантливый и проницательный мыслитель, как Шпенглер, не только неверно понял и недооценил силы, стоящие за экономическим ростом Запада, но также неверно понял и переоценил силы, разлагающие и разрушающие источники роста. И далеко не один он. Мы обнаружим, что Запад создал могущественную систему экономического роста такого типа, что она способна порождать развитие и десятилетиями обеспечивать рост материального благосостояния уже после того, как приводивший ее в движение дух полностью выгорел. Сама инерционность такого рода систем делает их очень обманчивыми. Люди, работающие в рамках этой системы, приводящие ее в движение, могут продолжать делать то, что они делали всегда, уже после того, как исчезнут все стимулы для созидательного труда, и систему будут поддерживать только привычка и отсутствие лучших альтернатив для ее людей. Такого рода система может прекращать действовать настолько медленно, а разрыв во времени между появлением причин упадка и их действием может оказаться столь большим, что к моменту, когда вырождение становится явным, ход событий может оказаться необратимым. Социальные системы могут продолжать экспансию еще долго после наступления событий, делающих неизбежным их разрушение. Главным историческим примером по-прежнему является судьба Римской политической империи, а не западной экономической империи: первая продолжала экспансию более ста лет после событий, сделавших неизбежной ее дезинтеграцию. Когда мы пытаемся оценивать возможные объяснения западного экономического роста, важно помнить об этом большом и неопределенном временном разрыве между возникновением причин и их воздействием. Многие западные институты, способные помочь в объяснении динамики западной экономики, были существенно изменены политическими и социальными событиями второй половины XX века. Несмотря на эти изменения, экономический рост Запада продолжался, и можно даже доказывать, что не было долгосрочного сокращения темпов роста. Нужна осторожность, когда ссылаешься на эти институты для объяснения роста Запада, но нет оснований вовсе не учитывать их роль. Может быть, результаты сравнительно недавних институциональных изменений еще не проявились в полной мере, а может быть, без этих изменений темпы роста были бы выше. К сожалению, решающие эксперименты невозможны, и выводы экономической истории грешат неопределенностью. Невозможно распутать все загадки, создаваемые одновременным воздействием множества причин и способностью людей и их институтов приспосабливаться к изменениям так, что делаются неразличимыми их воздействия; возможно, и даже очень вероятно, что в разные периоды действовали разные причины роста Запада, и последствия некоторых изменений выходят на поверхность, когда о причине все давно и забыли.
Некоторые предварительные объяснения
В последние полтора столетия причины подъема Запада от бедности к богатству интенсивно изучались. Есть смысл в кратком предварительном обзоре как сильных, так и слабых сторон наиболее распространенных объяснений.
1. Науки и изобретения
Самые популярные объяснения западного процветания выделяют роль наук и изобретений. Но если науки и изобретения являются достаточными причинами богатства народов, то почему не совершили переход к богатству Китай и исламские народы, которые лидировали в этих областях в период, когда Запад выходил из феодализма и входил в современность? Другая трудность с этими объяснениями в том, что науки и изобретения—это формы знания, которые, как можно полагать, легко перенести из одного общества в другое с помощью лекций и книг. Однако странам третьего мира освоение наук далось гораздо легче, чем разгадка тайн экономического роста Запада. Мы не склонны отрицать важность технологии, но очевидно, что это не единственное объяснение роста Запада.
2. Природные ресурсы
Другое популярное объяснение богатства народов—это наличие природных ресурсов или благоприятные условия доступа к ним. Карл Маркс, например, отчасти приписывал новое богатство Запада начатым в XVI веке империалистическим завоеваниям. В конце XIX века империалисты Англии, Франции, Германии, Италии, Бельгии и Голландии сходным образом провозглашали важность владения природными ресурсами. А в наши дни многие из публикаций о пределах роста соединяют более изощренную концепцию природных ресурсов с верой в простоту связи между владением природными ресурсами и экономическим ростом. Но процветание Нидерландов и Швейцарии уже давно подрывало репутацию этого объяснения. Окончательно подорвали ее феноменальный рост и процветание Японии. После второй мировой войны другие страны Запада, обладавшие ограниченными ресурсами и теперь уже не имевшие колоний, продолжали богатеть, тогда как некоторые страны третьего мира с огромнейшими природными ресурсами по-прежнему прозябают в нищете. Короче говоря, это объяснение не соответствует фактам. Наконец, экономическими ресурсами общества являются не природные ресурсы как таковые, но внутренние для каждого общества отношения между его природными ресурсами и организационными и технологическими умениями добыть или использовать их ради процветания своих граждан. Ресурсы, важные для экономического богатства, не вполне материальны; они представляют собой тонкую комбинацию наличных в природе веществ, знаний, социальной организации и усилий людей, нужных, чтобы с помощью этих веществ удовлетворить человеческие нужды. Для американских индейцев, например, нефть, уголь, железная руда, леса и пахотные земли Северной Америки не представляли экономических ресурсов, в отличие от стад бизонов, которые являлись первостепенным ресурсом. Экономические ресурсы Запада—это его богатство; проблема в том, чтобы объяснить, как Запад создал организационные и технологические умения, необходимые для производства и эксплуатации этого богатства.
3. Психологические объяснения
Еще более настойчиво Маркс приписывал экономический рост Запада движущим силам конкурентной экономики, которая вынуждала капиталистов к бешеной гонке за еще большими объемами продаж и еще большими прибылями, создавая тем самым то, что уже в его времена было «двигателем капиталистической экономики». Он рассматривал западные технологии не как отдельный источник роста, но как порождение этого стремления к личному богатству. Однако для Маркса поведение капиталистов было не столько независимым психологическим явлением, сколько реакцией на специфическое давление капиталистических институтов. Для Маркса экономический рост капитализма был не просто уступкой, которую он готов был сделать для целей аргументации, но центральным моментом его теории о неизбежности революции. С его точки зрения, капиталистический рост экономики, создавая условия для улучшения жизни рабочих, делает неизбежным то, что для овладения этими возможностями рабочие революционным путем захватят средства производства. Эта теория сегодня кажется неправдоподобной, потому что выяснилось, что захват средств производства не является необходимым условием получения рабочими выгод от экономического роста. Для Маркса существенной была его вера в то, что капитализм не способен преобразовать высокий потенциал роста в повышение уровня жизни рабочих.
Экономический рост вряд ли возможен, пока те, кто способен осуществлять его, не имеют стимулов делать свое дело, и Маркс был, конечно же, прав, когда подчеркивал стимулирующее значение прибылей и убытков. Но спустя столетие после его смерти, когда мы могли наблюдать за усилиями третьего мира добиться роста, стало очевидно, что нужно нечто большее, чем стимулы. Стимулы не помогут обществу сделать что-либо, чего оно не умеет делать. Важны также знания и институциональная структура, которая создает возможности для увеличения знания и место для действия системы стимулов. Крайняя трудность выявления источников западного экономического роста способствовала появлению почти безумных психологических объяснений. Довольно популярной была идея, что упадок феодализма явился результатом психологической мутации и рыночные институты возникли из нового капиталистического настроения или вследствие того, что страсть к приобретательству стала сильнее, чем в Китае, Индии или в странах ислама. Это утверждали Вернер Зомбарт [Weruer Sombart, Der modems Kapitalismus, 2nd ed. (Munchen: Duncker and Humblot, 1916)] и другие. Дело не столько в преследовании собственных интересов, которые столь явно изменяются в ходе истории, но в возможностях достичь вознаграждения и на путях, которые открыты для этого. Макс Вебер поставил под сомнение значимость того, что он называл «экономический импульс»:
Представление, согласно которому наша рационалистическая и капиталистическая эпоха отличается от других времен большей напряженностью экономического интереса, есть представление наивное; современные капиталисты отличаются страстью к стяжательству не в большей степени, чем, например, восточные купцы. Само по себе разнуздывание экономического интереса способно породить лишь иррациональные результаты; такие люди, как Кортес и Писарро, в которых, пожалуй, сильнее всего воплотились эти стремления, не имели ни малейшего представления о рационализации экономической жизни. Если жажда приобретения универсальна, то интересен вопрос, при каких условиях она делается разумной и упорядоченной, так что в результате возникают рациональные институты вроде капиталистического предприятия. [Max Weber, General Economic History (New York: First Collier Books Ed., 1961), p. 26)]
4. Удача
В истории западной экономики известны три, а может и четыре группы событий, которые вполне могут быть названы революциями. В XV веке начинается экспансия ремесла и торговли, которая может быть названа меркантилистской революцией. Спустя три столетия, в XVIII веке, произошла промышленная революция. В конце XIX—начале XX века внедрение электричества и двигателей внутреннего сгорания привело ко второй промышленной революции. В наши дни развитие электронной памяти и вычислительных мощностей, воплотившихся в системах коммуникаций и в компьютерах, ведут или уже привели к информационной революции.
Можно объяснить богатство Запада как последствие чрезвычайного везения: четыре благодетельных революции за пять столетий. Точно так же можно объяснить распад феодального общества крайним невезением: слишком много чумных эпидемий, войн и неурожаев было в XIV столетии. Но если молния четырежды ударяет в одно и то же место, уместно поинтересоваться, что же здесь так устойчиво ее привлекает. В каком-то смысле удачливость—вполне разумное объяснение, поскольку мы не знаем ни о каком мудреце, который бы изобрел экономические институты Запада. Они—продукт истории, незапланированный результат действий, предпринятых для достижения совсем иных целей. Они были уже вполне развиты к тому времени, когда Адам Смит начал их исследовать. Мы и до сих пор не вполне их понимаем. Богатство Запада есть результат удачи в том же смысле, в каком можно объяснить счастливой случайностью результаты биологической эволюции, но при этом есть смысл изучать эти процессы, их результаты и взаимосвязи между ними.
5. Дурное поведение
В политической литературе получила развитие и другая группа объяснений. Экономическое богатство Запада приписывалось различным формам дурного поведения, которое было предосудительным, если не по критериям своего времени, то уж наверняка по современным критериям. В вину Западу чаще всего ставили: рост неравенства доходов и богатства, эксплуатацию рабочих, колониализм, империализм и рабство. Эти объяснения были очень полезны, поскольку поощряли благотворительность, сбивали западную спесь и служили аргументами в пользу социального законодательства. Но лучше не говорить об их адекватности в объяснении экономического роста Запада.
6. Неравенство доходов и богатства.
Очень популярно представление, что неравенство доходов и богатства несправедливо, но необходимо для экономической системы Запада. Некоторые критики неравенства утверждают, что доход и богатство создаются всем обществом, и оно же должно распределять их среди своих членов равномерно, так что неравенство, создаваемое деятельностью капиталистических рынков, само по себе несправедливо. Другие допускают неравенство в меру различий экономического и социального вклада отдельных людей или семей, но утверждают, что существующее на деле неравенство не имеет оправданий. В любом случае можно утверждать, что неравенство само по себе не является достаточным объяснением экономического роста. Неравенство доходов и богатства имело место в ранних западных обществах и во многих незападных, но при этом не вело к сравнимому росту экономического благосостояния. На деле во многих странах третьего мира уровень неравенства существенно выше, чем в современных США. Хотя ясно, что неравенство доходов и богатства не является достаточным условием экономического роста, есть основания считать его необходимым условием. Причина проста. Богатство может быть социальным продуктом, достающимся по наследству, но предельные вклады отдельных людей и народов в его производство сверх и помимо унаследованного очень различны. Вознаграждения или наказания могут стимулировать или подавлять эти предельные вклады. Общество, желающее с помощью наград и наказаний поощрять производство, должно более благожелательно относиться к тем людям, которые вносят в производство больше своей доли в социальном наследстве. Против вывода, что возникающее в результате неравенство абсолютно необходимо для экономического роста, можно возразить только указанием на то, что, наверное, можно побудить людей к созидающей богатство деятельности без столь больших наград и сильных наказаний. На данный момент эта возможность чисто гадательная, потому что ни одно из развитых обществ не обходилось без системы наград и поощрений, хотя многие опирались больше на наказания и меньше—на награды, чем Запад. Насколько несправедливо неравенство, создаваемое работой капиталистических рынков, и в какой степени его можно смягчить, не совершая иных несправедливостей, -- очень запутанные и противоречивые вопросы. И трудности только частично объяснимы тем, что очень высокие доходы и богатство, так же как и крайние формы нищеты, имеют множество причин, и устранение этих причин потребовало бы политических решений, в том числе не очень приемлемых. Более существенна та трудность, что профессии, необходимые для упорядоченного функционирования современного общества, требуют очень разнообразных талантов и навыков и сильно различаются по предоставляемым условиям работы, социальному и культурному статусу, риску безработицы и других форм возможных убытков, по способности давать удовлетворение от выполнения интересных, ценных или возвышенных задач. Капиталистические рынки используют различие в уровне денежных доходов для уравнивания числа людей, привлекаемых к каждой профессии (предложение труда), с числом рабочих мест, наличных в каждой профессии (спрос на труд). Уровень заработной платы, уравновешивающий спрос и предложение рабочей силы, не имеет отношения к ценности отдельных людей, а только свидетельствует о том, сколько можно заработать на данном месте. Уровень оплаты важен лишь для отдельного человека, принимающего решение о месте работы или выборе профессии. При отсутствии различий в уровне оплаты труда пришлось бы использовать какие-нибудь формы принудительного труда, чтобы избежать сверхпредложения работников в привлекательных профессиях и их недостатка в менее привлекательных. Таким образом, неравенство является альтернативой системе принудительного труда.
При всех своих недостатках, капиталистические рынки исторически возникли в результате развития средневековых рынков, где цены устанавливались с оглядкой на идею справедливости—как ее воспринимали те, кто назначал цены. Можно спорить о том, в какой степени переход от систематической несправедливости установленных законом цен к ценам спроса и предложения сделал общество более справедливым, но бесспорно, что в результате оно стало более свободным и зажиточным. Новые рынки обладали большей экономической эффективностью, и их рост сопровождался расширением торговли и производства. Они служат примером вечного конфликта между справедливостью и производительностью: рынки оценивают только результат деятельности и пренебрегают относительной человеческой ценностью работников, но экономическая эффективность новых рынков привела к уменьшению бедности, которая сама по себе является глубочайшей несправедливостью.
7. Эксплуатация
Согласно словарям, эксплуатация—характеристика любой экономической деятельности, поскольку можно говорить, что человек эксплуатирует собственные возможности. Марксисты используют этот термин как бранное слово для описания процесса, в результате которого капиталисты присваивают часть создаваемого трудом продукта—его «прибавочную стоимость». Вопрос в том, может ли эксплуатация, даже в этом особом значении, служить адекватным объяснением западного роста. Представляется, что таким образом можно объяснить только рост капитала и дохода капиталистов. Однако эта концепция не помогает объяснить увеличение доходов рабочих, а ведь именно здесь и произошел самый заметный рост.
Но даже относительно капитала эксплуатация лучше объясняет его накопление, чем открытие возможностей для инвестирования. Для экономического роста нужны как капитал, так и возможности его прибыльного использования, и после опыта 1930-х годов мало кто из экономистов верит, что возможности вложения автоматически возникают при накоплении капитала. Маркс доказывал, что накопление побуждает капиталистов создавать новые отрасли и развивать заморские рынки ради приложения накопленного капитала, но наличие стимулов еще не гарантирует результатов. Последние исследования значения технологических и социальных изменений и расширения торговли для создания инвестиционных возможностей свидетельствуют, что возможна и обратная причинно-следственная связь: существование инвестиционных возможностей может побуждать к накоплению капитала. Это особенно верно для первых стадий промышленной революции, когда строители первых фабрик отреагировали на воспринятую ими потребность в совершенствовании текстильного производства: при этом ничто не свидетельствует о том, что желание использовать избыточный накопленный капитал, если он существовал в допромышленной Англии, играет существенную роль в их усилиях. Если бы целью первых фабрикантов было накопление капитала, то первые фабрики означали бы их полный провал, потому что требовали относительно малых—по сравнению с сельским хозяйством, мореплаванием или торговлей—вложений. Для темы эксплуатации особенно важны инвестиционные ситуации, в которых можно нанимать рабочих по более дешевым, чем у конкурентов, ценам. Такого рода ситуации сыграли важную роль в экономическом развитии стран третьего мира, но есть и более старые примеры. В период промышленной революции в Англии были часты жалобы на то, что фабричным рабочим платят существенно меньше, чем гильдейским мастерам; точно так же развитию текстильной и обувной промышленности на американском Юге способствовала относительная дешевизна труда по сравнению с его стоимостью в Новой Англии. Легко представить себе, что Маркс оценил бы такое развитие как прямую эксплуатацию и рабочие, которые привыкли к прежней, более высокой оплате труда, с ним согласились бы. С другой стороны, для тех стран или регионов, главный экономический ресурс которых— избыток дешевой рабочей силы, обеспечение занятости на наилучших возможных условиях является не только разумным путем экономического развития, но и нравственным императивом.
Другой вопрос, является ли снижение заработной платы системным признаком капитализма или это простое использование благоприятных возможностей. Низкий уровень заработной платы стимулирует развитие трудоемких производств и, благодаря этому, сокращает потребности в накоплении капитала. Поэтому корпорация, заменяя старый завод в Чикаго новым в Корее, может действительно сократить свои потребности в капитале. Но на деле капиталистическая промышленность развивала главным образом капиталоемкие производства. Если бы капитализм тяготел к системе низкой заработной платы, следовало бы ожидать, что капиталисты сохраняли бы трудоемкие производства и расходовали сэкономленные таким образом деньги на личные нужды. Более того, здесь важна и международная перспектива. Открытие нового завода в Корее ведет к росту заработной платы в Корее.
На Западе реальный уровень заработной платы растет уже более столетия. Вряд ли можно объяснить этот рост с помощью эксплуатации. Можно даже предположить, что долговременное возрастание заработной платы снимает вопрос об эксплуатации, поскольку даже Маркс не пытался утверждать, что расширение производства (делающее рост возможным) может быть приписано исключительно пролетариату.
8. Колониализм и империализм
Некоторые объяснения привлекают внимание к отношениям Запада с экономически менее развитыми странами. Марксисты описывают эти отношения как империалистические, хотя значение этого термина размыто разнообразными толкованиями Маркса, Ленина, послевоенных теоретиков, а также более чем столетним развитием капиталистических и докапиталистических стран. Существуют серьезные разногласия по вопросу о том—является ли капитализм источником прогресса или препятствием для развития докапиталистических стран. Чуть более нейтральным для описания отношений между капиталистическими и докапиталистическими народами является термин колониализм. В смысле постоянной колонизации переселенцами из метрополии колониализм—это очень давняя практика и результаты ее зачастую более благотворны, чем у иного типа колониализма, который ведет к установлению иностранного владычества над многочисленным местным населением, как это сделали британцы в Индии и великороссы на подчиненных им территориях. Смесь этих двух практик, когда колонисты из метрополии становятся значимым меньшинством, которое в культурной и экономической жизни господствует над потомками покоренного местного населения, является политически взрывчатой, как свидетельствует история войн в Алжире, Кении, Родезии и в Южной Африке. К этому списку можно добавить даже Ирландию.
Западные люди начали колонизацию обеих Америк в XVI веке. Хотя большей частью это была колонизация в первом смысле слова, все же она не представляла собой заселения пустующих земель—ведь существовали весьма развитые культуры ацтеков и инков в Мексике и Перу. Вторым вариантом колониализма было установление политического господства Запада над более тесно населенными и политически интегрированными районами Индии, Африки и юго-восточной Азии. В последние десятилетия XIX века этот процесс получил такое развитие, что вновь созданная Германская империя даже жаловалась на отсутствие возможностей для колониальных предприятий.
Поскольку колониализм стал ассоциироваться с чем-то постыдным, стоит припомнить, что в Средиземноморье благодаря греческой колонизации и колониальным предприятиям Запада возникали колонии, свидетельствовавшие о несомненном успехе как с точки зрения нового поселения, так и с точки зрения метрополии. Колониализм разбросал семена быстрого роста в Южной и Северной Америке—внушительное достижение. Но даже в Америках колониальный опыт и достижения Испании, Португалии, Англии, Франции и Дании очень различны. Испания и Португалия стали крупными колониальными державами, но ни у себя дома, ни в своих колониях не создали развитых капиталистических хозяйств. Их самые ценные колонии располагались в Латинской Америке, и они были утрачены в ходе войн за независимость, когда еще сами колониальные державы не вышли из докапиталистической стадии развития.
Самым поразительным достижением британского колониализма было создание фундамента для развития ряда богатейших стран мира: Соединенных Штатов, Новой Зеландии, Канады, Австралии, Гонконга и Сингапура. Экономическое процветание колоний пошло на пользу и самой Британии, поскольку контролируемая и неравная торговля с экономически отсталой колонией гораздо менее выгодна для развитой страны, чем торговля с другой развитой страной. Франция создала и утратила большую колониальную империю, которая запомнилась кровавым крахом господства в Индокитае и почти столь же насильственным освобождением Алжира—самой успешной из французских колоний. Глядя в прошлое; нет оснований считать, что колониальные предприятия положительно сказались на экономическом росте Франции.
Утверждение, что экономическое процветание Запада имеет причиной империализм, основывается на том, что колонии представляли собой рынок сбыта товаров, производимых в развитых странах. Но этот аргумент относится главным образом к отдельным фирмам, участвовавшим в колониальной торговле. Во-первых, бедные и неразвитые страны, как правило, не располагают достаточно емкими рынками, так что возможности для эксплуатации здесь невелики. Достаточно большие рынки, которые могут служить базой для расширения производства в развитой стране, -- это, почти по определению, рынки достаточно развитых стран, хотя это могут быть и непромышленные страны. Во-вторых, самый большой выигрыш от торговли с неиндустриализованными странами принесла торговля, не подчиненная империалистическому политическому контролю. Такая торговля развилась в результате создания заморских источников продуктов питания как в колониальных, так и в политически независимых странах Северной и Южной Америки, Австралии и Африки. В последние полтора столетия эта торговля была большим благом для растущего населения Западной Европы не в силу эксплуатации, но потому, что рост производства сдерживал мировые цены на продукты питания. Утверждение, что империализм есть адекватное объяснение экономических успехов Запада, сомнительно, прежде всего, потому, что периоды экономического роста западных стран и периоды их империалистической экспансии просто не совпадают. Империалистические Испания и Португалия не знали длительных периодов роста;
Швейцария и скандинавские страны, достигшие значительных успехов в экономике, никогда не были империалистическими; Германия и Соединенные Штаты, являющиеся высокоразвитыми странами, очень поздно приняли участие в империалистических захватах. Британия и Голландия знали экономический подъем, но они были сильными еще до начала империалистической экспансии и продолжили рост после распада империй. История XVIII—XIX веков подсказывает, что в большинстве случаев экономический подъем был причиной, а не результатом империалистической политики: вновь обретенное экономическое могущество подталкивало к осуществлению безответственных заморских политических авантюр. Это, конечно, малое утешение для бывших колоний—сознавать, что их покорили безо всякой корысти.
9. Рабство
Некоторые подчеркивают роль рабства в экономическом росте Запада. Рабов крайне редко использовали в западной промышленности, если вообще использовали. Похоже, что от этого воздерживались не по моральным причинам; рабство— давний и широко распространенный институт, и в период промышленной революции оно было широко распространено в английских колониях, хотя и не в самой Англии. В Соединенных Штатах, если доверять рабовладельцам южных штатов и современным исследователям истории экономики, рабов не использовали в промышленности потому, что свободный труд был дешевле. Поскольку рабов не использовали в промышленности, вклад рабства в развитие Запада должен быть ограничен только доходами от работорговли и от производства сырья для западной обрабатывающей промышленности с помощью рабского труда. Прибыли от работорговли были невелики по сравнению с другими источниками капитала. Типичными примерами использования рабов для получения промышленного сырья являются текстильная промышленность Британии и хлопковые плантации на юге США. В последние десятилетия перед гражданской войной Англия удовлетворяла быстро растущий спрос на хлопок за счет импорта с американского Юга. Ясно, что увеличение импорта хлопка было следствием, а не причиной промышленной революции в Британии. Экономический вклад института рабства в рост хлопчатобумажной промышленности определяется величиной средств, сэкономленных промышленниками на импорте выращенного рабами хлопка. В предположении, что хлопок, произведенный свободным трудом на Юге, в Египте или в Индии был бы более дорогим, более высокие издержки привели бы к росту цен и к сокращению объема продаж хлопка и изделий из текстиля, поощряя производство хлопка в Египте, Индии и Бразилии, сокращая ценность хлопковых плантаций южных штатов и несколько ослабляя стимулы технологического развития в британской текстильной промышленности. Конечным результатом отказа Британии от импорта выращенного рабами хлопка стало бы незначительное замедление темпов роста текстильной промышленности в период до 1861 года.
Труд рабов использовали и в Вест-Индии при производстве сахара. Но сахар производился для потребления, а не как сырье для европейской промышленности. Западная Европа познакомилась с институтом рабства в результате колонизации.
Европейские страны, не знавшие политики колониализма, не знали и рабства. Напротив, Испания и Португалия были лидерами в политике колонизации и широко использовали в своих колониях труд рабов. И обе страны сильно отстали в развитии современной экономики. Как и империализм, рабство не может служить объяснением экономического роста, поскольку отсутствует связь между использованием рабского труда и экономическим ростом. Стоит еще раз подчеркнуть, что нас здесь интересует возможность объяснить экономический рост Запада политикой колониализма и применением труда рабов. Вопрос о том, был бы экономический рост бывших колоний более быстрым, если бы они не были колонизованы—это совсем другой вопрос, и ответ на него для разных колоний будет различным.
Приемлемость объяснения нередко зависит от причин, вызывающих потребность в объяснении. Некоторых, если они захотят узнать, как Джеймс Хилл построил большую северную железную дорогу, удовлетворит ответ: «Воровски». Но такой ответ никак не удовлетворит тех, кого интересуют вопросы финансирования и строительства железных дорог. Точно так же для некоторых целей достаточным объяснением того, как Запад стал богатым, было бы: «За счет выжимания пота из бедняков, притеснения и порабощения слабых». Но если кто-то, не являющийся гражданином Запада, хочет понять механизмы его экономического роста, чтобы помочь экономическому процветанию собственной страны, или если гражданин Запада хочет понять это, чтобы обеспечить и на будущее возможности роста, им потребуются другие объяснения. В конце концов, и за пределами Запада люди были знакомы с эксплуатацией, так же как это было и на Западе в древности и в средние века, но там не было замечательного экономического процветания, свойственного современному Западу.
Историческое объяснение: западная система роста
Где же нам искать объяснение?
Непосредственными источниками западного роста были инновации в торговле, технологии и организации, а также вовлечение в производство все больших количеств труда, капитала и природных ресурсов. Уже в середине XV века инновация—существенный фактор западного роста, а с середины XVIII века она стала всеобъемлющей и господствующей чертой хозяйственной жизни. Инновации охватывали торговлю, производство, сферу услуг, институты и организации. Неизбежные спутники широкого потока инноваций—неопределенность, постоянный поиск, исследования, финансовый риск, экспериментирование и открытия— настолько широко проникли в процесс расширения торговли и разработки природных богатств, что фактически стали еще одним фактором производства. Наше время не является первым периодом прогресса западноевропейской экономики, хотя прежние периоды и не отличались таким размахом. Первой была эра Римской империи, когда Англия, Франция и Испания были римскими колониями. После V века, когда империя распалась, и наступили темные века, в течение пяти столетий Запад пребывал в упадке. После окончания эпохи темных веков наступил второй период экономического роста, начавшийся не позднее Х века, для которого были характерны рост населения, сельскохозяйственное освоение пустующих земель, рост числа городов, существенное улучшение технологий в военном деле, архитектуре, транспорте и сельском хозяйстве. В северной Европе с Х по XIV век рост носил преимущественно экстенсивный характер: растущее население вовлекало в сельскохозяйственный оборот все больше земель. Расширение, не сопровождающееся инновациями, в конце концов, наталкивается на серьезные ограничения для роста производства в расчете на душу населения. Не всегда легко различить рост, источником которого являются инновации, и рост, имеющий причиной накопление труда и капитала. Инновации зачастую требуют сопутствующего роста труда и капитала, и даже в самой консервативной экономике в длительной перспективе осуществляются некоторые инновации. Различие отчасти основывается на том, какой тип роста доминирует. Отчасти же это вопрос причинности: предоставляют ли инновации возможности для прибыльного инвестирования, накопления капитала и других ресурсов, или наоборот, накопление капитала создает возможности для инвестирования. В любом случае Запад все больше опирается на инновации, зависит от них. По мере расширения экономики стран Запада возрастал капитал, увеличивались расходы на образование, росло мастерство работников, населения. Но зачастую рост этих факторов производства происходил в ответ на инновацию, как постепенное создание условий ее реализации. Причинность не односторонняя, но все чаще инновации были причиной, а не следствием накопления капитала. Даже отстававший от экономического роста темп увеличения населения стал возможен только благодаря инновациям в технике сельскохозяйственного производства, а также в ряде других областей, в том числе в сфере здравоохранения—без чего была бы затруднена урбанизация.
За более чем двухсотлетний период экономического роста, связанного с инновациями, западную экономику столь основательно проанализировали и обследовали, что маловероятна возможность обнаружить какие-либо новые ее свойства, ответственные за процесс инноваций. Больше шансов на то, что некоторые элементы системы хозяйства, на которые регулярно ссылаются для объяснения цен, производства и распределения, выявятся как элементы системы роста: возможно, что такая их роль менее очевидна, поскольку их воздействие незначительно, теряется в потоке экономических событий и распространяется на столь значительные периоды времени, что причинная связь становится неуловимой и спорной. Например, и фирмы, и рынки, так же, как конкуренция, играли важную роль в процессе инноваций. Начнем с фирм.
К середине XIX века западные общества предоставили своим предприятиям некоторые права, которые можно рассматривать либо как наделение властью принимать определенные решения, которые в большинстве других обществ принимаются политическими или церковными властями, либо как предоставление свободы от многих обычных видов политического и религиозного контроля. Четыре такие права образуют основу экономического роста, основанного на инновациях. Во-первых, ослабли политические ограничения при предоставлении отдельным людям права создавать предприятия. Главным затруднением при образовании новых предприятий стал недостаток денег или таланта, или того и другого, но не отсутствие лицензии или церковного благословения. Во-вторых, предприятиям было предоставлено право приобретать блага и сохранять их для перепродажи без каких бы то ни было ограничений (или с минимальными ограничениями). В-третьих, предприятиям было дано право из соображений выгоды расширять или совершенно менять сферу деятельности, и опять-таки при минимальных ограничениях. Политические или религиозные ограничения касались лишь тех аспектов многочисленных экономических выборов, открытых для предприятия и относящихся к характеру производимых продуктов или услуг, способу производства и продаж, запрашиваемым ценам, соотношению между собственным производством и перепродажей закупленного на стороне, которые затрагивали интересы всего общества. Наконец, хотя предприятия должны были платить установленные налоги на прибыль и их активы, они были защищены от произвольных захватов или экспроприации со стороны власти.
В общем, предприятие стало центром принятия множества экономических решений, а убытки или прибыль от этих решений были признаны собственностью предприятия или, менее абстрактно, собственностью его владельцев. Фактически без предварительных размышлений и дискуссий Запад делегировал предприятиям права принимать решения, основные для процесса инноваций: какие идеи следует проверить, а какие можно просто отбросить. Ведь для экономической инновации важна не только идея, но и ее экспериментальная проверка в лаборатории, на фабрике или на рынке. Такие проверки стоят не дешево; они требуют ресурсов и компетентности (в производстве, в инженерной деятельности, в маркетинге) -- особенно если изобретатель рассчитывает на прибыль. Эти ресурсы были у обычных фирм, описанных в учебниках по экономике, и именно они сделали фирму готовым центром для осуществления инноваций.
Становление рынков было важным моментом в процессе децентрализации экономических решений вообще и инновационных решений в частности. Рынки, сравнительно свободные от политического и религиозного контроля, стали институтами для разрешения конфликтов интересов между предприятиями, потребителями и работниками. Подобно тому как фирмы добавили к своей более привычной роли производителей роль центров инноваций, рынки добавили инновационные функции к своей традиционной роли в установлении цен и размещении ресурсов. Рынки определяли успешных инноваторов и размер их вознаграждения. Реакция рынков свидетельствовала об успехе или провале новшества. Порой случались обращения к правительствам с просьбой о финансировании неудачных изобретений—уже провалившихся или не имеющих шансов на рыночный успех, но такие призывы редко имели успех. Правительство приходило на помощь только когда речь шла о вооружениях или других продуктах, представляющих государственный интерес, а также в случае исследований по проблемам общественного здравоохранения и продовольственного снабжения. В процесс инноваций была вовлечена и конкуренция. Рыночные вознаграждения инноваторов зависели главным образом от их способности взимать высокую цену за уникальность продукта или услуги до тех пор, пока не появлялись конкурирующие или более высокого качества продукт или услуга. Иными словами, вознаграждение определялось тем, насколько данное изобретение опережало во времени своих имитаторов и последователей. Так было даже с патентами, продолжительность экономической жизни которых определялась только временем на разработку лучшей альтернативы. Поскольку предприятий было множество, и были открыты все возможности как для создания новых предприятий, так и для изменения профиля уже существовавших, конкуренция на рынке изобретений оказалась очень острой. Она обострялась в силу западной традиции предоставлять проигравшим самим распутываться с потерями, иногда очень значительными. Эта роль конкуренции в подстегивании изменений представляла собой заметный отход от традиционной ситуации, когда общества и их правители почти всегда сильно противостояли новшествам, если только те не обещали усиления власти и богатства самим правителям.
В первые века западного роста изобретатели-ремесленники и их предприятия опирались большей частью на собственные технологические разработки. До 1800 года западная наука развивалась почти независимо от промышленности. Ее участие в разработке промышленных технологий было редкостью еще в начале века, но постепенно делалось все более частым явлением. Создание к концу XIX—началу XX века исследовательских лабораторий в промышленности внесло систему в связь науки и промышленности и сильно облегчило Западу подпитку экономического роста с помощью умножающихся научных знаний.
Западные системы роста нуждались в социальном классе, способном воздействовать на инновации, имеющем мотивы или стимулы их осуществлять, обладающем идеями и способном противостоять могущественным социальным силам, враждебным изменениям, росту и инновациям. Поскольку инновации действуют против статус-кво, класс инноваторов должен действовать коллективно, так как он больше заинтересован в изменении, чем в сохранении статус-кво. Как бы ни были велики различия индивидуальных интересов внутри этого класса, все противоречия должны были регулярно разрешаться в пользу тех, кто заинтересован в изменениях.
Мы подчеркиваем роль инноваций в истории западного роста. Децентрализация решений о внедрении инноваций, при децентрализации ресурсов, необходимых для осуществления этих решений и для присвоения доходов (или убытков), возникающих в результате этих решений, заслуживает не меньшего внимания как объяснение потока изменений в хозяйственной жизни Запада. Децентрализация экономической власти развивалась одновременно с выделением экономики в автономный сектор общественной жизни, с распространением экспериментирования для решения технологических, организационных и маркетинговых задач и с огромным увеличением разнообразия форм организации экономической деятельности в странах Запада.
Нетрудно проследить развитие того, что составляет западную систему роста.
1. Автономизация экономической жизни и купцы
Устойчивый экономический рост начался на Западе с того, что хозяйственные отношения в значительной степени вышли из-под политического и религиозного контроля. Переход от высокоорганизованного, полностью интегрированного феодального общества времен позднего средневековья к плюралистическому обществу Европы XVIII века стал возможен благодаря ослаблению политического и церковного контроля не только в сфере хозяйственной деятельности, но также в науке, искусстве, литературе, музыке и образовании.
Ослабление политического контроля над экономикой происходило в различных формах. Возрастал объем торговли по нерегулируемым ценам, в отличие от торговли по ценам, определенным политическими властями. Эта торговля и доходы от нее послужили становлению класса купцов, живших тем, что покупали и продавали, в отличие от тех, кто продавал только произведенное своими руками. Параллельно ослабевал контроль со стороны гильдий и правительства за процессом создания новых предприятий. Например, в Англии, где гильдии имели право разрешать создание новых предприятий на территории своего города, самые предприимчивые индивидуумы избегали контроля гильдии, создавая новые предприятия в сельских местностях или в других городках. Не было ничего похожего на отмену контроля цен или общее дерегулирование; просто в результате развития, которое можно проследить с XII века в Северной Италии, предприимчивые купцы и ремесленники подыскивали себе все более благоприятные возможности для относительно свободного занятия торговлей и производством, пока к концу XVIII века старые формы торговли через «привилегированные (регулируемые) компании» купцов или ремесленников не отмерли. Как сардонически заметил в 1776 году Адам Смит, «быть только бесполезной—это, пожалуй, самая высокая похвала, какую когда-либо может справедливо заслужить привилегированная компания...» [Адам Смит, Исследования о природе и причинах богатства народов (далее. Богатство народов), Москва, 1962, с. 528].
2. Инновация через расширение торговли и открытие новых ресурсов По мере того как купцы освобождались от политического контроля, они вовлекали в товарооборот все большее количество товаров и все большие территории. Первые дальние торговые путешествия в случае успеха приносили грандиозную прибыль, по мнению некоторых наблюдателей, -- скандально большую. Но для понимания составляющих западного роста всего поучительнее тот факт, что купцы очень рано обнаружили крайнюю выгодность новых продуктов, нравящихся покупателям и не имеющих аналогов. Может быть, в период позднего средневековья они и шокировали своих коллег тем, что заставляли потребителей раскошеливаться на экзотические иноземные блага, вместо того чтобы сбывать им традиционные изделия местных гильдий, и, скорее всего, они приводили соседей-бюргеров в ярость тем, что увлекали одаренных юнцов от честных промыслов в опасные путешествия в неизвестные и зачастую языческие места. Но в современных терминах то, что они делали, называется инновацией и конкуренцией через инновацию. Трудно переоценить их роль в экономическом росте Запада.
Важной характеристикой экономической системы, которая тесно связана с ростом, является развитие торговли и обмена как внутри страны, так и за рубежом. Отчасти это статистический артефакт, поскольку большинство показателей статистики экономического роста измеряют объем тех или иных аспектов торговли, но у этого явления есть и более глубокое значение. Обычно обмен не происходит до тех пор, пока обе стороны не видят в нем выгоды, отдавая что-либо, что каждая сторона может произвести (или приобрести) каким-то другим способом с большей легкостью, чем то, что получает взамен от другой стороны. Многие общины пытались удовлетворять свои нужды с помощью местной продукции, подобно феодальным поместьям средневековой Европы или деревенским хозяйствам в третьем мире. Когда такие общины начинают удовлетворять свои потребности с помощью торговли или обмена с другими общинами или иностранцами, -- как это происходило в Англии в период упадка поместной системы, -- значит, уже возникло специализированное производство и сотрудничество общин осуществляется на базе торговли. Все это ведет к росту богатства.
По крайней мере, в самом начале торговли Запад охотился не только за новыми и экзотическими восточными товарами, но также за более знакомыми природными ресурсами, за всем, что можно было поймать сетью, силками, срубить, выкопать из земли или вырастить и с выгодой продать на европейских рынках. Трапперам Северной Америки предшествовали рыбаки, а за трапперами следовали фермеры, лесорубы и горняки. Исследование дальних земель, заморская и внутренняя торговля, поиск и использование новых природных ресурсов—все это было тесно связано с процессом инновации.
3. Инновация через сокращение издержек производства Тот, кто первым начинал продавать новые импортные товары, -- богател. Когда немного позднее предприимчивые ремесленники, уходя от гильдейских ограничений, начали заводить относительно большие мастерские или мануфактуры вне пределов юрисдикции гильдий, они дополнили купеческую формулу «успех приходит к первому» поиском методов производства с низкими издержками. Позднее, во времена промышленной революции XVII века, была использована та же формула конкуренции с помощью методов производства с низкими издержками, на этот раз -- через использование в производстве более мощных машин и двигателей.
4. Инновация через выпуск новых продуктов
Создание и производство новых продуктов не сулило большого богатства до тех пор, пока изобретатели осуществляли производство в небольших объемах. Новые продукты появлялись и в дофабричный период—от улучшенных повозок и экипажей до усовершенствованных часов. Но при всем совершенстве своего изделия изобретательный часовщик не мог на этом сильно разбогатеть просто потому, что он производил свои часы в очень небольшом количестве. Положение изменилось с появлением фабричного производства, и в XIX веке производство новинок стало иногда весьма выгодным.
В большинстве обществ новые продукты предназначались, как правило, не для бедняков, но для богатых людей. Своеобразие западного экономического роста в том, что хотя немногие стали чрезвычайно богатыми, выигрыш в благосостоянии достался большей частью людям не весьма состоятельным. Объясняется это природой инноваций, которые были лучшей дорогой к богатству. Инновации, сокращавшие издержки производства, мало отражались на жизненном стиле людей обеспеченных, способных заплатить за товар, произведенный по традиционной технологии; наибольшие доходы приносили те блага, которые предназначались многим, а не некоторым. Так, первые текстильные фабрики производили ткани невысокого качества, которые покупались исключительно людьми небогатыми; столетие спустя громадное состояние на производстве автомобилей составил Генри Форд, а не Генри Ройс. Самые богатые в 1885 году имели столь же хорошие жилищные условия, одежду и украшения, как и в 1985 году. Совершенствование транспорта и методов сохранения пищевых продуктов пошло на пользу и бедным, и богатым, но вкусовые привычки богачей изменились, главным образом благодаря современному представлению, что тучность неблагоприятна для здоровья. Заметная снисходительность к таким новшествам в области массовых развлечений, как профессиональный спорт, кино, телевидение и рок-музыка, сегодня стала почти таким же признаком принадлежности к высшим классам, как получение образования вне новой системы публичных школ и колледжей. Гораздо легче вообразить новшества, принесшие выгоды только небогатым, чем такие, от которых выиграли только богачи. И в самом деле, новшеств последнего типа было сравнительно немного: совершенствование медицины, появление кондиционирования воздуха, улучшение транспорта и методов сохранения продуктов питания. Превосходный вопрос—в какой степени современные электроприборы компенсировали богатым исчезновение слуг. Для понимания природы западного роста важно понять, что наибольшие выгоды здесь доставались тем изобретателям, которые улучшали образ жизни множества небогатых людей, а не тем, кто ориентировался на малочисленных богачей.
Мы уже отмечали, что статистика национального производства в течение длительных периодов времени не адекватно отражает последствия изменений в составе производства. В силу склонности западных экономик ориентироваться на производство продуктов и услуг для массовых рынков можно предположить, что состав производства изменялся в пользу небогатого большинства населения. Это малосущественно для тех, кто находится на вершине пирамиды богатства, но те, кто чуть ниже—где можно ожидать найти людей, приписывающих себе высший культурный и социальный статус, но не могущих его поддерживать соответствующим стилем жизни, -- под влиянием раздражения и обиды склонных клеймить развитые западные общества за скудоумие, дурной вкус, вульгарность, страсть к дешевке или даже за потребительство.
5. Развитие источников инновационных идей
Развитие хозяйственной жизни, предоставлявшей каждому возможности создавать новое предприятие, изменять профиль существующих, назначать цены, обещающие наибольшие прибыли (и все это—не заботясь об официальных разрешениях), создало возможности обогащаться для тех, кто мог предложить рынку новинки, пользующиеся спросом покупателей и не знающие конкуренции в силу своей новизны. Но одно дело знать, что богатство течет к тому, кто внедряет дешевые методы производства или предлагает на рынок новые продукты, и совсем другое дело—уметь усовершенствовать методы производства и сами продукты. Западная система роста нуждалась в источниках новых идей. Развитие таких источников шло, грубо говоря, двумя параллельными путями.
В XVII веке Запад развил методы научного исследования, что принято связывать с именами Галилея и Бэкона. Новые научные процедуры базировались на наблюдении, анализе и эксперименте. Настаивая на экспериментальной проверке научных объяснений, Галилей и его последователи выработали общий критерий научной истины, который позволил ученым самых разных специальностей доверять результатам своих коллег и использовать их в своей работе. Общность метода позволила сформироваться научному сообществу, характеризовавшемуся разделением труда между учеными различных областей знания, каждый из которых вносил вклад в накопление и систематизацию знаний. К концу XVII века размах научной деятельности на Западе уже существенно превосходил все, что существовало ранее или в других современных культурах. Соответственно этому развивалось понимание природы мира. При всем при этом здесь мы имели еще только начало будущего развития.
В XVII веке сформировались метод и организация науки, секулярное мировоззрение и зачатки фундаментальных наук, из которых развились современные науки западного мира. Но в области промышленной технологии источником прогресса до самого конца XIX века являлись усилия и эксперименты отдельных изобретателей. Влияние научных открытий было еще косвенным, хотя некоторые химики и смогли достаточно рано сформировать связи между научными объяснениями и промышленной практикой. Несмотря на это, прогресс промышленных технологий в XVIII—XIX веках был не менее поразительным, чем достижения науки. Сегодня мы признаем приблизительное разделение между чистой наукой, которая пытается объяснить природные явления, и прикладной наукой, ориентированной на создание новых продуктов и процессов производства. В конце XIX века в области химии, электричества и биологии пути чистой и прикладной науки сошлись. Изобретатели-самоучки прошлого уступили место профессиональным ученым просто в силу того, что теперь промышленность имела дело с явлениями, которые могли быть поняты лишь в терминах чистой науки, а язык науки был доступен только подготовленным профессионалам. Дело не столько в том, что оказались исчерпанными возможности изобретателей-одиночек; просто развитие науки создало новый мир профессиональных изобретателей. Таким образом, потребовалось примерно 250 лет на то, чтобы методы Галилея стали господствующими в сфере промышленных изобретений.
6. Неопределенность и эксперимент
Весь процесс инноваций пронизан неопределенностью. Результат изобретения, по самому определению изобретения, непредсказуем. Издержки внедрения обычно неизвестны, и то же относится к выгодам, которые определяются достоинствами конечного продукта и затратами на производство, а также продолжительностью его коммерческой эксплуатации до момента, когда конкурирующие продукты подрежут прибыли. Человеческий опыт, рассудительность и планирование могут снизить риск, но не в состоянии его устранить.
Единственный известный способ устранения неопределенностей, сопровождающих любой инновационный проект, -- это эксперимент, включающий производство и сбыт продукта. Такие эксперименты дороги; с другой стороны, отказ от них делает инновации невозможными. А результатом успешных экспериментов является экономический рост. Запад нашел решение этой проблемы в своего рода страховании. В процессе инноваций участвует относительно большое число фирм и индивидуумов, у которых для этого достаточно денег и талантов. При таком подходе уменьшается риск того, что многообещающая идея будет отвергнута. Вместе с правом принимать решения приходит ответственность: изобретатель терпит убытки от неудачных экспериментов и получает всю возможную прибыль в случае успеха.
Эта система децентрализации власти и ответственности, столь благоприятная для экспериментирования, предполагает, право собственности инноваторов на необходимые средства, лаборатории, фабрики и систему сбыта. Чтобы воспроизвести западную инновационную систему, социалистическое государство должно предоставить управляющим социалистическими предприятиями приблизительно те же права, какие имеет собственник капиталистического предприятия: определять направление использования средств предприятия, состав производимых продуктов, методы производства и цены на продукты. Может быть, и не обязательно давать управляющим собственнические права по отношению к прибылям и убыткам; в конце концов, многие западные инновации были осуществлены под руководством менеджеров, получавших вознаграждение в виде жалованья и премий. С другой стороны, отношения между частным собственником и наемным менеджером не идентичны отношениям между государством и наемным государственным служащим, и немало инноваций на Западе было осуществлено на предприятиях, управляемых владельцами. Сомнительно, что социалистическое общество окажется в той же степени способно к инновациям, как и Запад, если оно не сможет воспроизвести основные функциональные черты частной собственности на средства производства и не децентрализует решения об использовании средств производства настолько, что сделает планирование невозможным. Иными словами, западная система инноваций, видимо, неотделима от системы частной собственности.
7. Преодоление сопротивления инновациям
Децентрализация полномочий осуществлять инновации предохранила Запад от постоянно нависающей угрозы—от противодействия тех, кто заинтересован в сохранении статус-кво. Решение о внедрении новшества редко будет принято или профинансировано правительственными чиновниками или служащими корпорации, карьера которых пострадает в случае успешности эксперимента. Иногда успех инновации ведет к исчезновению целых отраслей промышленности, сопровождается громадными потерями капитала, обесцениванием опыта и профессиональных умений работников. Сопротивление инновациям может быть и бывало весьма мощным. Методы преодоления сопротивления сторонников статус-кво включают и систему децентрализации принятия решений об инвестициях в основные фонды. Не все капиталовложения имеют целью инновации; иногда средства вкладываются в замену старого оборудования без какой-либо модернизации. Но рассредоточенность центров принятия инвестиционных решений обычно неотделима от рассредоточенности права принимать решения о внедрении изобретений. Не исключено, что причиной сравнительного бессилия тех, кто хотел бы избежать инноваций, была, в конечном счете, общая для Запада вера в то, что новшество -- дело хорошее. Впрочем, свидетельств того, что когда-либо вопрос обсуждался в таких терминах, мало. Подобно другим элементам западной системы роста, этот возник гораздо более окольным и не столь уж рациональным путем. В средние, века гильдии и корпорации, которые хотели получить право контролировать доступ к промыслам, покупали у монархов хартию. Торговля этими хартиями представляла собой важный источник дохода для королевской казны. Когда английские судьи столкнулись с вопросом, должен ли желающий заняться каким-либо узаконенным промыслом нести ответственность за возникающий при этом ущерб для тех, кто уже практикует такой промысел, забота о доходах казны продиктовала предсказуемый ответ: нет хартии, нет ответственности. К XVII веку среди английских купцов возникла сильная оппозиция дальнейшему выпуску такого рода хартий. Таким сомнительным способом в английских законах закрепилось право индивидуума заниматься торговлей и производством, не неся при этом ответственности перед своими конкурентами. К концу XVIII века, когда развитие фабричного производства сильно подорвало некоторые виды ремесла, не осталось никаких способов бороться с новшествами, кроме грубого насилия. И порой сила применялась, но это было незаконное насилие, подавлявшееся политическими властями, которые боролись с бунтами, поджогами и саботажем.
8. Инновация в организации: разнообразие
Мы подчеркнули роль технологических инноваций как главного элемента западной системы роста. Но следует отметить и роль организационных новшеств; есть основания считать, что успех Запада в осуществлении технологических инноваций был предопределен успешностью именно организационных новшеств. Начиная с XV века, множатся изменения внутренней экономической организации западных обществ. Начинают изменяться отношения между политической и экономической сферами деятельности. Европейские правительства и купцы соединяют усилия в изобретении новых форм предприятий, иногда успешно, а порой -- с чудовищными или скандальными результатами. В конце XVIII века промышленная революция сделала необходимым изобретение новых видов организации для новых видов хозяйственных предприятий. Проблема не сводилась просто к юридической форме—корпорация, товарищество или единоличная собственность. Были и совершенно новые проблемы—как организовать группы рабочих разной специальности, гораздо более многочисленные, чем в ремесленных производствах; как уменьшить риск, возникающий при инвестировании значительного капитала в одно предприятие; какие направления деятельности соединить в одном предприятии; как защитить интересы собственников во все более частой ситуации, когда предприятием управляют наемные специалисты. Продолжая эксперименты. Запад нашел решения этих проблем. Решения нередко оказывались временными, но порождавший их процесс экспериментирования стал фундаментом экономического развития Запада.
По мере роста хозяйства, изменения методов производства и состава производимых продуктов непрерывно изменялись размер и структура предприятий. Размер и организационно-правовая форма предприятий (товарищество, корпорация, единоличная собственность) должны были адаптироваться к новому окружению фабрики: к железным дорогам и аппарату урбанизации (транспорт, газ и электричество). К тому же конкуренция и особенно соперничество за первенство во внедрении новшеств подталкивала предприятия к таким изменениям, которые обеспечивали бы конкурентные преимущества. Попытка опередить конкурентов в предъявлении нового продукта или во внедрении дешевого метода производства уже известного продукта есть попытка видоизменения (дифференциации). Соединение необходимой адаптации к изменяющемуся окружению и попыток видоизмениться ради обретения конкурентных преимуществ породило поразительное разнообразие в размерах, экономических функциях и организации предприятий. Это разнообразие стоит подчеркнуть сравнением двух различных школ мысли, равно недооценивавших разнообразие западных предприятий. Ортодоксальный экономический анализ рассматривает фирму как организационный черный ящик, иногда именуемый производственной функцией, но в любом случае представляемый как основная единица анализа, не подлежащая дальнейшей дифференциации. Такое упрощение помогает объяснять существующие производство и распределение, но не объясняет экономических изменений и роста, может быть в силу пренебрежения процессами видоизменения (дифференциации) предприятий, которое дает начало росту и изменениям. Другим результатом такого упрощения оказывается чрезвычайно мирная и дистиллированная концепция конкуренции, не знающая стрессов и давящего соперничества, обычно подразумеваемых идеей конкуренции; и опять причиной является пренебрежение осознанной самодифференциацией, которая в условиях соперничества—почти универсальная стратегия победы. Другая научная школа подчеркивает роль очень больших предприятий в экономике Запада и неадекватно оценивает роль малых и средних предприятий как в общей хозяйственной деятельности, так и в процессе изменений и инноваций. И здесь за упрощение пришлось заплатить неспособностью объяснить как экономический рост, так и конкурентные стрессы, столь явно свойственные хозяйственной жизни Запада.
Заключение
Способность Запада привлекать к себе молнии промышленных революций имела причиной уникальное умение использовать технологические и организационные эксперименты для направления ресурсов на удовлетворение человеческих потребностей. Ключевыми элементами системы были: децентрализация власти и ресурсов, необходимых для экспериментирования; практическое отсутствие политических и религиозных препятствий к экспериментированию; стимулирование экспериментаторов, имевших возможность присваивать прибыль, получаемую в случае успеха, и рисковавших большими убытками в случае провала. Эксперименты предполагали не абстрактное изобретение новых продуктов или услуг, или новых форм организации, но также апробацию продуктов и услуг путем предъявления их для публичного использования, и организационных инноваций— путем их использования в реальных предприятиях. Экспериментирование такого рода требовало существования хозяйственного сектора, защищенного от политических вмешательств. Экспериментальная адаптация к врожденному разнообразию потребностей человека и ресурсов, могущих служить удовлетворению этих потребностей, усиливала сама себя, создавая новые потребности и выявляя новые ресурсы, и таким образом увеличивала разнообразие в хозяйственной системе. Широкий круг причинно-следственных связей порождал все большее разнообразие размеров и типов предприятий и рынков. Это разнообразие форм экономической жизни, подобно разнообразию в биологических системах, важно не само по себе, но как признак успешности адаптации и полной утилизации доступных ресурсов. Ключевыми терминами, таким образом, являются автономность, эксперимент, разнообразие.
Своей завершенностью система коммерческого экспериментирования обязана отчасти замечательным достижениям в другой сфере западной жизни—в науке. Дело было не только и не столько в зависимости от науки. В трехсторонних связях между экспериментальной экономикой, технологией и ростом материального благосостояния экспериментальная экономика связывала науку и рост эффективней, чем в любом известном нам обществе, и экономика сама являлась источником многих технологических новшеств.
Система предполагала и даже требовала разделения труда между политической, религиозное, научной и экономической сферами жизни, что обеспечивало каждой сфере независимость, позволявшую концентрироваться на своих собственных делах и испытывать значительно меньше помех, чем это характерно для любого другого общества. Результатом было улучшение управления не только в экономике, но также в политических, религиозных и научных делах.
Стоит отметить особую важность организационных экспериментов. В попытках внедрить организационные новшества инноватор обычно сталкивается в организации с хорошо информированными и весьма разумными людьми, которые реагируют на неблагоприятные для них организационные изменения изобретательно и решительно, проявляя при этом коварство и даже мстительность, -- и точно так же они реагируют на многие новшества, которые должны обернуться их же выгодой, по крайней мере, с точки зрения инноватора. Таким образом, организационным инновациям присуща крайняя непредсказуемость результатов, требующая эксперимента. Для сравнения: физики, геологи и биологи работают с веществами, упорно не поддающимися пониманию, но ведь на деле эти вещества не обладают сознанием. А инноватор в организации открыт враждебной ему изобретательности тех, кто противодействует изменениям, и результат его усилий непредсказуем просто по определению. Из всех видов человеческой деятельности организационные инновации менее всего совместимы с идеологией, но именно здесь идеологическое давление на экспериментаторов оказывается самым сильным. Все началось с ослабления политического и религиозного контроля, что сделало возможными эксперименты в других сферах общественной жизни. Рост, безусловно, является одной из форм изменения, и он невозможен там, где изменения под запретом. Чтобы изменения были успешными, нужна значительная свобода экспериментирования. За предоставление такого рода свободы правители платят чувством утраты власти, как если бы они передали другим право определять будущее общества. Подавляющее большинство обществ и в прошлом, и теперь не шли на это. Они и остались нищими.
Руководство к следующим главам
Наше объяснение богатства Запада покоится на истории развития его экономических институтов. Эта история является главной темой последующих глав. Путь Запада к богатству начался в период позднего средневековья, хотя некоторые признаки изменений можно обнаружить и в более раннее время. В главе 2 мы описываем начало изменений. Прогрессивное развитие Запада, хотя, быть может, медленное и извилистое, но весьма значительное, длится уже пять столетий. Правда, по современным критериям оно осуществлялось под давлением бедности. Начиная с XIV века, серия катастроф сделала ясным, что страны Европы не в состоянии поддерживать устойчивость роста. Есть смысл в обзоре их институтов, как для сопоставления с теми, которые взлелеяли рост Запада, а также, пожалуй, и для напоминания о том, как легко реформы капиталистических институтов могут вернуть нас к атавизму.
Богатство Запада началось с роста ремесла и торговли, впервые отмеченного в XII веке в Италии и ускорившегося с середины XV века. В главе 3 мы доводим рассмотрение до 1750 года. За этот период в Европе развился сравнительно независимый класс профессиональных торговцев, которые, так или иначе, научились избегать политического и религиозного контроля, характерного для раннего феодализма. Европа была еще преимущественно сельскохозяйственной, но за это время и сельское хозяйство изменилось в направлении к современному монетаризованному сельскому хозяйству. Развитие новых производств за пределами юрисдикции гильдий существенно ослабило их контроль. Короче говоря, это был период развития плюралистического общества, в котором экономика (так же, как наука, религия, литература, искусство и другие сферы жизни) обрела сравнительную независимость от политического контроля. Возник целый ряд институтов, необходимых для эффективного функционирования хозяйства. В главе 4 мы даем обзор развития ряда таких институтов.
В главе 5 рассматривается период от промышленной революции до 1880 года, то есть период индустриализации Запада. Это было время поразительного экономического роста, но институциональные основания при этом оставались почти такими же, как в 1750 году. Унаследованные Западом от раннего периода развития торговли система морали, права собственности, виды организации, банки, страхование, формы кредита и пр. оказались достаточными для обслуживания гораздо более высокого уровня промышленного развития, достигнутого к 1880 году.
После 1880 года на месте прежних форм организации предприятий все в большей степени стали возникать корпорации. В главе 6 мы подробно излагаем историю развития многочисленных форм корпорации, в особенности деловой корпорации. В главе 7 рассматривается, главным образом по материалам США, период с 1880 до 1914 года. В это время быстрого роста, обозначаемого иногда как вторая промышленная революция, значительная часть промышленности США приняла форму больших корпораций.
Примерно с 1880 года чистая наука начинает играть все большую роль в развитии западной технологии и, благодаря этому, в экономическом подъеме. До этого времени технологии возникали, как правило, в результате усилий изобретателей-одиночек, которые имели весьма слабые связи с наукой. В главе 8 мы рассматриваем связи между наукой—как чистой, так и прикладной—и ростом Запада.
В главе 9 обсуждается разнообразие размеров и функций предприятий, в первую очередь с точки зрения перспектив роста. Мы выдвигаем ряд доводов в пользу той мысли, что основой роста Запада были не подавляющие воображение большие предприятия, но предприятия любого типа и любого размера, наилучшим образом приспособленные к обстоятельствам.
В главе 10 рассматривается растущая роль политики в хозяйственной жизни, и предлагаются политические решения, которые мог бы сделать третий мир во имя роста экономики.


2. Начало: средние века


Мы проследим путь Запада к богатству, начиная с того периода, когда он был, по крайней мере, так же беден, как и другие тогдашние страны. Такой исходной точкой нам послужат средние века. Запад был не только беден; он располагал скудными запасами технологий, отсутствовали массовое производство, транспорт, коммуникации и финансы—все то, что мы связываем с богатством современного Запада. По представлениям большинства ученых, в то время китайцы и исламские общества опережали Запад в своем технологическом развитии. Наконец, еще не были изобретены банки, торговцы играли в экономической жизни ничтожную роль, а фабричное производство было почти неизвестно.
Самым поздним периодом, когда еще можно считать функционирование институтов средневекового западного общества нормальным, является XIII век, хотя для Италии, пожалуй, это уже было не так. XIV столетие (особенно его вторая половина) было для европейского общества временем катастроф: войны, эпидемии чумы, периоды голодной смерти привели к резкому сокращению населения и уменьшению площади заселенных и обрабатываемых земель. В XV веке началось восстановление, но возврата к средневековым институтам не произошло. Запад замещал средневековые институты в экономической и политической жизни современными. Централизованные монархии были установлены во Франции, Испании, Португалии и Англии; со временем эти страны превратились в современные национальные государства. Во второй половине этого века были сделаны важнейшие усовершенствования в кораблестроении. Они снизили транспортные издержки и привели к расширению межрегиональной и межгосударственной торговли, к возникновению класса торговцев, приемы которых были ближе к современным нам образцам, чем к средневековым. Европейские мореходы воспользовались преимуществами новых конструкций кораблей для организации грандиозных исследовательских экспедиций, приведших, в числе прочего, к открытию Америки.
Чтобы лучше представить себе средневековое общество и его отличия от современного западного, полезно иметь в виду следующие три момента.
Во-первых, средневековая экономика была преимущественно сельскохозяйственной. По этой причине мы сначала рассмотрим экономику сельского хозяйства, а уж потом перейдем к экономической жизни городов.
Во-вторых, как мы увидим, и в городе, и в деревне политическая и экономическая власть действовала через одни и те же институты—феодальное поместье в деревне и гильдию в городе. Независимость хозяйственной жизни была еще в будущем.
В-третьих, в средние века пропорции обмена, то есть цены, устанавливали в соответствии с обычаем и законом, а не в результате переговоров между участниками сделки. В средние века разделение труда было уже довольно развитым и, благодаря этому, существовал обмен продуктами и услугами между специализированными работниками. Но установление условий торговли и цен в соответствии с обычаем и законом было столь же фундаментальной чертой средневековой экономики, как и единство политических и экономических институтов.
Обычно обмен был принудительным в том смысле, что подавляющее большинство крестьян и ремесленников были обязаны поставлять свои продукты и услуги на условиях, зафиксированных законом и обычаем. Наследственный статус крепостных сельских работников не мог быть изменен, они не имели права менять род занятий или место жительства. Горожане обладали не намного большей свободой выбора занятий; получить доступ к ремеслу (и не быть бродягой) можно было только после ученичества, которое устраивал обычно отец и, как правило, в собственной гильдии. Члены гильдии обязаны были осуществлять производство и сбыт по общим правилам; они не имели права уклониться от работы по принятой цене. Идеология системы запечатлена в выражениях: «справедливая цена» и «справедливая заработная плата». Цены и заработная плата представляли собой моральные суждения о достоинстве. С моральной точки зрения спрос и предложение не имели значения. Современная концепция цен и заработной платы как прагматических механизмов, обеспечивающих равновесие рынков и размещение ресурсов и не предполагающих никаких моральных оценок, пришла гораздо позже. Только катастрофы вынуждали средневековый мир начать эксперименты с экономической полезностью цен, уравнивающих спрос и предложение: в случае голода или осады цены начинали выполнять эту роль. Периодически случавшиеся резкие взлеты цен на продовольствие рассматривались как нравственное преступление торговцев.
Средневековье, как никакой другой период в истории Запада, подверглось героической романтизации. Эта романтизация не была плодом исключительно литературного воображения; Р. Тоуни оставил нам слова человека XVI века, вздыхавшего «о социальной гармонии ушедшей эпохи, которая «связывала лордов и их арендаторов такими родственными узами, что лорды были ласковы со своими арендаторами как с детьми, а арендаторы, со своей стороны, любили лордов и слушались их так же естественно, как ребенок послушен отцу»» [R. H. Tawney, Religion and the Rise of Capitalism (New York: Harcourt, Brace & Company, 1926 <1937>), р. 57, n. 104, р. 302]. Действительность была совершенно иной: по словам самого Тоуни, сущностью феодальной системы была «эксплуатация в самой обнаженной и бесстыдной форме» [там же].
Сельское хозяйство: доминирование деревенской экономики
Средневековое хозяйство было преимущественно деревенским и аграрным. Об этом обычно забывают те, кто представляет себе средневековое общество по курсу политической истории, по историческим романам и другой средневековой литературе либо по впечатлениям от памятников средневековой архитектуры. Жизнь большинства населения в средние века проходила не в замках и не в городах, не на постоялых дворах и не в монастырях, но в крестьянских хижинах и в полях. Средневековое общество было озабочено элементарной задачей добывания пищи, что, однако, не является специфической особенностью средневековья. По оценке Броделя от 80 до 90% мирового населения между XV и XVIII веками было занято производством продуктов питания. [»Между XV—XVIII столетиями мир состоял, главным образом, из крестьянства—от 80 до 90% людей жили исключительно от земли.» Feemand Braudel, The Structure of Everyday Life (New York: Harper & Row, 1981), p. 49.] И таким положение было на протяжении всей истории человечества и в период его предыстории, таким оно сохраняется и поныне в большинстве стран третьего мира. Приведенные данные нуждаются в одной оговорке. Хотя от 80 до 90% средневекового населения занималось сельским хозяйством, им приходилось выполнять немало иной работы. Крестьяне сами отвозили продукты на рынок и сами их продавали. Их жены не только помогали им в полевых работах, но также пряли, ткали, шили и готовили пищу. В случае необходимости крепостные строили или чинили дороги. Короче говоря, сельскохозяйственная специализация была далеко не такой полной, как в новое время. Так что статистика, утверждающая, что от 80 до 90% населения было занято в сельском хозяйстве, должна быть несколько скорректирована, чтобы стать сопоставимой с современной статистикой, согласно которой в этом секторе занято только 5% населения. Но статистику распределения населения между городом и селом менять не приходится. Современный мир необратимо урбанизировался, тогда как средневековый был, несомненно, деревенским. То, что производством продуктов питания занята столь большая часть населения, свидетельствует о ненадежности снабжения продовольствием; это и было основной угрозой для жизни в средневековом обществе. [Желающий изучать и понимать общество прошлого должен осознать, что лет сто назад оно было еще преимущественно сельскохозяйственным. Фермы поглощали такую громадную часть труда, что все другие экономические возможности были существенно ограничены. К еще большей уязвимости вела концентрация на зерновых, а в результате благополучие зависело от урожайности одной-единственной культуры, что напоминает ситуацию с монокультурами на тропических и субтропических землях. Жизненная база европейского общества покоилась на узкой и опасно нестабильной основе, и человек столетиями стремился расширить и упрочить эту основу. В. H. Slicher van Bath, The Agrarian History of Western Europe (London: Edward Arnold, 1966), pp. 3--4.] Неурожай мог быть местным—по причине засухи, нападения на поля насекомых-вредителей или появления войск, -- и тогда его последствия можно было смягчить закупками и подвозом продовольствия откуда-либо поблизости. О крайне низких возможностях средневековых торговли и транспорта поставлять продукты питания свидетельствуют малые размеры городов. В XV веке Кельн мог прокормить только 20 тысяч жителей [Braudel, Structure of Everyday Life, pp. 51--52], несмотря на то, что он находился у слияния двух рукавов Рейна и с точки зрения подвоза продовольствия был расположен гораздо выгоднее, чем большинство средневековых городов. Для большинства людей в средневековом обществе даже местный недород означал голод, недоедание, большую подверженность болезням, а повсеместный неурожай означал голодную смерть.
Сельское хозяйство: поместная система
В средневековом обществе сельская жизнь была организована вокруг манора— феодального поместья. Поместное хозяйство поддерживало сельскую изолированность и препятствовало социальным экспериментам. С другой стороны, тяготы жизни в поместье подталкивали людей к бунтам и бегству в города, в крестовые походы и в шайки мародеров.
Феодальные поместья представляли собой довольно значительные по размеру и сложные предприятия. В них выращивали для себя не только несколько разновидностей зерна, но также разводили тягловый и продовольственный скот, мололи муку, пекли собственный хлеб, пряли и ткали, делали плуги и изготовляли в деревенских кузницах почти все необходимые металлические предметы. Феодальному поместью как форме экономической организации были свойственны три черты, заслуживающие быть выделенными, как образцы древней и почти неизменной практики человеческих обществ, которая дает возможность понять, в чем была уникальность западного разрыва с этим опытом:
1. Единство политической и экономической сфер деятельности.
2. Распространенность рабского труда.
3. Высокая степень самодостаточности.
Эти черты взаимно усиливали друг друга. Две последние поддерживали силу обычая, привычки и закона в определении условий обмена труда на средства существования, а то, что управители поместным хозяйством могли силой поддерживать рабскую покорность, было необходимым, а может быть, и достаточным условием сохранения системы крепостничества.
1. Единство политической и экономической сфер
Поместье было частью феодального общества. Феодализм, по определению, есть система, в которой суверен предоставляет право пользоваться землей как бы в аренду, в обмен на воинскую службу. Иными словами, это такое устройство, где иерархия владельческих земельных отношений параллельна иерархии воинских отношений. С учетом воинских и политических источников власти владельца феодального поместья едва ли удивительно, что он располагал как политической, так и хозяйственной властью. В поместной системе у крепостных не было политического вождя, которому они были бы обязаны политической верностью, и нанимателя или землевладельца, перед которым они имели бы экономические обязательства. Эти две роли были просто неразделимы и сливались в личности сеньора. Такая консолидация власти прочно связывала между собой политическую и экономическую жизнь поместного общества. Не было никаких возможностей для появления различий между политическими и экономическими правами и привилегиями, и они и не появлялись. Сущностью системы было то, что господин выполнял правительственные функции: «О полном развитии феодализма в Западной Европе мы можем говорить только с того момента, когда право управления (а не просто политическое влияние) соединилось с наследственным владением землей» [Joseph R. Strayer, «Feudalism in Western Europe», in Robert Coulbom, ed., Feudalism in History (Princeton: Princeton University Press, 1966), p. 16]. Более того, принималось как само собой разумеющееся, что владелец поместья осуществляет Политическую власть с выгодой для себя—власть должна быть прибыльной: ведь если бы он не осуществлял того, что подразумевалось под властными обязанностями (оборона, дороги, мосты, суд), то никто другой этого не сделал бы и доходы владельца поместья могли бы упасть. [По словам Стрейера:
«Публичная власть стала частным достоянием. Каждый понимал, что владелец суда извлекает из него доход, и что старший сын судьи унаследует этот прибыльный промысел вне зависимости от своей пригодности для этой работы. С другой стороны, любое заметное частное состояние почти неизбежно оказывалось обременено общественными обязанностями. Владелец огромного поместья должен защищать его, поддерживать на его территории покой и порядок, держать в порядке мосты и дороги и содержать суд для своих арендаторов. Таким образом, феодальное землевладение имело экономическую и политическую стороны; это меньше, чем суверенитет, но больше обычной частной собственности.» (там же, с. 17)]
Короче говоря, поместье было замкнутой системой политических и экономических отношений, а не просто системой хозяйственных отношений в преимущественно аграрном обществе. Хотя мы можем выделить и проанализировать экономические аспекты поместной системы, ее участники были вовлечены в сеть дополнительных отношений—правовых и политических, составлявших в совокупности структуру средневековой жизни. Великий французский историк Марк Блок следующим образом подытожил поместные отношения:
Лорд не только получал от своих крестьян сборы и использовал их труд. Он не только получал плату за пользование землей и пользовался всякими, услугами; он также был судьей, часто—если он выполнял свой долг—защитником, и всегда -- вождем, которому—помимо всяких личных обязательств—те, кто жили на его земле или «держали» от него землю, были обязаны, -- в силу очень общих, но действительных обязательств—помогать и повиноваться. Таким образом, сеньория была не просто хозяйственным предприятием, через которое прибыли притекали к сильному человеку. Это была единица власти в самом широком смысле этого слова; ведь власть вождя не ограничивалась, как на обычном капиталистическом предприятии, границами его предприятия, но затрагивала всю жизнь человека, соревнуясь в этом, а порой и вытесняя власть государства и семьи. Подобно всем высокоорганизованным клеткам общества, сеньория имела собственные законы, как правило, обычные, которые определяли отношения подданых со своим господином и точно устанавливали границы малой группы, для которой эти традиционные правила были обязательными. [Marc Bloch, «The Rise of Dependent Cultivation and Seignorial Institutions», in M. M. Postan, ed., The Cambridge Economic History of Europe, vol. 1, The Agrarian Life of the Middle Ages (Cambridge: Cambridge University Press, 1966), chap. 6, pp. 235--236]
Религиозная жизнь поместья была более автономной, чем политическая или экономическая. Средневековые приходы не совпадали с границами поместий, и это несколько ослабляет представление о поместье как о замкнутой социальной системе. Владелец поместья не был священником; и даже там, где он имел право выбирать приходского священника и оказывал серьезную финансовую поддержку приходу, священник оставался частью иерархии, не подчиненной законной власти владельца поместья. Повседневная рутина церковной службы могла быть тщательно локализована, но в ней были аспекты, которые уводили обитателей поместья во внешний мир. Наиболее значимыми из изменений оказались вооруженные паломничества ко гробу господню—крестовые походы. Впрочем, нет свидетельств, что церковь была противницей поместной системы или интересов сеньоров.
Представление о поместье как о замкнутой социальной системе ослабляется и тем, что сеньор сам был подчиненным членом феодальной иерархии, обязанным прямо или косвенно служить королю или независимому принцу. В ходе упадка поместной системы и возникновения национального государства уменьшалась роль сеньоров как политических посредников между рядовыми членами общества и сувереном. Между королем и обитателями поместий возникла более непосредственная связь, в виде прямых прав и обязанностей—подданные поместья превратились в подданных национального государства и получили доступ в королевские суды. Сливая воедино политическую и экономическую власть, поместная система не изобрела какого-либо нового зла в управлении большим предприятием, но просто следовала исходным образцам человеческого поведения. Первые примеры широкомасштабной организации сельскохозяйственных производств мы находим в «оросительных (hydraulic) империях», осуществивших в древности грандиозные ирригационные работы в руслах рек—в Месопотамии, в Египте, в Индии и Китае [Обзор ранней технологии см.: М. S. Drower, «Water-Supply, Irrigation, and Agriculture», in Charles Singer, E. J. Holmyard and A. R. Hall (eds), A History of Technology (New York: Oxford University Press, 1954), vol. 1, chap. 19, pp. 520--527]. Религиозные и политические институты служили созданию организаций, необходимых для ирригационного земледелия. Уильям Макнейл описывает, как у шумеров «священники выполняли роль менеджеров, планировщиков и координаторов массовых работ, без которых шумерская цивилизация не смогла бы ни возникнуть, ни просуществовать достаточно долгое время» [William H. McNeill, The Rise of the West (Chicago: University of Chicago Press, 1963), pp. 33--34]. Заслуживала или нет интегрирующая роль ирригационных работ того, чтобы соответствующие культуры получили название «оросительные общества», но мало сомнений, что для сохранения ирригационных систем, от которых полностью зависели первые речные цивилизации, использовались организации, различия в которых между политической и экономической властью были не большими, чем в поместной системе средневековья. [Виттфогель придавал особенную важность интеграционному воздействию ирригационных проектов на развитие «оросительных обществ», к которым относилась большая часть древних цивилизаций за исключением Греции и Рима. См.: К. Wittfogel, Oriental Despotism: A Comparative Study of Total Power (New Haven: Yale University Press, 1957). Cf. R. McAdams, The Evolution of Urban Society, Early Messopotamia and Prehistoric Mexico (Chicago: University of Chicago Press, 1966). Он утверждает, что для развития этих ранних образцов деспотизма ирригация вовсе не была необходимым условием. Краткую характеристику древних цивилизаций, как случаев развития государственного социализма, можно найти у И. Шафаревича в кн. Есть ли у России будущее (Москва, Сов. писатель, 1991), с. 178--250.] Такие различия— более позднее изобретение.
Короче говоря, сеньор представлял собой фигуру отца и напоминал этим не только древних королей и правителей-священников оросительных обществ, но и родоначальников древнейших форм семьи, клана и племени, которые и послужили, конечно же, образцом для правителей-священников. Сплетая воедино нити политической, экономической, религиозной и социальной жизни и подчиняя все власти правителя, символизировавшего фигуру отца, средневековье воспроизвело древнейшие формы организации общества.
2. Крепостной труд
Принудительный труд был основной чертой поместной системы. Крепостные получали право пользоваться землей в обмен на обработку господской земли (барской запашки). Кроме того, они обязывались платить за пользование землей и другие сборы (деньгами или натурой), так что в результате значительная часть производимого ими попадала в руки сеньора.
В соответствии с обычной практикой неогороженных участков обрабатываемые земли поместья делились на несколько полей, а каждое из них—на узкие полоски. Крепостные имели по полоске в каждом поле. Первоначально господское владение также состояло из полосок, разбросанных по полям. Позднее возобладала тенденция к их объединению. Вспашка полей, посев, культивация и уборка урожая осуществлялись трудом крепостных, которые работали иногда коллективно, иногда раздельно.
Ни с точки зрения крепостных, ни с точки зрения сеньоров в таком устройстве поместного хозяйства не было никакого произвола. Сеньор получал своих крестьян по наследству, но и они получали его и свои обязательства перед ним по наследству. От рабства эта система отличалась только тем, что сеньор не имел права продавать своих крепостных, кроме как в ситуации, когда он продавал само поместье, а кроме того, существовали традиционные ограничения труда, которым ему были обязаны крепостные. Но беглый крепостной так же подлежал возврату своему хозяину, как и беглый раб.
Таким образом, крепостной не только обрабатывал землю для того, чтобы обеспечить себя и свою семью: прежде всего его жизнь была опутана обязательствами обрабатывать господскую землю. Крепостной труд представлял собой основную форму социального контроля: наследственное бремя принудительного труда было столь велико, что рожденный в этом состоянии просто не имел ни времени, ни возможности стать ремесленником или торговцем. Позднее торговля получила развитие вне пределов поместного хозяйства, потому что купец должен был полностью посвящать свой труд торговле, действуя на свой страх и риск и во имя личных интересов, а ничего такого не могло быть в рамках поместной субординации, да еще в то небольшое время, которое оставалось крепостным после выполнения всех их обязательств перед сеньором. Губительное убожество условий жизни поместных крестьян подытожил Марк Блок:
Своему господину, как они называли его, земледельцы были обязаны предоставлять, во-первых, более или менее значительную часть своего времени: особые дни выделялись для обработки господских полей, лугов и виноградников; предоставлялись услуги по перевозке грузов и людей, а порой крепостные выполняли роль строителей или ремесленников. Кроме того, они были обязаны выделять ему значительную часть собственного урожая, иногда в форме рентных платежей, а порой в форме денежных налогов, и в последнем случае продажа произведенного за деньги также была их делом. Поля, которые они обрабатывали в свою пользу, не были их полной собственностью, а в большинстве случаев и община не являлась полноценным собственником земель, по отношению к которым действовали нормы обычного права. И община, и индивидуум «принадлежали» сеньору: в качестве землевладельца он имел над ними преимущественные права, имел признанное право на всякие сборы, и в определенных ситуациях мог оспорить права отдельного земледельца и общины. [Bloch, «Rise of Dependent Cultivation», pp. 235--236]
Одним из следствий единства политической и экономической сфер жизни было то, что труд осуществлялся не в силу договора и ради денежной платы, но также под давлением политических обязательств и страха наказания. Обязанности земледельца перед управляющим хозяйством были неотделимы от долга крепостного перед господином. Обязательства работника покоились не на заработной плате, но на сложном переплетении политического и социального статусов, на верности и долге, усиливаемых физическим принуждением. И в теории, и на практике система была глубоко деспотической и угнетательской не только по современным критериям, но также по меркам своего времени, насколько можно судить по отчаянным крестьянским бунтам, вновь и вновь повторявшимся, несмотря на кровавые подавления. Тоуни говорил, что эти восстания «вскрывают такую глубину социального гнева и горечи, с которыми могут быть сопоставлены немногие последующие движения» [Tawney, Religion and The Rise of Capitalism, p. 58]. Большинство участников поместной системы не знали ответственности за выбор профессии, они не могли решать, какие культуры и каких животных им выгоднее выращивать. При трехпольной системе поле можно было засеять весной или осенью, или оставить под паром. Даже решения о том, что, когда и где посадить, принимались не земледельцем, но поместьем. И в таком положении были не только крепостные: мельник или кузнец пожизненно оставались мельником или кузнецом, и, как правило, эти занятия были наследственными. Как и сам сеньор, мельник и кузнец взимали за услуги традиционную плату, и каждое изменение было значительным событием, влиявшим на всю сеть взаимных обязательств внутри поместья.
История крепостного труда иллюстрирует давнюю проблему, связанную с обменом труда на деньги или иные блага. Первым свойством хорошо разработанного контракта должна быть возможность для каждой стороны выявить и доказать случаи нарушения условий соглашения. Это требование выполняется в соглашениях, требующих уплаты денег или иных благ. Сложнее обстоит дело с контрактами о трудовых услугах, поскольку, как правило, очень трудно понять, выполняют ли работники свои обязательства с должным прилежанием. Мы настолько привыкли думать о работниках как о более слабой стороне соглашений, чем наниматели, что финальный баланс контракта кажется нам парадоксом: обязательство нанимателя выплачивать заработную плату есть требование гораздо более ясное и контролируемое, чем обязательство работника честно трудиться в договорное время.
Эта договорная проблема никогда не получала удовлетворительного решения. Вне условий фабрики (а в поместьях не было фабрик) современность знает два общих решения, и каждое с серьезными недостатками. Одно пригодно для ремесленного производства и малых сельскохозяйственных предприятий: плати работникам за продукцию, а не за труд. Другое решение: заключение краткосрочных контрактов с возможностью не возобновлять его в случае, если работник либо наниматель не удовлетворены друг другом. Первое решение широко использовалось в средневековых городах, но не в поместьях. Второе решение не привилось в ориентированных на традицию средневековых обществах, да и сейчас оно не популярно, поскольку создает постоянное чувство ненадежности занятости. Таким образом, поместная система, основывавшаяся на подробном соглашении о предоставлении прав на землю и защиту в обмен на труд и другие услуги, следовала давней практике использования рабского, принудительного труда, чтобы одновременно удовлетворить—хотя и с помощью самых жестоких и неестественных приемов—интерес нанимателя к подавлению недобросовестности работников и интерес последних иметь стабильную занятость. Умение европейских крестьян уклоняться от выполнения своих обязанностей перед сеньорами обросло легендами; но если не считать легенд, у нас мало фактов, чтобы судить, смогла ли такая практика воспитать прилежных и производительных крестьян. Кое о чем свидетельствуют этимологические наблюдения: слово виллан (крепостной, villein), первоначально значившее крестьянин, приобрело значение негодяй, и переход от одного значения к другому был тем более легким, что уже к XIV веку это слово стало обозначать не только низкий социальный статус, но и низкий характер. Беспомощный перед лицом прямого подавления, человек может ответить главным образом смесью лицемерия, подобострастия и коварства, и было бы не удивительно, если бы жизнь в поместье развивала такие же характеры, как современные тюрьмы. Кое-что можно извлечь из того факта, что замена поместного хозяйства небольшими фермерскими хозяйствами сопровождалась ростом производства, хотя причиной могло бы быть не только возросшее усердие крестьян, но и совершенствование методов хозяйствования. Консерватизм поместного хозяйства в отношении новых методов производства сам по себе был частью контрактной проблемы: почти любые изменения приемов хозяйствования предполагали изменения в контракте, и почти ничто не оправдывало хлопот и риска, требовавшихся для изменения контракта.
3. Самообеспеченность поместья и денежные платежи Другой ключевой чертой средневекового поместья была сравнительно незначительная роль денег как средства обмена. Денежные сборы имели второстепенное значение по сравнению с наследственными обязательствами, оплачиваемыми трудом или продуктами. Поместье было ориентировано само на себя. Его экономический ритм определялся обычаем и внутренними властными отношениями, а не давлением цен на ближних или отдаленных рынках. В средние века рынки были прикреплены к месту. Некоторые из них функционировали периодически, как местные городские рынки, на которых в определенные дни продавались сельскохозяйственные продукты. Но самые знаменитые и важные ярмарки, как в Стурбридже (шерсть), в Сан-Дени (вино), в Шампани или в Лионе, которые могли ежегодно длиться несколько недель или месяцев, принадлежали сфере городского, а не деревенского хозяйства, и, в конечном счете, не поместья, а города, и преимущественно большие города, стали центрами развития капитализма.
Основной формой обмена внутри поместья был обмен труда на право обрабатывать землю. Хотя в этом обмене деньги не участвовали, внутри поместья их использовали в различных ситуациях. Существовала система податей и штрафов, которые следовало уплачивать деньгами, а значит, предполагалась возможность продавать сельскохозяйственные продукты кузнецу, мельнику, всадникам из свиты сеньора или горожанам. Зачастую деньги нужно было платить за услуги, которые мог оказать только сеньор: за использование мельницы, хлебопекарни, винного пресса, лесопилки и т.п. Платить следовало и в случае утраты для поместья потенциальной рабочей силы, когда, например, дочь выходила замуж или сына отдавали в ученики. Поместный суд налагал штрафы за невыполнение определенных обычных обязанностей или за иные нарушения правил. Так что деньги никогда не выходили из пользования. [См.: M. M. Postan, «The Rise of a Money Economy», Economic History Review 14 (1944), репринт в E. М. Carus-Wilson, Essays in Economic History (London: Edward Arnold, 1954), pp. 1-12. Согласно Постану, «с точки зрения английской и даже средневековой и англо-саксонской истории вопрос о том, когда впервые начали при обмене использовать деньги, не имеет никакого смысла. Деньги использовались во все времена, о которых мы имеем исторические свидетельства, и их появлением нельзя объяснить какие-либо последующие явления». (р. 5)]
Существовала также торговля между поместьем и внешним миром. Если бы часть производимого в поместье не продавалась вовне, «господа остались бы без оружия и украшений, у них не было бы вина (разве что оно производилось в самом поместье), а одеваться им пришлось бы в грубые крестьянские ткани» [Marc Bloch, Feudal Society, vol. 1 (London: Routledge, 1961), p. 67]. Кроме того, в случае неурожая нужно было найти или занять деньги для закупки продовольствия в более благополучных районах.
Но если мы вспомним, что поместья производили главным образом продукты питания, и что только 10--20% потребителей таких продуктов жили за пределами поместий, то поймем, что лишь малая часть производимого могла быть потреблена за пределами поместья. Внутри же поместья, как мы только что видели, основная форма обмена не была опосредована деньгами.
На рынке продавцы почти без исключений предлагали то, что они сами произвели, а покупатели приобретали для собственного использования. Развитие рыночных отношений вызвало к жизни класс профессиональных торговцев, покупавших продукты у производителей на продажу, а не для собственного потребления. В средние века такие торговцы были редки, и только малая часть производимого в поместьях проходила через их руки: «В ту эпоху общество явно было знакомо и с покупкой и с продажей. Но, в отличие от нашего, оно не жило торговлей» [там же].
Изучая источники экономического роста в период, последовавший за средневековьем, трудно переоценить тот факт, что усложненные наследственные бартерные обязанности крестьянства связали их с господами таким узлом, что совершенствование методов хозяйствования стало почти невозможным. Методы изменялись от места к месту, но были почти неизменны год от году, и даже, пожалуй, от века к веку. Они не реагировали на перспективы изменения цен и были настолько скованы обычаем, что очень медленно реагировали даже на усовершенствования в приемах ведения хозяйства. Гордиев узел поместных обязательств не поддавался пересмотру всякий раз, когда изменялись относительная редкость земли или труда или когда требовалось усовершенствовать технику ведения хозяйства. Даже такая исключительная катастрофа, как сокращение населения после 1340 года, существенно не повлияла на методы сельскохозяйственного производства. Самые бедные поля были выведены из обработки в связи с нехваткой людей, но остальные обрабатывались точно так же, как и когда рабочих рук было в избытке. Этот консерватизм не дал поместной системе приспособиться к изменениям политической и экономической ситуации и, в конечном счете, стал причиной ее гибели. Когда сопротивляться давлению в пользу изменений стало невозможно, изменения оказались фундаментальными: вместо поместной системы обмена, когда за право обрабатывать землю платили трудом, возникла новая система, при которой за право использовать землю платили деньгами. В Голландии, а позднее и в Англии рост городов увеличил спрос на продукты питания, и в то же время возникли альтернативные рабочие места для обитателей поместий. Рост потенциальной прибыльности сельского хозяйства в сочетании с трудностью удержания работников на земле привели сеньоров и крепостных к взаимовыгодным революционным изменениям, начавшимся с упадком крепостного труда [См.: R. H. Hilton, The Decline of Serfdom in Medieval England (London: Macmillan, 1970)]. Господские поля пришлось обрабатывать за деньги, а полоски крепостных уступили место индивидуальным владениям, арендуемым или покупаемым за деньги. Только когда на смену системе открытых полей, обрабатывавшихся поместным коллективом, пришло индивидуальное фермерское хозяйство, ориентированное на продажу своих продуктов за деньги, стало возможно—сначала в XVI веке в Голландии, а затем в XVII—XVIII веках в Англии и Франции [см.: Douglass С. North and Robert Paul Thomas, The Rise of the Western World: A New Economic History (Cambridge: Cambridge University Press, 1973), pp. 143, 151] -- изменить методы ведения сельского хозяйства ради существенного увеличения производства продуктов питания, что повлекло за собой улучшение питания и рост доли населения, которая могла жить в городах. Переход к денежному сельскому хозяйству разрешил основную проблему поместной организации хозяйства—недостаток приспособляемости. Если для изменения методов сельскохозяйственного производства следовало согласовать новые уровни рентных платежей или оплаты труда, это было выполнимо, поскольку затрагивало размер только денежных платежей. Не возникал вопрос об изменении всего социального контракта, направлявшего ход жизни в поместье, либо о том, чтобы разделить выгоды от изменения среди всех членов поместного коллектива. Впрочем, как правило, никаких изменений контракта и не требовалось. Выгода от улучшенных методов производства просто доставалась фермеру, имевшему право вводить любые изменения независимо от того, работал ли он на арендуемой у сеньора земле, либо на своей собственной. Гораздо легче понять нравственное значение перехода от крепостного труда к свободному земледельческому труду, чем осознать, что экономическое значение перехода к денежному сельскому хозяйству было связано главным образом не с экономическим превосходством наемного труда над крепостным, а с большей гибкостью условий аренды сельскохозяйственной земли и с возникновением класса работников-владельцев и работников-арендаторов, которым платили за произведенные продукты и на которых лежали ответственность и риск предпринимательских решений. Новая организация сельскохозяйственного производства была очень важна для роста Запада, поскольку трудно вообразить, что неподвижная сеть политических и социальных отношений, на которых держалось поместье, смогла бы когда-либо породить те изменения в методах ведения сельского хозяйства, которые были столь существенны для урбанизации и экономической экспансии Запада.
Города: городские центры
В средневековом обществе всегда существовала городская жизнь. Даже в период темновековья, после падения Рима и задолго до расцвета средневековой культуры, города сохранились, хотя и остались в памяти главным образом как цель грабительских походов викингов. Некоторые городские общины удовлетворяли не только узкоэкономические потребности, а служили административными, военными или религиозными центрами. Но какова бы ни была их функция, они были в гораздо меньшей степени самодостаточны, чем поместья, и по необходимости стали центрами торговли. Чтобы прокормиться, горожанам приходилось ввозить из деревни продукты питания и вывозить туда продукты и услуги своего производства. Сырье для городского производства—дерево, кожа, шерсть, железо—приходило из деревни, как и топливо: дерево, уголь и торф. Естественно, что для города обменные отношения с внешним миром были бесконечно более важны, чем для поместья. В позднем средневековье вместе с ростом городов росла и торговля, а с городами и торговлей развивались новые экономические отношения. Подавляющая часть всей торговли велась в деньгах, и лишь малая часть была бартерной. Города являлись центрами торговли с внешним миром, и торговля была для горожанина неизмеримо более важной, чем для крепостного.
Городская семья все важное для существования добывала благодаря торговле:
пищу, одежду и само жилище. Городская семья потребляла меньшую долю производимого ею, и продавала большую, чем деревенская. Поскольку торговля предполагает, что товары являются собственностью торговца, и поскольку центральным моментом контрактов являются обязательства о будущей поставке товаров или о платежах, с развитием городской жизни вопросы собственности и договоров оказались на том же центральном месте, что и в капиталистических институтах. Как указывал А. П. Ушер, совершенно ясно, что собственность и контракт «представляют собой реакцию на городскую жизнь», а не «на капиталистическое машинное производство, осуществляемое в условиях соединения права собственности или управления капитализированными средствами производства в руках класса нанимателей» [А. Р. Usher, A History of Mechanical Inventions (Cambridge: Harvard University Press, 1954), p. 32]. Этимология слов бюргер и буржуа свидетельствует о тесной связи между урбанизацией и позднейшим капитализмом. Короче говоря, капитализм с его характерными правовыми и институциональными требованиями и социальными отношениями вряд ли вообще представим без урбанизации.
Даже в средние века горожане обладали рядом особых привилегий и правами самоуправления, которые резко отличались от всего, что можно было встретить в поместье, и вполне соответствовали принципиально отличным от поместных условиям городской жизни. Примером нефеодальных привилегий горожан является ориентация городских торговцев и ремесленников на владение зданием, совмещающим жилье и рабочие помещения. Она была гораздо ближе к феодальной собственности сеньора на свое поместье, чем к крестьянским договорам о временной аренде земли. На деле, с учетом того, что сеньор держал свое поместье по контракту с феодалом более высокого ранга, эта находившаяся вне феодальной системы городская собственность была даже ближе к концепции современной частной собственности, чем к феодальным отношениям собственности на поместье. Другой пример—домашнее хозяйство торговца или ремесленника, рассматривавшееся как хозяйственная единица. Оно обладало автономией, которая, подобно собственности на строение, гораздо больше походила на собственность на поместье, чем на крестьянское домохозяйство.
Тем не менее, города были частью средневекового общества, и атмосфера городской жизни в целом соответствовала своему времени. Поместье с его традиционными патерналистскими отношениями и структурами было образцовым экономическим институтом феодализма, потому что традиционная семейная, патерналистская организация сообщества была идеалом феодализма как в городе, так и в поместье, как в религиозной, так и в политической жизни. В городах большинство видов производства и торговли были монополией гильдий. Идеи церкви о «справедливых ценах» и «справедливой заработной плате» являлись моральной санкцией гильдейской практики регулирования цен, оплаты труда учеников и странствующих подмастерьев, стандартов качества продукции и мастерства, права заниматься промыслом и обязанности с усердием вести свое дело при заданных ценах и оплате труда. Гильдии обладали политической властью, которая делала их правила обязательными и позволяла им осуждать, штрафовать и наказывать нарушителей правил. В случае болезни, старости или смерти хозяина они часто оказывали своим членам помощь того рода, которую мы сейчас отнесли бы к системе «социального страхования». Иногда они создавали что-то вроде городской милиции. Для открытия рынка или ярмарки нужна была лицензия, и устройство рынков столь же жестко регламентировалось, как и деятельность самих гильдий. Хотя гильдии осуществляли и политическую и экономическую власть, их руководители не имели ни малейших возможностей для эксплуатации, в отличие от сеньоров в феодальных поместьях. Гильдии были недемократичны в том плане, что допуск в них не был открытым для всех желающих, но руководители гильдий, в отличие от сеньоров, не имели возможности к собственной выгоде эксплуатировать рядовых членов. Путь к свободе шел из поместья в город, а не наоборот. Как гласила немецкая пословица, воздух городов делает свободным. Далее, как бы ни был пронизан типичный средневековый город духом своего времени, существовали исключения, и они представляли собой важные семена будущего: некоторые города являлись центрами рыночной экономики почти что в современном смысле. Первоначально они развились в Италии, в Нидерландах и в Северной Германии благодаря исключительной комбинации размеров торговли и политической власти. Они представляли собой первые сегменты западноевропейского общества, которые сумели вырваться из системы феодализма. Мы вернемся к ним позднее в этой главе при рассмотрении средневековых городов-государств.
Безопасность, риск, рынки и вычисления в средневековой жизни Несмотря на всю сеть обычаев, традиций и законов, средневековое общество далеко не избавилось от риска и неопределенности. Источником наибольшей неопределенности и риска был плохой урожай: последствия колебались от недоедания до голодной смерти. Даже традиционные феодальные подати были источником риска и неопределенности, поскольку они были частью предсказуемы и учитываемы, а частью—непредсказуемы и причудливы. Примером может служить обязательство выкупить сеньора, попавшего в плен. Цена могла быть чрезмерной, и бремя—совершенно непредсказуемым. Столь же непредвидимыми и неопределимыми были обязательства, связанные с войнами, в которые ввязывался сам сеньор или его сюзерен. Существовал риск беззаконной экспроприации, систематической или случайной: кроме определенных законом и обычаем арендной платы, податей и иных сборов, которыми сеньоры имели право облагать своих арендаторов и вассалов, бывало и так, что сюзерен, используя вооруженную силу, просто грабил чужих или своих собственных арендаторов. Еще далеко было до централизованных монархий и буржуазных революций, которые создали правительства, имеющие власть устанавливать регулярные и предсказуемые налоги для оплаты своих расходов.
Приспособленность к неопределенностям такого вида вовсе не означала, что люди были готовы к неопределенностям, сопутствующим рыночной торговле. К рыночным неопределенностям относятся: реакция покупателей и конкурентов; величина будущего дохода крестьянина или ремесленника от законченной работы; цены, которые получит торговец в будущем за закупленное сегодня, и всякие иные непредсказуемые последствия, возникающие от изменения спроса и предложения.
Располагающий средствами профессиональный торговец всегда стоит перед выбором:
когда покупать и продавать, покупать ли вообще либо ссудить другим деньги под процент, или вступить в долю в чужом предприятии или экспедиции. С этими вопросами связана основная неопределенность—какой выбор обернется наивысшим доходом или наименьшими убытками. В средневековом обществе, где экономические роли были наследственными и регулируемыми и где цены устанавливались в силу обычая и закона, такого рода выбор был чужд системе. Попытка вычислить самый благоприятный выбор была на грани аморального поведения. Нам никогда не удастся поставить себя на место людей другой культуры или даже на место наших собственных предков. Поэтому нам трудно представить себе насколько любому человеку средних веков была чужда попытка просчитать будущие последствия принимаемых хозяйственных решений. И в городе, и в деревне человек из года в год делал одну и ту же работу, и он предполагал продолжать это до конца своих дней, с теми же приемами и при тех же условиях, пока смерть не прервет круговорот посевов и жатвы. Правила, столь же древние как Ветхий Завет, учили благоразумно откладывать на будущее в хороший год, чтобы возместить нехватки в неурожайные годы, и благодаря этому сознательное накопление богатства с помощью усердного труда и бережливости стало целью как крестьянина, так и городского ремесленника. Но бережливость и сама по себе была исконным правилом благоразумия—риск сокращали с помощью скорее механического повторения коллективного опыта, чем с помощью разумных расчетов. Сама идея изменения в предвидении будущего состояния рынка, исчисленного исходя из нынешних спроса и предложения, была чужда нормам средневековой хозяйственной жизни. Ключевое слово здесь—исчисление. Обычному порядку средневекового общества, в котором превозносилась усердная служба своему господину или прилежная торговля плодами собственных рук, была совершенно чужда сама возможность расчетов оценки будущих издержек и доходов, вероятности того или иного исхода нового предприятия, доходов от разумной политики закупок и продаж (как вообще это возможно, если обе цены «справедливы»?). Невооруженным глазом было видно, что купец—это просто бездельник, который не делает ничего полезного: ни прядет, ни сеет, а только наживается на честном труде других. Целью феодальных судов было поддержание феодальных правил и сбор феодальных податей. Торговые контракты купцов были за пределами феодального общества и феодальной концепции справедливости. Их соблюдение нельзя было обеспечить с помощью средневековой правовой процедуры, которую использовали королевские суды Англии; фактически в Англии королевские суды так и не стали вполне действенными инструментами принуждения к выполнению торговых контрактов до эпохи лорда Мэнсфилда—до XVIII века. Накопление богатства благодаря удаче и мастерству в исчислении будущих последствий, нахождению новых клиентов и новых источников товаров, с помощью искусного разделения и страхования рисков—это выходило за пределы средневекового понимания и не было законной практикой в тогдашнем обществе.
За пределами средневекового понимания было не только обращение к расчетам для предупреждения возможных случайностей. Полезность расчетов не понималась и в таких ситуациях, когда неприятные последствия уже наступили. Средневековая хозяйственная жизнь просто не принимала расчетов в таких вопросах, как изменение методов обработки земли или приемов ремесленного производства ради приспособления к изменившемуся предложению труда—а в середине XIV века нужда в таком приспособлении была очень велика. Чтобы ни происходило, люди пытались продолжать все как прежде, теми же старыми методами. Конечно, то, что мы сейчас признаем неизменными законами экономики, в конце концов, до некоторой степени вынуждало закон и обычай приспосабливаться к наличным ресурсам, хотя о степени этого приспособления идут споры. Как бы то ни было, но первая реакция средневековых законодателей на поднимавший заработную плату недостаток рабочих рук заключалась в принятии новых законов о более строгом контроле за уровнем заработной платы и о запрете работникам покидать своих хозяев и оставлять свой промысел. В 1350 году, через три года после первой в XIV веке большой эпидемии чумы, английский парламент принял закон о работниках [25 Edw. III, st. 2 (1350)], который требовал от слуг и работников «довольствоваться» той оплатой, которую они получали пять лет назад. Похоже, что никому просто не пришло в голову, что продуктивность хозяйства можно было бы увеличить, просто изменив приоритеты при использовании сократившегося предложения труда, обрабатывая больше земли менее интенсивно, или что губительность эпидемии можно было так или иначе смягчить. Любопытно, что, стремясь с помощью регулирования, основанного на традиции, привычке и законе, сделать жизнь более безопасной, избегая при этом рисков нерегулируемой торговли и производства, средневековое общество явно понижало безопасность жизни людей. Всякий раз во время кризисов: войн или голода, возникала практика нерегулируемой, свободной торговли. Будучи плохо приспособлены к нерегулируемой торговле, политические и экономические институты средневекового общества еще хуже могли справляться с нерегулируемой торговлей в периоды кризисов. Эта торговля не была сбалансированным обменом одних благ на другие, с использованием денег и с оплатой импорта из доходов, получаемых, как правило, от экспорта. Импортная торговля возникала всякий раз в ответ на мгновенную насущнейшую нужду, при катастрофической нехватке денег из-за плохого урожая, повсеместного неурожая или войны. Для закупок требовались займы. Но феодальная экономика не поощряла развития кредита. Нормальное функционирование относительно самодостаточных поместий и городов не порождало значительных результатов во внешней торговле, будь то в форме задолженности поместьям, городам или еще кому-либо либо в форме запасов золота и серебра. Не приходилось рассчитывать на то, что из доходов урожайных лет легко удастся выплатить долги, сделанные для закупки зерна в неурожайные годы: в урожайные годы объем торговли бывал слишком незначительным для накопления нужных сумм. Церковный запрет на взимание процентов, естественно, уменьшал число людей, готовых ссужать деньги в долг, и делал менее вероятной возможность получения этих денег назад, что еще сильнее сокращало предложение кредита. Так что не удивительно, что в результате плохого урожая далеко не всегда предпринимались закупки продовольствия: обычно результатом был голод. [См.: Braudel, Structure of Everyday Life, p. 74: «... считается что Франция, которая по любым стандартам является страной с благодатным климатом, пережила 10 общенациональных случаев голода в Х веке, 26 в XI, 2 в XII, 4 в XIV, 7 в XVI, 11 в XVII и 16 в XVIII. Хотя никак нельзя гарантировать точность вычислений за XVIII век, единственный риск в том, что они сверхоптимистичны, поскольку обходят вниманием сотни и сотни местных, областных случаев голода (в Мэне, например, в 1739, 1752, 1770 и 1785 гг.), а на юго-западе страны в 1628, 1631,1643, 1662, 1694,1698, 1709 и 1713 гг. Местные неурожаи не всегда совпадали с общими по стране.»] Усилия сохранить стабильность феодальных отношений увеличивали тяготы, сопутствовавшие неизбежным невзгодам и бедствиям, и имели своим конечным результатом то, что система феодализма, -- подобно вошедшему в поговорку дубу, который под ветром не гнется— разрушилась частично в силу собственной негибкости. В конце XX века вряд ли разумно высмеивать средневековые усилия по смягчению непреложных неопределенностей хозяйственной жизни с помощью закона, обычая, политического контроля и призывов к социальной справедливости. Ведь мы до сих пор не избавились от голода, и почти всегда он—следствие неспособности достаточно усовершенствовать средневековые приемы добывания, транспортировки и распределения продуктов питания в охваченных голодом районах. Реальные проблемы лежат глубже. Средневековая точка зрения защищала людей от болезненных психологических последствий понимания собственной ответственности за личные несчастья и одаряла бряцавших железом рыцарей и купавшихся в роскоши церковных иерархов нежащим сознанием того, что осуществляемое ими насилие служит торжеству справедливости, а не является, как оно и было на самом деле, грубым и жестоким бандитизмом. Проблема в том, что позднейшие общества порой выбирали идеологии, которые, подобно средневековым, освобождали многих от чувства ответственности, а правителей—от чувства вины.
Города и политические права
Обычно средневековый город получал некоторую политическую автономию, покупая у сюзерена хартию. По поводу хартий велись переговоры, порой с применением насилия, и они предоставляли самоуправление разного уровня, вплоть до полной свободы от феодальных обязанностей. Такое развитие было возможно только в странах, которые не смогли создать сильные централизованные монархии. Во Франции, Англии и Испании города в борьбе между монархом и его баронами тяготели к лагерю поднимающихся монархий, и в результате их политические обязательства перед проигравшей стороной уменьшались. Но упрочившиеся монархии показали городам, что на место феодальных сеньоров пришла еще более давящая и внушительная сила. Эта власть не освобождала горожан. В XVII веке в Англии и в XVIII веке во Франции горожане не без успеха поднимали оружие против своих монархов.
Предмет схваток между городами и их феодальными властителями менялся в зависимости от времени и места действия. Финансовый интерес городов заключался в получении контроля над налогами и в обращении феодальных поборов в фиксированные платежи. Они также стремились к контролю над городскими торговыми монополиями (гильдиями), над условиями торговли с другими городами и к свободе организовывать ярмарки. Города стремились к созданию собственной системы судов. Однако зачастую борьба городов с феодальными властителями не сводилась просто к финансовым интересам. В Германии и в Нидерландах, начиная с XVI столетия, протестантская реформация разожгла страсти и вызвала кровопролитные войны между городами и баронами, а в Италии на местные раздоры за власть над городами и областями накладывались конъюнктурные союзы с испанскими, французскими и австрийскими завоевателями. В политических требованиях городов нет и признаков сознательного намерения покончить с жестким политическим контролем над торговлей, столь характерным для феодального общества. Купцы и ремесленники хотели сами контролировать торговлю и налоги: они не стремились ни к освобождению от контроля, ни к упразднению налогов. Как средневековым городам, так и поместьям была чужда идея хозяйства, свободного от какого-либо контроля. В Англии палата общин выбиралась горожанами (женщины права голоса не имели) и мелкими землевладельцами, и их право контролировать налоги было существеннейшей причиной гражданских войн в XVII веке. В Англии же право наделять торговые компании монопольными полномочиями было причиной вражды между королем и парламентом, -- и речь шла не о том, что монополии вредны, а о том, кому будет принадлежать это право. Во Франции история выбрала иной путь. Короли получили возможность устанавливать налоги без согласия Генеральных штатов, они освободили знать и церковь от налогов, и те раздробили французский национальный рынок на тридцать или более региональных рынков с помощью внутренних тарифов и бесконечных раздач местных монопольных привилегий городам и гильдиям—и французские буржуа были их добровольными союзниками в этом. В конце концов, созданная ими французская экономика оказалась подходящей сценой для сокрушения монархии в ходе Французской революции, но к тому времени средние века давно прошли.
Средневековая технология
Похоже, что исчезновение технологий в результате варварских нашествий и завоевания Рима было следствием того, что в плохие времена просто исчезли рынки предметов роскоши. Элемент непрерывности был сильнее выражен в Восточной Римской империи, которая, постепенно слабея, просуществовала до 1453 года. Но в Средиземноморье связи между Восточной и Западной империями никогда полностью не прекращались, и здесь римские технологии сохранились. На изделия из железа, которые еще в римский период были специализацией Северной Европы, сильного сокращения спроса не было. В конце концов, бандитизм и войны после падения империи должны были повысить значение железа. Изобретенные римлянами конские подковы никогда не выходили из употребления. С VIII по XIII век производство железных изделий постепенно расширялось в Штирине, Коринфе, Франконии, Вестфалии, Швабии, Венгрии, в Баскских провинциях, во многих областях Франции и в Англии. В XIV веке был изобретен привод от водяной мельницы к мехам плавильных горнов. Уже в VIII веке литейщики начали лить бронзовые церковные колокола. Через пять или шесть столетий опыт отливки колоколов пригодился для литья бронзовых и чугунных пушек. Водяные мельницы были приспособлены и для приведения в действие молотов для ковки стальных заготовок.
О средневековой химии помнят по алхимикам, искавшим способ преобразовывать неблагородные металлы в золото. Но в менее честолюбивые моменты они также изготовляли мыло, румяна, краски, лаки, серу и селитру. За одним исключением лекарства, медикаменты и наркотики были монополией исламских стран, и чем меньше сказано про средневековую медицину, тем лучше. Этим исключением был алкоголь. Открытый во время перегонки в Италии около 1100 года, он с такой быстротой стал основой крепких напитков, что уже в следующем веке были приняты первые законы против пьянства и других сторон потребления алкоголя. Римские методы изготовления керамики и стекла были усовершенствованы в средние века настолько, что технологию изготовления цветных стекол, украшавших соборы позднего средневековья, до сих пор не могут воспроизвести. Римские методы изготовления тканей были существенно улучшены, особенно в Италии. Архитектура стала преимущественно церковным искусством, и развитие от римского стиля к романскому и готическому хорошо известно.
В самой большой отрасли хозяйства—в сельском хозяйстве—основные орудия труда не исчезали из употребления в период темновековья, но организация сельского хозяйства была совершенно изменена с введением поместной системы. Уже в римский период в Северной Европе изобрели тяжелый, обитый железом плуг, хорошо пригодный для распашки дерна, и примерно в Х веке или еще раньше такие плуги распространились по всей Европе. Изобретение в XII веке обитого войлоком хомута рассматривается как крупнейшее достижение, поскольку за 400 с небольшим лет это привело к замене на пашне волов лошадьми, главным образом из-за их большей скорости.
Согласно большинству оценок, самым выдающимся техническим достижением позднего средневековья было изобретение часов в конце XIII века. Важность часов с их шестеренчатым механизмом и спуском заключалась в том, что стремившиеся ко все большей точности часовые мастерские стали школой исследований в области механики, трения, точной обработки металлов и различий в поведении металлов и других материалов при разных температурах и нагрузках. Менее явное социальное значение часов заключалось в том, что они воспитывали чувство времени, столь важное для организации совместной деятельности больших групп людей. Пожалуй, еще важнее для будущего развития был интерес к оптике, поскольку два оптических прибора—телескоп и микроскоп—внесли вклад в научную революцию XVII века. Средневековый интерес к оптике отмечен изобретением в Италии очков. Проповедь 1306 года указывает на 1286 год как на дату этого изобретения (монах сказал: «не прошло еще и 20 лет»), но брат Джордано не сообщает, кто и где сделал изобретение. Оптика возникла в Греции и была развита мусульманскими авторами в XI веке, а их работы стали доступны в переводе на латынь в XII веке. Но развивалась оптика медленно. Первые очки имели выпуклые линзы и корректировали старческую дальнозоркость. Потребовалось более полутора столетий, чтобы приспособить вогнутые линзы для корректировки близорукости, и еще столетие, чтобы из комбинации выпуклых и вогнутых линз соорудить сначала телескоп, а потом микроскоп. На дворе было уже XVII столетие, и изготовителем этих приборов оказался оптик Галилей.
За более чем тысячелетний период от падения Рима в V веке до начала нового времени в XV веке, можно было бы ожидать значительных изменений в западных технологиях, и изменения были. К концу этого периода скорость изменений даже возросла, особенно в производстве оружия. Кольчуги XIII столетия были усилены нагрудными пластинами и шлемами в XIV веке, и превратились в полный бронированный наряд к XV столетию, как раз вовремя, чтобы устареть из-за изобретения огнестрельного оружия.
Нелегко делать обзор по такой разнообразной тематике, как средневековые технологии. Усовершенствования делались отдельными ремесленниками, поскольку не было ничего сопоставимого с современным научным сообществом или промышленной лабораторией. Способы обработки земли, заготовки и транспортировки леса, добычи минералов, плавки металлов, прядения и ткачества, строительства и изготовления горшков, кирпичей и стекла изменялись с ходом столетий, но так медленно, что это было почти незаметно. Темп изменений увеличился в XIII столетии, когда феодализм начал уступать контроль над обществом городам и их институтам, развивавшимся вне феодальной системы. Бесспорно, что западные люди, участвовавшие в 1095 году в первом крестовом походе, были подавлены роскошью византийского двора и стилем жизни своих сарацинских соперников в не меньшей степени, чем испанцы, которым почти через 400 лет наконец удалось вытеснить мавров из Испании. Но как сопоставить технологии строительства Альгамбры и готического собора, или технологии изготовления дамасской и миланской сталей? Исламский мир явно опережал Запад в освоении десятичной системы счисления и в развитии фармакопеи, которая была предметом вожделения тех западных людей, которые нуждались в лечении. Но исламские методы лечения тоже были разновидностью народной медицины; почти не было связи между теорией болезни и ее лечением. Зато западная система феодализма обладала—как раз в силу децентрализации власти и способности создавать вне себя города с их совершенно иной институциональной структурой— потенциалом превращения в совершенно иное общество, и результатом стало такое ускорение технологических изменений, что Запад постепенно оставил позади все другие общества, в том числе и своих феодальных предшественников.
Европейские города-государства
Среди городов существовали и такие, которые стали главными центрами торговли, которым удалось намного раньше соседей выскользнуть из-под власти феодальных ограничений. Существовали политически независимые города-государства: Венеция, Генуя, Флоренция, ганзейские города на берегах Северного и Балтийского морей и датские города. [См.: J. R. Hicks, A Theory of Economic History (New York:
Oxford University Press, 1969). В главе 4 этой небольшой книги Хикс развивает интересную «экономическую теорию города-государства». Ср. Мах Weber, General Economic History (New York: First Collier Books Ed., 1961) p. 260. См. также о городах и их отношениях с национальными государствами XVI века у Броделя:
Femand Braudel, The Mediterranean, vol. 1 (New York: Harper & Row, 1972), pp. 315--352.] В других культурах не найти ничего подобного той свободе самоуправления, которая была достигнута и долго поддерживалась в этих европейских городах и городах-государствах. Ближайшими предшественниками—и опять-таки в Европе—были греческие города-государства, которые процветали в VI—IV веках до новой эры. Ничего достаточно близкого не найти в великих цивилизациях Азии или мусульманского мира. Как отметил Макс Вебер, за пределами Запада не существовало «городов, как целостных образований». [»Вне Запада не было городов в смысле единых образований. В средние века их характерными чертами были наличие собственного закона и суда, и какая-либо форма самоуправления». Weber, General Economic History, p. 261.] Один из известнейших британских экономистов сэр Джон Хикс считает город-государство уникальным западным явлением, «даром Средиземноморья», которое некогда было одновременно великим торговым путем и местом расположения «хорошо защищенных» городов-государств. [»Тот факт, что европейская цивилизация прошла через фазу городов-государств, есть принципиальный ключ к различию исторических путей Европы и Азии. Причины этого главным образом географические. Европейский город-государство есть дар Средиземноморья. С точки зрения технических условий, сохранявшихся на протяжении большей части письменной истории, Средиземноморье имело выдающееся значение как перекресток дорог между странами, стоявшими на очень разных ступенях развития производства; кроме того, этот регион богат узкими горными долинами и щелями, островами и мысами, которые в прежние времена было легко оборонять. В Азии просто не было ничего сравнимого по богатству возможностей.» (Hicks, A Theory of Economic History, p. 235)]
Голландские и ганзейские города-государства, конечно, оспорили бы такое толкование истории, которое превращает их в дар Средиземноморья, и, может быть, в буквальном смысле неверно, что феномен городов-государств не встречался нигде вне Европы. Но нет сомнений, что европейские города-государства были в Европе главными центрами растущей торговли с XIII века вплоть до полного становления централизованных монархий в XVI веке, и их значение сохранялось еще и некоторое время после этого. Мало свидетельств того, что их политические или экономические принципы благоприятствовали освобождению торговли от политических стеснений. С политической точки зрения в них господствовали купеческие семьи, для которых монополии и торговые права были естественным следствием политической власти. Но эти торговые монополии оспаривались конкурентами, которым грозило исключение из торговли, и во многих случаях они находили поддержку и защиту в соперничавших городах-государствах. В отличие от Китая и древних империй, Европа со своими неокрепшими монархиями и городами-государствами подошла к периоду открытий, не располагая достаточно сильной центральной властью, которая могла бы контролировать доступ своих торговцев к выгодным торговым возможностям, хотя порой отдельные сатрапы пытались взять такие торговые каналы под свой контроль. Возникшие, в конце концов, центры сильной власти не приняли форму монолитной империи, но образовали ряд национальных государств, которые, подобно прежним городам-государствам, продолжили соперничество за торговые преимущества.
Характеристика: плюралистические аспекты феодализма
При всех своих недостатках западноевропейский и, вероятно, японский феодализм содержали, видимо, зачатки социального устройства, пригодного для устойчивого экономического роста. Возникновение в средние века городов и малочисленного класса профессиональных торговцев представляет собой одну из нитей развития, тянущуюся от времен темновековья до наших дней. Но есть и еще один аспект феодализма, который, быть может, имел еще более фундаментальное значение для экономического развития—чувство плюрализма.
В сущности, феодализм заключался в параллельности структур военной власти и земельного владения. Земля считалась принадлежащей сюзерену, который наделял ею своих военных вождей; они, в свою очередь, раздавали часть этой земли или всю землю в наделы своим подчиненным, также в обмен на верность и службу. На Востоке тот же метод использования земли для материальной поддержки солдат ограничивался предоставлением пожизненных наделов. Наделы не переходили к наследникам, и по смерти каждого воина его земля перераспределялась среди преемников по службе. На Западе и в Японии земельный надел оставался в семье, так же как и обязательство нести военную службу. [Femand Braudel, The Wheels of Commerce (New York: Harper & Row, 1982), p. 595--596. Бродель усматривает зачатки капитализма в хозяйственных структурах, которые обретали независимость, будучи окруженными квазинезависимыми политическими структурами феодализма: «В Японии ... семена капитализма были посеяны в период Ашикага (1368--1573), с возникновением экономических и социальных сил, независимых от государства (будь то гильдии, свободные города, сети торговцев, связывавшие между собой далеко отстоящие местности, купеческие группы, которые зачастую не подчинялись никому)». (р. 589)]
Самым поразительным политическим результатом феодализма западного и японского образца была множественность центров власти, и каждый такой центр соединял ту или иную военную силу с хозяйственной базой, необходимой для ее поддержки. Бродель, возможно, был прав, полагая право наследования важнейшим фактором этого процесса. [Там же: Бродель видит значение наследуемости богатства для развития капитализма в необходимости накопления (р. 599), в том числе ради сосредоточения богатств, которые поднимающийся класс торговцев смог бы взять из рук угасающей феодальной знати (pp. 594--595). В американской истории роль накопления была менее существенна, чем она могла бы быть во Франции, а перехода богатств от феодальной знати к новому классу торговцев просто не было.] Дело в том, что если бы вождь обладал только пожизненным правом на свой надел земли, по мере его старения самые честолюбивые и дальновидные из подчиненных переносили бы свою лояльность на его властелина, который обладал бы правом перераспределять земельное имущество. Результатом было бы ослабление власти сеньоров и усиление власти их сюзеренов. Подобно капитализму, феодализм принадлежит к типу обществ со множеством наследственных центров власти, и заманчиво предположить, что расцвет капитализма в Японии и в европейских обществах был связан с тем, что здесь уже укрепились институты наследственной собственности и значительной личной независимости (пусть только в верхних слоях общества).
Самые широкие истолкования принципа суверенитета в политической философии предполагают, что суверен или государство являются абсолютными собственниками всех своих подданых и всей их собственности. Такого типа концепции были эффективно реализованы в странах ислама, в Китае, Индии, в древнейших империях, и в немецкой философии XIX века. Для сторонников такого всеобъемлющего истолкования суверенитета феодализм был ничем иным, как анархией. Короли и князья, занимавшие высшие позиции в пирамидах феодальной власти—а в Европе было множество феодальных иерархий—были не столько подлинными суверенами, сколько индивидуумами, которые по договору с другими индивидуумами, своими вассалами, установили определенные системы прав и обязанностей. Оставалась мечта о возвышающемся надо всеми императоре Священной Римской империи, но это была всего лишь мечта. Хуже всего, что обязательства были взаимными, то есть король был обязан помогать вассалу при нападении на него, а в случае малолетства наследника должен был защищать его владения и передать их ему по достижении зрелости. Феодальная концепция двухсторонних договорных отношений между сюзереном и вассалами опять-таки до некоторый степени подобна позднейшим концепциям, характерным для капиталистического общества—о правительстве как договоре между государством и гражданами, легитимность которого зависит от согласия последних. Чтобы охватить весь спектр договорных отношений средневековья, термин феодализм был распространен на поместную систему выделения земли в обмен на невоенные услуги. В этом смысле поместная система распространила систему договорных отношений за пределы военной иерархии и включила крепостных и слуг, получавших землю в обмен на невоенные услуги и платежи. У городов вначале также были феодальные покровители, которым они были обязаны разными услугами и платежами.
В обществе, следующему восточной традиции воспринимать все население и собственность принадлежащими суверену, феодализм вполне мог бы принять форму передачи вассалам абсолютной и неограниченной власти суверена над землей и ее обитателями. Но в Западной Европе население с помощью обычая, традиции и договора закрепило свои обязательства перед сеньорами и перечень их прав и привилегий, подобно тому, как сеньоры фиксировали свои отношения с вышестоящими по рангу.
Таким образом, существует политическая перспектива, позволяющая видеть в феодализме предшественника капитализма не только во времени, но и в логическом плане: здесь идея абсолютистского государства была отвергнута в пользу идеи государства, в котором все виды власти и полномочий ограничены соглашениями с населением и с независимыми социальными институтами. Очень может быть, что военная мощь, позволившая отклонить претензии государства на абсолютизм, зависела от института передачи по наследству земельных владений военных вождей среднего звена. Для понимания источников богатства Запада стоит добавить, что пожизненное закрепление должностных позиций, столь обычное для военного феодализма восточного типа, оказывало экономически неблагоприятное влияние, поскольку давало владельцу пожизненного поста все стимулы для кратковременной сверхэксплуатации и никак не стимулировало вложение дохода ради долгосрочных усовершенствований. Представляется, что это пример еще одной институциональной особенности, которая служила децентрализации политической власти и полномочий и, при этом, оказалась более эффективной в экономическом плане, чем возможные альтернативы.
Упадок феодализма
Идеалами феодальных институтов были стабильность и безопасность, а не изменения и рост. По мере того как западное общество начинало ориентироваться не на стабильность, а на рост, взаимоотношения между его институтами и классами изменялись. Абсолютное и относительное значение одних институтов и классов увеличивалось, других—падало; появлялись и новые институты. В целом этот процесс будет легче охватить после того, как в следующей главе мы рассмотрим расширение торговли и возвышение класса профессиональных торговцев. Здесь же стоит отметить, что упадок ориентированного на стабильность феодального общества был вызван инновациями того типа, отвергнуть которые было нелегко, поскольку они затрагивали военное дело. Сердцевина феодализма— военный союз короля и вассалов, и развитие военной технологии, разрушившее военную основу этого союза, привело к его развалу. В конце XV века боевые возможности феодальной конницы начали быстро убывать, а феодальный замок стал бесполезен в качестве опоры армии. Главной из этих двух причин упадка военного феодализма была первая: утрата боевой роли защищенной тяжелыми доспехами конницы.
Основой боевой мощи стала профессиональная армия, соединявшая пехоту (копейщиков, арбалетчиков, мушкетеров), осадную артиллерию и кавалерию. Это начатое в Италии изменение не было просто результатом освоения огнестрельного оружия. В первую очередь речь шла об эффективности пехоты, сформированной из усиленной арбалетчиками городской милиции (производство арбалетов стало основой создания новой отрасли производства в Италии). Когда выяснилось, что арбалетчики, копейщики и кавалерия способны к более организованным и слаженным действиям, чем солдаты ополчения, начался переход к организации профессиональных армий. [William H. McNeill, The Pursuit of Power (Chicago:
University of Chicago Press, 1982), pp. 73--77. Ричард Бин (Richard Bean, «War and the Birth of the Nation State», Journal of Economic History 33, № 1 (March 1973): pp. 203--221) -- следующим образом излагает тот же подход: «В 1400 году ни один князь не мог противостоять союзу баронов, если он не опирался на поддержку равносильного союза. В 1600 году большинство князей могли твердо рассчитывать, что их постоянные армии подавят любой бунт, если только он не объединит всех сразу» (р. 203).]
Если принять, что непосредственной причиной упадка феодализма были изменения военного дела, мало кто сочтет простым совпадением, что это важное развитие началось в Италии, которая лидировала в Европе в области роста городов, развития торговли, испытывала самую острую нужду в защите своего торгового богатства от феодального рыцарства и лучше всего была подготовлена к тому, чтобы оплатить новую технологию военного дела. Здесь и там в отдельных сражениях сказывался закат боевой мощи феодализма. Швейцарские копейщики под Семпахом в 1387 году нанесли поражение германским рыцарям, а английские лучники в ходе Столетней войны утвердили свое превосходство над французскими рыцарями под Креси (1346) и Агинкуре (1415). Но именно в Италии в конце XIV века города создали профессиональные армии, которые стали прообразом новой системы организации вооруженных сил.
Севернее, во Франции толчком к изменениям стала Столетняя война с Англией. В начале этой войны, в XIV столетии основой военной мощи французских королей являлось феодальное ополчение, служащее согласно своим обязательствам. В ходе войны произошли едва различимые изменения в балансе военной мощи между тяжеловооруженными всадниками-рыцарями и скоординированными действиями нескольких типов подразделений пехоты и кавалерии, имевших на вооружении огнестрельное оружие. К концу XV столетия Франция, как и другие национальные государства, комплектовала свои армии профессиональными солдатами, а не за счет феодального ополчения. [McNeill, Pursuit of Power, p. 81: «Когда началась Столетняя война (1337--1453), короли Франции все еще опирались главным образом на рыцарское. ополчение...». А также: «К тому времени, когда французская монархия начала оправляться от чудовищной деморализации, вызванной первыми победами англичан, и от широкого недовольства знати, расширение торговой базы позволило королям собрать деньги на содержание все растущих вооруженных сил. Это была та армия, которая после ряда удачных кампаний в 1453 году выдворила англичан из Франции... Возникшее в результате этого между 1450 и 1478 годами, французское королевство было централизовано как никогда прежде и могло содержать профессиональную армию численностью примерно в 25 тыс. человек» (pp. 82--83).] Военная служба рыцарей и сеньоров, в обмен за которую они получали свои поместья, перестала быть основой вооруженных сил. Профессионализация армии была не единственной причиной упадка боевого значения феодальной знати и сосредоточения боевой мощи страны в руках центрального правительства. До появления осадной артиллерии рыцарские замки обеспечивали достаточную военную независимость от сюзеренов, поскольку редко когда имело смысл для подтверждения своего иерархического старшинства предпринимать штурм вассальных замков. Так что в политическом плане замки были важным фактором децентрализации власти. Ричард Бин так объясняет значение замков:
Существование большого числа замков позволяло небольшим областям успешно противостоять гораздо более мощным оппонентам. Иноземные завоеватели и вышестоящие на иерархической лестнице оказывались в равно неблагоприятном положении: зачастую область просто не стоила издержек, требовавшихся для ее покорения. Замки приходилось брать штурмом один за другим, и для этого требовалась достаточно большая осадная армия... Но большие силы вторжения трудно было месяцами продовольствовать в одной и той же области, поскольку фуражиры армии вторжения быстро опустошали местность вокруг осажденного замка. В результате осаждающие нередко начинали голодать раньше, чем осажденные, и приходилось отказываться от идеи захватить замок [Bean, «War and the Birth of Nation State»: pp. 203--221].
Осадная артиллерия покончила с военным значением замков примерно в то же время, когда профессиональные армии доказали никчемность рыцарского ополчения. В начале XVI века научились строить крепости, способные выдерживать пушечный огонь. Но для феодальных баронов, которым было не по карману содержать артиллерию, не хватало средств и на возведение новых крепостей. К тому же в XVI веке королевская власть, по крайней мере, во Франции и в Англии, стала достаточно сильной, чтобы не позволять своей знати возводить современные крепости.
Последствия этих изменений затронули экономическую, политическую и социальную жизнь. Например, вооруженные силы нового образца заставили искать ответа на давний вопрос: как их финансировать? В условиях феодальной системы предполагалось, что короли содержат себя за счет доходов от королевских поместий и сборов с королевских вассалов. К налогам, выходившим за пределы обычных феодальных пошлин, относились как к нарушению социального договора, не имеющему силы без согласия вассалов. В результате в конце XV века во Франции и чуть позднее в Англии дополнительные суммы для содержания армии нового типа пришлось собирать за пределами феодальной системы—с торговцев и с ремесленных гильдий. [Норт и Томас указывают, что в XVI веке в Нидерландах с их развитой торговлей испанцы собирали податей в десять раз больше, чем со всех своих Индий. См.: North and Thomas, Rise of the Western World, p. 129.] Французские короли, даровав налоговые привилегии знати и церкви, приобрели право собирать талию (прямой налог), эйдес (форма налога с продаж), и габель (пошлина на соль). Английские короли, не сумевшие получить полномочия на установление налогов без согласия парламента, были еще сильнее заинтересованы в доходах от продажи монополий. Таким образом, и во Франции, и в Англии мало того, что феодальные обязательства утратили свою ценность в качестве основы военной мощи, но финансирование новых военных структур осуществлялось за счет нефеодальных источников, а в результате сохранявшиеся феодальные подати утратили свою первостепенность.
При всей важности этих изменений в устройстве вооруженных сил, они не были единственным фактором разложения феодальной системы. Такое же значение имели упадок бартерной экономики поместья, и вытеснение феодальной системы крепостного труда, основанной на обмене труда на землю, монетизированным сельским хозяйством. Поместная система крепостного труда уступала свои позиции медленно. Сначала у крепостных развился собственнический интерес к земле, имевший форму ожидания, что их арендные права будут возобновляться от года к году, и затем перейдут к наследникам—быть может, при уплате налога на наследство, но, тем не менее, было ожидание, что перейдут. Первоначально крестьяне не могли продавать свои владельческие права; поэтому уход из поместья означал утрату небольшого надела, который обрабатывался уже несколькими поколениями семьи и за пользование которым был уплачен немалый налог на наследство. Такого рода потеря затрудняла арендаторам уход из поместья как протест против чрезмерных поборов со стороны сеньора. При малейшей возможности крестьяне откупались от феодальных обязательств, иногда сразу и целиком, иногда—с помощью периодических денежных выплат. Такой способ избавления от феодальных повинностей и податей, в сочетании с приобретением крестьянами отчуждаемого права на возделываемую землю—не разовое событие, а длительный процесс, начавшийся в Голландии, Франции, Англии, -- обозначили конец поместной системы и появление бок о бок с сохранившимися поместными хозяйствами большого монетизированного сектора, состоявшего из малых хозяйств. Эти, хотя и медленные, но революционные изменения в экономической организации сельскохозяйственного производства, сделали возможными улучшение приемов ведения хозяйства, рост производства продуктов питания и в конечном итоге—урбанизацию общества. Следует учесть и то, что вторая половина XIV столетия была эпохой катастроф, которые и сами по себе были способны разрушить любое социальное равновесие: войны, эпидемии чумы, неурожаи, и, прежде всего, беспрецедентное сокращение населения. Можно истолковывать эти катастрофы как жуткую форму реакции на давление населения, возникшего в результате завершения процесса освоения диких земель, начатого в Европе лет за 400 до того. Феодальная система, ее цены и обязательства, сплетенные в сеть бессрочных договоров, были не способны ни предупредить о фундаментальном изменении в относительной редкости труда и земли, ни вовремя приспособиться к нему.
Ко всем этим событиям Западная Европа приспособилась, изменив систему. В результате такого изменения военных технологий, при котором земельная аристократия утратила свою полунезависимость и превратилась в страту придворных и политиков, Западная Европа изменила форму землевладения на такую, которая заместила систему крепостного сельского хозяйства на денежное и— далеко не случайно—начала процесс сокращения доли сельского населения и увеличения доли горожан.
Как мы увидим в главе 3, в середине XIV столетия начались события, которые не могли не привести к устранению рыцарей с их замками и со всем обществом, политическую и экономическую форму которого они определяли. Эта эпоха катастроф была одновременно временем роста торговли—независимых предприятий, действовавших поверх политических и религиозных границ и традиций; возник класс профессиональных торговцев, сознающих собственные интересы и одновременно исполненных страха, зависти и подозрительности по отношению к военной и церковной аристократии. Это было время распространения новых знаний и технологий, которые стали известны в ходе торговых экспедиций или крестовых походов, были принесены беженцами из завоеванного мусульманами Восточного Средиземноморья. Короче говоря, это была эпоха изменения социальной системы, ориентированной на стабильность.
Заключение
Европа, встав в XV веке на путь, ведущий к богатству, оставила в прошлом весьма традиционное общество. Это общество жило, работало и торговало в соответствии с традицией и обычаем, а не в соответствии со стратегией и расчетом. Политический и экономический порядок, будь то в поместье или в гильдии, коренился в фигуре отца, в семье, роде и семейном хозяйстве. Политическая и хозяйственная власть совпадали. Король и сеньор имели те же власть и обязательства, что пастух по отношению к стаду и отец по отношению к семейному хозяйству. Эта эпоха хорошо поддается романтизации, поскольку ее институты воплощали извечное стремление человека к безопасности, воплощаемой древнейшей формой социальной организации—семьей. Именно в этой системе созрели начала нового порядка. Средневековое общество высоко ценило приключения, будь то путешествия Марко Поло, странствия пилигримов, походы крестоносцев в Святую землю или мифы о приключениях странствующих рыцарей. Политический плюрализм этого общества был результатом того, что наследники Карла Великого не сумели консолидировать политическую власть в Западной Европе, и раздробление реальной политической власти между множеством баронов создало возможности для экспериментирования с новыми формами организации торговли и военного дела. Это же обстоятельство открыло двери развитию городов, и некоторые города сумели получить статус практически независимых образований, вне феодальной системы.
Начиная с Х столетия, в Европе постепенно протекал процесс урбанизации, сопровождавшийся неизбежным ростом торговли и подъемом класса торговцев. Усовершенствования в области архитектуры, музыки, искусства, литературы, ремесел и военного дела, ассоциируемые обычно с поздним средневековьем, шли параллельно с развитием городов и торговли. Начиная с большой эпидемии чумы 1347 года, этот долгий период прогресса уступил место столетию катастроф, резко сокративших население. Когда сокращение населения остановилось, и Европа начала восстанавливаться после этого периода бед, технологические изменения и усовершенствования в военном деле обеспечили переход политической власти от феодальных баронов к централизованным монархиям, и феодализм утратил почти все свое политическое значение. Кроме того, в результате процесса, длившегося два столетия (кое-где больше, в Англии и Голландии меньше), феодальное сельское хозяйство, основанное на обмене труда на землю, уступило место монетизированному сельскому хозяйству и небольшим фермам. К 1600 году, когда население Европы опять достигло уровня 1347 года, феодализм уступил место новому экономическому порядку, в основе которого лежал уже не бартер, а торговля за деньги, и цены определялись теперь не в соответствии с законом и обычаем, а устанавливались в торге между продавцом и покупателем. Но это уже тема главы 3.

3. Рост торговли до 1750 года

С середины XV до середины XVIII века происходил рост торговли, а также изобретение и развитие институтов, ее обслуживающих. Этот период закончился как раз перед началом развертывания фабричной системы производства, к середине XVIII века. К тому времени Запад уже одолел и начал теснить вспять исламский мир, который оказывал давление на Европу с VIII века до осады Вены в 1683 году. Запад к этому времени уже создал свои форпосты в Индии, разрушил цивилизации ацтеков и инков, колонизовал Южную и Северную Америки. Короче говоря, Запад уже активно двигался по дороге, ведущей к технологическому, политическому и экономическому господству, задолго до возникновения системы фабричного производства, и достиг экономических преимуществ такого масштаба, что уже тогда мир был разделен на «имущие» и «неимущие» народы. Лучшей иллюстрацией являются поездки царя России Петра Великого в Голландию в XVII веке для изучения кораблестроения и других промышленных профессий—ради успехов политики модернизации России.
Если у этих торговых успехов и была технологическая основа, то ею являлось распространение трехмачтовых парусников в конце XV века: сократив транспортные издержки, эти суда сделали возможной торговлю между отдаленными территориями, открыли доступ к отдаленнейшим уголкам Америки и Азии. Работы Галилея в начале XVII века заложили основы современной науки. В этот период Исаак Ньютон опубликовал свои Математические начала натуральной философии (Principia Mathematica), которые еще 200 лет служили основой развития физики; были изобретены телескоп и микроскоп и открыты микроскопические формы жизни. При всей важности этих событий для будущего развития технологий, они большей частью никак не были связаны с тогдашним ростом торговли. Имелись и исключения, такие как связь между астрономией и искусством судовождения. Но все-таки источники западного торгового капитализма были иными.
Рост торговли в период после XV века был одновременно количественным увеличением объемов торговых операций и качественным изменением, связанным с переходом от средневековой практики торговли на условиях, определяемых традицией и законом, к рыночной торговле, в которой цены вырабатываются соглашением между продавцом и покупателем. И в первую очередь не количественные, но качественные изменения потребовали институциональных изменений—о чем рассказывается в главе 4.
Само по себе увеличение объемов торговли было важным, поскольку делало возможной специализацию. Рост специализации, в свою очередь, требовал достаточно больших рынков, которые позволили бы реализовать возможности специализированных экономических единиц. Как гласит известное изречение Адама Смита, «разделение труда ограничивается размерами рынков». [»Разделение труда ограничивается размерами рынков»—таково название гл. 3 кн. 1 сочинения А. Смита Богатство народов.] В главе 5 мы покажем, что рост рынков стимулировал и, в свою очередь, подстегивался возвышением фабричной системы производства. Но факторы, очерченные в первой половине этой главы, работали на расширение европейской торговли за несколько веков до появления фабрик.
Качественное изменение было, до известной степени, чем-то совершенно обратным практике и верованиям прошлого. В главе 2 мы прервали описание средневековой торговли на том, что система рыночного ценообразования была совершенно несовместима со средневековыми ценностями и потому практиковалась лишь в нескольких городах, которые уже вышли за пределы феодализма и представляли собой некие трещины в системе тогдашних законов и норм. Но каким же образом это презренное исключение из практики и ценностей западного общества достигло господствующего положения в хозяйственной жизни Запада? Некоторые причины указаны во второй части этой главы.
В конце главы мы рассматриваем, как отразился на положении феодальных властителей и других классов феодального общества подъем класса торговцев, а также обсуждаем возникшую в обобщение этого процесса теорию, что историческая наука в целом есть рассказ о том, как один господствующий класс вытесняет другой.
Расширение рынков: географические открытия
Что послужило причиной расширения рынков? Наиболее частый ответ таков: причина расширения рынков—возникшая в результате великих географических открытий европейская торговля с заморскими странами. Васко да Гама чудесным образом обогнул мыс Доброй Надежды и открыл водный путь на Дальний Восток, затем открыли Новый Свет и так далее. Эти заморские рынки доставили грандиозные возможности для извлечения прибыли, что и стало стимулом для капиталистического развития.
Не менее важно, что он» создали политические возможности для капиталистического развития. К началу XVI века феодализм и поместная система уже утратили господствующее положение, но смена им еще не возникла. Не существовало достаточно развитых политических институтов, которые могли бы оградить владение заморскими территориями от посягательств торговцев. Централизованные монархии только укреплялись. Кроме того, заморские рынки были открыты для соперничества разных стран, и попытка Рима разделить заморские рынки только подстегнула протестантскую Реформацию. Короче говоря, имел место вакуум политической власти, и растущее купечество энергично воспользовалось этим для капиталистического освоения заморских рынков. Можно было бы даже сказать, что именно эта прививка агрессивного купечества хиреющему европейскому феодализму стала причиной последнего и смертельного удара по старому порядку.
Именно это объяснение предложили Маркс и Энгельс в Коммунистическом манифесте, опубликованном в 1848 году. В их понимании заморские рынки Америки, Ост-Индии и Китая создали новые потребности, которые не могли быть удовлетворены гильдиями; в свою очередь, «мануфактуры» были вытеснены «паровыми двигателями», «современной гигантской промышленностью». Их точка зрения была весьма влиятельна, и ее стоит процитировать:
Открытие Америки и морского пути вокруг Африки создало для подымающейся буржуазии новое поле деятельности. Ост-индский и китайский рынки, колонизация Америки, обмен с колониями, увеличение количества средств обмена и товаров вообще дали неслыханный до тех пор толчок торговле, мореплаванию, промышленности и тем самым вызвали в распадавшемся феодальном обществе быстрое развитие революционного элемента.
Прежняя феодальная, или цеховая, организация промышленности более не могла удовлетворить спроса, возраставшего вместе с новыми рынками. Место ее заняла мануфактура. Цеховые мастера были вытеснены промышленным средним сословием; разделение труда между различными корпорациями исчезло, уступив место разделению труда внутри отдельной мастерской.
Но рынки все росли, спрос все увеличивался. Удовлетворить его не могла уже и мануфактура. Тогда пар и машина произвели революцию в промышленности. Место мануфактуры заняла современная крупная промышленность, место промышленного среднего сословия заняли миллионеры-промышленники, предводители целых промышленных армий, современные буржуа.
Крупная промышленность создала всемирный рынок, подготовленный открытием Америки. Всемирный рынок вызвал колоссальное развитие торговли, мореплавания и средств сухопутного сообщения. Это в свою очередь оказало воздействие на расширение промышленности, и в той же мере, в какой росли промышленность, торговля, мореплавание, железные дороги, развивалась буржуазия, она увеличивала свои капиталы и оттесняла на задний план все классы, унаследованные от средневековья. [К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, 2-е изд., т. 4, с. 425. Заметим, что Маркс и Энгельс термином мануфактура описывают систему производства, сменившую средневековью гильдии. Возникли новые типы специализации работников, но производство еще осуществлялось вручную, с применением простейших орудий. Маркс и Энгельс противопоставляют мануфактуру позднейшим машинным технологиям индустриальной эпохи, которые Они обозначают термином современная промышленность. «Современная» здесь обозначает состояние развития на 1848 год.]
Расширение возможностей заморской торговли, которое подчеркивали Маркс, Энгельс и многие другие, бесспорно, являлось важной частью расширения рынков, приведшего к подъему капитализма. Но налицо и некое преувеличение экономического значения заморской торговли, которое объясняется, с одной стороны, аурой экзотичности путешествий в чужие и дальние земли, а с другой— особым значением этой торговли для финансовых интересов новых национальных государств. Именно в силу своей новизны заморская торговля была совершенно открыта для эксплуатации с помощью налогов и предоставления торговых монополий, тогда как внутренняя торговля была защищена многочисленными хартиями или политическим противодействием, не позволявшим с такой легкостью взимать новые подати. В силу этого соперничающие монархии в борьбе за новые земли использовали и военные методы. Но, несмотря на драматичность новой колониальной торговли и ее значение для королевских финансов и международной политики, существовали и другие, не столь драматичные источники роста рынков, которыми до сих пор незаслуженно пренебрегали: рост населения, увеличение объемов межгородской торговли, рост городов и совершенствование транспорта.
Рост населения и расширение внутренних рынков
Важнейшим фактором приумножения торговли был рост населения Западной Европы, оказавший значительное и глубокое воздействие на все аспекты экономической деятельности. Согласно самым добросовестным оценкам, этот рост начался в позднем средневековье—с XI века, и к началу XIV века население составило более 70 млн. [Оценка в 70 млн. взята из: М. К. Bennett, The World's Food (New York: Harper & Co., 1954). В книге ColinClark Population Growth and Land Use (New York, Macmillan, 1977) население Европы в 1340 году оценивается в 84,5 млн., а в 1600 году в 83,4 млн. (р. 64, table III.i).] Растущее население проникало в новые, необжитые районы, вовлекало в оборот новые земли и в целом способствовало более интенсивной эксплуатации земель. Есть основания полагать, что темпы роста населения начали замедляться в начале XIV века. [см. обсуждение этого в: David Grigg, Population Growth and Agrarian Change: An Historical Perspective (Cambridge: Cambridge University Press» 1980), p. 53]. Эпидемия чумы 1347 года в соединении с несколькими годами сильных неурожаев и Столетней войной вызвала обезлюдение Европы.
В начале XV столетия рост населения возобновился во Франции, а позднее, в этом же столетии, и в Англии [там же, рис. 8, с. 52]. Вскоре после 1600 года население опять достигло уровня 1347 года. В некоторых районах Европы подъем начался раньше, где-то—позже, но как бы то ни было, население Европы более чем удвоилось и между 1600 и 1800 годами достигло уровня в 170 млн. [Clark, Population Growth and Land Use, p. 64, table III.i]. Из этих данных о росте населения можно заключить, что объем внутриевропейских рынков увеличивался параллельно с расширением заморской торговли и открытием новых территорий.
Внимание к росту заморской торговли до сих пор затемняло роль внутриевропейского рынка. На самом деле в Европе задолго до эпохи географических открытий возникла очень интенсивная торговля. В основе ее лежали различия климата, природных ресурсов и плотности населения. Прибалтийские районы издавна служили поставщиками строевого леса (важнейшее сырье допромышленных обществ) и других лесных продуктов, а позднее—зерна. Иберийский полуостров экспортировал шерсть, растительные масла, красители, железную руду и некоторые фрукты. Уже в позднем средневековье потоки этих товаров двигались на север и на юг «из лесов, с хлебных полей, с земель богатых медью, оловом или железом, от морей изобильных рыбой к виноградникам, оливковым рощам, овечьим пастбищам, соляным заливам, к текстильным дворам, к кузнецам и корабелам, встречаясь, пересекаясь и меняя направление на великом перекрестке в Нидерландах и в других местах, вбирая то, что несли другие потоки или питая их» [R. H. Tawney, Business and Politics under James / (Cambridge: Cambridge University Press, 1958), pp. 21--22].
Много других примеров свидетельствуют о значительности межрегиональной европейской торговли в период позднего средневековья. При отсутствии холодильников и современных способов консервирования привозимые из Азии пряности были для всей Европы не роскошью, но скорее предметом первой необходимости, и торговля пряностями была одним из важнейших стимулов на заре эпохи Великих географических открытий. В Восточной Европе спрос на мясо и свободное передвижение пасущегося скота создали торговлю на достаточно больших расстояниях между пастбищами и городами. В XV веке, когда было открыто, что мясо можно консервировать с помощью соли, возникла важная отрасль торговли. Существовала торговля оружием. Милан был главным центром производства оружия в средние века. С изобретением пороха важнейшим центром производства огнестрельного оружия стал Льеж. Изобретение пушек превратило торговлю, позволявшую покупать или арендовать их, в условие выживания для тех районов, где не было своего литейного производства. [William H. McNeill, The Pursuit of Power (Chicago: University of Chicago Press, 1982), p. 113. Макнейл утверждает, что оружейники Льежа были «самыми лучшими и самыми дешевыми в Европе и во всем мире», и делает следующее наблюдение: «Только когда оружейники и капиталисты Льежа и других оружейных центров мира избавились от необходимости поставлять свои изделия по ценам, предписанным испанцами или любой другой властью, правители смогли получать то, что им требовалось, и в нужных количествах».]
Подробности того, как расширялась торговля в Северной Европе, на берегах Средиземного моря, между Северной и Южной Европой хорошо изучены и здесь нет смысла об этом говорить. [Лучшими являются обзоры: М. М. Postan, «The Trade of Medieval Europe: The North», и Robert S. Lopez, «The Trade of Medieval Europe:
The South», chaps 4 и 5 соответственно in The Cambridge Economic History of Europe, M. M. Postaia Mid H. J. Habakkuk, eds., vol. 2, Trade and Industry in the Middle Ages (Cambridge: Cambridge University Press, 1952).] Стоит отметить лишь два момента в развитии торговли между городами, имевшие значительные последствия для будущего.
Во-первых, Англия, которая позднее разделила с Голландией лидерство в развитии институтов капитализма, в сущности, была на протяжении большей части средних веков экономической колонией Западной Европы. Она поставляла сырье для специализированных центров мануфактурного производства—продукты питания, руды и прежде всего шерсть для ткацких производств Нидерландов и Италии. Таким образом, уже очень давно внешняя торговля стала для Англии более важной, чем для большинства других стран Европы. Только поразительно быстрый подъем собственной ткацкой промышленности во второй половине XIV века изменил колониальный статус Англии.
Во-вторых, следует отметить ключевую роль Северной Италии в создании институтов капитализма. Многие новые подходы к организации торговли и производства в Северной и Западной Европе на деле были заимствованием, иногда с большим опозданием, практики, развитой в Северной Италии. [Обстоятельный обзор фактов, относящихся к развитию коммерческих институтов в Южной Европе в средние века, см. в: Medieval Trade in the Mediterranean World, Robert Lopez and Irving Raymond, eds. (New York: Columbia University Press, 1955).] Об этом заимствовании напоминает Ломбардская улица в Лондоне, увековечившая память об итальянских торговцах и промышленниках.
Общепризнано, что заметный рост европейской торговли начался в позднем средневековье и продолжился после краха феодализма. Нас здесь занимают не детали этого роста, но исторические зависимости между общим увеличением объема торговли, с одной стороны, и параллельным ростом городов и развитием капиталистических институтов—с другой.
Подъем купечества
Первым следствием увеличения объема европейской торговли в позднем средневековье было становление класса профессиональных торговцев—купцов. Мы уже отмечали, сколь незначительна роль профессиональных торговцев в средневековой торговле. Пока объем торговли оставался небольшим, ею можно было заниматься между делом, оставаясь при этом главным образом рыбаком, крестьянином, землевладельцем или монахом. Для них торговля была просто способом обратить произведенный продукт в деньги, а не основной профессией.
Простого увеличения объемов, торговли для возникновения профессиональных торговцев было бы недостаточно. Для тех, кто торгует произведениями собственных рук, не обязательно жить в городе. Но профессиональный торговец не может жить в деревне. Чтобы зарабатывать исключительно торговлей, нужна свобода принимать решения—когда и по какой цене покупать и продавать. Такого рода свобода, непременная для профессиональных торговцев, была совершенно несовместима с бесчисленными феодальными ограничениями, в том числе с представлениями о «справедливых» ценах.
Постан отмечает, что возникновение купечества предполагало устранение целого множества феодальных ограничений личной свободы и частной собственности:
Чтобы быть профессиональным торговцем, который занимается своим делом круглый год, купцы и ремесленники должны были освободиться от многочисленных связей и повинностей, ограничивавших свободу передвижений и свободу заключения соглашений для низкопоставленных групп феодального общества. Их жилые и рабочие помещения должны были быть свободными от обязательств, обременявших сельских арендаторов; сделки между купцами не могли регулироваться феодальным обычным правом. Отсюда вытекает важная роль средневековых городов, представлявших собой нефеодальные острова в море феодализма; здесь же причина возникновения большого числа городов в XI веке—в период роста торговли и созревания феодализма. В этом же ключевая роль для возникновения и развития городов хартий или привилегий (которые были ничем иным, как гарантией на исключение из феодального порядка). Эти хартии превращали деревни и крепостные посады в города; ими отмечен путь к полноценному городскому статусу. [Postan, «Trade of Medieval Europe», p. 172]
Иными словами, торговец не мог быть одновременно крепостным, живущим в поместье и обязанным нести повинности перед сеньором. Он должен был жить в городе, за пределами поместной системы. Конечно, в средневековом мире были всегда профессиональные торговцы. Со времен финикийцев люди этой профессии никогда полностью не исчезали из жизни Средиземноморья и Европы. На протяжении средних веков Венеция, города Ломбардии и Ганзейской лиги, обитатели усыпанного островами фризского берега от Голландии до Дании и даже викинги снаряжали водные и сухопутные торговые караваны, что было бы неосуществимо без профессиональных купцов. Обычно ремесленник или владелец поместья предпочитал сразу получить плату за товары, отправляемые с дальним караваном, а иноземный купец имел еще больше оснований стремиться к расчету на месте за привезенное им. Каждый обладавший временем и навыками, чтобы доставить груз в далекий порт, продать его там, закупить то, что может быть продано дома, и вернуться назад, -- был купцом, по определению. Даже в таком рутинном деле, как сбыт английской шерсти в Нидерландах, посредниками выступали купцы. Непременной частью сельской жизни были бродячие торговцы. Так что было бы ошибочным предполагать, что подъем торговли в позднем средневековье привел к повторному изобретению профессии, забытой после падения Рима. Скорее дело обстояло так, что с XI по XIV век активность купеческого сословия увеличивалась параллельно с расцветом феодальной системы, которая использовала их услуги, но при этом не предоставляла купцам законного места в жизни общества. Купцы были частью городской жизни, а сами города являлись островками в море феодализма.
Урбанизация
Рост рынков и торговых отношений был усилен расширением городских центров и углублением специализации производства в таких местах, как Нидерланды и Северная Италия. Их росту способствовал не только общий рост населения, но и увеличение доли городского населения. Как урбанизация, так и специализация производства требовали расширения сети рыночных отношений и содействовали этому. [Естественно, что объем торговых связей зависит от схемы промышленного развития. Когда надомники работают на давальческом сырье и сбывают все оптом посреднику-поставщику сырья, они сохраняют связи с землей и торговля продуктами питания получает меньшее развитие.] Городская промышленность через сеть торговых связей получает сырье из множества географически разбросанных рудников, лесов, ферм и пастбищ, и снабжает своими изделиями множество отдаленных пользователей. Деревня, которая прежде производила почти исключительно для собственного потребления, начинает производить все больше сверх собственных потребностей. Эти избытки продукции обрабатываются и перевозятся в города, и значительная часть полученных доходов расходуется на приобретение городских продуктов. Порой рост городов и производства стимулирует расширение производства сырья и продуктов питания, а иногда открытие новых природных богатств или новых торговых путей стимулирует развитие городов и производства, но чаще всего причинно-следственные связи неясны, поскольку все типы роста конкурируют друг с другом и взаимно усиливаются. Доход городов образуется из разницы между тем, что они уплачивают за потребляемые сырье и продукты питания, и тем, что они выручают от продажи конечных продуктов, плюс доход от банков, страхования, складирования товаров, оптовой торговли, предоставления правовых, медицинских, правительственных и религиозных услуг. Деревенская жизнь зависит от торговли меньше, чем городская, поскольку ферма (не говоря уже о поместье) более самодостаточна, чем городская квартира: поэтому подъем городской жизни неизбежно сопровождается подъемом торговли.
Начавшийся с XVI века впечатляющий рост заморской торговли служил расширению начатого в XII веке постепенного возвышения коммерческих институтов и отношений, которые сопровождали увеличение городского населения, городских институтов и производителей, жизненно зависевших от торговли.
Есть и другой подход к пониманию причинных связей между урбанизацией и ростом торговли. Обоснованная модель развития города должна включать некоторую исходную основу—в форме сравнительного преимущества—для развития торговли между городом и поддерживающей его деревней, место которой позднее, в эпоху развития межконтинентальной торговли, занял весь мир. Условия, создающие сравнительные преимущества, устанавливают пределы, в рамках которых город может поддерживать баланс между тем, что он продает, и тем, что покупает—то есть между тем, что он вывозит из деревни и тем, что он продает деревне. Поэтому неудивительно, что урбанизация предполагала и одновременно создавала обширные торговые отношения—ведь сеть торговых связей представляла собой генетический код городского развития.
Совершенно безнадежна попытка разделить—в развитом, живом городе—рост торговли и рост населения и обозначить что-то одно как причину развития другого. Население росло в городах с процветающей торговлей, а когда торговля приходила в упадок, тогда, как и теперь, возникали проблемы распада. Успех торговли и приносимое ею богатство делали какие-то города привлекательными для эмигрантов, и это превращало торговлю, вернее, успех в торговле в прямую причину роста населения. В Европе нелегко найти место, где высокая плотность населения вполне определенно предшествовала бы подъему торговли, так что можно было бы видеть в изобилии населения прямую причину возвышения торговли. В конце средневековья Нидерланды и Ломбардия являлись самыми населенными районами Европы, но даже здесь рост торговли и населения шли одновременно, а не последовательно.
Население стало стимулом для развития торговли позднее, после промышленной революции, когда наличие трудовых ресурсов (совсем не то же самое, что численность населения в целом) стало существенным фактором решений о размещении фабричных производств. Но в период позднего средневековья и в начале постфеодальной эпохи причиной возвышения городов и увеличения населения почти неизменно являлись безымянные открытия новых возможностей торговли.
Улучшения транспорта и рост торговли
Мы уже заметили: рост торговли и возвышение городов были настолько взаимообусловлены и взаимозависимы, что трудно определить, что было причиной чего. Поэтому не следует удивляться и сходной симбиотичности отношений между ростом городов, торговли и улучшением транспорта. Легче изучать эти связи, если ограничить анализ отношениями торговли и транспорта, имея в виду, что города не могут расти и процветать без транспорта, необходимого для снабжения их промышленности сырьем, их населения продовольствием и для доставки потребителям продуктов городского производства. В таком контексте слово торговля будет эквивалентом не купеческой жажды прибыли, но всего жизненного потока городской жизни, а понятия рост торговли и урбанизация окажутся почти синонимами.
Легко показать, что существенное улучшение морского транспорта было достигнуто в XV веке. Не столь легко продемонстрировать связь между совершенствованием транспорта и экономическим прогрессом Запада. В сфере транспорта важнейшее значение принадлежит изобретению судов с полным парусным вооружением, которые вплоть до конца XIX века служили главным средством морской торговли Запада. В начале XV века типичными торговыми судами в Атлантике были еще примерно такие, на каких Вильгельм Завоеватель высадился в Англии. Это были «круглые» корабли -- отношение длины к ширине только 3:1, -- имевшие одну мачту с одним квадратным парусом. [Singer et al., A History of Technology, vol. 3 (New York:
Oxford University Press, 1957), pp. 474--477. См. также Т. К. Deny and Trevor
I. Williams, A Short History of Technology (Oxford: Clarendon Press, 1960), chap. 6.] Уже в XIII веке к этому снаряжению добавлялись порой фок-мачта и фок-парус. Такая оснастка была неустойчивой, боковой ветер сносил судно в подветренную сторону, лишая его управляемости. Чтобы уравновесить фок-парус, нужен был косой парус, и приблизительно в середине XV века он был навешен на грот-мачту. Мы не знаем ни имени, ни даже национальности изобретателя. Первое ясное изображение трехмачтовых судов появляется в 1466 году на французской медали, и мы знаем, что судостроители Байонны, расположенной около испанской границы, имели высокую репутацию у современников, но можем только предполагать, что эта репутация была как-то связана с умением строить трехмачтовые парусники.

Грот-мачта обычно несла латинскую оснастку. В латинском вооружении использовали треугольные паруса, крепившиеся к реям, расположенным под острым углом к мачте, в противоположность более знакомым прямоугольным парусам, для которых реи крепились под прямым углом к мачте. Такая оснастка, обычная для Средиземноморья, ценилась за свою способность вести судно в наветренном направлении. В конце XV века на атлантических судах главным парусом при подветренном курсе по прежнему был большой грот-парус, но добавление фок- и бизань-мачты сделали эти суда гораздо более быстрыми и послушными рулю.
Новый тип снаряжения был известен как галеон. Португальцы использовали несколько иную оснастку, при которой на всех трех мачтах ставились латинские паруса. Эти суда с латинским вооружением назывались каравеллами, и считались наилучшими для прибрежного плавания, может быть, потому, что латинская оснастка облегчала движение наветренным курсом, и уменьшала опасность дрейфа к подветренному берегу во время шторма—постоянная опасность прибрежных рейсов. В океанских рейсах галеон оказался предпочтительней, о чем мы можем судить по тому, что, самое малое из судов Колумба Нинья начало рейс в 1492 году, оснащенное как каравелла, а на Больших Канарских островах было переоборудовано в галеон.
Переход к трехмачтовым судам был важен тем, что улучшил способность купеческих судов двигаться наветренным курсом. Парусное судно не может двигаться прямо против ветра, но может идти под углом к ветру. Для современных парусных яхтугол равен примерно 45_, но для судов с полным парусным вооружением идти под углом в 60_ было уже неплохо. Ветер—это переменчивый господин парусников, и чем большее число направлений ветра может использовать парусник для движения, тем быстрее оно завершит плавание. Со времен Римской империи и корпус, и паруса купеческих судов строили так, что они могли плыть почти только строго по ветру. Закругленная корма этих судов была приспособлена ловить волну, а нос не был приспособлен для плавания против волны. Единственный большой парус был очень хорош для плавания по ветру, но совершенно не подходил для плавания при боковом или встречном ветре. Поэтому традиционные купеческие суда проводили много времени на стоянках в ожидании попутного ветра. Судам с полным парусным вооружением, использовавшимся с XV века, также приходилось считаться с ветром, но далеко не столь часто. На всех торговых рейсах новая система парусов сделала плавание более быстрым и надежным. Кроме того, некоторые маршруты, ставшие самыми важными для мирового торгового судоходства, отличались ветрами, которые месяцами дули в одном направлении, и без нового парусного вооружения регулярные рейсы туда и обратно были бы просто невозможными.
Мы слишком мало знаем о конструкции торговых судов позднего средневековья, чтобы уверенно говорить о других усовершенствованиях, реализованных к XV веку. Деревянные суда предыдущих времен не сохранились, если не считать малого числа обломков. Чертежи при постройке не использовались. Найдены суда викингов более раннего периода, которые были захоронены вместе с владельцами, но они не помогают понять конструкцию более поздних судов. Историки располагают только изображениями кораблей на картинах средневековых художников, но эти изображения, скорее, символичны. Единственное, что они показывают наверняка, это переход от одномачтовых судов к трехмачтовым. Мы знаем также, что в XV веке северные корабелы при строительстве корпуса перешли от обшивки внахлест (как делали на судах викингов), к обшивке встык, как делали римляне, и продолжали делать в Средиземноморье. В чем бы конкретно не состояли усовершенствования XV века, имеющееся у нас свидетельство Колумба о том, как наименьшее из его судов Нинья на обратном пути выдержало сильнейший циклон, позволяет заключить, что конструкция судов существенно улучшилась за предыдущие столетия.
В XV веке купеческие суда также увеличились в размере. Не вполне ясно, была ли прямая связь между увеличением размеров купеческих судов и переходом к трехмачтовому парусному вооружению, а также к обшивке встык. Эти усовершенствования использовались и на небольших судах (вроде колумбовой Ниньи), а уже римлянам была известна технология постройки кораблей, не уступающих по размеру судам XVIII века, да и европейские корабелы до XV века умели строить довольно большие гребные суда. С другой стороны, многие маневры, необходимые при швартовке в портах, были очень трудны для судов с единственным парусом. Позднейшие приемы, использовавшиеся, чтобы встать на якорь, сняться с якоря, пришвартоваться при разных направлениях ветра и волн, часто зависели от наличия парусов как на носу, так и на корме судна, потому что при медленном движении не было никакого другого способа направлять судно в том или в ином направлении. Так что к преимуществам трехмачтовых судов следует отнести и их лучшую маневренность, что очень важно для торговых судов, которым приходилось часто заходить в гавани. Это не более чем догадка, что трудности маневрирования вынуждали корабелов до XV века ограничивать размеры судов, но при прочих равных и этот фактор должен был способствовать ограничению средних размеров судов в ту эпоху.
Главное преимущество более крупных судов в том, что они быстрее, поскольку при прочих равных условиях, максимальная скорость корабля пропорциональна корню квадратному из его длины по ватерлинии. Они также более экономичны, поскольку грузоподъемность судов примерно пропорциональна кубу длины по ватерлинии, тогда как издержки на строительство зависят от веса корпуса, величина которого пропорциональна квадрату длины по ватерлинии. Кроме того, корабли большего размера требуют относительно меньшего числа моряков, а количество таких членов экипажа, как капитан, кок, корабельный плотник, штурман, одинаково при любом размере судна. Размер также важен с точки зрения хороших, мореходных качеств. Крупные суда могли взять на борт больший запас свежей воды (в предыдущие эпохи -- пива), провизии и запасных частей, необходимых для длительного плавания. Крупные суда также легче вооружить против пиратов. [Следует быть очень осторожным, определяя, что же является нововведением. Норт и Томас, описывая преимущества малых датских судов, появившихся в начале XVI века, пишут, что «присутствие английских, французских и датских пиратов сделало выгодным распределение груза между несколькими судами, что сокращало общие потери». Douglass С. North and Robert Paul Thomas, The Rise of the Western World: A New Economic History Cambridge: Cambridge University Press, 1973), p. 137.]
Существенный недостаток крупных судов в том, что они требуют достаточной глубины фарватера, и могут швартоваться далеко не везде. Длительная склонность датчан к небольшим судам, так же как и использование португальцами небольших каравелл в их африканских экспедициях, может быть отчасти объяснена необходимостью плавания в мелких прибрежных водах и в устьях рек, где фарватеры достаточной глубины могут быть чрезмерно узки или их просто может не быть. Сохранившаяся поныне популярность небольших судов на некоторых средиземноморских рейсах объясняется тем же.
Каковы бы ни были навигационные преимущества или недостатки размера судов, с экономической точки зрения размер корабля ограничен размером гарантированной загрузки, поскольку все преимущества крупных судов оборачиваются убытками, когда потребность в перевозках грузов невелика и нерегулярна. Так что успешное внедрение крупных судов в XV веке со всей определенностью показывает, что уже до эпохи великих географических открытий внутриевропейская торговля создала гарантированный и растущий спрос на транспортные услуги. И если увеличение объема торговли повышало спрос на транспорт и делало выгодным строительство больших судов, само по себе увеличение размеров кораблей вело к сокращению транспортных издержек и к повышению безопасности перевозок, что стимулировало дальнейшее развитие торговли.
Существует любопытное сходство между поворотом примерно в 1500 году от совершенствования прибрежной навигации к совершенствованию океанской навигации, и происшедшим примерно в то же время (или лучше взять более точную дату -- 1492 год?) поворотом от расширения внутриевропейской торговли к расширению заморской торговли. Компас, например, использовали в Европе уже в XIV веке. Но в XVI веке в центре внимания оказалось изучение локальных изменений магнитного поля, что имело существенное значение для навигации в океане. Квадрант и астролябия были известны и до 1500 года, но тогда их применяли для измерения высоты береговых ориентиров и вычисления расстояний до берега. После 1500 года они стали инструментами ориентации по звездам—с их помощью определяли высоту солнца и Полярной звезды над горизонтом. По настоящему приспособленные к нуждам навигации в океане карты Меркатора вошли в общее пользование не ранее 1600 года. [Краткий обзор развития навигационного искусства в XV и XVI столетиях см.: E. G. R. Taylor, «Navigation Instruments», pp. 523--529, и «Navigation», in Singer et. al., A History of Technology, pp. 544--553.]
Взаимообусловленность роста торговли и совершенствования морского транспорта не сводилась исключительно к увеличению размера судов по мере расширения торговли. Если не забывать, что происхождение трехмачтовых судов неизвестно, можно позволить себе утверждение, что увеличение объемов торговли повышало вероятность появления таких изобретений, как трехмачтовое судно, поскольку неудобства, возникающие от использования одномачтовых судов, делались все менее выносимыми и понуждали все большее число моряков ломать голову над новой конструкцией парусного снаряжения, которое позволило бы их кораблям плыть быстрее, используя не только боковой, но и встречный ветер. Появившись в XV веке, большие и малые галеоны и каравеллы, бесспорно, содействовали дальнейшему расширению торговли, которому были обязаны своим появлением. Именно эти недавно изобретенные суда с полным парусным снаряжением стали главным транспортом эпохи путешествий и открытий со второй половины XVI века. И следует отметить, что даже для своего времени почти все эти суда были невелики—будь то три корабля Колумба, или корабли Магеллана или Золотая лань Дрейка. Также следует подчеркнуть, что исследовательские плавания осуществлялись на судах, которые не создавались специально для этой цели. Большей частью это были обычные торговые суда, уже бывшие в употреблении и (как корабли экспедиции Магеллана) иногда далеко не новые. Стоит помнить и то, что даже в Испании, которая набрела на золото, на исследовательские экспедиции отпускались самые мизерные ресурсы.
Конечно, для исследовательских экспедиций не требовались суда такой же грузоподъемности, как для обычных торговых рейсов, и история полна рассказов о том, как были совершены открытия и пересечен океан в маленьких открытых шлюпках, на плотах, в каноэ, сделанных из шкур животных, или в долбленках. Мы не хотели бы обесценить достижения св. Брендано, Эрика Рыжего, Лейфа Эриксона, микронезийцев, капитана Блайа и сотен других мореходов, которые совершили путешествия на совершенно неприспособленных утлых плавательных средствах; но для развития торговли требовались корабли, каких у них не было.
Поскольку фундаментальные усовершенствования в конструкции океанских судов были осуществлены до начала трансокеанских экспедиций, в них нельзя видеть реакцию на развитие заморской торговли. Дальние морские путешествия были предприняты ради нахождения морских путей на Дальний Восток, чтобы избавиться от тягот и риска, сопряженных с сухопутными торговыми экспедициями в эти края. Таким образом, они представляли собой попытку коммерческой эксплуатации новой технологии кораблестроения, которая возникла для обслуживания внутриевропейской торговли и там же показала свою выгодность. В той степени, в какой каравеллы и галеоны появились в ответ на социальные и экономические нужды своего времени и не были просто порождением бурной активности эпохи Возрождения, их можно рассматривать как результат существенного роста внутриевропейской торговли, причинами которого, в свою очередь, были рост населения, урбанизация и специализация производства.
Таким образом, происходившее в XV веке представляло собой взаимосвязанные процессы роста торговли и технологии судостроения, каждый из которых усиливал другой. Оба явления представляли собой продукт не деревенской, но городской жизни—результат активности торговых городов, богатство и многолюдность которых создавались торговлей и поиском новых путей торговли. Заморская торговля Европы явилась поздним результатом импульсов к торговой экспансии, порожденных в XII—XIII веках в Италии, откуда они распространились в XIV и XV веках в Испанию, Португалию, Нидерланды, Францию, Англию и Германию; торговая экспансия Европы была вскормлена на местной, региональной и международной внутриевропейской торговле, и здесь же были развиты институциональные и технологические средства, послужившие расширению торговли за пределы Европы. Как только выяснилось, что суда, изготовлявшиеся для нужд местной торговли, пригодны для дальних морских экспедиций, торговое освоение африканского и американского берегов Атлантического океана пошло тем же ходом, что и прежнее расширение торговых связей к северу и западу от Италии. Как и прежнее внутриевропейское развитие, заморская экспансия усиливала торговый капитализм и питала его дальнейший рост. Заморская торговля не породила этого явления; она представляла собой только ветвь гораздо более древнего дерева.
Технология и расширение рынков
Рост рынков в период от XV до XVIII веков был не революционным, но, скорее, постепенным и последовательным. Он сопровождался подъемом наук и технологий, особенно начиная с XVII века. Многие специалисты по экономической истории полагают, что причиной совершенствования западных технологий был рост рынков. С этой точки зрения, технологический прогресс не был независимым фактором роста, но представлял собой реакцию на возникающие экономические потребности и осуществлялся ремесленниками, в распоряжении которых были только профессиональное мастерство, терпение, эксперимент и личная одаренность. С XV по XVIII век и рынки, и технологии развивались шаг за шагом, постепенно, и во многих случаях технологическое развитие происходило как почти автоматическая реакция на новые экономические потребности. С другой стороны, полное парусное снаряжение представляет собой образец такого технологического развития, которое способствовало прогрессу торговли, и является примером обратной связи -- от технологии к росту рынков. Поскольку в данном случае были удовлетворены экономические потребности, насчитывавшие уже две тысячи лет, да и технологические основы изобретения были известны уже многие столетия, в этом изобретении нельзя усмотреть простой причинной зависимости между экономическими потребностями и технологическим прогрессом. В этом случае нужно учесть и другие факторы развития.
Сильнейшим свидетельством того, что именно рынки порождали рост технологий, является указание на то, что примерно в XIV веке в Китае был достигнут не меньший, а, может быть, и более высокий уровень технологического развития, но эти задатки получили развитие в торговом мире Европы, а не в подчиненном мандаринам Китае. Фундаментальные исследования Джозефа Нидхема убедительно продемонстрировали богатство китайских достижений в науке и в технологии. Нидхем приводит множество доказательств того, что «в период с I века до рождества Христова и до XV века после рождества Христова китайская цивилизация умела использовать знание природы для удовлетворения нужд человека гораздо лучше, чем это удавалось Западу» [Joseph Needham, «Science and Society in East and West», in Joseph Needham, The Grand Titration (London: George Alien & Unwin, 1969), p. 190; см. также Е. L. Jones, The European Miracle:
Environments, Economies and Geopolitics in the History of Europe and Asia (Cambridge: Cambridge University Press, 1981)].
Более того, Нидхем доказывает, что социальное и экономическое устройство средневекового Китая по сравнению со средневековой Европой отличалось во многих отношениях большей рациональностью. В то время как в Европе власть передавалась по наследству, Китаем правили мандарины, класс государственных служащих, не имевших права на передачу по наследству достигнутого ими положения. Таким образом, очень специфическое преимущество китайской цивилизации заключалось в том, что ведущие позиции в обществе занимали не по праву рождения, а благодаря способностям. Имперские экзамены открывали допуск в ряды бюрократии и обеспечивали преемственность ненаследственной элиты, которая втягивала в себя лучшие мозги каждого поколения.
Но несмотря на эти преимущества, заключает Нидхем, социальные и культурные ценности азиатского «бюрократического феодализма» были просто несовместимы с капитализмом, а значит, и с современной наукой. Он подводит нас к неутешительной мысли, что носители политической власти, если им дать такую возможность, могут сдерживать развитие центров экономической власти, способных обеспечить рост хозяйства:
Я полагаю возможным детально продемонстрировать причины, по которым азиатский «бюрократический феодализм», который сначала способствовал росту естественно-научных знаний и соответствующих технологий, позднее стал противодействовать возвышению современного капитализма и современной науки, тогда как европейская форма феодализма благоприятствовала тому и другому— через собственный упадок и развитие нового общественного порядка. В китайской цивилизации торговля не могла стать основой общественной жизни потому, что основные концепции власти мандаринов противостояли не только принципам наследственного аристократического феодализма, но и ценностной системе богатых торговцев. Вообще-то, накопление капитала в Китае было возможным, но вложение его в прибыльные промышленные предприятия сдерживалось усилиями «просвещенных бюрократов», как и любые другие действия, которые могли угрожать стабильности их господства в обществе. В силу этого торговые гильдии в Китае никогда не имели такой власти и такого положения, как купеческие гильдии в европейских городах-государствах. [Needham, «Science and Society, East and West», p. 197]
В «аграрно-бюрократических цивилизациях», как их называет Нидхем, никогда не было условий, которые побуждали бы ремесленников и торговцев использовать знания математиков и ученых-естественников для удовлетворения повседневных нужд. По его словам, «интереса к природе и к экспериментированию, умения предсказывать затмения и составлять календари—то есть всего того, что умели китайцы, -- было недостаточно... Купеческие культуры смогли добиться того, что оказалось не под силу аграрно-бюрократическим цивилизациям, -- обеспечить слияние прежде изолированных дисциплин—математики и естественных наук» [Joseph Needham, «Mathematics and Science in China and the West», Science and Society (Fall 1956): 343; см. также Mark Elvin, The Pattern of the Chinese Path (Stanford: Stanford University Press, 1973)]. К этому можно добавить, что и китайского искусства навигации, и наличия морских судов, пригодных для длительных плаваний, оказалось также недостаточно.
Мы не в силах дать исчерпывающий ответ на поставленные Нидхемом проблемы сравнения социальной динамики—а может быть, и никто этого сделать не в состоянии, поскольку существующие знания о причинах социальных изменений достаточно скромны. Между различными областями китайской империи существовали значительные культурные и экономические различия, но, быть может, доминировавшие рисосеющие регионы были менее заинтересованы в межобластной торговле, чем разрозненные европейские государства. Можно констатировать, что социальная система Китая поддерживала ценности, которые были враждебны не только наследственной земельной аристократии, бывшей основой европейского феодализма, но и буржуазному—торговому и городскому—образу жизни. Класс ученых-бюрократов высоко ценил классическое образование и одновременно культивировал презрение к материальному благополучию. (Из чего не следует, что сами мандарины жили аскетично.) Сын удачливого торговца мечтал не о расширении или простом продолжении семейного дела, но о подготовке к имперским экзаменам и карьере чиновника. В свете этих ценностей забота о материальном преуспеянии выглядела делом низким; результатом было состояние коллективной самоудовлетворенности, которую можно назвать ограниченной и самодовольной.
Пример Китая особенно интересен потому, что он из тех времен, когда происходил подъем капитализма на Западе. Но этот пример не уникален. Ни одна ранняя цивилизация, включая греков и римлян, не смогла достичь ничего подобного тому соединению торговли и естественных наук, которое было столь характерным для Запада в последние четыре столетия.
В ранее процитированном отрывке из Коммунистического манифеста Маркс и Энгельс также доказывали, что технологии не были главным источником того социального переворота, который привел к подъему капитализма. Они усматривали первые ростки капитализма уже в XVI веке, за 200 лет до драматического изменения техники, которое известно как промышленная революция конца XVIII—начала XIX века. Маркс и Энгельс никоим образом не разделяли идеи о технологическом детерминизме. С их точки зрения, порядок причин и следствий был прямо противоположным. Техника изменялась в ответ на давление экономических сил; и подъем капитализма нельзя объяснить изменениями методов производства— технологий. Для Маркса и Энгельса первичным источником изменений был рост рынков, который порождал новый институциональный порядок, а уж результатом этого оказывались технологические изменения. [Взляды Маркса на роль технологических изменений рассмотрены в: Nathan Rosenberg, «Marx as a Student of Technology», chap. 2 in Nathan Rosenberg, Inside the Black Box (Cambridge:
Cambridge University Press, 1973).]
В 1848 году Маркс и Энгельс связывали великие технологические достижения промышленной революции не с развитием науки и человеческой изобретательностью, не с протестантской этикой, а со специфической системой институциональных установлении—с капитализмом и с буржуазией:
Буржуазия менее чем за сто лет своего классового господства создала более многочисленные и более грандиозные производительные силы, чем все предшествовавшие поколения вместе взятые. Покорение сил природы, машинное производство, применение химии в промышленности и земледелии, пароходство, железные дороги, электрический телеграф, освоение для земледелия целых частей света, приспособление рек для судоходства, целые, словно вызванные из под земли, массы населения, -- какое из прежних столетий могло подозревать, что такие производительные силы дремлют в недрах общественного труда! [К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, 2-е изд., т. 4, с. 429. Развитие представлений Маркса о крупной промышленности см.: К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, 2-е изд., т. 23, с. 728.]
Они приписывали буржуазии уникальное пристрастие поощрять промышленные—а значит, и социальные—изменения и утверждали, что «буржуазия не может существовать, не вызывая постоянно переворотов в орудиях производства, не революционизируя, следовательно, производственных отношений, а стало быть, и всей совокупности общественных отношений. Напротив, первым условием существования всех прежних промышленных классов было сохранение старого способа производства в неизменном виде» [там же, с. 427]. С их точки зрения, давление конкуренции принуждало к извлечению наивысшей «прибавочной стоимости». Одновременно конкуренция принуждала капиталистов вкладывать прибыли в расширение системы. Таким образом, капитализм превратился в социальную систему, внутренне склонную к развитию техники, порождающую взрывной рост производительных сил общества благодаря соединению процессов быстрого обновления технической основы производства и накопления капитала.
Здесь уместен призыв к осторожности. Для того, кто поглощен в первую очередь изучением институтов, в центре внимания оказывается их влияние на движение науки, изобретений и технологий. Но в главе 5, перейдя к анализу развития промышленности, мы обнаружим, что технологии промышленной революции вызвали в XIX веке такое расширение рынков, что по сравнению с ними развитие в XV—XVIII столетиях выглядит просто убогим. Конечно, с XV по XVIII век взаимосвязи между технологиями и расширением рынков могли быть совсем иными, чем в XIX и XX столетиях, да и выбор точки отсчета здесь произволен, как и во всех сложных процессах. Поскольку направление и форма причинно-следственных связей между изменениями технологий и экономическим ростом не обязательно должны быть одинаковыми для всех исторических периодов, то вопрос о том, являются ли технологические изменения причиной экономического роста или наоборот, должен исследоваться вновь и вновь для каждой конкретной ситуации. В главе 8 мы опять столкнемся с проблемой относительной важности технологического развития и других факторов для экономического роста Запада.
Расширение сферы рыночного ценообразования: межрегиональная торговля
Сейчас мы оставим в стороне вопрос о количественном росте рынков и обратимся к изменениям в системе ценообразования и в других условиях обмена.
К тому времени, когда началась эпоха Великих географических открытий, транспортные ограничения уже не являлись основным препятствием для расширения торговли. С точки зрения взаимных выгод для всех участников возможности расширения торговли всегда были очень велики. Первым условием реализации этих потенциальных выгод было расширение сферы относительной свободы торговли, в смысле свободы от произвольного вмешательства властей. И, прежде всего, требовалась защита от вмешательства политических властей, будь то феодальные владыки или, как все чаще бывало с XIV века, национальные государства. Достичь этого было, крайне трудно, поскольку постоянно присутствовали жгучие фискальные потребности государств, подстегиваемые разными военными предприятиями. Степень защищенности торговли бывала разной в различных государствах и в различные периоды, и значительная часть начального этапа современной европейской истории представляет собой постоянное перетягивание каната между возникающим классом дельцов и структурами законной власти. При этом можно утверждать, что в Западной Европе относительно автономный класс деловых людей возник со сравнительно большей легкостью, чем к востоку от Эльбы, и что на территории Англии и Голландии этот процесс протекал легче, чем во Франции, Испании или в Германии. [По наблюдению Лэндса: «Везде к востоку от Эльбы—в Пруссии, Польше, России—помещики имели такую власть над населением, что неограниченная практика насилия по отношению не только к крепостным, но и к номинально свободным людям была повсеместно распространена. Более того, в этих районах, где власть помещиков была вполне неконтролируемой, положение с XVI по XVIII век ухудшалось по мере того, как коммерческий подход к сельскохозяйственному производству стимулировал усиленную эксплуатацию слабых». David Landes, The Unbound Prometheus (Cambridge: Cambridge University Press, 1969), pp. 17--18]
Возможности суверенных властителей или их баронов контролировать цены и другие условия торговли были всегда закреплены территориальными кодексами. Точнее говоря, властители могли требовать соблюдения правил торговли, закрепленных законом и обычаем, только от своих подданных. То, что условия обмена были несвободны, представляет собой очень важный момент. Сегодня закон принуждает к трансакциям обмена только предприятия общественного обслуживания и землевладельцев, связанных законом о величине арендной платы. Но в средние века как в поместье, так и в городе крестьянин, кузнец, мельник и ремесленник были равным образом обязаны предоставлять услуги всякому, кто пожелал заплатить. Так что в случае торговой сделки между подданными разных властителей или сеньоров была неприложима не только установленная законом цена. Неприложимо было обычное обязательство участвовать в сделке. Если условия торговли казались непривлекательными, каждый мог воздержаться от сделки или заключить ее в другом месте.
Это вовсе не означает, что условия торговли между поддаными разных политических образований всегда соответствовали позднейшим идеям свободного рынка—совсем нет. Вплоть до XIX века властители обычно делали все возможное для эксплуатации экспортной и импортной торговли, передавая различные отрасли торговли в исключительную монополию государственных или частных компаний на таких условиях, которые обеспечивали наивысшую выгоду для государства. Но если властитель намеревался торговать с другим властителем или его подданными, условия обмена должны были быть выгодными для обеих сторон. В мире с сильно раздробленной политической властью эти трещины в монолите средневекового права создавали возможности для развития добровольной торговли на условиях, определяемых соглашением между продавцом и покупателем.
С учетом экономических факторов возможности для взаимовыгодной торговли были широкими. Мы уже отмечали, что в период позднего средневековья климат и традиции разделяли Европу на сотни небольших регионов, которые нуждались в торговле для развития специализированных производств и что существовала разветвленная сеть межрегиональной торговли. Неизбежные недороды и неурожайные годы делали межрегиональную торговлю зерном вопросом жизни и смерти.
Потребность в торговле зерном была не только экономической, но и политической. В основе европейского сельского хозяйства была пшеница; хлеб большей частью выпекался из пшеницы и являлся основным продуктом питания. Большая часть расходов среднеевропейского потребителя приходилась также на хлеб. Таким образом, хлебные цены оказывались первостепенным политическим вопросом. Обычным подходом было установление твердых цен на буханку хлеба, но поскольку зерна для снабжения рынка по твердой цене часто недоставало, разрешалось изменять величину буханки [Femand Braudel, The Structure of Everyday Life, trans. Sian Reynolds (New York: Harper & Row, 1981), p. 145]. И устойчивость правительства сильно зависела от его способности обеспечить приемлемую величину буханки хлеба. Поэтому в приморских районах и вдоль больших рек межрегиональная торговля зерном делалась настоятельной политической необходимостью—несмотря на неспособность властей сохранять контроль над ценами экспортно-импортной торговли.
Пиратство и свободные рынки
Как мы уже видели, XV и XVI века были периодами серьезного прогресса в кораблестроении и навигации—и этот прогресс сделал возможным открытие и колонизацию Америки. Доступность морей и океанов имела ряд последствий.
Во-первых, вплоть до XIX века, когда соперничавшие морские державы оставили взаимную вражду и взялись за борьбу с пиратами и работорговлей, контроль над судоходством был невозможен. До этих времен купеческим судам приходилось вооружаться—для обеспечения собственной безопасности, а наличие оружия на частных судах являлось источником угрозы для безопасности других судов.
Во-вторых, пиратство могло быть доходным промыслом в тех случаях, когда наличествовали безопасные базы и рынки для сбыта награбленного. Такие базы предоставлялись государствами, стремившимися подорвать морскую торговлю других народов, и здесь можно упомянуть англичанина сэра Френсиса Дрейка и порты мусульманской Северной Африки, против которых в начале XIX века боролись военно-морские силы США. Кроме того, на побережье Америки и Азии существовали обширные неосвоенные зоны, не подчиненные никакому правительству: острова Карибского моря, дельта Миссисипи, побережье Каролины, острова Малайского архипелага—все эти места служили базами для пиратов.
В-третьих, попытки европейских правительств закрепить за собой исключительный контроль над морскими путями порождали два источника сопротивления: со стороны других правительств и их народов, а также со стороны тех своих граждан, которым не достались правительственные привилегии на морскую торговлю. Сопротивление проявлялось в двух формах: пиратстве и контрабанде.
Контрабанда имела особенное значение для британских колоний в Америке. С 1660 года Британия приняла законы о мореплавании, которыми прибрежная и колониальная торговля закреплялась за британскими кораблями, имевшими британский экипаж. До окончания Семилетней войны с Францией в 1763 году Британия не взимала налогов со своих колоний, но извлекала доход от предоставления исключительных прав на торговлю определенными товарами. К тому же Британия противодействовала развитию в колониях обрабатывающей промышленности. Введение в действие закона о мореплавании было отложено до 1763 года, и к этому времени американские морские купцы сумели разбогатеть, нередко за счет нелегальной торговли. После 1763 года британцы начали искать источники доходов, чтобы выплатить долги, сделанные в ходе Семилетней войны, и содержать постоянные гарнизоны в американских колониях. Они начали с попыток ввести в действие закон о мореплавании. Уже в 1764 году жители штата Род-Айленд ответили сожжением сторожевого корабля. Британия продолжила увеличение прямых налогов—гербового сбора и налога на патоку. Адам Смит немало высказал и критических и одобрительных замечаний о британской политике, но при всех ее достоинствах политические последствия этого были ужасны. [Адам Смит, писавший во время американской революции, похоже, считал, что навигационный и другие последующие акты и ограничения на торговлю, нанося колонистам небольшой ущерб, помогали оплачивать расходы на военное противостояние Франции. Тем не менее, он замечает: «Запрещение целому народу выделывать из продукта своего труда все то, что он может, или затрачивать свой капитал и промышленный труд, таким образом, как он считает наиболее выгодным, представляет собой явное нарушение самых священных прав человечества». См. Богатство народов, с. 424. Об «ограничении торговли» см. с. 420. См. также обсуждение недостатков системы торговой монополии, необходимости прямого налогообложения колоний и возможность предоставления колониям мест в парламенте Британии на cc. 430--465.] Американская торговля развивалась вопреки британским законам, и возникшее у торговцев отношение к обязательствам колоний благоприятствовало усвоению идей политической независимости.
Контрабанда была широко распространена и в самой Британии. Пожалуй, в верхних слоях британского общества это занятие не стало столь же респектабельным, как в колониях, но распространенность контрабандного промысла в некоторых прибрежных поселениях заставляет предположить, что все население здесь относилось к нему одобрительно. Мало свидетельств того, что средние или высшие классы осуждали потребление контрабандных товаров—еды, спиртного и одежды. Адам Смит был консервативным шотландцем, и его взгляды особенно показательны как бледная копия того, что думали средний торговец, или моряк о постоянно нарушаемых ими законах:
Надежда избавиться от таких налогов при посредстве контрабанды часто ведет к конфискациям и другим карам, которые совершенно разоряют контрабандиста— человека, который, хотя он и заслуживает величайшего порицания за нарушение законов своей страны, часто не способен нарушать законы естественной справедливости, и был бы во всех отношениях прекрасным гражданином, если бы законы страны не делали преступлением то, что природа никогда не думала признавать. В тех странах с дурным управлением, где существует, по меньшей мере, общее подозрение относительно наличности многих ненужных расходов и весьма неправильного расходования государственных доходов, законы, ограждающие последние, мало уважаются. Немногие люди проявляют щепетильность в отношении контрабанды, когда, не нарушая присяги, могут найти удобный и безопасный случай к этому. Если кто-нибудь сочтет недопустимым покупать контрабандные товары, то, хотя такая покупка является явным поощрением нарушения фискальных законов и лжеприсяги, в большинстве стран это было бы сочтено одним из тех педантических проявлений лицемерия, которые не только не приобретают человеку уважения, но и навлекают на него подозрение в том, что он еще больший мошенник, чем большинство ere соседей. Благодаря такой снисходительности общества контрабандист часто поощряется продолжать промысел, который он, таким образом, приучается считать до известной степени невинным, а когда вся строгость фискальных законов готова обрушиться на него, он часто бывает склонен оружием защищать то, что привык рассматривать как свою законную собственность. Будучи сначала скорее неблагоразумным и легкомысленным, а не преступным, он, в конце концов, слишком часто становится одним из самых смелых и наиболее решительных нарушителей законов общества. При разорении контрабандиста его капитал, который раньше затрачивался на содержание производительного труда, поглощается или государственной казной, или податным чиновником и затрачивается на содержание непроизводительного труда, благодаря чему уменьшается общий капитал общества и сокращается полезная промышленная деятельность. [там же, сс. 640--641]
История средиземноморской торговли даже после эпохи средневековья неразрывно сплетена с историей пиратства и грабительских набегов. Вражда между христианством и мусульманством создала условия для взаимных грабежей. Военные действия никогда не прерывались. Пираты получили легальный статус под именем каперов, что ослабило военные флоты и лишило их сил противостоять пиратам и осуществлять правительственный контроль над такими местами, как Крит, без гаваней и рынков которого не могли бы существовать высокоприбыльные пиратство и контрабанда.
Грань между пиратством и каперством была порой исчезающе тонка. С точки зрения испанцев, Френсис Дрейк был пиратом, но когда он вернулся в Англию из успешной экспедиции 1577--1580 годов, королева Елизавета пожаловала ему рыцарский сан прямо на палубе его флагманского корабля. И у нее были для этого причины: пайщикам товарищества, которое финансировало его экспедицию и к которому принадлежали сама Елизавета и ряд ее министров, он привез прибыль в 4700%. Невиль Вильямс оценивает прибыль Елизаветы не менее чем в 300 тысяч фунтов, включая сюда доход на ее долю акций и подарки [Neville Williams, The Sea Dogs:
Privateers, Plunder and Piracy in the Elizabethan Age (New York: Macmillan Publishing Co., 1975), pp. 118, 145]. Мало удивительного, что требования испанского посла о возврате награбленного остались не услышанными.
Морская торговля неизменно была источником мятежей. Ведь она всегда была сопряжена с завоеваниями, с межкультурными и межличностными контактами, в ходе которых сталкивались обычаи, верования и интересы чужих друг другу людей и народов. И влияние этих контактов никогда не было односторонним. В силу особенностей профессии моряки оказывались вне сферы влияния семьи, церкви и государственной власти. Профессиональный риск освобождал их от условностей и воспитывал недоверие к действиям береговых властей, которые пытались регулировать морскую торговлю, не подвергаясь ее опасностям. При этом моряки не были классом отверженных; среди вождей этих морских скитальцев были весьма состоятельные и влиятельные купцы и капитаны. Некоторые, подобно Дрейку, стали национальными героями.
Внеправовой характер морской торговли не был, однако, простым беззаконием отдельных авантюристов, которые в морях искали свободы от домашних ограничений. С 1500 до 1800 года некоторая достаточно солидная часть мировой морской торговли шла с нарушением законов тех или иных государств. Но и тогда, как и теперь, для пиратства и контрабанды на океанских маршрутах требовались развитые сухопутные базы. Надо было строить и оснащать суда, снабжать их экипажем и провизией; ткать парусину и шить паруса; нужны были канатные фабрики, являвшиеся последним словом тогдашней техники. На островных базах нельзя было лить пушки, изготовлять ружья и пистолеты. Контрабандные и награбленные грузы нужно было сбывать оптовым торговцам, да так, чтобы они смогли потом попасть в легальные каналы розничной торговли. Всего этого нельзя было делать в изоляции от нормальной морской торговли. Прямо или косвенно, но знания о беззаконии, участие в нем и в его прибылях должны были быть широко распространенными. Несомненно, что купцы, кораблестроители и лавочники мало размышляли о политическом и экономическом значении того, чем занимались. Если бы они вздумали философствовать, то смогли бы осознать сдвиг от феодального представления о благоустроенном обществе как об упорядоченной, иерархически устроенной и патриархальной семье к представлению XVIII века, согласно которому общество есть ассоциация индивидуумов, каждый из которых наделен неотчуждаемыми правами и свободами, которые не должно урезать, говоря опять же словами Смита, с помощью законов, делающих преступным то, что «природа никогда не предназначала к этому».
Так случилось, что в XVI—XVIII столетиях морская торговля была в одно и то же время важной сферой экономического роста и областью жизни, неуклонно противостоявшей средневековым принципам политического контроля. Усилия Испании, Португалии, папского престола и возникающих национальных государств поставить под контроль морскую торговлю так и остались нелегитимными, поскольку им недостало всеобщего признания; напротив, эти усилия отличались противоречивостью, они конкурировали друг с другом, обрекая себя на неудачу.
Существовали важные торговые маршруты, подобные рейсовым маршрутам Ост-Индской
компании или португальским дальневосточным рейсам, на которых удавалось
поддерживать частичный политический контроль с помощь гарнизонов в конечных
портах. Но к концу XVIII века, когда Адам Смит разработал интеллектуальные
основы рыночного ценообразования в качестве принципов национальной политики,
свободное ценообразование уже господствовало в морской торговле просто в силу
неустранимого беззакония. Богатство народов Смита появилось в 1776 году, и далеко не случайно, что в том же году американские торговцы и контрабандисты придали своим профессиональным несогласиям с британскими законами о мореплавании благородную форму притязаний на личную свободу и политическую независимость—у старого режима уже не было сил сдерживать эти стремления.
У нас нет данных для количественной оценки роли морской необузданности в сдвиге от средневековой экономической практики к современной. Но сам дух средневековой жизни, воплотившийся в идеологии первых централизованных монархий, обеспечил беззаконию важную роль в такого рода переходе. Средневековая система почти не знала способов принятия новых линий разграничения между политикой и экономикой. Ее политические структуры, хорошо укрепленные вечными истинами религии и иерархической верностью, цементировавшей класс воинов-землевладельцев, были лишены способности признавать и устранять ошибки, искать новые решения. Были неизвестны современные политические механизмы, позволяющие предлагать, обсуждать, экспериментировать и принимать изменения. Отсутствовал систематический интеллектуальный подход, который позволял бы оценивать разные альтернативы и последствия изменений; изменения можно было обсуждать только как ересь, аморальность или предательство. Изменения были возможны лишь в той степени, в какой политическая власть игнорировала их, не видела или старалась не замечать или не могла им воспрепятствовать. Сама завершенность и негибкость феодальной системы сделала ересь и восстания необходимыми компонентами изменений, и морская торговля была, конечно же, плодотворным источником того и другого.
Только в последней четверти XVIII века Адам Смит открыл, что «естественная справедливость» на стороне контрабандистов, а не на стороне тех, кто хлопочет о поддержании средневековых традиций прямого контроля над морской торговлей. Намного раньше это открытие было сделано контрабандистами, которые с XV века бросали средневековой традиции вызов много более мощный, хотя и менее красноречивый, чем открытие Смита.
Рассмотрев в главе 4 возникновение современной системы налогообложения по фиксированным ставкам, которая сменила средневековую практику произвольного изъятия того, что требовалось для военных и иных более или менее постоянных нужд государей, мы обнаружим, что и здесь беззаконие, принимавшее порой форму вооруженных восстаний, сыграло важную роль в создании современных институтов.
В следующих трех разделах мы поднимем некоторые вопросы перехода от феодализма к капитализму, происходившего с 1350 до 1750 года. Прежде всего, рассмотрим воздействие поднимавшегося капитализма на феодальную аристократию.
Влияние капитализма на феодальную аристократию
В конце XV и начале XVI века военная мощь перешла от феодальной аристократии к королевским правительствам. Легко описать, как повлияло это перемещение политической власти на феодальную знать. На индивидуальном уровне изменения в военном деле вели почти к полной утрате феодальными сеньорами своей политической и военной власти. Но на коллективном уровне результат был совершенно иным. Социальные связи феодальных семей открывали им доступ ко всем звеньям власти, и оттуда вышли многие лидеры гражданской и военной администрации новых центральных правительств—формы участия в политической жизни были так приспособлены к новым обстоятельствам, чтобы не выпустить власть из рук. Феодальные семьи были менее удачливы во всем этом в Нидерландах и наиболее успешны—в Пруссии, где сильное влияние юнкеров на политическую жизнь сохранялось даже после первой мировой войны.
Изменение природы политической власти вынудило сеньоров покинуть свои замки для жизни при дворе. В Париже, Лондоне или Вене они проводили, по крайней мере, часть года при дворе и стали вполне горожанами. Задолго до 1750 года урбанизированные аристократы и их литературные приспешники сделали смехотворной фигуру деревенского магната, никогда не приближающегося к воротам города. В королевских столицах процветала, естественно, торговля за деньги, а не натуральный обмен. Осевши в столичных дворцах, постфеодальные землевладельцы открыли незаменимость денег. Эта потребность в деньгах стимулировала рост производства в поместьях сверх его собственных потребностей, поскольку только продажей этого избытка за пределы поместья можно было получить деньги. Для увеличения прибавочного продукта нужно было или изменить методы производства, или сократить потребление самого поместья— и то, и другое было труднодостижимым в негибких рамках поместного права и обычая. Как только землевладельцы поняли, что денежный доход легче всего увеличить за счет перехода от феодальных пошлин к денежной арендной плате и к продаже того, что произведено наемными работниками, они пожертвовали феодальными традициями и феодальной верностью в пользу товарного сельского хозяйства. В ходе этого изменения непредусмотрительные землевладельцы могли совершать ошибки, и они их действительно совершали. Но они оценивали и осуществляли изменения с позиций политических и экономических преимуществ, и поэтому свидетельств об эффективном управлении процессами изменений не меньше, чем о непредусмотрительности феодальных сеньоров.
Намного труднее определить, что же произошло с экономической властью сеньоров. Трудность создается двойственностью выражения экономическая власть. Это выражение обозначает возможность удовлетворять свои экономические потребности. Но зачастую оно подразумевает—если не явно, то молчаливо—шокирующую возможность, захватывая или монополизируя экономические ресурсы общества, мешать другим удовлетворять свои экономические потребности. Если исходить из первого смысла выражения, то с разрастанием промышленности и торговли возможности сельскохозяйственного сектора удовлетворять свои экономические потребности вовсе не обязательно уменьшаются. Даже напротив, велика вероятность расширения этих возможностей. Не происходит никаких сдвигов и перемещения ресурсов, и упадок затрагивает только лишь сравнительные статистические показатели (вроде доли сельскохозяйственной продукции в ВНП). В растущей экономике наблюдается общий рост экономических возможностей, и все сектора хозяйства вполне могут расширяться одновременно.
Вызывает оскорбление чувства справедливости то значение выражения «экономическая власть», которое отражает несформулированное предположение, что объем экономических ресурсов и производимых продуктов постоянен: привычная метафора: национальный пирог делится так, как это делается в семье. Такой смысл данного выражения забывается, когда экономика на подъеме и становится очевидной неуместность унизительного представления, что люди конкурируют за долю в общем пироге, как свиньи у корыта. В периоды роста люди видят стабильность или улучшение своего благосостояния, хотя, может быть, другие богатеют быстрее, и благодаря этому слабее ощущение, что успех других ограничивает твои собственные экономические возможности.
Иными словами, возвышение купечества в Западной Европе никогда не стало бы реальностью, если бы основные держатели богатств в этих странах не сочли, что в их собственных интересах покупать у купцов и продавать им. В течение длительных периодов времени в Англии и во Франции, если не в Голландии и в Италии, основными держателями богатств были феодальные магнаты. Продавая свои зерно, шерсть, лесные продукты и руды купцам и покупая у них товары дальних и ближних стран, сеньоры способствовали подъему экономики городов, и в результате последние стали богаче деревни, но и последняя при этом выиграла.
Поскольку сельское хозяйство еще долгое время после крушения феодализма давало более половины всего производства, большие земельные состояния сохранились и в XX веке. Некоторые члены земельной аристократии, на земле которых обнаружили рудные месторождения, сильно разбогатели благодаря подъему промышленности и промышленной революции; другие владели ценнейшей недвижимостью в Лондоне, Париже и других растущих городах. Таким образом, вполне вероятно, что за века промышленного роста, приведшего к закату феодализма, богатство наследственной аристократии выросло, а не уменьшилось.
Представление об экономическом упадке земельной аристократии в результате роста торговли оказывается, следовательно, просто исключительно скверным описанием того, что происходило в реальности. Торговцы осуществляют—с помощью денег—посредничество в обмене благами. Основные факторы торговли— время, место, ликвидность и риск. Торговцы покупают здесь и продают там, покупают сейчас и продают потом. Как правило, эти посреднические услуги чрезвычайно ценны и для тех, кто продает торговцам, и для тех, кто покупает у них. Представление о том, что упадок землевладельцев как-то связан с их обращением к услугам купцов, есть просто извращение реальности.
В любом случае, в результате урбанизации западный мир перешел к монетаризованной экономике, что гигантски расширило товарообмен как внутри регионов, так и между ними. Нет сомнения, что неприспособившиеся к этому изменению очень пострадали, но в целом землевладельцы как класс сильно выиграли, так же как и торговцы, перед которыми открылись новые гигантские области посредничества.
В то же время в период, когда ставкой в игре была жизнь, ничто не защищало богачей—будь это землевладельцы или купцы—от обычных опасностей невезения, войн, эпидемий, непредусмотрительности и политических ошибок. Уже в XIX веке только очень немногие семьи землевладельцев могли возвести свое происхождение к временам феодализма; по сходным причинам давностью корней могли похвастать немногие семьи банкиров и купцов. Земельное богатство никогда не было распределено равномерно. Обедневшие наследники аристократических семей в XII и XIII веках отправлялись в крестовые походы, во время Столетней войны -- в отряды наемников, а начиная с XV века—в королевские армии. Некоторые промотали свои состояния еще во времена расцвета феодализма. То, что другие сделали то же самое в период подъема капитализма, вряд ли доказывает реальность мелодраматического конфликта между землевладельцами и поднимающимся классом торговцев. [Бродель в The Wheels of Commerce (New York: Harper & Row, 1982) отмечает, что разбогатевшие торговцы скупали землю у старой аристократии, иногда в уплату долгов «расточительной, хвастливой и экономически слабой» знати, (р. 594). Далее он пишет: «Тот же процесс происходил в Японии, где купцы из Осаки использовали неудачи и расточительность даймио... Рано или поздно господствующий класс превращается в пищу для тех, кто идет им на смену», (р. 595). Но ведь это просто пересказ в терминах классовой борьбы старой истории о неустойчивости богатства, и судьба старой знати здесь далеко не исключение, а связь этого процесса с фундаментальными экономическими и политическими изменениями чисто случайна. Если сравнить список могущественнейших семей Франции и Англии в 950, 1150, 1350, 1550, 1750 и 1950 годах, насколько совпадают имена в любых двух списках? Даже королевские фамилии изменились.]
Сами по себе упадок поместной системы и победа рыночных отношений в сельскохозяйственном производстве могли соответствовать или не соответствовать интересам феодальных землевладельцев. Но все эти изменения пришли не сами собой. Они произошли в Европе в период подъема экономики и роста населения, а оба эти фактора практически гарантируют повышение ценности земли. Кроме того, это происходило в урбанизирующейся Европе, где был почти немыслим высший класс, не имеющий отношения к городской жизни и к политической, экономической, интеллектуальной и художественной активности городов.
Документы, отражающие последствия коммерциализации для семей землевладельцев, рассеяны в регистрационных записях приходов и графств, в местных и семейных исторических архивах, вынуждая историка к обобщениям на основе относительно малого числа особых случаев. Исследование Лоуренса и Джейн Стоун [Lawrence Stone and Jeanne С. Fawtier Stone, An Open Elite? England 1540--1880 (Oxford:
Oxford University Press, 1984)], которые проследили историю практически всех крупных усадеб в трех английских графствах с 1540 по 1880 год, предоставляет более широкую базу для эмпирических обобщений. [Графства Нортгемптоншир, Хертфордшир и Нортумберленд «были выбраны ради наибольшего разнообразия данных» (там же, с. 41). Хертфордшир расположен около Лондона, Нортумберленд -- далеко от Лондона, на границе с Шотландией, а Нортгемптоншир—посредине. Выборка включала 2262 владельца 362 домов на протяжении 340 лет.] Эти усадьбы, в которых концентрировалась политическая, социальная и экономическая власть владельцев, представляли собой дорогостоящие сооружения, очень недешевые в эксплуатации. На их содержание расходовались доходы от аренды и от других сельскохозяйственных начинаний, центром которых они служили, и материалы Стоунов, бесспорно, свидетельствуют, что на протяжении большей части рассматриваемого периода они процветали. Одно из трех графств, Нортумберленд, где получила развитие угледобывающая промышленность, сильнее всего иллюстрирует «соединение интересов земли и денег» [там же, с. 285]. Стоуны обнаружили, что в трех графствах за 340 лет только в семи случаях усадьбы были проданы наследниками из-за финансовых трудностей, и только в сорока двух случаях финансовые затруднения были одной из причин [там же, с. 157]. Продажа крупных поместий, площадью более 3000 акров, была редким событием [там же, с. 171]. В 1880 году 9/10 крупнейших земельных состояний Англии все еще восходили корнями к временам, предшествующим промышленной революции [там же, с. 220]. [Стоуны называют период между 1740 и 1860 годами «временем беспрецедентного процветания землевладельцев», (с. 385).]
Почти в самом начале периода численность класса землевладельцев была резко увеличена распределением церковных и коронных земель среди придворных и высших чиновников. Стоуны обнаружили, что после этого стабильность крупных земельных владений и соответствующих семей была существенно более высокой, чем принято считать. Землю крайне редко продавали из-за финансовых затруднений; гораздо чаще причиной продажи был брак или переход по наследству к владельцу другой усадьбы, который на вырученные от продажи деньги покупал землю поближе к своим владениям. Покупатели, как правило, также принадлежали к земельной аристократии, и они либо округляли свои владения, либо вкладывали средства, накопленные службой в правительственной администрации, в судебной системе, в армии, на флоте или в Вест-Индской компании. Гораздо реже покупателями были торговцы и банкиры, но даже когда это случалось, их наследники были склонны избавиться от этой собственности, потому что поддержание стиля жизни сельского магната обходилось недешево, и сам этот стиль был не так уж привлекателен для тех, кто воспитывался в традициях коммерческого уклада. Гораздо охотнее торговцы строили себе загородные дома для досуга и развлечений, не вкладывая денег ни в какие сельскохозяйственные начинания, -- которые и служили основой экономической роли помещичьих усадеб, -- и не участвуя в местной политической жизни, тогда как именно участие в ней сельских магнатов делало усадьбы центрами политической жизни.
Усадьбы сельских магнатов были центрами местной политической власти (в системе местного самоуправления) и базой парламентского представительства, причем право голоса было резко ограничено, голосование происходило не тайно, а открыто, а города же были недопредставлены в парламенте. В результате политических реформ XIX столетия магнаты утратили контроль над выборами. Вполне возможно, что утрата контроля в меньшей степени была следствием многочисленности городских избирателей, чем результатом предоставления права тайного голосования возросшему числу сельских избирателей, непосредственно испытывавших унижающее давление богатства и власти крупных землевладельцев. Но нет сомнений, что среди причин изменения были экономический рост и вызванное им увеличение числа людей, которые чувствовали, что образование и экономическое положение делают их заслуживающими права голоса. С другой стороны, политика магнатов была благоприятной для развития коммерции: они вкладывали деньги в торговлю, да и сами в ней участвовали. Таким образом, хотя политические различия между магнатами и новыми капиталистами, казалось бы, и не играли существенной роли в изменениях, экономический рост способствовал демократизации и, в конце концов, создал общество, которого и представить себе не могли старая земельная знать и люди из их политического аппарата.
Для Франции и других континентальных стран не было проделано исследования, подобного проведенному Стоунами, и возможно, что судьба землевладельцев на континенте была иной. Стоуны предполагают, что это различие судеб преувеличено [там же, с. 280]. [Правда, Стоуны отмечают возражение, что ни в одной стране континента в XIX в. богатые землевладельцы не владели такой большой частью территории, как в Англии (с. 416).] В любом случае, Англия, как и Голландия, лидировала в развитии промышленности и торговли, и если кому-то симпатична гипотеза, что подъем торговцев и промышленников был причиной упадка и разорения земельной знати, ему придется предположить, что этот упадок был сильнее в тех странах, которые отставали в промышленном и торговом развитии.
Так что мы можем предположить, что многие представители феодальной аристократии выиграли от развития капитализма и обеспечили себе места в системе королевской администрации, в новом мире торговли, производства и горного дела, а нередко и в мире новой культуры, где царили возрождение классической традиции, религиозный плюрализм, а также искусство, музыка, литература и философия, сформировавшиеся между XVI и XVIII столетиями. Но эти старые актеры играли в новой пьесе, и уже далеко не всегда им принадлежали первые роли. После крушения феодализма в западном обществе еще долгое время новый высший класс получал большую часть богатства и власти по наследству от старого высшего класса. Но теперь им противостояли богатство и власть коммерсантов. Способы приобретения власти и богатства сильно изменились, и в европейских обществах появились новые пути в высший класс. Юмористические изображения того, как поднимавшаяся буржуазия пыталась имитировать аристократический стиль жизни, смешивают все акценты и искажают юмор ситуации. В действительности, аристократия выжила только в меру того, что она приняла постфеодальные роли, постфеодальную культуру и постфеодальный (а значит и буржуазный?) стиль жизни.
Это делает еще более интересным рассматривать историю перехода от феодализма к капитализму как мелодраму, в которой усиливающиеся выскочки—волки торговли -- заживо сжирают древнюю аристократию. При всей драматичности этой картины, она неточно отражает жизненный опыт как землевладельцев, так и торговцев и особенно не выдерживает никакой критики представление, что крупные землевладельцы в 1700 году были в каком-либо отношении менее благополучны, чем в 1300 году. Оно опровергается всеми имеющимися данными о сравнительном состоянии жилищ, одежды, транспорта, питания, доступа к искусствам, музыке, разнообразному опыту и грамотности (здесь перед нами уникальный в истории случай, когда переход от неграмотности к грамотности трактуется как процесс упадка).
Марксистская проблема периодизации перехода
Маркс утверждал, что история представляет собой последовательность социальных систем, в каждой из которых политические, религиозные и экономические институты были поставлены на службу господствующему классу. Системы сменяют друг друга в четко очерченной манере; эти смены могут быть приблизительно датированы временем, когда старый господствующий класс власть теряет, а новый ее приобретает. Эта точка зрения представляет далеко не только историографический интерес, если, подобно Марксу, видеть в переходе власти от феодальной знати, как класса, к буржуазии, как классу, исторический механизм, который должен в будущем обеспечить передачу власти от капиталистов к рабочему классу.
Трудно отстаивать представление, что смена господствующих классов осуществляется в результате революций, если выясняется, что упадок старого господствующего класса предшествует подъему его преемника. Ничего не остается от революционного пафоса, если представить себе, что класс-преемник возникает и крепнет в некоем вакууме, образованном уже начавшимся упадком класса-предшественника, а процесс перехода власти измеряется столетиями. Так что для марксистов оказывается важным делом точно датировать момент, когда феодальная аристократия утрачивает власть, а буржуазия—приходит к власти. Публикация в 1946 году книги Мориса Добба Анализ развития капитализма [Maurice Dobb, Studies in the Development of Capitalism (London: G. Routledge & Sons, 1946), особенно гл. 1--4] положила начало дебатам в марксистских кругах, где главным вопросом была точная дата перехода от феодализма к капитализму [Paul Sweezy et al., The Transition from Feudalism to Capitalism, 2nd printing (New York: Science and Society, 1963)].
Установлено, что уже в XIV веке имел место кризис институтов феодализма, и этот кризис так и не был никогда окончательно преодолен. С другой стороны, стало общим суждение, что капитализм начался в XVI веке, точнее в конце XVI века, во времена королевы Елизаветы. [Согласно Карлу Марксу: «Хотя первые зачатки капиталистического производства спорадически встречаются в отдельных городах по Средиземному морю уже в XIV и XV столетиях, тем не менее начало капиталистической эры относится лишь к XVI столетию. Там, где она наступает, уже давно уничтожено крепостное право, и поблекла блестящая страница средневековья—больные города». К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, 2-е изд., т. 23. с. 728] Добб, например, утверждает, что если определять капитализм как новый способ производства, при котором капитал экстенсивно вовлекается в процесс производства «либо в зрелой форме отношений между капиталистом и наемными работниками, либо в менее развитой форме подчинения работающих на дому ремесленников капиталисту, который поставляет сырье и скупает готовую продукцию» [Dobb, Studies in the Development of Capitalism, p. 18], то такого рода система может быть прослежена только с конца XVI века [там же]. [Норт и Томас (Rise of Western World, p. 144--145) относят возникновение системы, при которой надомники производят продукты из сырья посредника, который и сбывает конечный продукт, к Нидерландам XVI века.] Если же видеть конец феодализма в формировании регулярных армий в XV веке, то получится, что упадок феодализма завершился за сто лет до зарождения капитализма. Таким образом, у нас образуется двухсотлетний разрыв между началом упадка феодализма (или более ста лет от завершения эпохи феодализма) и всего лишь началом подъема капиталистического способа производства. Добб называет этот период «переходным». [»На самом деле ... и это очень важно для адекватного понимания перехода, дезинтеграция феодального способа производства зашла достаточно далеко прежде чем развился капиталистический способ производства, и эта дезинтеграция протекала вне связи с ростом нового способа производства. Два столетия, разделяющие времена Эдварда III и Елизаветы, определенно были переходными.» (там же, с. 20)]
Ясно, что, как последовательно утверждает Суизи, этот переходный период «не являлся простой смесью капитализма и феодализма:
господствующие элементы не были ни феодальными, ни капиталистическими» [Sweezy, Transition from Feudalism to Capitalism, p. 15].
Это утверждение возбуждает достаточно неприятные для марксистской методологии вопросы, как то: возможна ли система, в которой одновременно сосуществуют несколько правящих классов или вовсе нет ни одного. На утверждение Добба, что в этот переходный период все еще господствовали феодалы, Суизи возражает:
Позвольте мне ... ответить здесь вопросом. Почему не допустить другую, не упоминаемую Доббом возможность, что в рассматриваемом периоде существовал не один господствующий класс, а несколько, и каждый основывался на своей форме собственности и участвовал в более или менее постоянной борьбе за преимущества и конечное господство? [там же, с. 64]
Интересно припомнить, что ведущие защитники американской конституции имели в виду как раз неизбежность борьбы между владельцами разных видов собственности, когда настаивали на том, чтобы конституция была ратифицирована каждым штатом. С их точки зрения, наличествовал раскол не только между собственниками и неимущими, но и между владельцами разных видов собственности:
Самым обычным и устойчивым источником раздоров было неравное распределение собственности. Общественные интересы тех, кто владел собственностью, и тех, кто не имел ничего, всегда были различны. Точно так же противоположны интересы кредиторов и должников. У цивилизованных народов с неизбежностью формируются интересы землевладельцев, промышленников, торговцев и банкиров, и эти интересы разделяют их на различные классы, возбуждаемые различными взглядами и чувствами. Принципиальная задача современных законодательств заключается в регулировании этих разнообразных и мешающих друг другу интересов, что и привносит дух партийных раздоров в необходимые и обычные действия правительства. [James Madison,»The Federalist Number Ten», в книге Benjamin F. Wright, ed., The Federalist (Cambridge: The Belknap Press, 1961), p. 131]
Нет спору, что раннее постфеодальное общество было смешанным, но тогда и все общества являют собой некую смесь элементов прошлого и будущего. В средние века существовало немало такого, что можно охарактеризовать как капитализм, и столь же определенно можно утверждать, что в последующей истории европейской цивилизации никогда не было такого момента, когда исчезли бы все социальные институты средневековья. Стоит припомнить красноречивое утверждение выдающегося английского историка общественной жизни Г. Тревельяна, что в современных обществах сохраняются многие институты и «представления» средних веков, в том числе «идея, что люди и корпорации имеют определенные права и свободы, с которыми государство должно до известной степени считаться»—и без этой идеи капитализм не смог бы существовать. [»Просто бесполезно искать какую-либо дату или даже период, когда бы в Англии «кончились» средние века. Можно только сказать, что в XIII веке общество и мышление в Англии были средневековыми, а в XIX веке—уже нет. Впрочем, и до сих пор мы сохраняем средневековые институты монархии, пэрства, парламентской палаты общин, английского обычного права, суды, которые интерпретируют законы, иерархию церквей, приходскую систему, университеты, публичные и частные школы. И пока мы не станем тоталитарным обществом и не забудем о нашей английскости, в нашем мышлении будет оставаться нечто средневековое, особенно в представлении, что люди и корпорации обладают правами и свободами, с которыми государство должно до известной степени считаться—несмотря на правовое всемогущество парламента. В самом широком смысле консерватизм и либерализм имеют средневековое происхождение, также, как тред-юнионы. Человек, который в XVII веке утвердил наши гражданские свободы, ссылался на средневековые образцы, чтобы отвергнуть «модернистскую» монархию Стюартов. Ткань истории сплетена очень хитро. Никакая простая диаграмма не объяснит ее бесконечную сложность.» (G. E.Trevelyan, English Social History, London: Longman's Green, 1947, pp. 95--96)] Но тот факт, что любые две эпохи связаны между собой непрерывным существованием некоторых институтов, подобно тому как наше время связано с эпохой Рима римским правом и католической церковью, не делает время между этими эпохами переходным периодом, разве что вся история представляет собой переходный период.
Помимо особо занимавшей марксистов проблемы времени перехода существует и вопрос о месте—где именно феодальная аристократия была побеждена торговцами. Опорой власти феодальной аристократии была деревня, а торговцев и ремесленников—города. Таким образом, вопрос о том, где именно капитализм одолел феодализм, едва ли более удобен для марксизма, чем вопрос о том, когда это случилось. С экономической точки зрения основной функцией феодализма и поместной системы была политическая и экономическая организация сельского хозяйства. Это была господствующая отрасль экономики, и для большинства населения укрепление позиций мелких землевладельцев и арендаторов было важнее, чем то, что происходило в городах. Но марксисты, как правило, не склонны рассматривать деревню как место развития капитализма. За некоторыми исключениями, сельскохозяйственное производство не знает ни наемных работников, как в обрабатывающей промышленности, ни активного участия мелких владельцев капитала в торговле. Если считать, что наемный труд и вовлеченность в торговлю являются существенными признаками капитализма, тогда следует искать корни его в городах, в их политической и экономической жизни.
Когда города сумели откупиться от феодальных повинностей, господствующими классами стали гильдейские мастера и торговцы. Они не входили в состав феодальной иерархии, не имели отношения к военному делу и были совершенно буржуазны. Положение городов в Европе упрочилось, по крайней мере, за двести лет до падения военной системы феодализма. Таким образом, в городах, где и развился капитализм, его подъем не сопровождался изменениями в составе правящих классов. Сходным образом и упадок феодализма в деревне не сопровождался подъемом нового правящего класса в городах, впрочем, как и в самой деревне.
Попытки толковать историю как последовательную смену различных правящих классов вполне допустимы, поскольку политическая власть предполагает исключительное распоряжение вооруженными и полицейскими силами. В силу исключительности такой власти, в одном географическом пункте не могут одновременно сосуществовать два независимых правительства. По этой причине переход политической власти от одного социального класса к другому предполагает конфликт, в результате разрешения которого происходит политический подъем нового правящего класса и упадок старого.
Экономической власти не свойственен этот элемент естественной монополии, предполагающей переход монопольных прав, поскольку она допускает одновременное сосуществование и процветание многочисленных интересов на одной и той же территории. Как мы уже видели в этой главе ранее, между поднимающимися торговцами и землевладельцами существовали многообразные сим биотические отношения. Между 1500 и 1700 годами политическая и культурная ситуация потребовала приобщения землевладельческой аристократии к городской жизни, а для этого пришлось войти и в монетаризованную экономику. Подъем класса торговцев был существенно важным для достижения целей старой аристократии. Считать ли при этом торговцев, облегчавших аристократии процесс урбанизации, их слугами или их господами—вопрос о словах. В мире, отмеченном сосуществованием множества экономических интересов, не проясняет вопроса и утверждение, что экономическое могущество создает политическую власть. Может быть, так оно и есть, но какое экономическое могущество?
Уподобление экономического подъема класса торговцев процессу получения экономического могущества из рук феодальной знати, подобно тому, как описывается переход политической власти от феодальной элиты к централизованным монархиям—ложная аналогия. Ведь если что-нибудь вполне ясно, так это то, что торговцы не получили свою экономическую власть из рук феодальных владык, они не вытесняли и не заменяли их в сельском хозяйстве или где-либо еще. Их богатство возникло в результате расширения торговли, а этим они занимались всегда. Не удивительно, что толкование истории как процесса захвата и передачи власти не совпадает с фактами, не подтверждается историческими датами—ведь это толкование никогда не происходивших событий.
Все это не отрицает того факта, что предусмотрительные правительства делались все более внимательными к интересам торговли по мере того, как последняя становилась все более важной для экономических интересов европейских стран. Венеция и другие итальянские города-государства проводили практически меркантилистскую политику. В других странах торговцы, становившиеся важным источником средств для финансирования армии и правительств XV—XVIII столетий, получали доступ к носителям политической власти и приобретали политическое влияние—сильное в Нидерландах, не столь сильное в Англии (где сельские помещики никогда не прекращали противостояния торговым и промышленным интересам), скромное во Франции, непостоянное в Германии, очень небольшое в Испании. Важнее всего то, что примерно после 1500 года торговцы и их услуги стали незаменимыми для функционирования денежного хозяйства и все меньше становилось тех, кто был готов отказаться от этого хозяйства и от услуг торговли, которая все с большим успехом отбивалась от политического и религиозного вмешательства в непрерывно расширяющуюся сферу своей деятельности.
Переход от интегрированного общества к плюралистическому
Примерно в 1300 году западный феодализм пребывал в расцвете своего политического и экономического могущества. Католическая церковь и феодальная иерархия были сплетены системой ритуалов, норм морального кодекса и прямого участия. Светская поэзия, живопись и музыка этого времени превозносили нравы и стиль поведения своих покровителей—феодальной знати: культ рыцарской любви и приключений. В основе хозяйственной деятельности лежало представление, что статус предопределяет сферу деятельности и величину оплаты за данную деятельность. Это не значит, что не было попыток оспорить господство класса феодальных землевладельцев и идею о связи между ценами и вознаграждением с одной стороны, и личным статусом—с другой. Противодействие исходило от городов-государств и королей, да и сама феодальная знать была настолько раздроблена внутренними распрями, что вполне допустимо сомнение в том, что она когда-либо могла действовать в экономических или политических сферах как организованная группа. Да и власть церкви была громадной. Но если, несмотря на все раздоры внутри феодальной знати, несмотря на автономию церкви и городов, мы рассматриваем западноевропейские общества периода позднего средневековья как в целом интегрированные, то следует понимать, что в основе этой интеграции лежала не просто сила общих представлений и идей, но соединение политической и экономической власти в руках одного социального класса.
В эпоху экономического роста западные общества были преимущественно плюралистическими, разделенными на относительно автономные сферы политической, экономической, научной и религиозной жизни, и ни один класс не мог так же отчетливо господствовать над другими, как феодальная аристократия в период расцвета. Можно было бы считать, что переход к капитализму представлял собой не смену правящих элит, но переход от интегрированного общества к обществу плюралистическому. Но, начиная с 1850 года, в Викторианскую эпоху, институты капитализма на некоторое время стали господствующими не только в экономической, но и в политической, религиозной и культурной жизни, что напоминает о временах господства феодальной аристократии. Подобно феодальному синтезу это господство также встречало противодействие, и едва ли оно пережило первую мировую войну, не говоря уже о второй. Об основательности капиталистического синтеза свидетельствует тот факт, что когда на стыке столетий президент Гарварда Чарльз Элиот подобрал «полутораметровую полку книг», обязательных для каждого образованного человека, среди них не было ни одной книги Маркса.
Если и можно утверждать, что и в период викторианского расцвета западноевропейский капитализм сохранял плюралистичность, то следует исходить при этом из факта автономности различных секторов викторианского общества, хотя различие их интересов и было на время смягчено единством миропонимания, которое связывало все значимые области викторианского мира. Видимо, разногласия между политическими и экономическими интересами были не столь резки, как обычно, да и существует ведь различие между соперничеством и согласием с одной стороны и консолидированной политической и экономической властью феодальных времен—с другой.
Глядя в прошлое, мы можем оценить неизбежность того, что период консенсуса не мог быть длительным, пока сохранялась разделенность двух видов власти. Наш собственный пост-викторианский опыт свидетельствует о том, что нет необходимости во взаимном усилении политических, экономических, религиозных и социальных институтов, но такое знание Марксу в его время было, скорее всего, недоступно. Напротив, эти институты могут быть взаимно враждебными, несовместимыми и взаимно разрушительными; либо они могут стать безразлично терпимыми друг к другу, так что богу будет воздаваться богово, а кесарю— кесарево. Вопрос о том, желательно ли единство общественных институтов, является давним предметом споров между утопистами, которые почти единодушно выступают в пользу единства, и либертарианцами, которые видят в такой институциональной согласованности тоталитаризм и отклоняют утопические пасторали со всеобщим согласием как простое тупоумие.
Заключение
Мы начали исследовать процесс обогащения Запада с хозяйственной системы средневековья. Многое в этой системе хозяйства привычно тем, кто знаком с современными идеологиями. Политическая власть и обычай, освященные религиозными нормами справедливости, определяли величину цен и заработной платы. Профессии, социальный и экономический статус, круг обязанностей и величина доходов тех, кто жил внутри системы (а позднее мы увидим, что многие туда не входили), переходили по наследству. Торговля на деньги существовала только в правовых разрывах, на стыке территориальных полномочий. Это общество знало единственный источник стабильности—неизменность закона. Экономический рост является побочным продуктом изменений, и политическая, и религиозная идеология средних веков сражалась против ереси изменений, как только могла.
В сфере экономики можно на протяжении семи веков проследить начавшееся в средние века расширение торговли и производства. Первые четыреста лет этого периода совпадают со временем величайшего расцвета и развития феодального общества, и эта явная аномалия стала возможной благодаря исключительно феодальному плюралистическому механизму предоставления городам хартий, освобождавших от феодальных повинностей, -- что и создало пространство для расцвета торговли. На простейшем уровне современные экономисты могут опознать в этом расширении торговли результат стремления к эксплуатации сравнительных территориальных преимуществ, создававшихся региональной специализацией производства. Реакция на существование сравнительных преимуществ стала особенно бурной с крахом военного феодализма и подъемом централизованных монархий и представляла собой смесь пиратства, грабительских набегов и политической коррупции с одной стороны и предприимчивости, усердия и бережливости—с другой. Все это подстегивало технологическое развитие и, в свою очередь, усиливалось им. В этот период экспансии Западная Европа создала активное купечество и обозначила пространство, где была возможна достаточная свобода торговли. Возникли также сеть рынков, коммерческих и финансовых связей и экономических институтов, которые уже за счет только количественного роста были способны порождать гораздо большие объемы торговли; все эти институты, не претерпев практически никаких видоизменений, оказались пригодными для использования технологий, созданных промышленной революцией.
Можно утверждать, что к 1750 году сам по себе рост торговли улучшил экономическое благосостояние как в силу роста специализации, так и благодаря специфике самого обмена, приносящего выгоду обеим сторонам. Одновременно имело место совершенствование методов сельскохозяйственного и ремесленного производства. В Англии, Франции и в Нидерландах переход от поместной организации сельскохозяйственного производства к индивидуальным крестьянским хозяйствам улучшил снабжение продуктами питания. Капитализм создал новое общество, привив к деревенскому миру мир городской, и этот процесс шел полным ходом задолго до промышленной революции. К середине XVIII века фабричная система производства была еще в будущем, но по большинству критериев Европа за века торгового капитализма развила полнокровную систему хозяйства, которая и была преемницей феодализма. Усовершенствование аграрных приемов создало класс безземельных сельских работников, которые не только были пригодны для альтернативных видов занятости, но и нуждались в них. Наконец, в своем стремлении к богатству Запад уже превзошел или сравнялся со всеми современными ему или предшествовавшими обществами.

4. Эволюция институтов, благоприятных для коммерции


Начиная с XV века, в европейской торговле господствовали частные торговцы, которых связывали с национальными властями сложные и переменчивые отношения. Для расширения торговли нужно было нечто большее, чем просто отказ от средневековой борьбы с торговлей по договорным ценам. Средневековое общество было не очень хорошо приспособлено даже к важнейшим видам межрегиональной торговли, и для ее расширения в XV и XVI веках потребовалось изобрести или освоить новые институциональные механизмы, которые бы вытеснили или дополнили старые средневековые институты.
Некоторые институциональные инновации служили сокращению торгового риска, как политического, так и коммерческого. В числе таковых были: правовая система, рассчитанная на принятие недискреционных, а значит, предсказуемых решений; переводные векселя, облегчавшие перевод денег и предоставление кредита, необходимого для коммерческих сделок; рост страхового рынка; замена произвольных конфискаций систематическим налогообложением—и каждая из этих инноваций была тесно связана с развитием институтов частной собственности.
Широкомасштабной торговле стало тесно в рамках семейных фирм, в которых лояльность держалась на родственных связях. Требовалась концепция фирмы как некоей целостности, отличной от личности собственника и от семьи, и которая обеспечивала бы непрерывность связей между теми, кто в ней работает, и была способна, как и семейная фирма, создавать чувства долга и верности. Такое образование требовало не известного в ранней семейной фирме отделения собственности и сделок индивидуума от собственности и сделок предприятия. Изобретение двойной записи в бухгалтерии обеспечило такое разделение; может быть, еще более важным было то, что двойная запись фиксировала финансовую историю и финансовое положение предприятия, что позволяло вести с ним дела как с юридическим лицом, имея при этом некоторое представление о его способности отвечать по своим обязательствам.
Потребность в такой форме предприятия, которая порождала бы лояльность и доверие между людьми, не являющимися кровными родственниками, представляла собой лишь одну грань более широкой потребности: поднимающийся мир торговли нуждался в системе морали. Нужна была нравственная опора для сложной системы обязательств и ответственности: кредита, качества, обязательств относительно срочной поставки или закупки товаров, соглашений об участии в доходах от дальних экспедиций. Как уже отмечалось, система морали нужна была и для обеспечения лояльности при отсутствии кровно-родственных связей как основа доверия к решениям представителей фирмы, будь то капитаны торговых судов, управляющие отдаленными торговыми отделениями или торговые партнеры. Система этических норм феодального общества была построена вокруг военной иерархии, как и весь феодализм, и она не отвечала потребностям купцов. Система морали и религиозных убеждений, совместимых с потребностями и ценностями капитализма, возникла из бурных событий протестантской Реформации. Роль религии в развитии капитализма является одним из самых противоречивых вопросов истории экономики.
Наконец, на рост торговли существенно повлияли два политических фактора. Первым был меркантильный союз между королевскими властями и торговцами. Нет сомнения, что по сравнению с системой свободной торговли этот союз политиков и торговцев способствовал не росту, а сокращению торговли. Но по сравнению с прежними ограничениями этот союз больше способствовал росту торговли. Другим фактором было то, что военная мощь не была консолидирована в рамках одной империи, но раздробилась между несколькими королевскими правительствами. Начиная с XVI века, политическая власть в Европе все более начинала походить на олигополию, образованную сравнительно немногими правительствами. Но ни одно из них не сумело достичь монополии, и возникшая вследствие этого конкуренция за патронаж по отношению к торговле стала одним из существенных факторов автономизации хозяйственной жизни.
В силу тесных взаимосвязей между процессами подъема торговли и роста городов трудно отделить институты, изобретенные для нужд торговли, от институтов, обслуживавших потребности урбанизации. Даже важнейший для капитализма институт частной собственности при своем возникновении отвечал нуждам городской жизни не в меньшей степени, чем потребностям торговли.
Мы можем только кратко рассмотреть каждое направление развития:
1. правовую защиту контрактов и прав собственности;
2. развитие переводных векселей и банков;
3. развитие страхования;
4. переход от конфискаций к системе налогообложения и к признанию прав собственности;
5. развитие экономических партнерств, не скрепленных родством;
6. систему двойной записи в бухгалтерии;
7. развитие системы моральных и религиозных норм, отвечающих потребностям коммерческих кругов;
8. меркантилизм;
9. роль раздробленности европейских государственных структур в автономизации коммерческой жизни. Изменения в системе права

Широкомасштабная торговля включает проведение длительных операций. Даже в пределах Средиземноморья средневековые торговые экспедиции длились по шесть месяцев и более, а для торгового путешествия на восток нужны были годы. Таким образом, торговец, приобретший значительное количество леса, шерсти, муки, кожи, соли, специй или чего-либо другого вовлекался в долговременные трансакции, и без изначальных надежных обязательств продавца, судовладельца, покупателя и заимодавца эти сделки представляли собой чрезмерный риск. Отсутствие правовой защиты не была абсолютным препятствием для такого рода сделок; можно было рассчитывать, -- и рассчитывали! на репутацию и характер партнеров. Но недостаточная надежность правовой защиты увеличивала риски и торговые издержки, а значит, сужала объем торговли.
Развитие торгового права и арбитражных судов было отчасти ответом на расширение торговли. Всеобъемлющее и надежное торговое право нуждалось в судьях, имеющих опыт разрешения торговых споров, и в накоплении прецедентов, на которые могли бы опираться решения. Средневековые суды не могли развить систему торгового права, пока объем торговли не был достаточно велик, чтобы порождать постоянный поток коммерческих споров, а этот поток не мог сформироваться, пока решения судов оставались непредсказуемыми в силу недостатка прецедентов, предубежденности против иностранцев и средневековой концепции дискреционного правосудия. В период позднего средневековья суды торговых городов то здесь, то там проламывали выход из тупика. Но только в конце XVIII века королевские суды в Лондоне накопили достаточный опыт в разрешении споров по поводу страховки, векселей, судового фрахта, договоров о продаже, соглашений о товариществе, патентах, об арбитраже и других коммерческих трансакциях, благодаря чему английское правосудие стало позитивным фактором развития коммерции в Англии. Английские суды принимали ходатайства от иностранных торговцев и приобрели репутацию безукоризненной честности в отношении к тяжбам иностранцев. Торговые трансакции, страховые полисы и кредитные инструменты, осуществляемые под юрисдикцией английского права, были более надежными, более предсказуемыми, менее подверженными причудам монархов и изменениям настроений той или иной партии, что и выразилось в развитии страхового дела в Англии, в подъеме Лондона как мирового финансового центра и росте британской торговли в целом, а также в низких процентных ставках. Другие западные страны стремились развить у себя систему торгового права и торговых судов для обретения таких же преимуществ.
Макс Вебер подчеркивал другой аспект европейского права. От римского права Запад унаследовал очищенный от дискреционных, ритуальных, религиозных или магических примесей формальный, логический подход к разрешению правовых вопросов. Современная правовая мысль склонна подчеркивать и даже поддерживать неформальные и дискреционные аспекты правовых решений, но сохраняется поразительный контраст между системой права, стремящейся к тому, чтобы сделать последствия человеческих действий предсказуемыми и согласованными, и множеством других систем права, которые либо вообще не стремятся к этому, либо позволяют выходить на передний план другим, конкурирующим целям. Западная система предана идеалу предсказуемости, другие—нет. Как сформулировал Вебер:
В Китае может случиться так, что человек, продавший свой дом, позднее приходит и просит пустить его назад, поскольку он обнищал. Если новый владелец дома не прислушается к древнему предписанию о братской помощи, он нанесет ущерб духу гармонии; поэтому обнищавший прежний владелец возвращается как арендатор, не платящий ренты. Капитализм не может функционировать на основе такой системы права. Нужен закон, надежный, как машины; религиозно-ритуальные и магические соображения должны быть исключены. [Мах Weber, General Economic History (New York: First Collier Books Ed., 1961), p. 252. Вебер возводит свободу христианства от влияния магии к иудаизму: «С точки зрения экономической истории роль иудаизма громадна, поскольку именно иудаизм сделал возможным христианство и определил его природу как религии, свободной от магии. Ведь господство магии за пределами тех обществ, где возобладало христианство, является одной из серьезнейших помех рационализации экономической жизни. Магия ведет к установлению шаблонов в области технологии и экономических отношений.» (там же, с. 265).]
Систематизированное право увеличивало способность предсказывать поведение людей всех социальных положений и в самых разнообразных ситуациях. Это само по себе вело к сокращению торговых и инвестиционных рисков. Замена дискреционного правосудия поместных и королевских судов, сколь бы мудрыми ни были их решения, сравнительно надежной системой права явилась важным элементом развития капиталистических институтов. [»Чтобы капиталистическая форма организации производства могла оперировать рационально, нужно иметь возможность полагаться на расчет и разумное управление. И то и другое было невозможно ни в период греческих городов-государств (полисов), ни в патриархальных государствах Азии, ни в Европе во времена Стюартов и ранее. Королевская юстиция с ее милостивым прощением долгов постоянно вносила беспорядок в экономические расчеты. Требование, чтобы государственный банк Англии действовал в интересах публики, а не монарха ...было порождено условиями своего времени.» (там же, с. 208)]
Векселя
Уже в XIII веке итальянские торговцы начали использовать вместо звонкой монеты векселя. Использование векселей позволяло им пересылать деньги так же, как это делаемыми, выписывая банковский чек, который и является переводным банковским векселем. В Амстердаме, а позднее в Антверпене появились рынки векселей. Фактически, они занимались предоставлением дешевого краткосрочного кредита, необходимого для развивавшейся торговли.
Система банковских депозитов развилась параллельно с рынком векселей и в связи с ним. Торговля векселями позволяла обходить церковный запрет на взимание процентов, поскольку приобретение векселя со скидкой относительно его номинальной цены толковалось не как ссудный процент, а как учет риска— предъявленный вексель могут и не оплатить. По мере распространения практики использования векселей мало известные торговцы начали помещать средства в известные торговые дома, чтобы получить возможность расплачиваться векселями, выписанными на последних. Тем, у кого скапливались соответствующие депозиты, потребовалось немного времени, чтобы сообразить, что для оплаты предъявляемых векселей достаточно держать на руках лишь небольшую часть средств, а остальное можно вполне безопасно использовать на скупку векселей со скидкой, то есть, несмотря на запрет ростовщичества, предоставлять деньги в ссуду. Таким образом, в обществе, запретившем взимание процента, возникло прибыльное и растущее банковское дело.
Страхование
Самой ранней формой страхования морских перевозок были займы, которые в случае успешного завершения экспедиции выплачивались с высокой надбавкой, а в случае утраты судна не выплачивались вовсе. Эта форма страховых займов использовалась еще в древней Греции и была известна как «bottomry and respondentia bond». В Италии страхование отделилось от финансирования, вероятно, уже в конце XII века, когда началось страхование на случай утери судна в обмен на выплату установленной премии. От XII—XVI веков сохранились очень скудные документы о морском страховании. Флорентийский статут 1523 года содержит форму страхового полиса, который не так уж сильно отличается от принятого в 1779 году Ллойдом. Сам Ллойд использовал данные конца XVII века. Торговцы, готовые идти на риск предоставления страховки, встречались в кафе Ллойда в Лондоне с грузоотправителями и судовладельцами и договаривались о величине страховой премии. Страхованием занимались те, кто либо не имел достаточных средств для возмещения всех убытков в случае утери судна, либо считал неблагоразумным принимать весь риск только на себя одного. Так что после согласования величины страховой премии полис подписывали несколько страховщиков, и каждый из них принимал на себя часть риска.
Развитие в Италии, Амстердаме и Лондоне рынков страхования на море отделило коммерческие риски от случайностей плавания и открыло торговцам возможность вкладывать в экспедиции все более крупные капиталы, не подвергая себя при этом малопредсказуемым случайностям морских перевозок. Коммерческий риск заключался в том, что цена на груз и соответственно прибыль от плавания могли оказаться меньше ожидаемых, а то и вовсе чистым убытком. Опасность того» что груз не будет продан и пропадет весь вложенный капитал, была редкой, в отличие от опасностей штормов, пиратов и иных морских рисков.
Разделение морских и рыночных рисков, когда специализированные страховщики брали на себя первые, а торговцы и судовладельцы—вторые, сделало изначально очень рискованный бизнес привлекательным для капиталов сравнительно острожных и консервативных торговцев. Это разделение рисков было очень важным для развития морской торговли. Можно придумать и другие способы разделения риска. Например, можно было бы у того же Ллойда продавать не доли в риске транспортировки по морю, а долю в самом транспорте. Но для этого ллойдовским страховщикам пришлось бы вникать не просто в риски морской транспортировки, но также в коммерческие риски каждой из разновидностей морской торговли. Разделение специалистов по страхованию морского транспорта и специалистов по страхованию рыночных неопределенностей серьезно содействовало подъему морской торговли.
Налогообложение вместо конфискации
Имея опыт жизни в конституционных системах, отрицающих право правительства присваивать без компенсации собственность граждан, большинству из нас трудно вообразить общества, в которых правительства имели такое право и часто его использовали. Подобно тому, как пастух защищает от посторонних своих овец, феодальные правители могли защищать собственность своих подданных от покушений со стороны других подданных или других правителей. Но от своих собственных суверенов индивидуумам из всех социальных классов приходилось защищать свое достояние самим. Произвольные захваты были всегда возможны, и даже размер и время сбора некоторых узаконенных пошлин были непредсказуемы. Простое благоразумие требовало, чтобы в условиях постоянной угрозы такого рода обложения все сколь нибудь значительные накопления держались в мобильной и легко скрываемой форме.
Однако такие решения были непригодными для баронов, богатство которых имело форму земли, запасов зерна, животных, хозяйственных и жилых построек. Альтернативой была опора на силу, и именно силу противопоставили английские бароны королю Джону в Раннимеде в 1215 году задолго до того, как проиграли соперничество с профессиональной армией. Результатом этого противоборства стала Магна Карта—Великая хартия, которая, как принято думать, закрепила право подданных на свою собственность и на защиту от произвольных экспроприации со стороны короны. Правда этот феодальный документ порой упрекали в чрезмерной сосредоточенности на правах крупных землевладельцев, принудивших короля его подписать, но в нем содержался ряд положений, гарантировавших также права торговцев (в том числе иностранных), и торговцам пошли на пользу права собственности, которые этим документом были закреплены как часть английского права и политической традиции. Утверждение права собственности, освобождающего от ее произвольной конфискации, было важным для развития торговли. Магна Карта обеспечила Англии существенное преимущество перед соседями.
В XV веке, когда на смену феодальному ополчению, где служили за земельные наделы, пришла профессиональная армия, которую содержали на деньги, новым централизованным монархиям понадобились постоянные и надежные источники денежных средств. Традиционные чрезвычайные сборы были средством разового пользования, и на них нельзя было рассчитывать как на постоянный источник средств отчасти из-за растущего сопротивления публики, а отчасти из-за их разрушительного, и все возрастающего по мере применения воздействия на экономическую жизнь. В результате правители отказались от права на произвол в отношении собственности подданных в обмен на право налагать регулярные, заранее обусловленные налоги.
Эффект от этого новшества можно оценить, только сравнив с положением в азиатских и исламских империях, которые не использовали его. Произвольные обложения были легким способом политических репрессий и социального контроля, которые не давали удачливым торговцам стать слишком и не по чину богатыми. Таким образом, отказ от произвольного обложения был важным шагом, позволившим каждому искать собственные пути создания и накопления богатства. Лэндс следующим образом описывает это изменение:
...правитель обнаружил, что компенсируемое присвоение осуществляется легче и оказывается в длительной перспективе более выгодным, чем конфискация, что лучше взять по закону или в результате судебного решения, чем захватить. Помимо этого он начал рассчитывать на регулярные налоги по предустановленным ставкам, а не на экстренные сборы неопределенной величины. Старые методы приносили почти заведомо меньше сборов, чем новые, а это значит, что они представляли собой в конечном итоге меньшее бремя для подданных. Но неопределенность поощряла припрятывание богатства (отбивала охоту к расходам и стимулировала тайные накопления), а в результате инвестиции отклонялись в те сферы деятельности, которые были благоприятны для такого припрятывания. Это особенно серьезно подрывало экономику великих азиатских империй и мусульманских государств Среднего Востока, где штрафы и конфискации служили не только для экстренного пополнения казны, но были также методами социального контроля, подрубая претензии нуворишей и иностранцев и устраняя угрозу для сложившейся системы власти. [David Landes, The Unbound Prometheus (Cambridge:
Cambridge University Press, 1969), pp. 16--17]
Можно сказать, что в результате собственность стали прятать не от королевского сборщика податей, а от налогового инспектора. Но когда налоги собираются в заранее известные сроки и по предустановленным ставкам, у торговца есть возможность подсчитать возможные выгоды от инвестиций в недвижимость или другие блага, слишком видимые и не укрываемые от налогов, вычесть налоги и, по крайней мере, иногда принять решение в пользу налогооблагаемого богатства.
В Англии и Голландии, где королевские правительства утратили право на произвольные сборы, но не обрели права на произвольные налоги, переход к системе налогов имел громадное значение. В обеих странах власть устанавливать налоги попала в руки парламентов, где торговцы были серьезной силой, и обе страны оказались лидерами в накоплении видимых форм торгового богатства.
Глядя назад, трудно понять, как была возможна даже небольшая торговля, если торговцы не были защищены от произвольных конфискаций. Торговля нуждается в средствах, едва ли менее видимых, чем недвижимость, хотя, как правило, и более мобильных: кораблях, складах и запасах товаров—и все это в количествах, пропорциональных объему торговли. Торговля и ее материальные фонды были просто обречены на более быстрый рост там, где была свобода от произвольных экспроприации, то есть в Англии, Голландии и в тех торговых городах, которые получили подобный иммунитет через феодальные хартии.
Феодализм и ранние монархии нуждались в экспроприациях и вымогательстве из-за постоянной нужды в деньгах, главным образом для финансирования бесконечных войн. Ко времени битвы под Раннимедом над королем Джоном нависло возмущение, вызванное поборами его предшественника—Ричарда Львиное Сердце. Чрезмерно романтизированное участие последнего в крестовом походе, выкуп его из плена в Австрии, постоянные войны с Филиппом Августом Французским дорого обошлись его подданным, не принеся ничего взамен. На самого Джона давила необходимость оплачивать отпор французским королям, пытавшимся завоевать Нормандию. Французские и английские монархи прибегали также к продаже монополий, дававших возможность устанавливать грабительские цены, которые в долгосрочной перспективе вполне могли оказаться бременем более тяжким, чем нерегулярные конфискации, а во Франции почти определенно так и получилось. Здесь местные монополии в сочетании с внутренними таможенными тарифами мешали развитию французского рынка вплоть до революции 1789 года.
Практические возможности осуществления политического контроля над торговлей были ограничены физическими возможностями властей справиться с пиратами и контрабандистами, а также с опасностью того, что раздраженные капиталисты могут перенести свои капиталы и предприятия в другие страны. Похоже, что Амстердам сильно выигрывал от таких перемещений. Кроме того, изобретение векселей облегчало припрятывание наличных вне досягаемости фискальных агентов короны. «Дюжины беглых предпринимателей были рассеяны по всей Европе, чему способствовала пестрота ее политической карты» [William H. Mcneill, The Pursuit of Power (Chicago: University of Chicago Press, 1982), p. 114].
В эпоху, когда все озабочены счетами в швейцарских банках и налоговыми убежищами на Карибских островах, полезно помнить, что только в XIX веке торговцы обрели достаточно доверия к правительствам, чтобы начать инвестиции в большие, неперемещаемые фабрики, а не только в векселя, суда и перемещаемые запасы товаров.
Конечно, в некоторых случаях конфликт между финансовыми претензиями государства и стремлением поднимающегося класса капиталистов к автономии удавалось разрешить только силой оружия, как было в XVII веке в Англии и в XVI—XVII веках—в Голландии, которая несколько десятилетий воевала за свободу от финансового мародерства испанских правителей. Конфликт в Англии не исчерпывается кромвелевским периодом власти пуритан или Славной революцией 1688 года. Это был опять-таки вопрос о непреодолимой беззаконности. Нэф так описывает это:
В царствование Джеймса I и Карла I, с 1603 по 1642 год, политика регулирования промышленности и прямого налогообложения практически провалилась из-за сопротивления ведущих английских торговцев и промышленников. Они использовали рост своего влияния в качестве мировых судей, муниципальных чиновников и членов палаты общин для противоборства политике, которую считали вредной для себя. Неспособность Стюартов и их Тайного Совета добиться выполнения непопулярных воззваний и декретов, выпущенных без поддержки парламента, дала английским торговцам и промышленникам преимущество над французскими в развитии тяжелой промышленности. Ослабление действенного административного контроля над экономической жизнью способствовало ранней «промышленной революции» в Англии. [John U. Nef, War and Human Progress (Cambridge: Harvard University Press, 1950), p. 15. Выражение «ранняя английская промышленная революция» соотносится с утверждением Нефа, что Англия пережила такую революцию в столетие, последовавшее за 1540 годом.]
Прекращение практики произвольных конфискаций относится к тем разновидностям правительственной политики, которые вселяют уверенность в том, что доходы от торговли и накопленное богатство останутся в распоряжении самих торгующих и накапливающих—что было обозначено Нортом и Томасом как такое определение прав собственности, при котором частные выгоды и издержки соответствуют социальным выгодам и издержкам. При всей важности такого рода политики для торговли и накопления до XIX века правительства крайне редко прибегали к ней добровольно, без давления со стороны вооруженных городских восстаний. Почти всегда правительственные решения по изменению прав собственности имели главной целью увеличение сборов. И если они оказывались благоприятными для стабильности прав собственности, то по чистой случайности, а не из убеждения, что нужно стремиться к долговременному экономическому росту. Естественно, что в политике господствовали оппортунистические мероприятия совершенно противоположного характера. [Douglass С. North and Robert Paul Thomas, The Rise of the Western World: A New Economic History (Cambridge: Cambridge University Press, 1973), p. 7: «Создание и правовая защита прав собственности есть прерогатива правительств, которым принадлежит право принуждения. Центр правительственной власти и принятия решений постепенно перемещался ко все более крупным политическим образованиям. Это движение было медленным и прерывистым, поскольку оно везде происходило в обстановке конфликта между разными центрами власти. Так что даже когда краткосрочные фискальные интересы правительства требовали развития более эффективных прав собственности (как в случае с защитой межконтинентальной торговли, которая была новым источником доходов для короны), оно—из-за конфликта с соперниками—могло предоставить только очень несовершенную защиту. Важнейшим фактором развития прав собственности является то, что правительства создавали их только ради собственных фискальных интересов. Как мы видели выше, дарование права на отчуждение (продажу—прим. переводчика) земли (ключевой шаг в развитии наследуемой без ограничений абсолютной собственности) было осуществлено в Англии, Франции, Анжу, Пуатье и других районах, только чтобы корона не утратила существовавшие к тому моменту феодальные сборы. Сходным было происхождение защиты прав собственности чужих торговцев, что можно видеть по установленным Бургундией правилам проведения ярмарок в Шалоне и Отуне (Autun). По точно таким же причинам предпринимались и такие меры, как умножение числа пошлин, произвольных конфискаций, принудительных займов и тому подобное, которые увеличивали неопределенность относительно прав собственности. Направление действий правительства зависело от его фискальных интересов.».]
В качестве исключений из общей склонности правительств ставить на первое место не разумное развитие прав собственности, а немедленные фискальные интересы, Норт и Томас указывают на администрацию Нидерландов при герцогах Бургундских и на первых Габсбургов, просвещенность которых постепенно слиняла из-за крайней нужды в деньгах на военные предприятия. [»В общем и целом политика Бургундцев и Габсбургов была направлена на объединение страны и поощрение торговли, что содействовало процветанию экономики и доходам короны. В XVI столетии семнадцать провинций империи Карла V сохраняли лояльность и снабжали корону все большими суммами, которые шли на войны за расширение империи. Благодаря процветанию, Нидерланды стали жемчужиной империи Габсбургов, и являлись самым мощным источником доходов казны... Но хотя Нидерланды терпели Карла V, они не стали мириться со все более тяжкими поборами его наследника Филиппа II. Нидерланды приняли лидерство принца Оранского и восстали, что повело к длительной борьбе, осложненной религиозными противоречиями.» (там же, с. 134)]
Чтобы судить о том, действительно ли более защищенная собственность стала фактором роста торговли, следует ответить на вопрос, была ли в 1750 году собственность более защищена, чем, скажем, в 1300 году. Борьба торговцев со своими суверенами за свободу от произвольных конфискаций веками шла на фоне непрерывных войн между суверенами, и большая правовая защищенность прав собственности подрывалась грабежом и реквизициями вторгшихся армий. Однако вплоть до Французской революции европейские войны велись небольшими отрядами, и торговцы страдали от мародерства не так уж сильно. Исключением была Столетняя война во Франции, после окончания которой в середине XV века иноземные вторжения не повторялись практически до 1814 года. Другим исключением была разрушительная Тридцатилетняя война в Германии 1618--1648 годов. Так что есть все основания заключить, что войны того времени были просто не в силах подорвать правовые гарантии собственности, если они существовали. Это совершенно ясно видно на примере Англии и чуть менее отчетливо во Франции, а после XVI века в Голландии. Мы можем сделать вывод, что в период подъема западной торговли увеличивалась защищенность торговли.
Экономические объединения, не основанные на родственных связях
Несомненно, семья—древнейший из социальных институтов и, судя по всему, является древнейшей формой хозяйственной организации. Мы принимаем, как должное, участие в фермерском труде каждого члена семьи за исключением детей. В средние века все деловые предприятия были семейным бизнесом, осуществляемым на средства семьи, управленческие и технические знания для которого также предоставлялись через семейные или родственные связи. Даже в такой развитой торговой общине, как венецианская, коммерция имела основой семейные товарищества, а совместные предприятия с посторонними были, скорее, исключением из правил. Непосильные для семьи долгосрочные инвестиции в судостроение и морскую торговлю осуществлялись государством. [Фредерик Лейн описывает венецианское семейное товарищество как одну из форм организации предприятия в гл. «Family Partnerships and Joint Ventures in the Venetian Republic». См.: Frederic C. Lane and Jelle C. Riemersma, eds., Enterprise and Secular Change (Homewood, Ill.: Richard D. Irwin, 1953), pp. 86--101. Как инструмент сохранения целостности семейного состояния венецианское партнерство наследников сравнимо с английским установлением о праве старшего сына на наследование земли.]
В средние века семья была единственной удовлетворительной моделью торгового предприятия. Сами по себе феодальная система и церковь являли собой громадные иерархические системы, в которых подчиненные приносили вышестоящим ритуальные клятвы в верности и послушании. Как свидетельствует практика позднего средневековья, при всей торжественности клятв и ритуалов их оказывалось недостаточно для выработки той атмосферы доверия и надежности, без которых невозможны длительные хозяйственные начинания.
Однако в тех случаях, когда потребности торговли превосходили возможности семейных фирм и случайных партнерств, частные фирмы могли торговать и инвестировать только при наличии какой-то иной базы для взаимного доверия. Расширение после XVI века неправительственной торговли и инвестиций было бы просто невозможно без создания чисто экономической формы организации, способной сформировать эквивалентные семейным связи. Без этого для всех проектов, слишком крупных для семейных фирм, стали бы неизбежными решения в духе венецианской олигархии, где финансирование брало на себя государство.
Мы не можем знать наверняка, как возникла новая лояльность, каковы психологические источники верности новым институтам, которые были совершенно чужды моральным и религиозным структурам уходящей эпохи. Даже сегодня в каждой западной стране некоторые люди не способны ощутить свою принадлежность к ориентированным на продажу и прибыль экономическим предприятиям, и эта отчужденность есть только остаток тех чувств, которые должны были господствовать непосредственно по следам феодализма. Создание в XVII веке новой модели организации было не малым достижением. Позднее, когда коммерческие предприятия стали обычным делом, появилась возможность объяснить лояльность к организации личными связями, формируемыми долгими годами ученичества и подчиненного положения. Но при своем появлении несемейные предприятия непременно должны были использовать другие источники верности и доверия.
Идея верности предприятию предполагает само предприятие. По утверждению Зомбарта, капиталистическое предприятие включает:
...возникновение над хозяйствующими индивидами и вне их отдельного хозяйственного организма: все деловые трансакции, которые прежде совершались более или менее изолированно—по очереди или одновременно—теперь оказались объединены рамками одной хозяйственной единицы—предприятия. Эта единица представляет собой непрерывное дело, длящееся дольше, чем жизнь участвующих в нем индивидов, служащее «носителем» экономического действия. В прежние времена также бывали надындивидуальные организации, особенно в сфере хозяйственной жизни, но те организмы связывали воедино все аспекты жизни естественных человеческих групп. Длительность существования таких общин или тотальных ассоциаций обеспечивалась естественной сменой поколений. Племя, клан, семья, даже деревенская община и гильдия были примерами такого рода надындивидуальных организмов, и хозяйственная деятельность составляла только часть их существования, имела смысл только относительно всего остального. [Wemer Sombart, «Medieval and Modem Commercial Enterprise», в кн. Lane and Riemersma eds., Enterprise and Secular Change, p. 36. Данная глава представляет собой выборки из главного произведения Зомбарта Der modeme Kapitalismus.]
Верность по отношению к группе, взаимное доверие и поддержка по необходимости культивировались среди тех, кто разделял опасности военной жизни и мореплавания, и, может быть, не случайно, что в бурные годы XVI и XVII столетий английские и датские торговцы были воинами или моряками. Легко представить себе создание делового предприятия компаньонами, которые научились доверять друг другу на войне или на море, поскольку такое часто случается и в наше время. (Например, поколение, которое в свои двадцать лет участвовало в гражданской войне в США, когда ему стало сорок, изобрело схему предприятий, не базирующихся на родственных связях, -- современную промышленную корпорацию.) Но существовали и другие значимые источники такого рода связей. Группы торговцев в Англии и в датских городах были относительно небольшими, нередко организованными в гильдии, и сплочены страстным участием в борьбе датчан против испанцев или английских торговцев против Стюартов. Личный статус внутри группы зависел от верности своим обязательствам и готовности их поддерживать, то есть от привычек, которые хорошо вписываются в схему поведения человека, преданного своему предприятию.
В ранних корпорациях необходимое доверие должно было связывать довольно посторонних друг другу людей. Речь шла не о доверии к близким деловым сотрудникам, но о готовности множества инвесторов положиться на честность и умение директоров и менеджеров корпорации. Каким-то образом значительное число имеющих деньги людей (тех, кто вкладывали в корпорации) должны были уверовать в то, что другие (те, кто управляли корпорацией) являются людьми честными и прилежными, что им можно верить. Такое доверие предполагает общее чувство деловой этики, и это последнее вряд ли могло быть заимствовано из учения католической церкви или у старой аристократии. Источники этой общей нравственности следовало отчасти искать в союзах торговцев, и не исключено, что в Англии и Голландии—в ведущих торговых странах того времени—эта солидарность усиливалась движением Реформации и сопутствовавшим ей нравственным порывом (подробнее мы обсудим это ниже). Само презрение церкви и старой аристократии к торговцам могло только усиливать их стремление к выработке кодекса чести, основанного на своевременной уплате долгов и верности к вышестоящим, -- чего сильно не хватало в кодексе аристократической чести.
Может быть, историки, изумляющиеся возникновению не имеющих родственной основы организационных связей, тем самым выдают некую часть собственного феодального наследия: аристократическое презрение к моральным ценностям буржуа. Явно полезнее подчеркивать агрессивность и алчность постфеодальных торговцев, чем их способность к созиданию нравственных норм. Но бесспорен тот факт, что именно торговцы развили пригодную для жизни в высокоорганизованном предприятии систему нравственных норм. Никаким другим образом несемейные предприятия, осуществившие такие грандиозные проекты, как колонизация, развитие внешней торговли, строительство каналов (а позднее и железных дорог), не смогли бы снискать верность и преданность к организации, без которых реализация этих целей была бы недостижимой—а они таки нашли источники этого.
Двойная запись в бухгалтерии
Для создания отличного от семьи делового предприятия было необходимо, во-первых, вообразить такое предприятие, а во-вторых, найти способ отличать дела предприятия от семейных дел его владельцев. Это было нелегко в эпоху, когда члены семьи и работники предприятия были одно и то же, когда собственники предприятия и оно само располагались в одном строении, а все члены семьи работали на общий котел. [Говоря о развитии в Италии, Вебер утверждает: «Первоначально различия между семейным хозяйством и бизнесом не было. Такое разделение возникло постепенно на базе средневекового учета денежных счетов..., но осталось совершенно неизвестным в Индии и Китае. В семьях богатых флорентийских коммерсантов, таких как Медичи, домашние расходы и деловые операции не разделялись в учетных книгах. Баланс подводился в первую очередь для внешних сделок, а все остальное оставалось «в семейном котле» семейной общины.» (General Economic History, p. 172)] В мире семейных предприятий потребность в различении между семейной и индивидуальной собственностью могла возникнуть из желания отдельных членов семьи торговать в свою пользу или владеть чем-то, не принадлежащим семье. Для этого было недостаточно просто отдельного перечисления собственности предприятия и собственности отдельного владельца. Следовало отделить запись трансакций предприятия от записи трансакций отдельного человека, и эти записи следовало соотнести с имуществом предприятия. Нужно было, чтобы успешные операции записывались как увеличивающие собственность, а неудачные—как уменьшающие ее. Очевиднейшая выгода двойной записи (в бухгалтерских книгах) заключалась в том, что торговец получал возможность контролировать точность регистрации каждой операции. Общим принципом сложной системы правил было то, что каждая трансакция одновременно фиксировалась как изменение активов (приход) и пассивов (расход). Если после суммирования записей в каждом разделе суммы не совпадали, следовало искать ошибку. Ни в самом этом принципе, ни в стремлении торговцев к точности записей нет и намека на то, что система двойной записи могла бы стать источником идеи о непрерывно существующем предприятии, которое представляет собой некоторое юридическое лицо (целостность), отличное от своих владельцев, за исключением одного момента: чтобы пассивы были равны активам нужно, чтобы пассивы включали обязательства предприятия перед третьими лицами и перед владельцами—чистую стоимость предприятия.
Таким образом, система счетоводства, практический смысл которой заключался в возможности обнаружения ошибок, приучила использовавших ее торговцев и счетоводов мыслить о предприятии как о должнике, имеющем обязательства перед своими владельцами, либо как о владельце чистой стоимости. Зомбарт даже счел уместным заявить, что «невозможно представить капитализм без системы двойных бухгалтерских записей». [Sombart, там же, с. 38. Критику зомбартовской оценки роли двойной бухгалтерии см.: Braudel, The «Wheels of Commerce (New York:
Harper & Row, 1982), pp. 573--575.] Эта система вызвала к жизни фирму, с ее стремлением к максимизации прибыли, в качестве подлинно автономной (и можно добавить вслед за Зомбартом—абстрактной) целостности, собственность которой уже не смешана с собственностью семьи, поместья или других социальных целостностей.
Помимо потребности в различении между собственностью предприятия и собственностью его владельцев, была и другая, более далекоидущая причина, побуждавшая к развитию формальной системы учета собственности и трансакций предприятия. Расширение практики кредитования требовало объективного, количественного метода оценки финансового положения и перспектив фирмы. Искомый метод развился, в конце концов, из системы двойной записи в виде набора правил, позволявших выразить в числовой форме все трансакции. Эти правила развились в согласованные и общепринятые процедуры регистрации всех экономических событий в измеряемом, а значит и допускающем вычисления виде. Экономическая реальность в самом прямом смысле слова стала тем» что можно отразить в виде чисел в бухгалтерских книгах: Quod поп est in libris, поп est in mundo (чего нет в книгах—не существует—лат.).
Иными словами, для развития западного капитализма имело значение не столько само по себе усовершенствование счетоводства и переход к двойным записям в бухгалтерских книгах, сколько возникший из этого перехода импульс к развитию финансового учета и практики оценки кредитоспособности предприятия в терминах ее баланса, прибылей и убытков.
Развитие системы морали, соответствующей нуждам коммерции
Для развития автономной сферы бизнеса исторически важен был еще один аспект. Возвышение торговли сотворило мир, в котором отдельные люди обрели свободу вступать в договорные отношения на условиях, соответствующих спросу и предложению, а также риску осуществления операций. Нравственные правила, необходимые для деятельности экономических организаций, не являющихся поместьем, гильдией или семьей, только начали устанавливаться. Весь комплекс деятельного и многообещающего аппарата торгового капитализма нуждался в нравственных правилах, воплощенных в таких терминах, как «честное дело», «выполнение обязательств», «пунктуальность», и (в случае наемных работников) «трудолюбие», «прилежание», «честность» и «верность». Источником этой морали, по крайней мере, в XVI и XVII веках, могла быть только религия.
Социальное учение католической церкви пришло из средневековья. В эту эпоху поместные обычаи жестко предписывали условия хозяйственных отношений в поместье, и почти такой же всеобъемлющий характер был свойственен гильдейским правилам в городах. Не приходилось ожидать, что унаследованные от средневекового хозяйства правила поведения, в основе которых лежала готовность подчиняться установленным обычаям, подойдут коммерческой эпохе, когда на место обычая встал индивидуальный выбор. Как на пример церковной доктрины, противоречившей потребностям поднимавшегося класса торговцев, чаще всего указывают на запрет взимания процентов. Но ведь в действительности чувствовалось отсутствие чего-то неизмеримо более важного: нравственного миропонимания, которое бы облегчило, поощрило и узаконило растущий мир рыночных отношений.
Для роста западной экономики не была нужна сильная нравственная озабоченность благосостоянием бедняков, а равно и предположение, что быстрый успех в делах открывает путь к вечному спасению, поскольку свидетельствует о личном нравственном совершенстве или превосходстве характера. Мало что говорит о широком распространении веры в нравственную желательность равномерного распределения доходов. Многие современные моралисты ставят эти вопросы в центр проблем политических и экономических нравов, сцепленных в первую очередь с вопросами распределения. Но почти никто не считает эти вопросы существенными для экономического роста или для развития экономических институтов Запада, поскольку принято их рассматривать в терминах производительности труда и объемов производства. Представление, согласно которому бедность нетерпима в богатом обществе, стало возможным только с возникновением богатого общества, а это произошло существенно позже тех времен, о которых мы говорим сейчас.
Протестантская реформация предложила в XVI веке систему моральных взглядов, которая соответствовала нуждам торгового капитализма. Специфика связей между историей подъема европейского капитализма и протестантизмом была предметом жарких и безостановочных дебатов. Начало им положила публикация книги Макса Вебера Протестантская этика и дух капитализма. [Max Weber, Protestant Ethic and the Spirit of Capitalism (New York: Scribner & Sons, 1930). Первая публикация работы в 1904--1905 гг. «Die Protestantische Ethik und der Geist der Kapitalismus» (Tubingen U. Leipzig: J. C. B. Mohr).] Вебер, тщательно подчеркивая, что не намерен предложить монокаузальное объяснение роста капитализма, доказывал, что протестантизм способствовал успешности этого процесса. Как объясняет Лэндс, Вебер:
...никогда не утверждал, что один протестантизм является причиной возникновения капитализма; напротив, он предложил другие факторы, совокупность которых позволяет объяснить развитие современной индустриальной экономики: возникновение современных национальных государств, покоящихся на профессиональной бюрократии; прогресс научного знания; триумф рационалистического сознания. Но он рассматривал капитализм в перспективе мировой истории. Он хотел понять, почему промышленный капитализм появился на Западе, прежде всего в северо-восточной Европе, а не, например, в Китае, который лишь за несколько столетий до этого был намного богаче Запада, был более развит политически, экономически и технологически. И он обнаружил, что протестантизм был одной из ярких черт, присущих исключительно Западу. [David Landes (ed.), The Rise of Capitalism (New York: Macmillan, 1966), p. 7]
Прежде всего Вебер имел в виду кальвинистскую ветвь протестантизма.
Для Кальвина было очень важным представление об «избранных», спасение которым предопределено. В понимании Вебера протестантизм взрастил сильное чувство преданности своей работе или «призванию», и успешность в делах была знаком того, что человек избран для спасения.
Не исключено, что аргументы Вебера были ошибочны, хотя это и не имеет большого значения для его концепции. Сражаясь с католицизмом, Кальвин отрицал возможность церковной иерархии даровать спасение и доказывал, что нет моральных и иных оснований, которые возвышали бы священников над мирянами. Доктрина предопределения противоречила учению; что церковь способна даровать спасение. [Взгляды Кальвина относительно проблемы предопределения изложены в гл. 21--23 книги 3 Institutes of Christian Religion (Geneva: 1559; London, 1813). Седьмое американское издание (Philadelphia: Presbyterian Board of Christian Education, 1936), vol. 2, pp. 170--241.] Тем, кого заботил вопрос— предназначены ли они быть спасенными или обречены гибели—Кальвин предлагал положиться на свидетельства призвания, веры и убегания от греха, противопоставленные жизненной практике тех, кто пренебрег своим призванием, кому недостало веры и кто упорствовал в грехе.
Решающий фактор экономического успеха протестантских общин легче обнаружить в другой доктрине, которая также была связана с кальвиновским отрицанием особой власти священников: в учении, что служение Богу должно быть делом всей христианской общины, а не только церковников. Относительно повседневного труда он заявлял, что «не следует добиваться богатства и почестей с помощью беззаконных действий, посредством лжи и преступления, пожирая и унижая ближних; нам следует стремиться только к таким целям, которые не отклоняют нас от путей невинности» [там же, т. 1, с. 761--762]. Возможно, что он сам не понимал, как далеко уведет идея о том, что допустимо стремиться к почестям и богатству с помощью прилежания, усердия и надежности.
Как бы то ни было, кальвинизм сообщает труду торговца и ремесленника те же самые ценность и достоинство религиозного служения, что и труду священника или монарха. Не удивительно, что такая сакрализация труда кальвинстской ветвью протестантизма способствовала развитию образцов поведения, вполне отвечавших задачам капитализма: преданность своему делу, надежность, усердие, самоотверженность, простота, бережливость, пунктуальность, выполнение обязательств, верность групповым интересам, короче говоря, тот «светский аскетизм», который был противопоставлен Вебером «аскетическому отказу от мира» католических монахов, которые уходом в монастырь отрицали заботы этого мира, поскольку им недоставало кальвинистской веры в то, что повседневный труд не менее свят, чем любая другая форма служения Богу. Протестантский «мирской аскетизм», напротив, направлял энергию людей в деловую жизнь и при этом с презрением отбрасывал фривольные радости материального мира. Вебер не первым отметил негативное влияние на мир монашества и практики аскетического ухода от мира. Эдвард Гиббон в книге Упадок и гибель римской империи (1776) в главе 37 критикует древнюю гражданскую безответственность монашеского движения, отмечая с известной умеренностью, что «целые легионы скрывались в этих религиозных убежищах, подрывая тем самым силу и мощь империи».
В длительных дебатах относительно этого тезиса Вебера центральное место принадлежало двум контраргументам.
Во-первых, капиталистические институты развились, хотя и не с такой скоростью как в протестантских землях, во многих местах, где господствовал католицизм, особенно в Италии, южной Германии и в некоторых районах Нидерландов. И полезно, пожалуй, помнить, что как протестантизм, так и католицизм неоднородны. Порой считается, что протестантизм англиканской церкви или лютеранство германских княжеств ближе к римскому католицизму, чем к протестантизму Кальвина, Кнокса или, позднее, Джона Уэсли. Следует поэтому спросить, почему Англия, -- может быть наименее протестантская из всех протестантских стран, которую в XVII веке оттолкнул от протестантского аскетизма неудачный опыт с пуританизмом Кромвеля, -- лидировала в развитии капитализма. Может быть, частичный ответ дает указание на кальвинистские традиции шотландцев, про которых принято считать, что они сыграли непропорционально большую (для своей численности) роль в британском бизнесе. Но и католицизм со времен первых миссионеров, проповедовавших в Ирландии и других странах, проявил серьезную готовность приспосабливаться к местным обычаям и условиям. Без подробного (и невозможного в настоящее время) изучения практики местных церквей в тех католических районах, где коммерция развилась сравнительно рано, нельзя с уверенностью утверждать, что местные церкви всегда были столь же отчуждены от нужд торговцев, как и главное течение средневекового католицизма.
Во-вторых, многие утверждали, что причинно-следственные связи между протестантизмом и капитализмом были гораздо сложнее, чем та упрощенная интерпретация, которая приписывается Веберу. Можно утверждать даже, что не протестантизм создал капитализм, но что он сам был порождением капитализма [см., например, Н. М. Robertson, Aspects of the Rise of Economic Individualism (Cambridge: Harvard University Press, 1933)]. При этом критики Вебера имеют в виду, что протестантизм предложил ряд верований, превосходно подходивших и крайне лестных для удачливых капиталистов, которые по этой причине и приняли их. Возможен и менее обидный аргумент: религиозные институты феодализма не отвечали религиозным и моральным нуждам новых торговцев и капиталистов, и этот вакуум заполнил протестантизм.
Едва ли следует предполагать, что капиталисты просто подобрали религию, удобную для их финансовых интересов. Было бы не удивительно, если бы большинство людей XVI века, которых отличала большая нравственная строгость, чем это было обычно в Европе периода Возрождения, оказались в рядах движения религиозных реформ и сыграли бы выдающуюся, непропорциональную своей численности роль в становлении институтов капитализма. Общество эпохи Возрождения не отличалось строгостью нравов и вполне возможно, что те черты характера, которые были важны для поднимающегося капитализма, чаще всего были свойственны сторонникам религиозных реформ.
Нет нужды оценивать достоинства этих подходов. [В разгар дебатов о связи между протестантизмом и капитализмом Линн Уайт предложил гораздо более радикальный подход, в котором христианство противопоставляется всем другим религиям. Уайт утверждает, что христианство взрастило более деятельное и манипулятивное отношение к природе, чем любая другая религия. Фактически, Уайт приписывает влиянию христианства то, что он называет «экологическим кризисом»:
«Христианство, особенно в его западных формах, является самой антропоцентричной религией среди всех, которые видел мир... Христианство, в полную противоположность к древнему язычеству и азиатским культам (за исключением, пожалуй, зороастризма), не только утвердило дуализм человека и природы, но также провозгласило, что это Бог повелел человеку использовать природу для собственных нужд. На уровне повседневной жизни это имело любопытные последствия. В древности каждое дерево, каждый росток, каждый ручеек или холм имели своего гения-покровителя. Эти духи были доступны для человека, но отличались от него; кентавры, фавны и русалки демонстрируют свою амбивалентность. Прежде чем срубить дерево, разрыть холм или запрудить поток важно было умиротворить духов этого места, и поддерживать потом эту умиротворенность. Разрушив языческий анимизм, христианство сделало возможным эксплуатацию природы с полным безразличием к чувствам природных объектов. Часто говорят, что церковь заместила анимизм культом святых. Верно, но функционально культ святых отличен от анимизма. Святой не обитает в природном объекте; у него могут быть особые убежища, но сам он принадлежит небесам. Более того, святой является человеком; к нему можно обращаться на человеческом языке. Кроме святых, у христианства есть еще ангелы и демоны, унаследованные у иудаизма и, может быть, косвенно у зороастризма. Но они не менее мобильны, чем святые. Духи, живущие в природных объектах, которые прежде защищали их от человека, исчезли. Была утверждена монополия человека на одухотворенность, и старые препятствия к эксплуатации природы исчезли.» (Lynn White, Jr., «The Historical Roots of our Ecologic Crisis», Science 155: 1205; 10 March 1967).] Скорее, следует подчеркнуть ряд относящихся к нашей теме непротиворечивых аспектов. Вебера интересовали не столько символическое содержание протестантизма и не его учение, а те виды социального поведения, развитию которых благоприятствовала эта религия. Бесспорно, что протестантизм поощрял и легитимизировал специфически капиталистические образцы поведения, благоприятные для рыночного успеха. Нет оснований сомневаться и в том, что в долгосрочной перспективе результатом реформации стало все большее отдаление религии от сферы бизнеса. Протестантизм санкционировал высокую степень ответственности индивидуума в области морали и уменьшил власть священнослужителей; торговцы-протестанты смогли освободиться от церковных ограничений, разумность и полезность которых не подтверждалась их собственным опытом. В таких обстоятельствах католические священники просто не могли отстаивать доктрины, способные толкнуть к протестантизму самых преуспевающих прихожан. Церкви все больше приходилось смиряться с тем, что для нее хорошо все то, что хорошо для мира коммерции. Сэр Джон Хикс отмечает относительно запрета на взимание процентов:
...появление банков свидетельствовало о том, что запрет на ростовщичество рушится, по крайней мере, в некоторых областях деятельности. Следует подчеркнуть, что это началось задолго до протестантства; если «протестантская этика» и имеет к этому отношение, то лишь такое, что практика создала этику, а не наоборот. [John Hicks, A Theory of Economic History (New York: Oxford University Press, 1969), p. 78--79. Краткий обзор приемов, с помощью которых торговцы обходили запрет на взимание процентов, см.: Braudel, Wheels of Commerce, pp. 559--566. Бродель также обсуждает, в какой степени Кальвин принимал практику взимания процентов, pp. 568--569.]
Таким образом, церковное руководство, что бы оно ни думало о методах бизнеса, было вынуждено постепенно отказаться от претензий на регулирование или прямое направление повседневной деловой жизни. Одним словом, в XVI и XVII веках деловая жизнь секуляризировалась. При этом сильно выросла степень ее независимости от церковных властей. Постепенно религия превратилась из силы, сдерживавшей капиталистическое развитие, в источник санкционирования и поддержки торгового капитализма, в моральную доктрину, полезную для нормального функционирования поднимающегося мира коммерции. Вопрос не сводился целиком к теологическому содержанию протестантизма или капитализма. Частично дело было в конкуренции между несколькими соперничавшими религиями, которое, так же как и соперничество между национальными государствами, дало предпринимателям возможность убегать от чрезмерного давления.
Полная оценка исторических взаимосвязей между капитализмом и религией требует не только понимания диалектической природы связи между этими сферами, но и учета изменений в самой церкви. Р. Тоуни отмечает «поразительный» контраст между «железным коллективизмом» кальвинистской Женевы и «спокойным отталкиванием всех традиционных экономических ограничений в Англии после гражданской войны»—и в этом наблюдении он не одинок. [»Дух капитализма стар как сама история и, вопреки некоторым утверждениям, не является порождением пуританизма. Но он нашел в ряде аспектов позднего пуритантства источник энергии, который тонизировал и укрепил этот уже достаточно сильный дух. На первый взгляд, невозможен контраст более разительный, чем контраст железного коллективизма, почти военной дисциплины, беспощадной и жестокой суровости, которые были установлены в Женеве Кальвином и воспроизведены, пусть и в более мягких формах, его учениками в других местах, и спокойного отклонения всех традиционных ограничений экономической деятельности, характерного для английской деловой жизни после гражданской войны. На деле повсюду наличествовали те же составляющие, но смешанные в разных пропорциях и имевшие в разное время разную температуру. Подобно чертам индивидуального характера, которые раскрываются с достижением зрелости, скрытые в пуританизме тенденции, позднее сделавшие его союзником любого движения против контроля экономической деятельности, осуществлявшегося во имя общественной нравственности или ради общественных интересов, не проявлялись до тех пор, пока не созрели политические и экономические условия для их роста. И когда такие условия возникли, трансформация произошла не только в Англии. Во всех странах одинаково—в Голландии, в Америке, в Шотландии и в самой Женеве— социальная теория кальвинизма прошла через тот же процесс развития. Она началась как опора авторитарной регламентации. И она стала главным двигателем почти утилитарного индивидуализма. Если социальные реформаторы XVI века могли славить Кальвина за жесткость устанавливаемого им экономического режима, то в период реставрации в Англии их наследники либо порицали его как отца вседозволенности в экономической жизни, либо превозносили кальвинистские общины за дух предпринимательства и свободу от древних предрассудков в области экономической нравственности. Настолько мало знают те, кто берется направлять стрелы духа, где они запылают.» (R. H. Tawney, Religion and the Rise of Capitalism, New York: Harcourt, Brace & Co., 1926, pp. 188--189). Бродель приписывает те же взгляды Зомбарту (см.: Wheels of Commerce, p. 568).]
О непоследовательности протестантизма свидетельствуют противоречия между двумя (среди многих других) течениями протестантской мысли, а также сочетание изменившегося морального восприятия и определенной интеллектуальной нечувствительности к смыслу перехода от интегрированного общества к плюралистическому. Протестантизм подчеркивал, что спасение зависит от личности. Усердный труд, вынуждаемый контролем общества, и щедрость благотворителя, за которым охотится сборщик налогов—не продвигают ни на шаг к спасению души. В то же время протестантские проповедники и церкви считали своим долгом учить и служить образцом для своей паствы, всегда были готовы поговорить о заблуждениях прихожан и не слишком колебались, когда дело доходило до изгнания заблудших овец из общины. Между XVI и XIX веками средние классы усвоили ту точку зрения, что «традиционные ограничения экономической деятельности» есть насилие со стороны упадочной аристократии. При этом сохранялись обе вышеотмеченные идеи протестантизма, и пасторы не оставляли без внимания то, что считали излишествами деловых людей XIX века. Они сыграли существенную роль в принятии первого в Англии фабричного законодательства. Но впоследствии специализация деловой жизни зашла так далеко, что деловые люди стали не более чувствительны к моральным увещеваниям пасторов, чем люди науки, искусства, музыки или литературы. Тоуни мог бы столь же основательно (или неосновательно) противопоставить «железный коллективизм» пуританской Англии «спокойному отталкиванию всех традиционных ограничений» в литературном мире, которое было свойственно английской литературе «после гражданской войны»—в период драматической реставрации.
Возникший в XVI веке протестантизм не предвидел экономического учения Адама Смита. Протестантизм вообще не являлся экономической доктриной. Но он наделил торговцев идеей личной моральной ответственности, не нуждавшейся в санкции церкви, а также нормами нравственности, в которых на первом плане были прилежание, бережливость, честность, выполнение обязательств—качества очень важные для институтов капитализма. Поднимавшееся купечество и автономная система хозяйственной жизни (подобно любой другой большой и автономной социальной системе) нуждались в подходящих системах моральных и этических норм. В той мере, в какой протестантизм был в этом отношении адекватнее, чем католицизм, он способствовал росту капитализма.
Следует упомянуть и другое вероятное следствие реформации. Утверждали, что сокращение расходов на церковь, подобно сокращению военных расходов, благоприятно для промышленного роста. Церковные расходы в Англии сократились после обращения Генриха VIII в протестантизм, и то же было в других протестантских странах. С этим связано и то, что в католических странах значительная часть земли принадлежала церковным организациям, а потому была исключена из обычного торгового оборота. С переходом к протестантизму и изъятием этих земель они стали доступны для коммерческой эксплуатации. Джон У.
Нэф следующим образом описывает это:
Разрыв Генриха VIII с Римом (вскоре после изъятия собственности монастырей и других религиозных конгрегаций) и вызванное этим сокращение численности и богатства священнослужителей создали к началу елизаветинской эпохи, то есть задолго до обострения конституционной борьбы, благоприятные условия для промышленного роста. После конфискаций 1536 и 1539 годов доля национального дохода, расходуемого на церковные нужды, была в Англии гораздо меньше, чем в предыдущие восемь веков. Ничего подобного не было в странах, оставшихся католическими. Во Франции церковь сохраняла всю свою собственность и число церковников не уменьшилось. В Испании и испанских Нидерландах совокупное число монахов, монахинь и священников выросло.
Частичная конфискация церковной собственности в Англии (и в других протестантских странах, в особенности в Швеции, Дании, Шотландии и Голландии) облегчила частным предпринимателям доступ к земле и минеральным ресурсам. [Nef, War and Human Progress, pp. 15--16]
Воздействие реформации на долгосрочное перераспределение богатств между церковью и классом капиталистов не ограничилось конфискацией церковной собственности: кальвинистская доктрина о предопределении и святости труда предполагала, что капиталисты могут сохранять собственность для своей семьи вместо того, чтобы дарить или завещать ее церкви.
Меркантилизм
Мы переходим к важнейшему институциональному изобретению, которое смягчило переход от феодализма к капитализму и проложило путь современному капитализму. Речь идет о союзе между правительствами и коммерсантами. Совокупность соответствующих политических решений и стратегий известна как политика меркантилизма. [Более подробный обзор меркантилизма см. в следующих работах:
Eli F. Heckscher, Mercantilism, 2 vols., 2d rev. ed., (London: George Alien & Unwin, 1955); Charles H. Wilson, «Trade, Society and the Staple», в The Cambridge Economic History of Europe, E. E. Rich and C. H. Wilson, eds., vol. 4, The Economy of Expanding Europe in the Sixteenth and Seventeenth Centuries, chap. 8.] Исторически меркантилизм был важен для развития и поощрения торговли в условиях, когда еще были сильны традиции и институты феодализма.
В период укрепления монархий правительства являлись в первую очередь центрами военного могущества, а основной экономической предпосылкой существования этих центров военной мощи было золото на покупку оружия (часто за рубежом) и на содержание войск. Испания получала золото из Нового Света. В других странах внутренние источники золота принадлежали подданным, но раз изъятые и потраченные, они иссякали. Меркантилистское решение заключалось в том, что нужно продавать за границу больше, чем закупать там, а разницу получать золотом. Допустимым считался импорт сырья для производства экспортных товаров и получения прибыли, хотя меркантилисты в целом относились к импорту без восторга. И лучше всего, если можно было получать сырье из колоний, не платя иностранцам в золоте.
Для получения наибольшего дохода от экспорта меркантилистская теория рекомендовала использовать монополии, так чтобы не возникали ситуации, когда, например, французские торговцы конкурируют друг с другом и в итоге сбивают цены на французские продукты на иноземных рынках: Равным образом монополизация импорта предотвращает опасность того, что конкуренция между импортерами вздует цены на иноземные товары. Предоставление такого рода монополий превращало монархов и их влиятельнейших придворных в союзников торговцев. Благодаря этому носители политической власти получали личную долю в прибыли торговых и производящих предприятий. Теоретически все это звучит ужасно и на практике выливалось в коррупцию, но распространенность и сила политики меркантилизма оказались достаточными, чтобы вызвать упадок итальянских и ганзейских городов, которые утратили принадлежавшие им с XII века господствующие позиции в торговле.
Легче понять ситуацию, если не считать практику отражением принципов меркантилизма (которые были разработаны на основе уже сложившейся практики), а видеть в ней пережиток феодализма и элемент борьбы монархов за право налагать налоги без согласия парламента. В феодальном обществе право на торговлю предоставляли и подтверждали хартии соответствующего сеньора. Ярмарки существовали в силу его милостивого разрешения, и права гильдий на занятия промыслами имели тот же источник. Когда право на взимание налога оспаривалось, продажа таких хартий была источником средств. Платежи за их выдачу могли быть одноразовыми, в виде регулярных налогов или смешанными. Длительное время важнейшим источником средств для британской короны были налоги на монополизированную купеческой компанией торговлю шерстью. Благодаря тому, что члены правящего класса участвовали в прибылях, довольно странная практика новых национальных государств, направленная на одновременное ограничение импорта и предоставление исключительных торговых привилегий своим подданным, сыграла значительную роль в создании свободного купечества, имевшего право— в рамках многочисленных хартий—торговать на собственных условиях.
Важно отметить, что предоставление монополий нередко имело целью улучшение возможностей для создания новых отраслей. В частности, Англия превратилась из экспортера сырья в экспортера готовой продукции в немалой части благодаря тому, что возможность получения монопольных привилегий привлекла в страну фламандцев и других иммигрантов. Уже в 1331 году монопольные преимущества были дарованы ткачам, а потом и многим другим. Согласно Норту и Томасу [North and Thomas, Rise of the Western World, pp. 152--153], при Елизавете были дарованы 55 патентов на монополию, в том числе 21 патент—иностранцам или натурализовавшимся иммигрантам.
Глядя через столетия, нелегко оценить факторы, приводившиеся в действие актом предоставления монополии. Благодаря этому, в частности, королевские правительства превращались в сторонников расширения торговли, не обязательно принципиальными, может быть, целиком из корыстных побуждений. Торговые монополии были чем-то вроде учебного пособия, как если бы их изобрели специально для того, чтобы на конкретном примере и быстро показать королевским правительствам выгоды роста торговли. Ко временам Адама Смита урок был уже хорошо усвоен, и он потребовал устранения учебного пособия. Но партнерство между правительствами и капиталистами сохранилось—в форме лицензий и патентов, или в форме особых механизмов военных поставок, и эти учебные пособия широко используются в странах третьего мира.
Политическая раздробленность Европы как источник роста
В свете вышерассмотренной практики меркантилизма кажется несомненным, что развитие капитализма на Западе было в немалой степени обязано раздробленности Европы на множество суверенных образований. Не было единой фирмы «Европа Инк.», но зато было множество мелких «монархия Инк.», «княжество Инк.», «город-государство Инк.». Важным фактором преодоления наследственного отвращения деревенской военной аристократии к новому классу торговцев была конкуренция между лидерами возникавших национальных государств, каждый из которых дорожил возможностью получать со своих торговцев налоги и кредиты и при этом сознавал политическую опасность того, что у соседей будет больше денег для финансирования вооруженных сил. Если бы торговцам противостояла политическая монополия, им не хватило бы средств на выкуп свободы торговать.
Известны империи, которые управляли районами, в культурном и хозяйственном отношении не менее разнообразными, чем Запад, и при этом не Ослабившие политического контроля над торговлей. В этих империях, отличавшихся полной консолидацией политической власти и незначительностью внутренней конкуренции за патронаж над торговлей, сопоставимого ослабления политического контроля не было. Впрочем, не было и сопоставимого развития торговли.
В главе 3 мы упоминали о китайской империи, которая располагала более совершенными технологиями, чем Запад, и весьма развитой государственной бюрократией. Возможным объяснением того, почему совершенная китайская технология не стала основой экономического роста, является рациональность китайской системы отбора чиновников, которая вела к концентрации власти, тогда как в Европе власть была распылена между крупными землевладельцами.
В области технологии китайцы были склонны замирать по достижении некоего уровня. Как только удавалось изобрести и освоить хороший способ делать что-либо, этот метод обращался в привычку, совершенно недоступную изменениям. Неправильно представлять дело так, что китайские изобретения имели целью только получение удовольствия или развлечение императорского двора. Китайские джонки, водяные колеса и компас были полезными и широко использовавшимися изобретениями. И в Китае, и на Западе всегда были те, кто нес убытки от внедрения технологических новшеств, и они время от времени пытались яростно противостоять появлению новшеств. В Китае такие люди пользовались безоговорочной поддержкой мандаринов, которые ничего лично не получали от внедрения технологических новшеств и не желали, чтобы технологические новшества как-нибудь разрушили статус-хво, Несмотря на этот консерватизм, техника и экономика в Китае, скажем, в XV столетии были развиты лучше, чем на Западе. Но отбор только тех изменений, которые никого чувствительно не затрагивают, ведет к страшному замедлению технического и экономического прогресса.
На Западе конкурирующие центры политической власти были крайне заинтересованы в технологических изменениях, обещающих торговые или производственные преимущества и рост правительственных доходов, а потому и опасались того, что соседи опередят их во внедрении новинок. Как только стало ясно, что рано или поздно кто-либо из конкурентов выпустит джинна из бутылки, идея, что власть может противоборствовать технологическим изменениям и отстаивать статус-кво, более или менее исчезла из западного сознания. Так что может быть не случайным совпадение, что современная Япония, первая адаптировавшая западные экономические институты, также возникла на основе политически раздробленного феодального общества.
Китайский опыт позволяет заключить, что в Европе именно запоздалое развитие государственной бюрократии—родичей китайских мандаринов—помогало держать открытыми возможности капиталистического развития. Отмеченное Нидхемом различие между ценностями торговцев и мандаринов очень напоминает наблюдавшееся позднее различие ценностных установок торговцев и прусских, французских или английских чиновников. Европейские чиновники слишком поздно овладели властью и не смогли предотвратить рост капитализма; у них осталась единственная возможность реализовать ценностные установки мандаринов— постепенно, в фабианской манере распространять власть на не слишком подвижные и энергичные, не способные сопротивляться сферы капитализма.
Загадка Китая—сочетание передовой технологии и отсутствия экономического роста—является частью более общего вопроса о соотношении имперской политической структуры и экономического роста. Китайская империя была лишь одной из ряда империй, не сумевших найти путь от бедности к богатству. Не умея обеспечить устойчивый рост, эти империи всегда приходили в упадок. Ростоу считает причиной упадка спесь, толкавшую империи к войнам, истощавшим ресурсы до такой степени, что рост сменялся упадком:
В этих традиционных империях главным было то, что они не могли обеспечить устойчивый рост. Периоды подъема сменялись периодами упадка. Типичнейшей причиной упадка были войны. Если возможность войны и небольшие военные предприятия способствовали модернизации общества, то большие и длительные войны требовали ресурсов больше, чем общество могло производить, что давало толчок, саморазвивающемуся процессу экономического, политического и социального упадка. Быстрый упадок Афин в V веке до нашей эры и медленное перемалывание западных областей римской империи являются классическими примерами этого процесса. Его же можно наблюдать в периоды исчезновения некоторых китайских династий, да и в других местах. [W. W. Rostow, «The Beginnings of Modern Growth in Europe: An Essay in Synthesis», Journal of Economic History 33 (September 1973): pp. 548--549]
Вполне возможно, что условием устойчивого экономического роста является торговля между рядом соперничающих государств, каждое из которых слишком незначительно, чтобы мечтать об империалистических войнах, и слишком боится экономической конкуренции других государств, чтобы пойти на экономическое истощение собственных ресурсов. В XIX и в начале XX века политические традиции американского федерализма и тогдашние толкования конституции резко сужали возможности федерального правительства вмешиваться в экономику, а правительства штатов боялись экономической конкуренции других штатов. Совместимо ли конституционное преобразование США в классическую империю с бесконечным устойчивым ростом экономики—это, конечно, очень животрепещущий и противоречивый вопрос. Тот же вопрос возможен относительно СССР, где финансирование имперских амбиций сильно тормозило экономический прогресс.
Заключение
При попытке понять источники экономического роста Запада первыми в голову приходят не институциональные изобретения, а технологические. Однако новые институты, бесспорно, способствовали экономическому росту Запада, а в некоторых случаях их вклад был решающим. По мере обособления экономической сферы деятельности, ей пришлось изобретать собственные институты, и порой это происходило во взаимодействии с миром политики.
Поражает тот факт, что возникновение институтов капитализма было так сильно связано с реалиями городской жизни. Тесная связь между торговлей и урбанизацией вновь и вновь проявляется в развитии институтов торговли, которые были изначально и городскими. В эпоху медленных средств связи несемейные формы предприятий могли возникать только в городах, где наличествовали ресурсы знаний и умений, достаточные для создания торговых предприятий. Поразительным примером городского развития является страхование, поскольку разделение риска между многими торговцами делается возможным, когда на рынке одного города— будь то Лондон, Флоренция или Амстердам—торгует много купцов. Даже правовое принуждение к выполнению торговых договоров возможно только в общине, где количество контрактов и количество конфликтов оказываются достаточно большими, чтобы стало возможным поддержание специализированной корпорации судей, адвокатов и правоведов. Переход от передаточных векселей к депозитным банкам вряд ли был бы возможен, если бы банкиры не получили доверие торговцев сначала в своем городе, а уж потом и в других местах. Первоначально разделение Европы на национальные государства имело мало связи с городской жизнью, но благорасположение итальянских городов-государств, а позднее Амстердама и Лондона к торговле, к которой тогда в других местах относились настороженно, подтолкнуло экономическое развитие.
Происшедшие в XVI веке изменения религиозных верований не были специфически городскими явлениями, и их роль в становлении капитализма была предметом длительного спора. Вследствие действия рыночных институтов почти каждый оказался одновременно в положении и кредитора, и должника, и возникла нужда в системе нравственности, объединяющей обязательность, ответственность при выполнении и прилежание. Не исключено, что моральная система протестантизма лучше соответствовала нуждам экономического роста, чем старое учение католицизма. Можно указать, что торговцы Лондона и Амстердама добились большего доверия у торговцев других городов, и их операции приобрели больший размах, чем когда-либо имели торговцы Венеции, Генуи, Милана или Флоренции. Но достижению этого конечного результата способствовало слишком много разных факторов, чтобы можно было приписать все или почти все одному моральному превосходству, с чем еще и не все согласятся. Важно то, что экономика получила свою систему морали, которая, при всех ее достоинствах и недостатках, дала торговцам как социальной группе основания, чтобы действовать как автономная социальная группа и игнорировать поучения посторонних, не испытывая при этом чувства вины. В плюралистическом обществе каждая сфера деятельности нуждается в собственной системе морали, которая также является предметом критики извне и также остается неуязвимой для такой критики—компетентной или поверхностной.

5. Развитие промышленности: 1750--1880



Представление о том, что богатство Запада проистекает из его технологических достижений, почти всегда соседствует с мнением, что важнейшая из технологий— система массового производства, воплощенная в фабричной системе. Поэтому, как только страны третьего мира освободились от колониализма, они бросились обзаводиться современными заводами—то есть делать то же самое, что и Советский Союз полвека назад, приступая к своим пятилеткам. Однако на Западе развитие коммерции и коммерческих институтов, обобщенно рассмотренное в главах 3 и 4, предшествовало развитию современных индустриальных институтов. К тому же, фабрики никогда не были главным местом занятости для западных работников. Совокупное число работников сельского хозяйства, лесопильной и лесодобывающей промышленности, транспорта и систем связи, служащих банков, оптовой и розничной торговли, работников сферы образования и здравоохранения, ремесленников и людей искусства, адвокатов и государственных служащих всегда равнялось числу фабричных рабочих или превосходило его.
При изучении развития промышленных институтов следует помнить и о гораздо более сложных обстоятельствах. Во всех западных странах физическая совокупность производственных мощностей постоянно изменяется. Состав этих мощностей в каждый данный момент чрезвычайно важен, но он подобен одному кадру на кинопленке: сам по себе он не передает действия, а именно его нужно объяснить, только действие обещает экономический прогресс для незападных стран. Западная промышленность есть система для порождения изменений, которая порой создает новые рынки, порой реагирует на них, постоянно применяется к новым источникам и условиям поставки топлива и сырья, осваивает новые технологии, а порой и создает их, и всегда занята обновлением и перестройкой своих производственных мощностей, которые гораздо более изменчивы, чем это может показаться. Есть нечто восхитительное в физическом оборудовании гигантских заводов, в дыме труб, в гуле машин и вымуштрованности рабочих. Следует постоянно напоминать себе, что для экономического роста важна система институтов, которая делает весь этот производственный механизм—при всей его внушительности—чем-то временным. Заброшенные фабрики XIX века на реках Новой Англии и опустевшие, ржавеющие сталеплавильные заводы Среднего Запада, не говоря уже об отдельных восстановленных и превращенных в музеи кузницах и часовых мастерских—все то, откуда мы ушли, -- говорят нам не меньше об источниках развития Запада, чем самые современные роботизированные заводы, -- чем все то, к чему мы переходим сейчас и от чего, конечно же, откажемся потом. Все это кадры единого фильма.
В этой главе нас будет занимать период от 1750 до 1880 года. Начиная с 1750 года, фабричная система производства постепенно становится господствующей в большей части промышленности Запада. Она изменила отношения между людьми на работе и перенесла рабочие места из жилищ на фабрики—что имело, по-видимому, еще более значительные социальные последствия. Перемещение труда под крыши фабрик было практически завершено к 1880 году, но большая часть коммерческих и промышленных предприятий, за исключением банков и железных дорог, оставалась по-прежнему в руках индивидуальных собственников или товариществ. Столь характерные для современной хозяйственной жизни Запада промышленные корпорации, эти разнообразные по размерам и структуре предприятия, возникли после 1880 года и будут рассмотрены в главах 6 и 7. Между 1750 и 1880 годами уважение западных правительств к независимости хозяйственной сферы стало буквально своего рода идеологией. Если не считать таких спорадических вмешательств, как британское фабричное законодательство и бисмарковская система социального страхования, правительства были готовы оказывать содействие только в ответ на просьбу. Налоги мирного времени были невелики, а деньги сравнительно стабильны. С другой стороны, имели место войны, особенно наполеоновские войны 1790--1815 годов, а также множество социальных волнений.
Не все, но большая часть революционных изменений в западной промышленности и на транспорте между 1750 и 1880 годами могут быть возведены к одному организационному и двум технологическим изобретениям. Первое—это переход от системы ремесленных мастерских к фабричному производству. В разных отраслях этот переход имел свои формы. В некоторых случаях фабричное производство не без выгоды для себя начинали те же фирмы и те же люди, что прежде функционировали как ремесленные. В других случаях это делали новые фирмы и новые люди, которые замещали своих предшественников, далеко для них небезболезненно. В небольшом числе отраслей фабрики так и не сумели вытеснить ремесленные мастерские. Фабричная организация оказалась непригодной для больших секторов хозяйства, в том числе для транспорта, оптовой и розничной торговли, банковского и страхового дела, для издательств, свободных профессий и искусств, и реакция этих секторов на изменения заключалась главным образом в интенсификации дела и в сокращении отпускных цен на товары и услуги. Первым из двух грандиозных технологических изменений было изумительное возрастание использования силы воды и пара в фабричном производстве и пара— для водного и сухопутного транспорта. По крайней мере, в текстильном и металлургическом производствах высшим достижением промышленной революции стало использование паровых двигателей—для преобразования получаемой из угля энергии в паровую и приведения в действие разных машин. Революционным в промышленной революции было, главным образом, простое увеличение количества производимых продуктов; основным объяснением этого расширения объемов производства было соответствующее, а может быть, и еще более значительное увеличение количества прилагаемого к производству физического труда. Мы увидим, что есть немало оснований усомниться в том, что сами по себе преимущества фабричной организации были важны за пределами немногих отраслей, но как устройства, способствующие использованию механической энергии в производстве благ, фабрики были вне конкуренции.
Вторым из двух плодотворных технологических новшеств была замена дерева, как конструкционного материала, железом и сталью. Эта замена увеличила размеры, повысила продолжительность эксплуатации, точность изготовления и сложность устройства широкого круга изделий—от швейных машин до судов. Социальные и политические последствия этих изменений в промышленности и на транспорте были существенно усилены двумя не менее важными изменениями в других сферах жизни западного общества. Во-первых, быстро увеличивалось население Запада. Во-вторых, постепенно совершенствовались методы сельскохозяйственного производства, что вело к высвобождению сельскохозяйственных работников и лишало этот сектор занятости его традиционной роли главного источника рабочих мест для растущего населения. Если бы рост городского населения в достаточной степени опережал увеличение сельского, то вполне возможно, что спрос на продукты питания обгонял бы рост предложения рабочих рук в деревне, и, благодаря этому, обеспечил бы рост заработной платы в сельском хозяйстве, так же как он на деле обеспечил расширение обрабатываемых площадей и рост цен на землю. Но такого везения у западных сельскохозяйственных работников не было. Рост сельскохозяйственного населения был более чем достаточен, чтобы обеспечить растущие нужды городов в продуктах питания. В Англии понижательное давление на заработки сельскохозяйственных работников усиливалось огораживанием земель, которые прежде использовались работниками для выпаса своего скота. В огораживании отразились одновременно два обстоятельства: рост населения толкал вверх цены на землю, а рыночная цена сельскохозяйственного труда падала, и поэтому у землевладельцев были более доходные способы использования земли, чем предоставление ее своим работникам. Совместное воздействие роста сельскохозяйственного населения и сокращения занятости в сельском хозяйстве понуждало западное общество к урбанизации, а для многих сельскохозяйственных работников в Англии и других западных странах оно обернулось тяготами длительного экономического и социального приспособления. Именно это соединение факторов было в значительной степени причиной нищеты в Англии и других странах Запада, которая заметна еще и в XIX веке.
Сегодня уже очевидно, что новые фабрики и города были не источником трудностей, а одним из основных способов разрешения важнейшей для Европы проблемы: обеспечить занятость растущему населению за пределами сельского хозяйства. Но в то время люди видели все иначе; они считали фабрики и города ужасными и разрушительными и тогдашняя литература наделила британскую текстильную промышленность образом врага, разрушающего старые социальные взаимосвязи и ценности, порождающего нищету и убожество. Наше толкование западного промышленного развития противоречит и другому распространенному мнению, что экономический прогресс в 1750--1880 годах был оплачен ценой невероятных жертв со стороны не только рабочих, но и многих капиталистов, которые ограничивали себя ради накопления капитала, нужного для возрастания промышленности. На самом деле, есть хорошие основания полагать, что работа на фабриках была гораздо привлекательней для рабочих, чем возможные альтернативы, которыми они предположительно жертвовали, из чего, однако, не следует, что в фабричной работе было что-либо само по себе привлекательное. Что касается капиталообразования, то институциональный и технологический прогресс создавал богатство, которого хватало одновременно на увеличение капиталов для промышленности и на рост потребления капиталистов—и порой это последнее казалось тогдашним социальным консерваторам скорее скандальной роскошью, а не добровольной аскезой. История промышленной революции не подтверждает представления, что скудное настоящее есть необходимое или даже только желательное вступление к славному будущему.
Предшествующее состояние промышленности
К 1750 году уже три столетия постепенного расширения рынков сопровождались соответствующим ростом сельскохозяйственного и ремесленного производства. Хотя в этот период ничего подобного будущим фабрикам не появилось, возникшая в английской текстильной промышленности система, при которой торговцы текстилем снабжали сельчан сырьем и закупали их продукты, свидетельствовала о растущем давлении на организацию традиционных производств со стороны расширяющихся рынков.
За эти три столетия не было недостатка в изменениях конечных продуктов производства, хотя только изредка такие изменения были результатом не изменения вкусов, а совершенствования технологии. Почти все изменения относились к предметам потребления феодалов, богачей и церкви. Например, в архитектуре в конце XV века начался переход от средневековых к классическим формам. К концу XVII века полностью изменился облик церквей, дворцов, особняков, казарм и даже торговых фасадов, но не изб и не хижин. Легко проследить изменение повозок от громоздких безрессорных возков елизаветинского периода до гораздо более удобных и изящных экипажей конца XVIII века, но ведь мало кто пользовался каретами. Одежда изменилась, но в 1750 году использовались в основном те же материалы, что и в 1450 году. Приблизительно до 1880 года областью важнейших технических достижений западной промышленности была механика. Необходимые для нее умения и навыки развились в значительной части благодаря всеобщему интересу к измерению времени, возбужденному городскими часами средневековья. Уже в XVI веке появились страстные коллекционеры часов; говорят, что у императора Карла V было 3 000 часов. Изобретение телескопа и коперниковская революция в астрономии в XVII веке дали стимул к повышению точности часов. Часовые мастера, мучаясь над проблемой повышения точности и создания небольших по размеру часовых механизмов, обеспечили прогресс западного знания в области точного машиностроения; воздействия температурных изменений на различные материалы; трении и последствий неправильного использования зубчатых передач, рычагов, храповиков, пружин и других частей механизмов; выбора подходящих материалов, смазки и обеспечения продолжительности работы механизмов. К 1750 году, когда промышленная революция должна была вот-вот предъявить спрос на умения и мастерство изобретателей механизмов, конструкции западных часовщиков уже достигли высокого уровня сложности.
В основном, ранний интерес Запада к малым и большим часам не был ни в каком смысле утилитарным. Чтобы понять причинно-следственные связи в развитии западной механики от хозяйственных потребностей к технологическому ответу на них, следует включить в число хозяйственных потребностей человека причуды, прихоти, моды, восхищение сложными устройствами и тому подобные слабости. Точное время стало символом фабричной дисциплины уже намного позже, чем проявился западный интерес к часам. Не носившее утилитарного характера восхищение часами было свойственно не только Западу. Китайские чиновники охотно принимали их в подарок от торговцев, и стали жадными коллекционерами часов, хотя никак их на практике не использовали. Даже средневековые башенные часы были скорее предметом украшения, чем полезным устройством. Что же касается покупателей небольших часов, то ими были почти исключительно либо ценители красоты и изящества, либо коллекционеры и модники. Возникновение этого рынка оказалось большой удачей, потому что небольшие часы бросали больший вызов умению и искусству мастеров, чем башенные и настенные, и поэтому они в большей степени способствовали прогрессу точной механики. Интерес к часам питался любовью к прекрасному или к астрономии, но за одним исключением: морские хронометры. Почти до конца XVIII века моряки не располагали надежными и точными методами для измерения долготы, и в результате много кораблей, человеческих жизней и грузов погибло на отмелях и рифах, которые, как предполагалось, отстояли на много миль от места катастрофы. С помощью инструментов XVIII века можно было с достаточной точностью определить зенит, -- время, когда солнце достигает максимальной высоты над горизонтом. Для этого необходимы были часы, которые бы аккуратно показывали время на долготе 0_, чтобы моряки могли сравнить время местного зенита с показателями хронометра и вычислить свою долготу: каждый час разницы во времени соответствует 15_ долготы. В XVIII веке точность часов зависела от маятника, который не был надежным на такой неустойчивой платформе, как корабль. «Долгота была великой тайной той эпохи, загадкой для мореплавателей, вызовом для ученых, камнем преткновения для королей и государственных деятелей. Она дразнила воображение не меньше, чем живая вода и философский камень, только долгота-то была реальностью» [David S. Landes, Revolution in Time (Cambridge:
Harvard University Press, 1983), p. 111].
Позднее, в XIX веке, точные часы потребовались и железным дорогам и пассажирам, чтобы попасть на станцию вовремя. [»Железнодорожные компании и их служащие были просто обречены на то, чтобы превратиться в крупнейших потребителей часов, но сильнее всего были затронуты машинисты, которым не только следовало знать точно часы и минуты, чтобы выдерживать график движения, но требования и особенности мира железных дорог совершенно изменили их представление о времени.» (там же, с. 285)] Высокоточные часы стали символом статуса, их гордо носили люди, не имевшие никакого отношения к фабричной дисциплине. Наручные и настенные часы и время стали важной частью фабричной жизни. Когда машинный ритм создал рабочий день, измеряемый часами труда и оплачиваемый по часам, время превратилось в деньги. Это время отличалось от сельскохозяйственного ритма, задаваемого сменой сезонов, движением солнца, сменой погоды и потребностями животных. Это время отличалось и от ритма жизни ткачей-надомников, для которых деньгами было не время, но готовый продукт. [См.: Е. Р. Thompson, «Time, Work-Discipline, and Industrial Capitalism», в Past and Present, N 38: pp. 56--97. В надомной текстильной промышленности рабочие дни приходились на последние три-четыре дня недели: «святой понедельник» был нерабочим днем. «Ритм жизни определялся чередованием периодов усиленного труда и праздности, поскольку люди сами распоряжались своим трудом» (там же, с. 73). Под «праздностью» моралисты того времени обычно подразумевали «пьянство», что было до известной степени справедливо.] В XVII веке западная наука сделала поворот, имеющий отношение к развернувшейся позднее промышленной революции (этот поворот в науке будет подробнее рассмотрен в главе 8). Научные методы стали экспериментальными: ученые были настроены на то, что, наблюдая за природой или проводя контролируемые эксперименты, надо учиться на собственном опыте, все гипотезы стали подлежать экспериментальной проверке. Как правило, в период промышленной революции к изобретениям приходили путем проб и ошибок. Однако, зачастую, изобретатели были скорее людьми терпеливыми и хитроумными, чем образованными. Изобретателю приходилось настраиваться не на внезапное озарение—«эврика», но на мучительную борьбу с малыми погрешностями, которые следовало устранить, чтобы машина заработала. Греки также были изобретательны, но греческий опыт не оставил нам ничего похожего на те три десятилетия, которые прошли между первым и четвертым—удачным! -- хронометрами Джона Харрисона. (Плотник Харрисон изобрел первый хронометр, успешно прошедший испытания морем.) Представление, что поиски истины не завершены, пока они не верифицированы экспериментом, сделало почтенной настойчивость изобретателя, укрощающего необъяснимое поведение хлопковых волокон, сражающегося с протекающим поршнем, с малыми колебаниями состава железной руды, предназначенной для плавильных печей, с неравномерностью химического состава металлических частей, резко изменяющих размер при изменении температуры.
Всеобщий рост—требование фабричной системы
Фабричная технология и резкий рост объемов производства не могли быть достигнуты изолированно. Нужны были параллельные изменения в производстве сырьевых материалов, в методах транспортировки сырья и готовой продукции, в оптовой и розничной торговле, в банковском деле и в страховании. Мы уже упоминали, что изменения в сельском хозяйстве породили избыток рабочих рук, для которых новая промышленность была своего рода выходом. В то же время изменения в сельском хозяйстве были неотделимы от роста других секторов экономики, поскольку умножающееся число работников в этих секторах следовало кормить.
Хотя паровой двигатель сыграл ключевую роль в переходе к фабричному производству, впервые его широко применили для выкачивания воды из шахт, а значит, для увеличения добычи угля. Это был вклад в расширение производства топлива и сырья, нужных для увеличения производства готовых продуктов. Паровой двигатель уже использовался в фабричном производстве, когда он превратился в источник движения кораблей и локомотивов. Примерно с 1830-х годов сооружение железных дорог и строительство фабрик двигалось в тандеме. Это было неизбежно; промышленная революция по необходимости была и революцией на транспорте, в поставке сырья и продуктов питания, в горной и лесной промышленности, в сельском хозяйстве, в торговле оптовой и розничной, в финансовом деле. В XIX веке произошла еще и революция в средствах связи. Изобретение телеграфа, прокладка атлантического кабеля в 1859 году, применение паровых двигателей в типографиях (что привело к появлению дешевых книг и ежедневных газет, читатели которых исчислялись сотнями тысяч) революционизировали средства связи задолго до изобретения телефона и радио.
Мы далеки от предположения, что эти многочисленные и взаимоподдерживающие революции во всех секторах хозяйства XVIII века, особенно в Англии, были результатом счастливых совпадений. Это был ответ на давление расширяющихся рынков, которое прямо и косвенно сказывалось во всех звеньях хозяйства, и эти изменения происходили там и тогда, где и когда экономическая система не только поощряла изобретения и открытия, но также позволяла быстро начать их коммерческое использование. Есть хорошие основания связывать прогресс промышленных технологий в XVIII и XIX веках с давлением экономических сил: в горном деле, в металлургии, в наземном и водном транспорте, в обрабатывающей и лесной промышленности, в сельском хозяйстве своевременно нашлись технологии, адекватные роли этих отраслей в общем процессе роста, так что отставание ни одной из них не стало препятствием к развитию Запада. Но следует помнить и то, что эти совпадения могут быть объяснены тем фактом, что паровой двигатель нашел себе применение в горном деле, в металлургии, в транспорте и в обрабатывающей промышленности.
Сдвиг к фабричному производству
Среди всех институциональных сдвигов эпохи промышленной революции сильнее всего бросаются в глаза масштабы процесса: не само изобретение фабричной системы производства, но такое обширное внедрение этой системы, что оно почти неотличимо от изобретения. Предприятия, использующие труд большого числа рабочих для повторяющихся циклов производства, существовали и до того, как Европа перешла от ремесленного производства к фабричному. Венецианский арсенал, на котором строили суда, был одним из примеров; нам известно также о китайском мастере железных дел, на которого задолго до английской промышленной революции работали 2000 работников. Вскоре мы увидим, что английская гончарная промышленность знала фабрики за годы до того, как они начали распространяться в других отраслях. Но если нельзя утверждать, что фабрики есть изобретение времен промышленной революции, то можно заявить, что мало кто из людей Запада мог увидеть фабрику до 1750 года и мало кто мог избежать этого зрелища после 1880 года.
В начале XIX века большая часть конечных продуктов в Европе и в Соединенных Штатах все еще производилась в таких заведениях, где владелец не был целиком поглощен коммерческими и финансовыми вопросами, -- как правило, он по-прежнему был мастером своего дела и лично контролировал все стадии производства. Владельца мастерской называли еще в гильдейских традициях, например, ironmaster или master potter—мастер железных изделий или мастер-горшечник, мастер гончарных дел, и только во второй половине XIX века эти выражения потеряли свой первоначальный смысл—указание на личное мастерство—и стали обозначать: фабрикант железных изделий и т.п.
Мастерская во многих случаях представляла собой просто дом, где работник и его семья обрабатывали материал, поставляемый оптовым торговцем. Это единство дома и мастерской характерно не только для деревни. Для гильдейской системы было, скорее, правилом, когда мастер жил и работал в одном доме, и там же жили его ученики и подмастерья. Владельцы фабрик, которые немного позднее стали предоставлять своим рабочим жилища (в так называемых фабричных поселках), просто с размахом воспроизвели гильдейскую практику. Оттенок родственности в отношениях к работнику—не чужак, а член семьи мастера—отчасти зависел от размеров предприятия, как и сейчас на фермах. Несомненно, что с самого начала в этих мастерских существовала заметная социальная дистанция между владельцем и его работниками, но появление фабрик резко увеличило этот разрыв. Причина была не только в появлении иерархии надсмотрщиков и управляющих, разделивших хозяина и работников, но и в дифференциации ролей внутри общины. Владелец уже не умел лично осуществить многие специализированные операции, а большая часть работников была совсем уж далека от финансовых и коммерческих проблем, которые целиком поглощали его внимание.
Трудно оценить влияние того разделения между рабочим местом и жилищем на углубление социальной дистанции между владельцами и рабочими, которое пришло вместе с фабричной системой. Из-за концентрации рабочих в фабричных поселках начали возникать отдельные общины, со своими социальными и политическими союзами, и даже с собственными религиозными сектами [Е. Р. Thompson, The Making of the British Working Class (New York: Vintage Books, 1966)]. До сих пор не оценена огромная заслуга фабричной системы, благодаря которой городские рабочие покинули жилища хозяев и обзавелись собственными, что явилось громадным скачком к большей личной независимости. Но за это достижение пришлось заплатить усилением социальной дифференциации. Представления владельцев и работников друг о друге начали складываться все менее на основе личного знакомства и все более—исходя из расхожих стереотипов, скорее даже карикатур. Последствия этого для организации хозяйственной жизни до сих пор еще не вполне ясны.
К огорчению любящих обобщения социологов, преимущества и привлекательность фабричной системы по сравнению с ремесленным производством неодинаковы в разных отраслях. Например, производство штампов так и не стало вполне фабричным делом. Самое смелое из возможных обобщений—подчеркнуть, что при переходе к фабричной системе резко возросло широкомасштабное использование механической энергии. Ниже мы затронем результаты перехода к фабрикам для трех ключевых отраслей: металлургии и металлообработки, текстильной и, керамической. Выбор отраслей не случаен. Первые две были важнейшими для промышленной революции, а производство керамики представляет особый интерес, поскольку здесь к фабричным методам обратились несколько ранее, чем в других отраслях, главным образом ради совершенствования организации труда и не подстегиваемые никакими существенными механическими изобретениями.
Ранние источники энергии: вода, ветер и мускулы
До изобретения парового двигателя источником энергии служили водяные и ветряные мельницы, тягловые животные и мускулы человека (первыми названы самые дешевые источники). Мощность водяной или ветряной мельницы зависела от ее расположения и размера, но и в XIX веке обычно не превосходила десяти лошадиных сил. [См.: R. J. Forbes, «Power to 1850», chap. 5,vol. 4, History of Technology, C. Singer, J. R. Holmyard, A. R. Hall and T. J. Williams, eds. (New York: Oxford University Press, 1958), p. 148. «По имеющимся данным о водяных колесах XVIII века можно заключить, что их мощность редко превышала 10 л. с., а в среднем составляла только 5л. с. ... Крупнейшая серия водяных колес, громадная «машина Марли», была построена по заказу Людовика XIV плотником Реннекином в 1682 году... Потенциальная мощность этих колес составляла 124 л. с., а в действительности они имели мощность не менее 75 л. с.» (там же, с. 155) Что касается ветряных мельниц, которые были популярны на ветреных берегах Северного и Балтийского морей и менее популярны в Англии, то «в XVIII веке средняя мощность ветряка составляла 10 л. с.» (там же, с. 159). Людовик XIV завел машины Марли, чтобы подавать воду в фонтаны Версаля; нельзя утверждать, что размер этих колес был оптимален с экономической точки зрения, поскольку при строительстве Версаля соображения экономии были не самыми главными.] Количество и производительность машин, которые могут быть приведены в движение с помощью источника энергии такой мощности, не столь велики, чтобы оправдать отделение функций владения и управления от непосредственного участия в производстве. Уже задолго до XVIII века в Англии и в континентальной Европе было много мастерских, получавших энергию от водяных или ветряных мельниц. Водяные мельницы откачивали воду из шахт, снабжали Лондон водой, приводили в движение прядильные машины Аркрайта образца 1759 года (одна из первых машин, революционизировавших текстильное производство) [Julie de L. Mann, Oxford History of Technology, «The Textile Industry: Machinery for Cotton, Flax, Wool, 1760--1850», chap. 10, vol. 4, pp. 277--278], но прежде всего мололи зерно. Уже в 1086 году в Англии Doomsday Survey было зарегистрировано пятьсот зерновых мельниц [A. Stowers, «Watermills c 1500 - c 1800», chap. 7, Singer et. al., A History of Technology].
На ранних этапах индустриализации и в Британии, и в Новой Англии вода была главным источником энергии. По целому ряду причин Англия немного раньше Соединенных Штатов перешла на паровые двигатели: из-за менее высоких темпов индустриализации Соединенные Штаты не столь быстро исчерпали свои источники водной энергии; в Новой Англии, где первоначально концентрировалась промышленность Соединенных Штатов, имелось изобилие рек и речек; еще одной причиной была узкая специализация британской текстильной промышленности, что благоприятствовало концентрации фабрик, каждая из которых выполняла только одну операцию, в нескольких поселках небольшого района. Благодаря экспериментам Джона Смитона с водяными колесами, результаты которых были опубликованы в 1759 году, и усовершенствованию турбин после 1750 года, методы использования водной энергии были усовершенствованы, и во многих областях производства водяные мельницы еще долго соперничала с паровыми двигателями. [См.: Robert B. Gordon, «Cost and Use of Water Power during Industrialization in New England and Great Britain: A Geological Interpretation», The Economic History Review, 2d Ser. 36, № (May 1983): 240--259. Даже в 1869 году почти 30% потребляемой энергии промышленные предприятия Новой Англии получали с помощью водяных колес. Nathan Rosenberg, Perspectives on Technology (London: Cambridge University Press, 1976), p. 177.] Еще в 1870 году в Соединенных Штатах большинство фабрик использовали энергию водяных турбин, а не паровых двигателей, и только в 1880 году положение изменилось [Jeremy Atack, «Fact in Fiction? The Relative Costs of Steam and Water Power: A Simulation Approach», Explorations in Economic History 4 (October 1979): 409--437, table 1, 412]. С другой стороны, по оценкам А. Д. Тейлора текстильная промышленность Англии в Ланкашире, Йоркшире, Дербишире и Чершире уже в 1838 году использовала существенно больше паровых двигателей, чем водяных, и к 1850 году этот разрыв еще увеличился. По его оценкам суммарная мощность водяных мельниц сократилась с 8917 л. с. в 1838 году до 7 518 л. с. в 1850 году, а мощность паровых двигателей за тот же период возросла с 39 579 л. с. до 61 586 л. с. [A. J. Taylor, «Concentration and Specialisation in the Lancashire Cotton Industry, 1825--1850», Economic History Review 1, 2:115].
Паровой двигатель
Паровой двигатель Ньюкомена начали использовать в Англии с 1725 года для откачки воды из шахт и для некоторых других целей. Главной деталью его был поршень, двигавшийся в большом вертикальном цилиндре. Давление пара, подаваемого в цилиндр из котла, поднимало поршень. Впрыскивание холодной воды осаждало пар и создавало в цилиндре вакуум. Атмосферное давление опускало поршень вниз, и двигатель был готов к новому впрыскиванию пара. Хотя первым появился атмосферный двигатель, принято считать изобретателем парового двигателя Джеймса Уатта. В самом деле, он сумел—через пятьдесят лет после внедрения в эксплуатацию двигателя Ньюкомена—так изменить конструкцию, что потребление угля сократилось на две трети. Эффективность повысилась за счет использования отдельного цилиндра для конденсации пара. Воздушный насос отсасывал воздух из этого цилиндра, названного конденсором, и вакуум отсасывал пар из главного цилиндра в той точке цикла, когда в двигателе Ньюкомена туда подавалась вода для охлаждения пара. Благодаря этому в двигателе Уатта главный цилиндр оставался постоянно горячим и подаваемый туда пар в гораздо меньшей степени расходовался на повторный разогрев цилиндра. Уатт ввел ряд других изменений и усовершенствований в паровой двигатель, в том числе: использование давления пара для подачи поршня в обоих направлениях (двухтактный двигатель); быстрое впрыскивание пара в главный цилиндр, что позволяло толкать поршень силой расширения пара; центробежный регулятор для управления впрыскиванием пара при разных нагрузках; создание механизма для преобразования возвратно-поступательного движения поршня во вращательное движение маховика—как раз то, что было нужно для вращения станков. К 1790 году он усовершенствовал конструкцию и создал широко применимый и полезный двигатель.
Уатт не верил в возможность использования пара высокого давления, поскольку опасался взрывов. К счастью для будущей судьбы паровых двигателей нашлись другие, которые не согласились с ним и смогли проверить свои идеи на опыте. В начале века его последователи создали паровой двигатель высокого давления и, что логически вытекало из данного изобретения—сложную конструкцию двигателя, в котором расширение пара происходило в два этапа: сначала в небольшом цилиндре высокого давления, а затем в большом цилиндре низкого давления. Они же к 1815 году разрешили не простые проблемы создания топок, котлов, двигателей и передаточных механизмов, пригодных для установки на локомотивах и судах. [Краткий обзор развития паровых двигателей см.: Н. W. Dickinson, «The Steam Engine to 1830», A History of Technology, vol. 4, pp. 168-198. См. его же: A Short History of the Steam Engine (Cambridge: Cambridge University Press, 1939).]
Паровой двигатель не только способствовал перемещению производства из жилищ ремесленников на фабрики, но изменил и места размещения фабрик. Паровой двигатель нельзя было установить в деревенском доме или в городской мастерской. Для него требовались специальные помещения, лучше всего неподалеку от источников угля. Он был достаточно мощным, чтобы приводить в движение несколько текстильных станков, и соответствующие станки приходилось размещать вокруг двигателя. Никакая домашняя мастерская не имела средств для установки паровой машины и приводимых ею в движение станков. [Позднее, в XIX веке, с появлением меньших по размеру и более мобильных паровых двигателей паровая энергия стала более пригодна для использования в городах и в домашнем хозяйстве. Мобильные паровики использовались в сельском хозяйстве для приведения в движение разных машин, а в надземке Нью-Йорка поезда приводились в движение паровозами. Прогулочные пароходы обслуживали тех, кто не мог купить собственную яхту с паровым двигателем, а в начале XX века были сомнения о будущем автомобиля—делать его с паровым или бензиновым двигателем.] Это, в свою очередь, изменило размеры станков, приводимых в движение паровыми двигателями: от них больше не требовалось быть настолько компактными, чтобы помещаться в жилом доме. Стало возможным конструировать станки, сложность и размеры которых диктовались только эффективностью. Изменилось и местоположение фабрик. До появления паровых двигателей станки, требующие мощного привода, можно было размещать только вблизи воды, рядом с водяным колесом. Паровой двигатель сделал возможным размещение фабрик там, где были уголь, рабочие руки, рынки сбыта и транспорт.
Железо и сталь
В XVIII веке горны и печи, как и все другие производственные мощности, были невелики по размерам. Не было и намека на тяжелую промышленность начала XX века. [»...плавка железа в те времена происходила примерно так же как и сегодня—с поддувом воздуха и механическими молотами, но все как бы в миниатюре. В современную доменную печь «можно загрузить за сутки примерно три железнодорожных состава руды и кокса», а самые совершенные печи XVIII века работали не непрерывно, а отдельными циклами. В комплекте с кузницей и двумя горнами они могли выдать в год только 100 -- 150 т. стали в год, тогда как сегодняшние печи—тысячи тонн.» (Fernand Braudel, The Structure of Everyday Life, New York: Harper & Row, 1981, p. 373)]
Производительность плавильной печи в XVIII веке была небольшой, главным образом потому, что печи эксплуатировались только тридцать недель в году. Их закрывали на лето из-за недостаточного напора воды, чтобы избежать летней влажности, сказывавшейся на качестве металла, а также для ремонта воздуходувных насосов и печей [Charles К. Hyde, Technological Change and the British Iron Industry, 1700--1870 (Princeton: Princeton University Press, 1977), p. 10]. Небольшой была их производительность и потому, что не было глубокого понимания химических процессов, происходящих при плавке с поддувом, а в результате плавка металлов была скорее искусством, чем наукой:
Печь—ветреная госпожа: ее надо ублажать и на ее расположение не стоит рассчитывать. Она способна давать 12 тонн в неделю, а иногда только 9 или даже 8; искусство плавильщика в том, чтобы ублажать ее нрав, но никогда не добиваться благосклонности силой. [Там же, с. 9. Письмо от 30 июля 1754 года, отправленное Джоном Фулером принцу Сан-Сорино, цитируется по: Н. R. Schubert, History of the British Iron and Steel Industry, c. 450 В. С. to A. D. 1775 (London: Routledge & Kegan Paul, 1957), pp. 237--238.]
В XVIII веке производительность печей с поддувом существенно выросла. Производя по 12 тонн в неделю тридцать недель в году, можно было получить за год не больше 360 тонн; но, согласно оценкам Хайда, стаффордширские печи давали в среднем около 1600 тонн в год [Hyde, Technological Change, p. 30]. Выработка железа ограничивалась гоступностью больших количеств древесного угля, который можно было заготовлять в больших лесах. Леса должны были располагаться неподалеку, поскольку дальние перевозки дерева были чрезмерно дороги, а качество древесного угля при перевозке снижалось. [Braudel, Structure of Everyday Life, pp. 362--367. В Англии ограничили вырубку лесов для выплавки чугуна уже в царствование Елизаветы, в 1558 году.] Размер печей был ограничен также мощностью привода для воздуходувных насосов—и этого ограничения было не обойти до появления двигателя Уатта. На деле один из двух первых двигателей Уатта был построен для приведения в движение воздуходувки в печи, принадлежавшей Джону Вилкинсону, мастеру железных изделий из Стаффордшира. [Первоначально потребность в более сильном поддуве воздуха была вызвана переходом от древесного угля к коксу. См.: Н. R. Schubert, «Extraction and Production of Metals: Iron and Steel», chap. 4, part 1, Oxford History of Technology, vol. 4.] Результатом было то, что целое поколение печей с поддувом (в том числе и печь Вилкинсона) были неэкономичны, вследствие их малых размеров.
В XIX веке размеры и сложность печей увеличивались из-за стремления к более экономному использованию топлива. Поскольку большие печи рассеивают меньше тепла, чем малые, они более экономичны. Что касается сложности, то предварительный подогрев продуваемого воздуха потребовал разработки соответствующих устройств. Дополнительным источником экономии стали улавливание и утилизация отходящих газов. Дальнейшая экономия топлива была получена за счет соединения плавки с поддувом воздуха, в результате которой получается чугун, с последующими операциями, необходимыми для выработки стали, что позволило исключить затраты на повторный нагрев извлеченного из печи чугуна. Соединение этих процессов имело целью дальнейшее сокращение расходов на топливо.
Возросшее производство чугуна и стали потребовало увеличения производства угля и железной руды, а также расширения транспортной сети как для подачи сырья, так и для вывоза готовой продукции. Даже на территории плавильных предприятий понадобились транспортные сети такой мощности и сложности, каких не знал XVIII век.
Паровой двигатель был ключом к увеличению производства чугуна и стали и к снижению издержек на их производство, поскольку его мощь участвовала в добыче сырья, в доставке его водой и сушей, в работе самих печей. Новые печи до известной степени создали спрос на свою продукцию: из стали и чугуна строили паровые двигатели, железные дороги, а со второй половины XIX века и суда. Вплоть до второй половины XIX века процесс выплавки стали, требовавший добавления к чугуну небольших, тщательно дозируемых количеств углерода, был медленным и дорогим, и производство было невелико. Сэр Генри Бессемер, объявивший о своих планах в 1856 году, после нескольких лет экспериментов, улучшений и демонстраций запустил свой так называемый конвертер—огнедышащее устройство, которое выпускало не только самую дешевую сталь, но и являло собой самый захватывающий фейерверк промышленной революции. Результатом открытия Бессемера стала эпоха стали: конец XIX—начало XX века. В начале промышленной революции машины изготовлялись в основном из дерева, с некоторыми чугунными деталями и с очень небольшими упрочняющими стальными конструкциями. Вытеснение дерева чугуном и сталью привело к увеличению срока службы, к повышению скорости, точности и сложности механизмов. Стали возможными большие суда, мосты, армированные сталью небоскребы, большие паровые двигатели и множество всего остального, что оказывается более экономичным при увеличении размеров. Сталь и чугун были принципиально важны для революции в железнодорожном транспорте, поскольку именно из них изготовляли локомотивы, колеса и рельсы. Двигатель внутреннего сгорания, который позднее нашел применение в автомобилях, самолетах, в дизельных локомотивах и судах, едва ли стал бы возможен без изобилия чугуна и стали. Двигатели внутреннего сгорания нуждались в чугуне и стали потому, что они, в сущности, представляют собой воздушные насосы, и их эффективность непосредственно зависит от точности изготовления поршней и клапанов, а срок их службы определяется способностью поршней и клапанов сохранять размер и форму при длительной эксплуатации в условиях высоких—для того времени— температур и давления. Это была эпоха стали и в политике, поскольку военная сила национальных государств попала в зависимость от наличия развитой сталелитейной промышленности, которая могла бы поддерживать соперничество пушек и брони, начавшееся в 1850-х годах. Военная мощь зависела также от наличия винтовок с затвором (которые были приняты на вооружение Пруссией перед франко-прусской войной 1870 года, а затем и всеми остальными) и пушек, заряжающихся через казенную часть. Изготовление такого оружия требовало соответствующих стальных сплавов, точности штамповки и обработки стали.
Текстильная промышленность
В первые десятилетия промышленной революции текстильная промышленность не только в Англии, но и в Соединенных Штатах была лидером фабричного развития. Изобретатель крутильного станка Ричард Аркрайт, способствовавший созданию множества крутильных фабрик [S. D. Chapman, «The Transition to the Factory System in the Midlands Cotton-Spinning Industry», Economic History Review 17:
pp. 526--543, pp. 531--532], был назван «отцом английской фабричной системы». [Чепмен указывает, однако, что Ноттингемские торговцы трикотажем опередили Аркрайта в создании фабрик. Чепмен перечисляет десять фабрик, основанных Аркрайтом в Мидленде, а позднее Аркрайт открывал еще фабрики в Манчестере и Шотландии: «Для Аркрайта и его последователей самой большой ценностью Дербишира, не считая водной энергии, было наличие рабочей силы. Будучи довольно бедным сельскохозяйственным районом, Пик-Дистрикт поддерживал довольно многочисленное население благодаря горному делу, центр которого находился в Вирксворте, в двух милях от Кромфорда. Сокращение горнодобычи к концу XVIII века создало армию женщин и подростков, нуждавшихся в заработке.».] Первые текстильные фабрики были также предметом общественного возмущения, которое привело к принятию в Англии первого фабричного законодательства.
В начале XVIII века изготовляли пряжу и ткали почти исключительно на ручных или ножных станках, которые размещались в жилищах работников. Торговцы снабжали работников материалами и закупали готовые изделия. Небрежность работников, проблемы с кражей материалов и желание более тщательно контролировать процесс производства явно подталкивали к принятию фабричной системы еще до изобретения фабричных станков. [»Прежде всего следует подчеркнуть, что промышленная революция не была результатом механических изменений. Нет сомнений, что даже если бы паровая машина так и осталась мечтой Уатта, а полуавтоматические станки так и не были бы изобретены, все равно будущее принадлежало бы небольшим ткацким фабрикам, оборудованным ручными станками, все равно фабричные мастера получали бы все большую власть над производством, а торговцы все в большей степени выступали бы в роли заказчиков. Уже до изобретения каких-либо революционизирующих механических устройств духом времени была централизация управления. Ткацкие мастерские, нанимавшие по несколько квалифицированных работников, не были редкостью «в конце последнего (XVIII-го) и начале нынешнего (XIX-го) столетия»—говорит Баттерворт, описывая положение дел в Олдхеме и окрестностях, -- «многие ткачи владели просторными ткацкими мастерскими, где работало не только множество взрослых работников, но и немало детей-учеников».» (S. J. Chapman, «Cotton Manufacture», Encyclopaedia Britannica, 11th ed. vol. 7, pp. 281--301) См. также его статью «Cotton: Marketing and Supply», там же и его же: The Lancashire Cotton Industry (Manchester: University Press, 1904).] Первые механические станки в хлопчатобумажной промышленности использовались для изготовления пряжи. Патент Аркрайта устанавливает примерную дату перехода -- 1769 год. Поскольку его машины нуждались в механическом приводе, их внедрение сначала вызвало децентрализацию прядильного производства, которое сконцентрировалось вокруг запруд. Чепмен принимает оценку современников, согласно которой в 1788 году в Соединенном Королевстве изготовление хлопка обслуживали 143 водяных мельницы [Chapman, «Cotton Manufacture», p. 285с]. [А согласно А. Д. Тейлору: «К 1850 году хлопчатобумажная промышленность была в процессе стягивания в район угольных шахт Ланкашира или в обслуживаемые им районы; но в этом пространстве деревенская фабрика была вполне жизнеспособна». «Concentration and Specialization in the Lancashire Cotton Industry, 1825--1850», Economic History Review, N 2: pp. 114--122.] Но с изобретением парового двигателя прядение вернулось в города, где теснилась текстильная промышленность, в которой работали потребители пряжи—ткачи. Организация британской текстильной промышленности была необычна тем, что фирмы здесь специализировались на одной какой-либо стадии процесса изготовления ткани. Вместо строительства полностью интегрированных заводов, вроде сталелитейных и (как мы увидим вскоре) керамических производств, британские текстильщики размещали высокоспециализированные заводы рядом друг с другом. Развитие этих региональных текстильных комплексов было облегчено распространением паровых двигателей, вытеснивших водяной привод. [Форбс называет переработку хлопка «царством паровых двигателей» («Power to 1850», A History of Technology, p. 156). С. Д. Чепмен довольно подробно рассматривает необычную организацию британской текстильной промышленности в своих статьях в Encyclopaedia Britannica, «Cotton Manufacture» and «Cotton: Marketing and Supply».]
Механизация ткацкого дела была осуществлена позже. Первый вариант ткацкого станка Картрайта появился примерно в 1787, году, но только в начале следующего века изменения и усовершенствования сделали его вполне надежной машиной. Длительное время на этом станке можно было изготовлять только сравнительно низкокачественную хлопчатобумажную ткань. Благодаря этим станкам было расширено производство дешевого, низкосортного текстиля, и эти ткани охотно раскупались миллионами тех, кто не мог позволить себе ничего лучшего, но работавшие вручную ткачи не потеряли из-за этого своих обычных заказчиков. На развитие событий влияли и коммерческие соображения, в свете которых механическое прядение было привлекательней механического изготовления тканей. Пряжа была более однородным и менее разнообразным продуктом, и ее производство было сопряжено с меньшим рыночным риском. Вероятность того, что дорогостоящим станкам придется бездействовать в периоды слабого спроса, была невелика. В Англии даже в 1829 году еще были основания сомневаться в экономических преимуществах механических ткацких станков, несмотря на то, что их число возросло от 2 400 в 1813 году до 55 500 в 1829 году [Chapman, «Cotton Manufacture», Encyclopaedia Britannica, p. 287b].
С годами постепенно повысилась производительность ткацких станков с механическим приводом, и улучшилось качество производимых на них тканей. А. Д. Тейлор связывает упадок ручного ткачества с начавшейся в 1838 году сильной депрессией. [A. J. Taylor, «Concentration and Specialization», p. 117. В. R. Mitchell, в Abstract of British Historical Statistics (Cambridge: Cambridge University Press, 1962), pp. 185--187 пишет, что число ручных ткачей достигло максимума в 240 тыс. между 1821 и 1831 годами, а затем сократилось более чем наполовину до 110 тыс. к 1841 году. К 1851 году их число упало до 40 тыс., а к 1861 году—до 7 тыс. По его сведениям количество ткацких станков с механическим приводом было 110 тыс. в 1835 году, 250 тыс. в 1850, и 400 тыс. в 1861 году.] В 1829--1831 годах в Соединенном Королевстве работали 225 тыс. ручных ткацких станков и 60 тыс. механических, а в 1844--1846 годах -- 60 тыс. ручных и 225 тыс. механических ткацких станков. Как говорит Тейлор, «если припомнить, что к 1850 году ткацкие станки с механическим приводом были втрое производительнее ручных станков, делается понятным тот факт, что в 1840-х годах первые сумели завоевать господствующее положение» [A. J. Taylor, «Concentration and Specialization», p. 117]. К 1850 году или чуть позже стало возможным изготовлять на механических станках ткани наилучшего качества, и ручное ткачество практически исчезло. [»Несмотря на усовершенствование ткацких станков с механическим приводом и постепенный перевод на них все новых видов работ, которые прежде выполнялись только ткачами-надомниками, даже в 1853 году ручные ткацкие станки чаще, чем механические использовали при «изготовлении модных, высшего качества изделий»» (там же, с. 118). Д. фон Тунзельман утверждает: «Сокращение издержек на энергию в 1850-х годах сделало выгодным изготовление пряжи и тканей существенно более высокого качества... Более дешевая энергия дала возможность повысить быстродействие станков, и это укрепило их преимущества». (J. N. von Tunzelman, Steam Power and British Industrialization to 1850 (Oxford: Clarendon Press, 1978), p. 202. Тунзельман детально перечисляет изменения ткацких станков с ручным приводом, которые постепенно укрепили их преимущества (pp. 195--202), добавляя, что ручные ткацкие станки также усовершенствовались, но при этом стали более дорогими и пригодными для использования не в домашних мастерских, а, скорее, -- на фабриках, (pp. 200--202).]
Переход от ручных ткацких станков к механическим был изменением в технологии, которое шло рука об руку с изменением в организации производства, выражавшимся в переносе производства из домашних мастерских под крыши фабрик. История английской текстильной промышленности изучалась столь тщательно, что в литературе о социальных и политических последствиях фабричной системы едва ли встретится упоминание о какой-либо другой отрасли и все же есть основания поставить вопрос об относительной ценности технологических и организационных преимуществ в процессе внедрения фабрик в текстильной промышленности. Конечно, в 1910 году Чепмен мог только чисто предположительно утверждать, что даже если бы не был изобретен паровой двигатель и механические ткацкие станки, все равно возникли бы текстильные фабрики—поскольку они позволяли лучше организовать производства. Но этот вопрос недавно был вновь поднят Стефеном А. Марглином [Stephen A. Marglin, «What Do Bosses Do? The Origins and Functions of Hierarchy», Review of Radical Economics (Summer 1974): pp. 60--112], и мы вернемся к нему в конце главы.
Британские производители станков для текстильной промышленности в течение всего XIX столетия использовали благоприятные экономические возможности, создававшиеся как способностью британских торговцев сбывать все ткани, которые удавалось произвести, так и понижательным давлением на уровень заработной платы, которое усиливалось к концу столетия. И, пожалуй, будет ошибочным именовать их «производители станков для текстильной промышленности», поскольку их главным продуктом были не сами по себе машины, а изменения в технологии производства и удешевление производимых продуктов. Источником их прибылей было не искусство производить станки, а искусство изобретать станки, способные изготовлять пряжу и ткать лучше и дешевле, чем все другие станки в прошлом и настоящем. Они были чрезвычайно удачливы, но имена их совершенно забыты.
Гончарное производство
История гончарного производства хорошо иллюстрирует тот факт, что именно условия каждой отрасли определяли восприимчивость к фабричной системе. Производство керамики—одна из самых древних отраслей. Мы не можем знать, использовали ли греческие художники, расписывавшие вазы, -- а среди них были первоклассные мастера, живопись которых уверенно различают эксперты, -- уже готовые изделия, подгоняя к ним свою живопись, или они заказывали изделия, имея в виду замысел росписи. Но нет сомнения, что в XVIII веке размер, форма, материал и роспись изделий обдумывались как единый замысел. Это единство дизайна делало желательным соединение в одной мастерской всех последовательных этапов производственного процесса. Ведь практическое воплощение задуманного и качество будущего изделия начинаются уже на стартовых операциях—отбора, измельчения и смешивания используемых материалов, а роспись и шлифовка только завершают процесс. Конечно, это само по себе не могло бы помешать гончару и его подмастерьям выполнять в своей мастерской все операции поочередно, но были свои преимущества в разделении труда на последовательные этапы. В частности, некоторые этапы требовали большего мастерства, чем другие, и было бы расточительством использовать искусных работников там, где было достаточно менее квалифицированных. К тому же некоторые операции, такие как измельчение и смешивание материалов, лучше всего было выполнять с помощью устройств, приводимых в движение водяной мельницей (до появления парового двигателя), и уже одно это сильно отличало гончарное дело от ткацкого, где ткач сам исполнял роль силового привода. Словом, к 1787 году в Стеффордшире уже существовало множество малых керамических фабрик; каждый из двух сотен мастеров гончарного дела нанимал в среднем по сотне работников [A. and N. L. Clow, «Ceramics from the Fifteenth Century to the Rise of the Staffordshire Potteries», chap. 11, A History of Technology, p. 353]. Уже до широкого распространения двигателя Уатта производство керамики было перенесено из небольших мастерских под крыши фабрик. Первопроходцем здесь был Джошуа Веджвуд. Свою фабрику в Этрурии он разделил на цехи по типам производимых изделий, и в каждом цехе рабочие были распределены по множеству специальностей. А. и Н. Л. Клоу следующим образом описывают разделение труда в Этрурии:
Постепенное умножение числа процессов, требовавшихся для производства керамики, вело, как и в других отраслях, к существенному разделению труда. Принадлежавшая Веджвуду Этрурия, которая первой прошла через специализацию, была разделена на цехи по типам изделий: полезные, для украшений, яшма, базальт и т. п. В 1790 году на производстве «полезной» керамики, были заняты 160 работников следующих категорий: отмучиватели, месильщики глины, гончары и помогающие им мальчики, изготовители плоских заготовок, лепщики тарелок, лепщики глубокой посуды, обтачивающие тарелки, обтачивающие глубокую посуду, изготовители ручек, специалист бисквитного обжига, грунтовщики заготовок, гладильщики, специалисты глянцевого обжига, измельчавшие краски девочки, художники, эмальеры и позолотчики, а кроме того—доставлявшие уголь, модельщики, изготовители форм, изготовители капсул для обжига керамики и бочары. [там же, с. 356--357]
В текстильной промышленности крутильщик производил пряжу, ткач—ткани, а в керамической—каждое изделие проходило через множество рук и ни один работник не производил готовых изделий. Гончарное дело было прообразом промышленности будущего, где устранены всякие видимые связи между трудом работника и готовым к продаже изделием, в создании которого он участвовал. Позже в этой главе мы вернемся к возражениям против такой формы организации труда.
В керамической промышленности XVIII века инновации были направлены на само изделие, а не на механизацию производства. Единственными революционными изменениями были открытия технологий изготовления фарфоровой глины и костяного фарфора. Кроме того, английским гончарам пришлось перейти от дров к углю, и поэтому производство сконцентрировалось в Стефондшире, где были и глина, и уголь.
Гончары опередили крутильщиков в замене водяных колес на паровые двигатели, которые использовали для смешивания и измельчения глины и красок, а позднее приспособили для вращения токарных станков и другого механического оборудования. Но это было не промышленной революцией, а скорее внедрением паровых двигателей на уже существовавших фабриках в качестве привода к уже существовавшим механизмам. Нам ничего неизвестно о столь же радикальных изменениях в гончарном производстве, как произведенные прядильными станками Аркрайта и ткацкими станками Картрайта. Фабричная система развилась в гончарном деле потому, что здесь было явно выгодно соединить преимущества единого управления многоступенчатым процессом производства (которое могло быть реализовано в мастерской только с одним универсальным работником), с преимуществами пооперационной специализации работников (требующей множество работников), и преимуществами единого источника энергии—будь то водяное колесо или паровой двигатель. Изобретение новых специализированных станков не имело такой же роли в подъеме керамических фабрик, как в распространении текстильных и металлургических заводов.
Рост производства и снижение цен: причина расширения рынков? Распространение фабрик имело следствием не только проблему социальных взаимоотношений между владельцами и работниками, но и громадный рост производства. Может быть, наилучшим из доступных показателей увеличения производства тканей является импорт хлопка в Англию. В период с 1791 по 1796 год британская текстильная промышленность импортировала в среднем чуть больше 27 млн. фунтов хлопка в год, причем в 1793 году было импортировано 19 млн. фунтов, а в 1792 году -- 35 млн. За 1896--1900 годы среднегодовой импорт хлопка составил 1799 млн. фунтов—рост почти в 67 раз [Mitchell, Abstract of British Historical Statistics, pp. 178, 181]. [Эти цифры нуждаются в поправке на величину реэкспорта хлопка-сырца. С учетом реэкспорта рост в XIX столетии может оказаться не 67:1, а 60:1.]
Производство чугуна в чушках—другой чрезвычайно яркий показатель роста физического объема производства в эпоху, когда чугун и сталь намного шире использовались в обрабатывающей промышленности, чем в наши дни. Британское производство чугуна возрасло с 25 тыс. т. в 1720 году, до 125,8 тыс. т. в 1796 и составляло около 200 тыс. т. в 1800 году [там же, с. 131--132, а также Н. R. Schubert, «Iron and Steel», A History of Technology, p. 107] -- рост в 8 раз за 8 десятилетий XVIII века. Восемьдесят лет спустя, в 1880 году, Британия производила 7749 тыс. т. чугуна—рост почти в 39 раз.
Вплоть до 1800 года рост объемов производства на Западе можно объяснять реакцией производителей на спрос, созданный открытием новых каналов торговли. Но сопоставление показателей роста физических объемов производства с поразительными изменениями промышленного производства после 1800 года заставляет предположить, что где-то в начале XIX века причинно-следственные связи между расширением рынков и промышленной революцией стали взаимными, а может быть, и обратными. После 1800 года произошли революционные изменения в средствах удовлетворения экономических потребностей, и, по крайней мере, на первый взгляд, это больше затронуло сферу производства, нежели торговли. Но связь между расширением производства и расширением торговли не так уж проста и стоит того, чтобы в нее слегка вникнуть.
Рост торговли, связанный с расширением старых рынков и открытием новых, умножает богатство даже при неизменности физического объема производства или неизменных физических характеристиках производимой продукции. В ортодоксальной экономической теории этот положительный эффект вытекает из теоремы, в соответствии с которой добровольный обмен не осуществляется до тех пор, пока каждая сторона не приходит к убеждению, что обмен соответствует ее интересам, а интересом в данном случае является рост экономического благосостояния торговца—то есть увеличение его богатства. Такой положительный эффект может быть продемонстрирован на примере почти любого монопродуктового хозяйства. Экономическое благополучие такой страны, как Бразилия, явно ухудшилось бы, если бы весь выращиваемый там кофе потреблялся самими же бразильцами. Богатство и благосостояние Бразилии существенно повышается благодаря обмену экспортируемого кофе на импортируемые продукты, а также благодаря нахождению новых рынков для сбыта бразильского кофе. Не будет ошибкой предположить, что Бразилии выгоднее обменивать выращиваемый кофе на импортируемые продукты, чем выращивать вместо экспортируемого кофе зерно.
Нет сомнения, что начиная с XV века и до настоящего времени, рост торговли и расширение рынков внесли намного более существенный вклад в экономическое развитие Запада, чем, если бы торговля просто следовала за ростом объемов производства. Торговля повысила бы уровень благосостояния даже при неизменности объема производства, и торговля же привела бы к известному увеличению производства даже при полной неизменности технологии. А некоторые изменения технологии являлись прямой реакцией на требование возрастающей торговли. Наконец, торговля способствовала увеличению производства, поскольку создала большую часть условий и стимулов, необходимых для совершенствования технологии и организации производства, транспорта и распределения. Можно рассматривать расширение торговли в период до 1750 или 1800 года как результат удешевления транспорта, создания новых рынков благодаря инициативе торговцев, и внедрения в практику новых отношений, благоприятных для торговли. Все это давило на промышленность, требуя расширения производства для удовлетворения спроса на новых рынках, но это давление содействовало не понижению, а скорее повышению цен. В течение XIX века картина изменилась. Рост торговли подстегивался спросом фабрик на сырье и новыми рынками, которые появлялись скорее благодаря удешевлению фабричной продукции, чем в силу удешевления транспорта или изменения условий торговли. Расширение производства не было следствием роста цен: если учесть влияние войн и депрессий, XIX век предстает как эпоха снижающихся цен. Короче говоря, в этом столетии экономическое давление в пользу расширения торговли и транспортных возможностей имело причиной производство все большего объема продукции. Технологический прогресс вел к сокращению издержек производства и снижению цен.
Воздав торговле должное за ее роль в повышении благосостояния Запада, обратимся к роли увеличения физического объема производства. Некоторая, и может быть, большая часть экономического роста в период промышленной революции определялась совершенствованием организации и технологии производства. Само по себе увеличение производства не привело бы к росту благосостояния, если бы не возникла система складов, магазинов, торговли, финансирования и транспорта, благодаря которым произведенное попадает в руки потребителей. Ничего такого не было бы и в том случае, если бы не рыночные отношения, благодаря которым выбор покупателей определял достойную величину вознаграждения усилий производителей. Но склады, магазины, торговцы, финансисты, транспорт и рыночные отношения были не только на Западе, и не объясняют величины объема производства на душу населения.
Короче говоря, в период промышленной революции технологические и организационные усовершенствования играли более видную роль в росте богатства, чем до 1750 года. Эти усовершенствования стали возможными и базировались на торговле, рынках, отношениях собственности и других институциональных установлениях, которые уже сложились к тому времени. Но чтобы объяснить столь резкое изменение, нам придется выйти за рамки обычных экономических стимулов и включить в число возможных источников этой новизны силы и организационные отношения, специфичные именно для западной технологии и организации. Этому посвящена глава 8.
Удовлетворение потребностей фабрик в капитале
Целый ряд исторических выводов строится на предположении, что промышленная революция и осуществленный ею сдвиг производства на фабрики потребовали накопления значительного капитала. И на самом деле, если простая формула «потребление = производство - накопление капитала» действительно адекватно описывает процесс накопления капитала, неизбежен вывод, что многим людям приходится жертвовать текущим потреблением во имя накопления. Маркс принимал как данность, что накопление требует жертв, но утверждал, что капиталисты сумели переложить тяготы накопления на трудящихся. Другие объясняли накопление тем, что капиталисты следовали принципам кальвинизма. Правители СССР по сей день ссылаются на необходимость накопления капитала в форме производственных мощностей, чтобы объяснить свое пренебрежение производством потребительских благ. Третий мир, подобно соцстранам, вошел в обременительные долги ради финансирования новых производств, а ортодоксальные западные банкиры утверждают, что такого рода займы служат полезным экономическим целям. Все это, может быть, и так, но только не стоит подкреплять эти выводы ссылками на опыт промышленной революции в Англии.
Прежде всего, отметим, что согласно историческим свидетельствам, первые фабрики требовали очень небольшого капитала. Первая фабрика Аркрайта в Кромфорде была застрахована за 1,5 тыс. фунтов, а вторая—за 3 тыс. фунтов. Внедрение к концу XVIII века паровых двигателей и многоэтажных заводов увеличило ценность крутильной фабрики до 15 тыс. фунтов, но к тому времени за плечами первых фабрикантов стоял уже двадцатилетний опыт работы, иногда весьма прибыльной. В том, что владельцы фабрик часто основывали совместные банки, можно усмотреть тот факт, что они нуждались во внешних источниках капитала, но отсюда можно вывести и то, что они располагали избыточными инвестиционными фондами или что они нуждались в тесных банковских связях для обеспечения себя оборотным капиталом. [Приводимые цифры взяты у Чепмена, «Transition to Factory System», pp. 540--542. Он перечисляет и другие прядильные фабрики, построенные между 1778 и 1792 годами, сравнимые по величине капиталовложений.] Конечно, капитал для промышленной революции не возник из воздуха. Но он не был результатом ни мучительных накоплений бережливых протестантов, ни экспроприированным у тружеников путем сильного сокращения заработной платы, ни путем снижения уровня потребления. Чтобы финансировать новые машины и новые формы фабричной организации не требовалось ни сокращения реальных доходов работников или землевладельцев, ни снижения их уровней потребления, не нужны были и общенациональные усилия по увеличению доли сбережений. Фабрики обеспечивали такой рост производства, что его более чем хватало на быструю оплату капитальных издержек, поскольку прирост доходов был большим, а потребности в капитале—умеренными.
Финансирование фабрик облегчалось английской системой местных банков, обычной системой банковских депозитов, создающее предложение денег, необходимое для кредитования оборотного капитала их клиентов, который был приблизительно равен величине постоянного капитала, воплощенного в новых фабриках. Бесспорно, что запасы сырья и готовой продукции, как и производственные мощности, являлись реальными активами, для создания которых нужно было как-то изъять средства из существовавшего потока производства, может быть, за счет инфляционного воздействия роста денежного предложения, создававшегося операциями депозитных банков. Но поскольку это была эпоха стабильных или сокращающихся цен, инфляционное воздействие должно было компенсироваться другими факторами. Одним из таких факторов был рост производительности на новых фабриках и создаваемое этим понижательное давление на цены. Если выразить то же самое в терминах не «финансовой», а «реальной» экономики, то получим: если реальное производство постоянно росло за счет непрерывного потока более производительных инвестиций, тогда не было нужды в каком-либо периоде, в течение которого потребители испытывали бы сокращение своей доли в производимых благах. Мы опоздали с детальной реконструкцией этого процесса, но вполне ясно, что для финансирования потребностей промышленной революции в капитале почти или совсем не требовалось сокращения тогдашних стандартов потребления. Согласно авторитетным оценкам Фейнштейна, в 1760--1800 годах в Великобритании не было общего сокращения душевого потребления, а после 1800 года этот показатель колоссально вырос. Более того, между 1750 и 1850 годами доля валовых инвестиций в валовом национальном продукте Британии оставалась практически неизменной. [С. Feinstein, «Capital Accumulation and the Industrial Revolution», in Roderick Floud and Donald McCloskey, eds., The Economic History of Britain since 1700, vol. 1, 1700--1860 (Cambridge: Cambridge University Press, 1981), p. 136. Оценки Фейнштейна показывают рост доли валовых инвестиций в ВНП, но похоже, что это произошло еще до начала периода самой быстрой индустриализации, то есть до 1790-х годов.] Другим показателем того, что промышленная революция не наложила существенных ограничений на способность западных народов порождать новый капитал, является то, что корпорации, традиционно служащие задачам аккумуляции значительных капиталов, вплоть до последних десятилетий XIX века играли очень ограниченную и особую роль. Корпорации создавались для строительства и эксплуатации шоссе, железных дорог и каналов, но в промышленности корпоративные формы распространились только тогда, когда фабричное производство уже стало основной формой производства продукции. В Европе и в Соединенных Штатах в начале и в середине промышленной революции роль предпринимателей-капиталистов выполняли торговцы, банкиры и изобретатели, нередко объединявшиеся в товарищества, но крайне редко использовавшие форму акционерных обществ для создания производственных фирм.
Утверждение, что новые фабрики были созданы за счет обнищания кустарей-прядильщиков, есть в лучшем случае метафора. Экономические изменения предполагают относительное или абсолютное сокращение ценности ресурсов, направляемых в какую-либо сферу деятельности, и величины получаемых там доходов, как только эта сфера деятельности устаревает полностью или частично, будь то ручное ткачество, шитье парусов, извозчичий промысел, ремесло стеклодува или изготовление стали. Сокращение ценности людских усилий и мастерства, посвящаемых ручному ткачеству, не создает фонда ресурсов, которые могли бы быть использованы на приобретение ткацких станков с силовым приводом. Убытки ткачей были результатом изменений, а не источником капитала для этих изменений. Прежние формы деятельности никак не могли быть источником финансирования тех, которые шли им на смену. [Краткое рассмотрение того, как влияет несовершенство межотраслевой текучести рабочей силы на рост, см: John Hicks, «Structural Unemployment and Economic Growth: A «Labor Theory of Value» Model», chap. 2, The Political Economy of Growth, Dennis C. Mueller, ed. (New Haven: Yale University Press, 1983), pp. 53--56. Когда рост производительности ведет к сокращению цен, потребительские расходы перераспределяются в пользу отрасли с наибольшим относительным сокращением цен (за исключением очень специальных случаев). Если ресурсы других отраслей не могут полностью перетечь в эту последнюю, тогда (в соответствии с предположением Хикса, что дополнительные ресурсы не могут быть получены) мы столкнемся с негативным воздействием на темпы роста. Хикс не рассматривает последствия для самих нетекучих ресурсов, но и здесь последствия не могут не быть отрицательными.] Было бы ошибкой сохранить парадоксальное представление, что промышленная революция не знала болезненных проблем капиталообразования. Формула «потребление = производство - накопление капитала» искажает картину экономического роста, потому что не учитывает время. Можно допустить, что рост производства предполагает рост оборотного и постоянного капитала, либо рост производительности. Но есть причинно-следственная связь между сегодняшними темпами увеличения производства и прошлыми темпами накопления капитала. Вполне возможно, что в некоторый период, будь это один год или длительный период от 1750 до 1880 года, объем производства, накопление капитала и потребление могут увеличиваться одинаковым темпом, либо различие будет таким, что все равно окажется возможным непрерывный рост потребления. Для этого требуется лишь, чтобы текущий рост накопления капитала поглощал меньше, чем текущий прирост производства. На Западе это условие реализовалось благодаря росту производительности.
Сравнение советской и западной систем хозяйства свидетельствует, что возможно чрезмерное накопление капитала. Есть серьезные основания считать, что нехватка потребительских благ неблагоприятно сказалась на интенсивности трудовых усилий, а значит, и на объеме производства в странах советского блока. Поскольку рост потребления, в конечном счете, есть главный стимул усилий, нужных для увеличения производства, никого не должно удивлять, что чрезмерное накопление капитала и недостаточное производство потребительских благ может подорвать темпы экономического роста.
Урбанизация и сопутствующая аграрная революция
Промышленная революция XIX века была неразрывно связана с сопутствовавшей ей аграрной революцией. Аграрная революция сократила долю населения, занятую производством продуктов питания, против 80--90% в средние века до менее 5%, и этим сделала возможной урбанизацию западных обществ. Одновременное вытеснение сельскохозяйственных работников в города обеспечивало фабрики рабочей силой. Аграрная революция, подобно промышленной, отчасти заключалась в громадном росте использования механической энергии, но эти изменения начались только после 1880 года. [Даже в то время сначала речь шла не о замене животных машинами, но об их одновременном использовании. Между 1880 и 1920 годами энерговооруженность американских ферм возросла от 668 000 л. с. до 21 443 000 л. с. В этот же период увеличивалось, хотя и более медленным темпом, число тягловых животных в городах и в селе: от 11 580 000 до 22 430 000. По данным Министерства торговли, Historical Statistics of the United States (Washington, D. C.: Government Printing Office, 1975), pt. 2, ser. S 1--14, p. 818.] Другими важными факторами аграрной революции были: рост использования удобрений, повышение качества семян, улучшение пород животных и совершенствование методов их выращивания, а также—благодаря совершенствованию транспорта—развитие региональной специализации в сельском хозяйстве. Многие изменения стали результатом применения в сельском хозяйстве методов экспериментальной и прикладной науки XIX века. Для снабжения городов продовольствием немалое значение имело и сельскохозяйственное освоение американских равнин, но, как и использование механической энергии, оно началось во второй половине XIX века, и нам придется искать объяснение предшествующего прогресса в совершенствовании методов и приемов ведения сельского хозяйства.
Подобно промышленной революции, аграрная также могла бы пойти через развитие аграрных фабрик, схожих с римскими латифундиями или плантациями Южной Америки и некоторых тропических стран. Есть ряд причин, по которым на Западе аграрная революция не привела к развитию сельскохозяйственных фабрик. Одной из причин было то, что из-за сезонного характера большей части работ владельцам фермы зачастую выгоднее нанимать сезонников, чем держать постоянных работников. Кроме того, главные преимущества фабрик—возможность организации и контроля производительного труда, возможность сокращения расходов на мастеров и других управленцев, а также сокращения капитальных затрат—не всегда срабатывают даже на фабрике, размещенной в одном здании, где надзор легче, чем на ферме. Большая часть сельскохозяйственной работы выполняется отдельными людьми или очень малыми группами, почти недоступными надзору, и важнейшим условием эффективной организации аграрного производства остается самоконтроль, подстегиваемый заинтересованностью владельца или арендатора в величине урожая.
Фабрики и труд
Посмотрим, как изменили фабрики труд фабричных рабочих, а также и труд тех, кто там не работал, включая тех, кто из-за появления фабрик утратил источники дохода.
Промышленная революция обозначила начало драматического периода улучшения в материальном положении западноевропейских и американских обществ, которое коснулось всех и каждого, в том числе и трудящихся. Это был также период улучшения биологического состояния рода людского, что выразилось в увеличении населения, в росте продолжительности жизни, в победе над множеством болезней и сокращении уровня смертности детей в первый год жизни. Это также был период замечательного интеллектуального прогресса, по крайней мере, в некоторых областях. Эта эпоха отмечена появлением общественных и быстрым прогрессом естественных наук. Пусть литературоведы судят, добавило ли это время что-либо сопоставимое с творчеством Шекспира, но в области музыки остались имена Гайдна, Моцарта, Бетховена и Брамса. В области политики 1750--1880 годы отмечены Американской и Французской революциями, а также существенным, пусть и не всеобщим, распространением права голоса и других гражданских прав. Существует, однако, обширная литература, проводящая ту точку зрения, что материальный прогресс был достигнут ценой принуждения трудящихся к громадным жертвам и что даже интеллектуальные достижения далеко не безоблачны, поскольку налицо недостаточная чувствительность к кричащим нуждам западных масс. Значительная часть этой литературы была создана в XIX веке для проталкивания законодательства, от которого ожидали улучшения условий труда на фабриках, по крайней мере, это писалось ради благих целей. Но сейчас важно не изменять мир XIX века, а попытаться понять его.
В центре этой литературы была британская текстильная промышленность. В этой многажды изучавшейся отрасли появление фабрик привело к сравнительно быстрому устранению ручного труда в прядении и гораздо более медленному вытеснению ручного труда в ткачестве, В результате было много людей, лишившихся заработка и испытывавших немалые трудности. Текстильные фабрики втянули некоторую часть тех, кто лишился дохода, но кроме них сюда пришло множество безземельного деревенского люда, для кого работа на фабрике была не жертвой, а улучшением жизненных обстоятельств. В других отраслях, таких как производство чугуна и стали, в судостроении, в производстве химикатов и машин, ремесленники, мастерские которых проще преобразовывались в фабрики, легче перенесли их появление. Другие сферы хозяйства, включая строительство, оптовую и розничную торговлю, транспорт, страховое и банковское дело, право, медицину и образование, с приходом промышленной революции переживали исключительно подъем -- никаких фабрик в этих областях не возникло. Это не значит, что за пределами текстильной промышленности не было потерявших работу, просто большую часть лишившихся ее составляли текстильщики, по крайней мере, они больше других представлены в литературе. В сельском хозяйстве также сокращалась потребность в рабочих руках. Оно также постоянно поставляло безработных, которые нуждались в других видах занятости, и их было намного больше, чем высвобожденных текстильщиков.
Чтобы оценить, был ли фабричный труд с самого начала промышленной революции благом или пагубой для рабочих, нужно понять те условия жизни, из которых рабочие приходили на фабрики.
1. Армия труда в XVIII веке: огораживание
При поместной системе работники обрабатывали господские угодья в обмен на право использовать пашню и пастбища. Лучшая земля возделывалась, а на остальной крестьяне выпасали свой скот: волов, на которых пахали; овец, с которых стригли шерсть; молочных коров, а иногда свиней. Такая система обеспечивала крестьянам некоторый дополнительный доход, если цены были высоки, а урожай—хороший; уже в XVI веке рост населения Англии и улучшение аграрных приемов привели к тому, что оба эти условия нередко, если даже не большей частью, выполнялись.
К XVIII веку те же условия, которые принесли относительный достаток в жизнь мелких фермеров, подтолкнули крупных землевладельцев к огораживанию общинных земель. Хотя права на общинную землю обычно принадлежали крупным землевладельцам, крестьяне издавна имели своего рода обычные права (как правило, право выпаса), и для каждого акта огораживания требовалось решение парламента. Теоретически каждое такое парламентское решение возмещало крестьянам потерю обычных прав предоставлением части огораживаемой земли. Но крестьяне не были в достаточной мере представлены в парламенте, и есть основания полагать, что компенсация была далеко не адекватной. В любом случае, разведение животных было существенным подспорьем для крестьян, а без общинных земель оно было невозможно. Так что, помимо любых вопросов о неадекватности компенсации, в долгосрочной перспективе огораживание вело к обнищанию сельскохозяйственных работников, и это, вопреки всякой логике, сопровождалось ростом спроса на продукты питания и расширением их производства. Писавшие о движении огораживания обычно утверждают, что оно началось в период значительного процветания сельскохозяйственных работников, но стоит напомнить, что для них периоды процветания всегда длились недолго. Даже огораживание общинных земель не было изобретением XVIII века. Первый акт парламента об этом предмете был принят в 1235 году—статут Мертона. В тревожные времена чумы XIV века и в период войн Алой и Белой Роз в XV веке нехватка рабочих рук и спрос на овечью шерсть побудили многих землевладельцев вывести часть земель из обработки и отдать ее под овечьи пастбища.
Переход от общинной обработки земли, когда каждая семья обрабатывала несколько полосок земли в разных полях, к небольшим отрубам также был своего рода огораживанием. К нему принято относиться одобрительно, поскольку оно шло на пользу крестьянам, приобретавшим заинтересованность в собственной земле. Но было бы ошибочным представлять крестьян как некий однородный класс; переход к отрубам не обязательно оказывался благом для тех, кто, в конце концов, стал арендатором у крупных землевладельцев, и это было чистым несчастьем для тех, кто остался вовсе без земли.
В Англии и в других странах Европы в XVIII веке была широко распространена самая жалкая нищета, и именно из этой массы забытых бедняков первые фабрики черпали своих рабочих. Бродель считает бедность почти универсальным явлением, а существование «огромной массы суб-пролетариев» полагает «тормозом для социальных волнений ... во всех прошлых обществах» [Fernand Braudel, The Wheels of Commerce (New York: Harper & Row, 1979), p. 506]. Мы можем определить принадлежность к суб-пролетариату через границу бедности -- при всей неточности этого критерия. В соответствии с критериями, использовавшимися в Лионе в XVI и XVII веках, ниже границы бедности оказывался тот, чей дневной доход не обеспечивал минимальной потребности в хлебе. В последней четверти XVI века поденные работники Лиона оказывались ниже этой черты бедности в каждый год этой четверти века, а неквалифицированные работники опускались ниже этой черты 17 раз за тот же 25-летний период. Утверждают, что при Стюартах (XVII век) от четверти до половины населения Англии, а также сравнимая доля населения Кельна, Кракова и Лилля пребывали рядом с уровнем бедности или ниже его. [Там же, с. 507. Данные для неанглийских городов Бродель заимствовал у Р. Laslett, The World We Have Lost (London: Methuen, 1965).] Если бы бюро статистики труда США приняло подобный критерий бедности, то ниже черты бедности оказались бы американцы с доходом примерно 18 дол. в месяц, или 216 дол. в год, -- точная цифра зависит от местной цены на хлеб. Для нас трудно воспринять эти цифры иначе, как абсурдную шутку, как нечто совершенно нетерпимое. Но большая часть населения мира до сих пор принадлежит к доиндустриальным обществам, где душевой доход и сейчас примерно такой же.
Пожалуй, поразительней всего оценки Броделя, согласно которым в Париже в 1791 году примерно 91 тысяча человек не имели определенного места жительства или места работы [Braudel, Wheels of Commerce, p. 510]. Он рисует ситуацию как постоянную, существовавшую с XI или XII века:
Похоже, что на Западе разделение труда между городом и деревней, начавшееся в XI и XII веках, оставило будущему громадное множество неудачников безо всяких средств к существованию, не имеющих никакого выбора. Нет сомнения, что виновато было общество, но еще в большей степени причиной была система хозяйства, которая не могла обеспечить полной занятости. Многие из безработных умудрялись как-то перебиваться, работая по несколько часов то здесь, то там, находя временные убежища. Но остальные—немощные, старые, выросшие и вскормленные на дорогах—не имели почти никакого опыта нормальной трудовой жизни. В этом особом аду были свои круги, именовавшиеся современиками нищетой и бродяжничеством (pauperdom, begary and vagrancy). [там же, с. 506]
Романтическое представление о благополучной жизни работников в доиндустриальной Европе можно отвергнуть как чистую фантазию. Возможно, Бродель слегка преувеличивает: в конце концов, люди как-то жили, хотя в среднем и недолго. Но если фабричный режим был жуток, то альтернативы для тех, кто своими ногами голосовал за фабрики, были еще хуже. Низкая заработная плата могла привлекать работников на первые фабрики потому, что этот маленький доход все-таки обеспечивал им жизнь над чертой бедности—как ее определяли в Лионе, и это было лучшей из возможностей, открытых для обнищавшего аграрного населения. Викторианскую Англию возмутил тот факт, что дети работали на фабриках за несколько шиллингов в день, но когда парламент запретил детский труд, их места быстро заняли безземельные ирландские иммигранты, которых привлекала возможность зарабатывать несколько шиллингов в день. Низкая заработная плата, длинный рабочий день, жестокая дисциплина первых фабрик повергают в ужас, поскольку готовность бессловесных бедняков работать на таких условиях красноречивее любых слов говорит о бездонном кошмаре альтернатив, которые были им доступны до этого. Но в XIX веке романтики совсем иначе истолковывали эти факты.
2. Вытеснение системы ученичества
Чтобы оценить воздействие фабрик на «суб-пролетариат» Броделя или, в современных терминах, на наименее благополучных членов общества XVIII века, следует рассмотреть роль старой системы ученичества в ремесленном производстве. Тогда было принято готовить работников в процессе долгого ученичества. Доступ к ученичеству был зачастую изначально ограничен необходимостью заплатить мастеру значительную сумму вперед—как за содержание ученика, так и за его обучение. Доступ ограничивался и цеховыми правилами, которые устанавливали, сколько учеников дозволено одновременно иметь мастеру.
Еще более серьезным ограничением была практика продления срока ученичества. Обычным сроком в средние века были семь лет. Одной из целей при этом было научить всем деталям ремесла. В некоторых профессиях это означало мастерское овладение каждым этапом процесса производства конечного продукта. В тех ремеслах, где не было какого-либо одного конечного продукта, это означало необходимость освоить набор умений и навыков, определяемых как-то иначе, например, через материал, которому следовало придать определенную форму (золото, серебро, дерево, кожа и пр.). Другой целью длительного ученичества была эксплуатация труда учеников. Неоплаченный труд учеников истолковывался как часть платы за обучение.
Система ученичества ограничивала доступ к занятости, а значит, и объем производства благ. Результатом была система монополистических цен, строго взыскиваемых с тех, кто не принадлежал к кругу своих, -- нередко покупатели были беднее гильдейских мастеров. Во-вторых, чрезмерно длительное ученичество вело к растрате ресурсов. Устойчивость этой системы можно объяснить тем, что гильдии выполняли одновременно политические и экономические функции, а поэтому располагали достаточной властью, чтобы навязывать свои—крайне расточительные—условия, благоприятные для гильдий и несправедливые для остальных членов общества, в том числе для самых бедных. К счастью, гильдии представляли собой городские политические структуры, и их власть не распространялась за пределы городов. Первые фабрики возникали вне городов, за пределами юрисдикции гильдий. Средневековый исход в города, предоставлявшие укрытие от произвола поместной системы, закончился возвратом в деревню, укрывавшую от произвола гильдий.
В XVIII веке существовал многочисленный суб-пролетариат, не имевший средств для приобретения орудий труда, не умевший их использовать, не имевший возможности содержать себя в протяжении долгих лет ученичества, не располагавший личными связями, которые открыли бы доступ к ученичеству, и деньгами на его оплату. Первые фабрики зачастую набирали своих работников именно из среды этого суб-пролетариата, иногда полностью опустошая отдельные дома для бедных.
Ни предприниматели, заводившие новые фабрики, и никто другой не предполагали, что они осуществляют акции социальной благотворительности или демонстрируют пример социальной ответственности. Но каковы бы ни были их нравственные намерения, их деятельность улучшала положение втоптанного в грязь суб-пролетариата, который отчасти являлся, быть может, характерной частью доиндуетриальных обществ, а отчасти был вытеснен из аграрного сектора движением огораживания и высоким спросом на сельскохозяйственную продукцию. Реакция английского среднего класса на все это являет нам образцовый пример социальной патологии. Не придумав в течение столетий ничего лучшего для бедняков, чем практиковать на них—с должной умеренностью и скромностью— добродетели благотворительности и сострадания, значительная часть английского среднего класса восприняла фабричную систему не как существенный социальный прогресс, но как безжалостную эксплуатацию бедняков. Сразу за средним классом шли ремесленники, гильдейские правила которых не давали возможности трудиться значительной части населения. Они считали себя не монополистами, которых наконец-то прижали, а жертвами новой и весьма нечестной формы конкуренции. Буквально вся Англия разделяла точку зрения среднего класса и ремесленников.
Нельзя было придумать худшей карикатуры на действительность.
3. Общее воздействие на рабочих
Если поведение первых фабричных рабочих, ногами голосовавших за фабрики, свидетельствовало, что текстильные фабрики улучшали их положение, нет оснований думать, что одновременно улучшилось положение надомников, терявших работу. Уменьшение их доходов вследствие развития новых производств могло пойти на пользу только немногим счастливчикам. Вполне возможно, что фабрики с самого начала улучшили положение рабочих в среднем, но вопрос очень сложен, поскольку, как указывает Т. С. Эштон, начальный период быстрого роста фабрик совпал с наполеоновскими войнами, которые серьезно повлияли на уровень жизни и распределение доходов в обществе. [Т. S. Ashton, «The Standard of Life of the Workers in England, 1790--1830», in F. A. Hayek, ed., Capitalism and Historians (Chicago: University of Chicago Press, 1954), pp. 123--155. «За время войны доходы перераспределились в пользу землевладельцев, фермеров, домовладельцев, владельцев государственных облигаций и предпринимателей—и это почти наверняка ухудшило экономическое положение рабочих», р. 131.] Эштон приходит к выводу, что в результате наполеоновских войн относительные доходы рабочих упали и их реальный жизненный уровень понизился. К 1820 году воздействие наполеоновских войн на хозяйство Британии исчерпалось, и условия жизни рабочих начали постепенно улучшаться. Улучшение не было одинаковым для всех, и некоторые, особенно те, чьи умения устарели из-за развития фабричного производства, оказались в тяжелом положении. Эштон следующим образом подытоживает вопрос:
Фабричное производство бурно росло в 1790--1830 годах. Значительная часть населения выигрывала от этого в качестве как производителей, так и потребителей. Падение цен на ткани сделало одежду более дешевой. Правительственные контракты на поставку мундиров и обуви для армии вызвали к жизни новые отрасли производства, и после войны их изделия нашли сбыт среди хорошо оплачиваемых ремесленников. Вместо ботинок на деревянной подошве появились ботинки на коже, а вместо платков, по крайней мере, по воскресным дням, начали носить шляпы. В быт начали входить множество новых вещей—от часов до носовых платков; после 1820 года цены на кофе, чай и сахар существенно упали. Рост тред-юнионов, обществ взаимопомощи, сберегательных банков, массовых газет и памфлетов, школ и сектантских церквей—все это свидетельствовало о существовании большого класса, жизненный уровень которого стал существенно выше черты бедности.
Одновременно существовали массы неквалифицированных или малоквалифицированных рабочих—сезонных рабочих в деревне, и особенно вручную работающих ткачей— все доходы которых почти целиком поглощались предметами первой необходимости, цены на которые, как мы видели, оставались высокими. Я предполагаю, что число тех, кто был способен разделить выгоды экономического прогресса, было выше, чем число тех, кто был отрезан от благ прогресса, и что число первых постепенно росло. Но существование двух групп внутри рабочего класса должно быть признано. [там же, с. 154--155]
Хотя широко признано, что рабочие первых текстильных фабрик зарабатывали меньше надомных прядильщиков, реальность была сложнее, потому что доходы надомников были очень различны—что обычно и бывает при сдельщине—и, кроме того, обычно сравнивают доходы квалифицированных надомников и неквалифицированных фабричных рабочих. Более того, статистику следует толковать с осторожностью. Бителл нашел свидетельства, что взрослый шотландский мужчина, занимавшийся ткачеством на дому, зарабатывал в 1790-х годах по 10 -- 12 шиллингов в неделю. Для сравнения: взрослые ткачи на фабрике в Манчестере в 1842 году (все еще переходный период) зарабатывали около 20 шиллингов в неделю. Взрослые женщины зарабатывали по 8--12 шиллингов, а девочки 12--16 лет—по 5--7 шиллингов [Duncan Bythell, The Handloom Weavers: A Study in the English Cotton Industry During the Industrial Revolution (Cambridge: Cambridge University Press, 1969), pp. 133, 135]. Бителл обнаружил, что сдельная плата за труд ткачей-надомников постепенно падала в начале XIX века, особенно после депрессии 1826 года, и это крайне ухудшило положение ткачей, занятых в ручном производстве. Но вопрос о том, был ли их заработок до появления механических ткацких станков выше, чем у первых фабричных ткачей, остается открытым, и ответ на этот вопрос зависит от учета различий в квалификации и от выбора примерного надомника—средний ли это работник или стахановец.
Ход времени и изменение ценностей, установок, предположений и ожиданий затрудняют оценку того, что происходило в процессе перехода от допромышленного общества к промышленному. Рассмотрим, например, вопрос о том, что у фабричных рабочих продолжительность рабочего дня была выше, чем у большинства дофабричных. Большая продолжительность рабочего дня может быть истолкована или как ухудшение их положения, или как появление новых возможностей производительного труда.
Есть и третья возможность, которая может оказаться ближе к истине. Отчасти она исходит из наблюдений за современными условиями в странах третьего мира. Продолжительность рабочего дня в доиндустриальных экономиках может оказаться короче просто потому, что у плохо питающегося населения нет сил работать больше. Укороченный рабочий день может и не свидетельствовать о том, что сделан выбор в пользу досуга; может быть, им приходится мало работать потому, что их плохо кормят. Учитывая крайне низкий уровень жизни в Западной Европе в XVIII веке и ранее, далеко не очевидно, что продолжительность рабочего дня определялась выбором между трудом и досугом; может быть, как и в странах третьего мира, они мало работали, потому что плохо питались. [Этот момент разработан в статье Herman Freudenberger and Gay lord Cummings, «Health, Work and Leisure before the Industrial Revolution», Explorations in Economic History 13 (1976): 1--12. Согласно их концепции, усовершенствование сельского хозяйства Англии в XVII веке сделало возможным улучшение питания, социальные последствия чего проявились в XVIII веке. Их концепция не вполне совместима с работой Бителя, который обнаружил, что уже во второй половине XVIII века продолжительность рабочей недели английских ткачей была меньше шести дней— скорее они работали в среднем по четыре дня—и это было явным результатом добровольного выбора и того, что их доход был выше минимальных потребностей жизни (см.: The Handloom Weavers, pp. 116, 130--131). В начале промышленной революции все показатели указывают на существование классического неравновесия между растущим спросом на текстиль, который не сопровождался соответствующим ростом предложения со стороны ткачей, результатом чего стали высокие цены на текстиль, державшиеся до тех пор, пока не был найден способ снизить доход ткачей до уровня, господствовавшего на рынке труда Англии в то время.] Улучшение в английском сельском хозяйстве уже до промышленной революции и ставшее результатом этого улучшение питания населения в целом можно рассматривать как один из факторов промышленной революции и как одно из возможных объяснений того, почему она началась в Англии. Сегодня мысль, что увеличение продолжительности рабочего дня может свидетельствовать о повышении благосостояния рабочих, кажется почти невозможной, но ведь точно так же нам трудно представить, что питание рабочих в целом может быть настолько скверным, что они просто не в состоянии работать достаточно долго или достаточно напряженно.
Условия жизни западноевропейских рабочих были тяжелы до промышленной революции, в период этой революции и еще долгое время после нее. Но совокупность имеющихся фактов показывает, что хотя промышленная революция и не дала одновременного улучшения положения всех рабочих, она, точно так же, не сделала их положение в среднем более тяжелым [в XIX веке в Англии многие незаурядные интеллектуалы—от Джона Стюарта Милля до Фридриха Энгельса— ожесточенно нападали на фабрики, добиваясь принятия законов, которые бы улучшили условия труда. Краткое сравнение тогдашней политической риторики с действительными фактами, на которые она предположительно опиралась, см.: W. H. Hutt, «The Factory System of the Early Nineteenth Century», in Hayek ed., Capitalism and the Historians, pp. 156--184], а после устранения последствий наполеоновских войн она привела к серьезному повышению благосостояния рабочего класса [Peter H. Lindert and Jeffrey G. Williamson, «English Workers' Living Standards during the Industrial Revolution: A New Look», Economic History Review (February 1983)]. Этот момент имеет отношение к экономическим проблемам конца XX века в том отношении, что вопреки мнению многих опыт промышленной революции не оправдывает призывов пожертвовать благосостоянием современников (особенно рабочих) в надежде, что потомки будут жить лучше. И если этот первый исторический пример быстрого экономического прогресса и учит нас чему-либо относительно необходимости приносить общественные жертвы, то смысл урока в том, что экономический прогресс оказывается быстрым тогда, когда современники имеют возможности немедленно вкушать плоды этого прогресса. Есть смысл оценивать воздействие экономического роста Запада в начале промышленной революции на благосостояние рабочих только в плане их материального благосостояния—просто в силу того, что речь идет об изменении положения суб-пролетариата, пребывавшего до того на грани голодной смерти, и превращении его в рабочих, имеющих уже некоторое подобие жизненных удобств. До 1750 года страдания суб-пролетариата были глухими, и мы почти ничего не знаем о том, какого рода социальные связи существовали в среде нищих и бродяг. Ясно только, что вряд ли ради них стоило голодать. Для людей, которые впервые получили возможность потреблять немного сахара, вряд ли что-либо значат социальные и политические последствия изменений, если, конечно, речь не идет о таких крайностях, как обращение в рабство. Но ничего в этом роде не происходило. Городские рабочие в Англии стали обитателями отдельных жилищ, а не членами семьи своего мастера. Их грамотность выросла, а по закону 1897 года большинство из них получили право голоса. Предполагая, что за жизнь городского рабочего пришлось заплатить утратой социальной общности нищих и бродяг, чем бы ни была такая общность, или даже общности учеников и подмастерий, живущих в доме мастера, все-таки они получили взамен общность рабочих, о чем свидетельствовало появление тред-юнионов, кооперативов, сберегательных фондов и даже—под руководством Джона Уэсли, основателя методизма, -- своего рода рабочей церкви. Во Франции, Германии и в Соединенных Штатах события развивались примерно так же.
Конечно, нам не дано разрешить древний спор между сторонниками и противниками городской жизни, среди которых были древнезаветные пророки и их современные толкователи. Современный транспорт и коммуникации изменили предмет спора, поскольку сделали возможным возврат значительной части промышленности из города. Города все больше теряют свое значение центров производства и превращаются в центры торговли и услуг, а современные города больше не похожи на города XIX века—с их дымящей промышленностью, примитивными жилищами, отвратительным состоянием санитарии. Но необходимы два замечания. Во-первых, с учетом роста населения и сокращения потребности сельского хозяйства в рабочих руках у Запада никогда не было возможности выбирать между сельской и городской жизнью. Во-вторых, городская жизнь возникла, прежде всего, как результат аграрной, а не промышленной революции—и это в наше время легко показать на примере аналогичной борьбы метрополий третьего мира с потоком отчаявшихся сельских мигрантов. Тогда, как и сегодня в третьем мире, речь шла о том, смогут ли избыточные сельскохозяйственные работники и новое поколение городских рабочих найти возможность зарабатывать на жизнь за пределами сельского хозяйства. В этом смысле промышленная революция и экономический рост Запада являлись не исходными причинами урбанизации и связанных с ней социальных проблем, но скорее решением наиболее жгучих проблем. Даже мальтусовы идеи не решали вопроса об избыточном сельском населении, поскольку сокращение количество ртов, подлежащих прокормлению, привело бы к дальнейшему сокращению числа работников, нужных для производства продуктов питания. Существовала прямая необходимость найти новые источники занятости. Фабрики и города были ответом на этот вызов.
4. Заключалось ли предназначение фабрик в сокращении заработной платы или в повышении производительности труда?
Как отметил почти 70 лет назад С. Д. Чепмен [S. J. Chapman, «Cotton Manufacture»], распространению фабрик способствовали как организационные, так и технологические факторы. С точки зрения создателей первых фабрик, совершенствование организации труда вело к сокращению издержек на труд без соответствующего падения производства. Сравнивая работу на фабрике с трудом надомников в текстильной промышленности Британии, Марглин выделил следующие преимущества фабричной организации для владельцев: (1) можно было сократить воровство материалов и готовой продукции; (2) не имеющие квалификации женщины и дети могли выполнять узкоспециализированные операции на фабрике за меньшую плату, чем пришлось бы платить высококвалифицированному мужчине, работающему вручную; (3) угрозой увольнения за прогул можно было понудить фабричных работников к регулярной работе в течение полной рабочей недели, чего не удавалось достичь с надомниками, привыкшими работать только часть недели [Marglin, «What Do Bosses Do? Origins and Functions of Hierarchy»]. Эти выгоды доставались не даром. Чтобы сократить издержки на оплату труда, первым фабрикантам приходилось строить фабричные здания, закупать станки и нанимать надзирателей для своих работников. Поскольку амортизационные отчисления и проценты по кредиту на капиталовложения приходилось платить как в хорошие, так и в плохие времена, фабрики представляли больший финансовый риск, чем производство с помощью надомников.
В производстве тканей сокращение трудовых издержек при переходе к фабричной организации производства (с учетом издержек на обзаведение) был? незначительным или вовсе отрицательным, как свидетельствует длительная история постепенного вытеснения ручных ткацких станков станками с силовым приводом, что объяснялось медленностью повышения качества тканей, сотканных на механических станках. Если бы экономия была положительной, переход к фабрикам мог бы быть завершен не в 1840-х годах, а в 1790-х годах. Картину осложняет то обстоятельство, что в период сосуществования фабричных и кустарных тканей, эти различного качества продукты удовлетворяли спрос различных и одновременно расширявшихся рынков, так что число ручных ткачей достигло пика между 1821 и 1831 годами, через несколько десятилетий после появлений механических станков [см. оценки Митчелла в Abstract of British Historical Statistics]. Кажется закономерным вывод, что переход от надомного производства тканей к фабричному не произошел бы вовсе, если бы только выгода фабрикантов заключалась в сокращении издержек на оплату труда, в увеличении длительности рабочей недели, в сокращении воровства и других организационных улучшениях. Необходимым условием было повышение производительности станков и улучшение качества производимых тканей. Мы не знаем, были ли усовершенствования в технологии достаточными в тот период, когда происходили изменения. К тому времени конкуренция между фабриками и надомниками устранила некоторые, а может быть, и все организационные преимущества фабрик. Но позднее разрыв в производительности технологически современных фабрик и надомников увеличился настолько, что помимо всяких экономии, создаваемых за счет организации, надомное ткачество стало экономическим анахронизмом.
5. Рабочий, разделение труда и орудия производства
Обычное толкование сводилось к тому, что появление фабрик изменило некоторые важные отношения между работой и вознаграждением, между рабочими и орудиями труда. Удобно начать с рассмотрения традиционного понимания изменений, оставив на конец очень существенный вопрос, в какой степени доиндустриальное хозяйство Запада соответствовало ортодоксальному представлению о доиндустриальной модели производства.
Общепринятая модель доиндустриального производства выделяет фигуру независимого ремесленника, который закупает сырье и материалы и личным трудом преобразует их в видимо иной конечный продукт, имеющий собственный рынок и применение. Отношения между усилиями работника, его доходом и ценностью продукта были зримыми и непосредственными. Появление фабричного разделения труда сделало эти отношения не индивидуальными, а коллективными. Результатом усилий отдельного рабочего оказывается теперь вклад в ценность конечного продукта, зачастую настолько незначительный и так переплетенный с вкладами других, что его связь с ценностью конечного продукта неразличима. Этот разрыв связей между усилиями работника, ценностью продукта и вознаграждением делает невозможным установление удовлетворительных связей между трудовыми усилиями и их оплатой.
При нынешнем состоянии знаний о психологии групп представляется возможным добиться того, что связь между трудом, качеством продукта и его ценностью коллектив будет реализовывать еще лучше, чем отдельный человек. Но даже в Японии наши представления о возможностях групповой психологии далеко не полностью еще реализованы в практике управления фабриками. Сегодня не приходится сомневаться, что коллективизация отношений между работником и продуктом его труда включает издержки, которые при оценке фабричной системы следует записать в дебет.
Фабричная система оказалась также несовместимой с практикой, когда работники владели орудиями труда. Существенная особенность этой системы в том, что большое число работников совместно используют, по крайней мере, часть производственных мощностей, а на практике почти все оборудование используется именно совместно. С самого начала в совместном использовании оказались здания фабрик, их водяные колеса или паровые двигатели, система шкивов и осей для передачи движения станкам. Было неизбежно, что юридическое лицо, владевшее силовым оборудованием и зданием, владело и станками. В историческом плане иначе быть не могло потому, что отдельные работники просто не располагали средствами для приобретения станков, а, кроме того, калькуляция предельных издержек и доходов, предшествующая приобретению каждого станка, должна выполняться применительно ко всей, фабрике как некоему единству. Собственность работников на орудия труда важна с точки зрения хозяйственной эффективности, так как работники склонны лучше заботиться о лично им принадлежащем инструменте. Маркс придавал этому обстоятельству очень большое значение. Он видел в этом главное возражение против капитализма, утверждая, что работник, использующий не свои орудия труда, подобен не гильдейскому мастеру, а скорее ученику или даже—рабу. Рабочий, не владеющий орудиями своего труда, был назван пролетарием, от латинского термина proletarius—не имеющий собственности, а потому отнесенный к самому низшему классу общества римский гражданин. Во времена Маркса не учитывали, что, хотя наемные работники не имели собственных орудий труда, они могли владеть другого рода собственностью. Понимание этого пришло позже. Подобно другим интеллектуалам его времени, Маркс считал, что фабрика скорее понизила статус независимого ремесленника, чем повысила статус класса, который никогда не владел орудиями труда—да и вообще ничем не владел.
Товарищества и другие формы групповой собственности точно так же, как и фабрика, ограничивают область личной собственности. Даже в товариществе, в котором состоят только двое, важно делать различие между собственностью товарищества и личной собственностью. Когда товарищество объединяет сотни лиц, управление его собственностью должно быть передано управляющей структуре, комитетам, бухгалтерам и аудиторам, и при этом у любого из членов товарищества чувство собственной связи с каким-либо объектом собственности делается настолько более абстрактным и ослабленным, что его допустимо считать чем-то совершенно иным, чем чувство владельца по отношению к личной собственности. Примерно так же на большой фабрике с сотнями работников не может быть такого положения, когда каждый владел бы чем-либо.
Правда, возможно, чтобы каждый работник имел долю в собственности на фабрику. Приобретение акций работниками—запланированное или случайное, кооперативы служащих и публичная собственность (где каждый является владельцем) -- все эти способы годятся, чтобы лишить пролетариев статуса неимущих и, может, таким образом можно восстановить у рабочих свойственную ремесленникам связь с орудиями производства. Но и любая другая форма собственности выводит наемных работников из положения пролетариев, а стратегия диверсификации рисков советует, чтобы рабочий не связывал одновременно и карьеру, и сбережения с судьбой одного и того же предприятия. Неясно, насколько сравнимо будет чувство собственности, которое могут дать такого рода установления по отношению к фабрике и орудиям труда, с тем, что чувствовал ремесленник былых времен. Истинное чувство собственности может оказаться совершенно индивидуальным, так что все коллективные замены ничего здесь не сделают. При оценке изменений, привнесенных фабриками, утрата привязанности ремесленника к орудиям своего труда может быть записана следующей строкой в графу дебета. [Сегодня в большинстве западных стран кооперативы служащих пользуются налоговыми льготами и доступом к публичным или институциональным источникам финансирования. О том, сколь мало рабочие предпочитают сами владеть предприятием в сравнении с возможностью приобрести корпоративные акции, достаточно приблизительно свидетельствует относительная доля сектора, образуемого кооперативами служащих. Кооперативы служащих, как модель организации производства, серьезно уступают публичной корпорации. (см. главу 10)]
Мы рассмотрели расхожие взгляды на проблемы, созданные переходом от надомного ремесленного производства, воплощением которого обычно считали ткачей-надомников, к фабричному. Следует, однако, осознать, что за пределами надомного ткачества в ту же эпоху существовали владельцы мельниц, магазинов и ферм, на которых работали ученики, подручные и наемные работники, которые использовали не принадлежавшие им орудия труда и получали заработок, величина которого была связана с конечным продуктом не в большей степени, чем зарплата автосборщика на большом заводе в Детройте. На деле даже ткачи порой использовали подручных. Мастера-собственники представляли собой элиту рабочего люда. В городах они пользовались почетом, и были далеко не рядовыми гражданами. В сельском хозяйстве видимая связь между доходом и ценой произведенного продукта существовала (и существует поныне) для мелких фермеров, в том числе для арендаторов. Но одновременно существовало множество безземельных сельскохозяйственных работников, которые редко владели какими-либо орудиями труда и заработок которых никоим образом не был просто долей в доходах хозяина. Не так легко проследить связь между трудом и получаемым продуктом и в случае, когда крепостные оказывали услуги своему помещику. Как и во многих других случаях, золотой век, когда продавец все продаваемые им блага производил своими руками, и цена была пропорциональна его усилиям, есть просто плод воображения тех, кому не хватает знакомства с фактами.
Заключение
В XIX веке произошло достаточно много драматических изменений в технологии производства, транспорта и коммуникаций, которые по справедливости считаются революционными. Оглядываясь назад, мы полагаем, что в этот период Запад заложил, по меньшей мере, шесть элементов своей технологии роста:
1. Изобретения, технологии и изменения стали основными чертами экономической деятельности. В 1750 году еще существовали гильдии и мастера, которые настолько активно боролись за неизменность способов изготовления традиционных продуктов, что не останавливались перед поджогами и саботажем. К 1880 году такого рода приверженность к традиции стала анахронизмом. Социальный стереотип мастера, практикующего древние приемы ремесла для изготовления традиционных изделий, уступил место социальному стереотипу предприимчивого изобретателя, пытающегося создать новый мир.
2. К 1880 году рыночные отношения настолько основательно вытеснили из жизни хозяйственные связи, основанные на обычае, традиции и законе, что последние оказались почти забытыми и рынки стали воспринимать как данность, как основную черту современного хозяйства. Законы спроса и предложения стали занимать все более важное место даже в отношениях между нанимателем и наемным работником. Переход к денежным отношениям был облегчен привнесенным фабричной системой разделением между жилищем и местом труда, так как все меньше становилось рабочих, которые по-прежнему жили в домах своих нанимателей. Большую роль сыграли также растущие разделение труда и совместное использование общих орудий труда, благодаря чему совершенно незримой стала связь между усилиями отдельного работника и ценой, выручаемой от продажи конечного продукта. Вплоть до конца феодализма заработная плата и другие условия занятости определялись гильдиями и поместьями, обычаями и законом. К 1880 году переход к рыночным отношениям был в основном завершен. С этого момента условия найма определяются тем, что предлагает наниматель и принимает наемный работник, и, как и на любом другом рынке, на предлагаемые и принимаемые условия влияют спрос на труд и предложение труда. И в торговле, и в промышленности господство рыночных отношений на рынке труда ограничивалось только отдельными победами первых тред-юнионов, несколькими законами, устанавливавшими требования к условиям труда—прежде всего детского и женского, и сохранением предусматриваемых морским правом ситуаций, когда моряки могут быть принуждены к исполнению обязанностей.
3. В западном обществе ослабление авторитарной власти религии и государства привело к развитию плюралистического общества, включающего сравнительно автономные сферы промышленности, торговли, финансов, науки, политики, образования, искусства, музыки, литературы и прессы. Результат выглядит так, как если бы западное общество решило распространить преимущества разделения труда и специализации на все главные стороны социальной жизни.
4. Процесс урбанизации подстегивался совершенствованием приемов ведения сельского хозяйства, а в Англии еще и движением огораживания, и одновременно облегчался появлением фабрик, которые позволили обеспечить работой сравнительно неквалифицированных работников.
5. Поток изменений, рыночные отношения и экспериментирование затронули формы организации хозяйственной деятельности в. той же степени, что и индивидуальные процессы купли-продажи. Фабрики вытеснили ремесленные мастерские почти во всех отраслях—хотя и в разное время. В некоторых отраслях, как, например, в производстве керамических изделий и в сталелитейной промышленности, фабрики отличались высокой интеграцией производственных процессов, охватывали все стадии—от обработки сырья до получения конечного продукта. В других, особенно в текстильной промышленности, фабрики, как правило, специализировались на одной только операции. Фабрики строили поблизости от источников водной энергии или угля; кроме того, они нуждались в близости потребителей, источников сырья и транспорта: всего этого нужно было очень много. Главным принципом было использование наиболее подходящей формы организации, самого удобного места и оптимального масштаба производства. Поскольку ключевые критерии в разных отраслях были различны, различались также формы организации, размещение и размеры типичных предприятий.
6. Некоторым образом самым фундаментальным изменением можно считать осознание того, что главная задача управления не просто в эффективной организации производства (или производств), а в создании или изобретении таких изменений—в производстве, в производимых продуктах, в используемом сырье, в системах распределения или организации, -- которые вели бы к увеличению разрыва между издержками и доходами. Концепции предприятия и предпринимательства отделились от концепций фабрики и производства. Этот период, как и многие другие эпохи прогресса и обновления, многое унаследовал от предыдущей эпохи. Фабрики с их станками и силовым оборудованием были результатом деятельности банкиров и торговцев, горняков и кузнецов, корабельщиков и литейщиков конца XVIII—начала XIX веков. Их фирмы имели форму товариществ или индивидуальной собственности; они действовали в среде институтов обмена, интеллектуальную схему которых уже вскрыл Адам Смит. Иным было положение железных дорог: чтобы их финансировать и управлять ими, требовались корпоративные формы организации, а в результате возникали конкурирующие между собой централизованные и децентрализованные формы управления, относительные достоинства которых не до конца были ясны и столетие спустя. В целом, однако, организационные формы предприятий, отвечавшие потребностям торговцев и ремесленников 1750-х годов, вполне удовлетворяли торговцев и промышленников 1870-х годов.
Понятно, что Маркс, писавший в 1848 году, мог говорить о вековом опыте современной промышленности, поскольку к этому времени многие институты промышленности были уже достаточно стары. Но величайшее увеличение производительности капиталистической производственной машины и величайшие изменения в способах организации капиталистического производства были еще впереди.


6. Разнообразие организаций: корпорация


Начиная с XV века, несмотря на сохранение феодальной системы обязательств в деревне и всеобъемлющей власти гильдий в области хозяйственной деятельности в городах, личная свобода выбора сферы и вида хозяйственной деятельности возрастала. Но одного этого было мало. Значительная часть хозяйственной активности осуществлялась не отдельными людьми, а группами, с появлением же в XVIII столетии фабрик производство превращалось в дело все более многочисленных групп. Чтобы хозяйственная деятельность в западных обществах стала относительно автономной, а принятие решений было бы децентрализовано и распределено между многочисленными центрами хозяйственной власти, требовались иные условия—помимо возможности отдельных людей или малых групп свободно выбирать направление и вид хозяйственной деятельности. С возникновением развитого транспорта, торговли и производства стали нужны условия для формирования и деятельности крупных групп. К концу XIX века западные общества нуждались в институтах, которые позволяли бы большим коммерческим группам организовываться для участия в экономической деятельности с одновременным сохранением относительной свободы от политического контроля. Изобретение публичной корпорации было принципиальным ответом Запада на эту институциональную потребность. Конечно, это не было единственно возможным ответом, также не было никакой неизбежности именно в тех специфических формах, в которых корпорации возникли. Широкомасштабная экономическая деятельность могла осуществляться и осуществлялась в ранее возникших формах индивидуальной собственности и. товарищества. Но форма публичной корпорации имела два важных преимущества, которые стоит отметить уже сейчас, не дожидаясь их подробного рассмотрения в двух последующих главах. Первое хорошо знакомо: она позволяла инвесторам распределять коммерческий риск, связанный с инвестициями, за счет приобретения небольших и легко продаваемых долей участия в нескольких предприятиях. Второе преимущество имеет более сложную природу. С увеличением размеров предприятия были вынуждены имитировать иерархические организационные структуры, свойственные армиям, церквям и правительственным учреждениям. До известной степени такой ход дел не был удачным, так как иерархии всегда подвержены так называемому организационному риску, то есть—при сколь угодно благородных намерениях—подчинять управление организацией соображениям собственного благополучия, жертвуя при этом формально заявленными целями своего существования (agency risk). Если, как в случае с армиями, преимущества больших размеров явно перевешивают организационные издержки (то есть издержки, порождаемые тем, что иерархии подчиняют организации собственным целям в ущерб интересам организации в целом), тогда проблемой становится не избавление от иерархической структуры, но сокращение и контроль организационных издержек. В случае принадлежащей публике корпорации держатели акций могут очень легко выразить свое недовольство иерархией—продавая свои акции и вкладывая средства иным способом, -- и это оказалось сильным средством контроля, не имеющим аналогов в прежних вариантах иерархических структур. Хотя корпорация была известна уже в римском праве, только в конце XVI—начале XVII века корпорации в экономической сфере за исключением, быть может, итальянских—стали наделяться привилегиями для осуществления хозяйственной деятельности в отличие от ее регулирования. Гильдии возникли намного раньше, но их целью было регулировать производство и торговлю, отваживать от промысла чужаков, а не заниматься самим промыслом. Большинство ранних корпораций, созданных для осуществления экономической деятельности, получали и политические полномочия, и исключительные права на деятельность в своей сфере. Предоставление такого рода прав и полномочий было источником немалых доходов для суверенов.
По крайней мере, в Англии с начала XVIII века некоторые добровольно объединявшиеся группы инвесторов стали пытаться заводить акционерные общества как чисто хозяйственные образования, не заручаясь королевскими декретами, не имея политических полномочий или исключительных прав. От товариществ их отличала легкость передачи долевых прав собственности. Правовой статус этих предприятий не был урегулирован вплоть до XIX века, когда уставные документы корпораций перестали быть предметом королевских декретов о даровании политических полномочий, и возникла практика простой регистрации и сообщения публике того факта, что группа людей намерена заниматься хозяйственной деятельностью, выступая при этом как некое единое образование и действуя через своих представителей.
В этой главе мы рассмотрим происхождение и развитие корпоративной формы организации предприятия в течение долгого периода времени от принятия законов, сделавших возможным инкорпорирование через процедуру регистрации, до создания рынка акций промышленных предприятий в 1890-х годах. В центре нашего внимания опыт Соединенных Штатов и Англии, но, чтобы подчеркнуть всепроникающий характер сил, подталкивавших к принятию корпоративной формы организации, мы сочли важным включить сравнительный обзор роста корпораций в Германии и Франции. Одного принятия законов, позволивших создавать корпорации просто через акт регистрации, было недостаточно для организации достаточно больших групп, в которых нуждалась растущая промышленность начала XX века. Но эти законы создали условия для революционных изменений форм хозяйственной деятельности в период с 1895 по 1914 год, когда публика обнаружила преимущества инвестирования в корпорации, акции которых можно легко купить и продать, что и привело к преобразованию деловых организаций Америки, а существенно позже и Европы, в форму принадлежащих публике корпораций. Но это развитие, одновременно представляющее собой историю технологической революции и возникновения рынка ценных бумаг, мы рассмотрим в главе 7.
Корпорация в римском праве
Потребность в групповом владении собственностью и в групповой экономической деятельности настолько универсальна и стара, что можно легко возвести происхождение корпорации к каким-либо экзотическим источникам. Но столь же легко показать, что в давние времена у современной корпорации не было предшественников. Некоторые примитивные правовые системы трактуют семью (точнее, домохозяйство) как некую корпоративную организацию, которую в большей части правовых и политических ситуаций представляет глава дома. В Риме эту роль выполнял отец семьи. Но принадлежность к домохозяйству обычно не была добровольной, и глава семьи не был представителем домочадцев, хотя бы примерно в том же смысле, в каком менеджеры современной корпорации являются представителями ее собственников.
Римляне оставили в наследство обычному и гражданскому праву коллегию— институт, почти неотличимый по форме от возникшей впоследствии на Западе корпорации. Трое или более человек при наличии официального разрешения могли сформировать коллегию, которая могла владеть собственностью, возбуждать дела в суде и быть преследуемой по суду. При изменении состава организаторов и членов коллегия сохранялась и управлялась на основании собственного устава. Принято считать, что римская коллегия является предшественником современной корпорации, хотя наследственные связи легче проследить не для деловых, а для правительственных и религиозных корпораций. [Сэр Генри Мейн, подчеркивая, что примитивные общества рассматривали себя как сообщества семей, а не отдельных людей, описывает их законы как «ориентированные на систему малых независимых корпораций». См.: «Primitive Society and Ancient Law», chap. 5 in Ancient Low, 3d ed. (New York: Henry Holt & Company, 1888), pp. 121--122. О римских коллегиях см.: «Corporation», Encyclopaedia Britannica, 11th ed., vol. 7.]
Гильдии и регулируемые компании
После падения Рима в V веке корпорация как правовой институт сохранилась в силу потребности церкви и муниципалитетов в некоем юридическом лице, которое бы обладало правом получать собственность и владеть ею, а также возбуждать в суде дела против нарушителей их права собственности. В средние века гильдии торговцев и ремесленников принимали форму корпораций, зачастую имевших формальный устав. Они владели значительной собственностью—гильдейскими центрами и благотворительными фондами, которые накапливались для помощи членам гильдии. Поэтому они нуждались в основном свойстве корпорации—в способности сохранять право на корпоративную собственность независимо от смерти отдельных членов гильдии и от принятия в нее новых. Но гильдии были своеобразными экономическими институтами с сильной примесью правительственных полномочий. Членство в соответствующей профессиональной гильдии, как правило, было принудительным для каждого свободного горожанина; высшие должностные лица гильдии имели широкие права проводить расследования, проверки и наказывать. До XVI столетия английское правительство использовало также гильдии как удобный инструмент сбора налогов.
Декретированные компании
Начиная с XVI века, Англия, также как Франция и Голландия, предоставляла права на создание многочисленных акционерных компаний. Обычно компанию учреждали для ведения определенного вида торговли, и правительственный декрет предоставлял ей монопольное право ведения этой торговли. Строгих различий между политическими и экономическими функциями не было и, пожалуй, лучшим примером здесь служит роль Ост-Индской компании (учреждена в 1600 году) в завоевании Индии.
В эпоху, когда торговые суда несли на борту пушки для самозащиты, торговые компании, уполномоченные торговать с Индией и другими отдаленными территориями, обычно получали право строить вооруженные крепости для защиты своих складов и контор. Русская компания (учреждена в 1554 году) и Турецкая компания даже оплачивали расходы посольств Британии при русском и турецком дворах.
Компании обильно учреждались и для осуществления колонизационных проектов. Виргинская компания. Компания Массачусетского залива. Общество Свободных Торговцев Вильяма Пенна и Компания Гудзонова залива—все эти знакомые имена напоминают о том, что первоначально американские колонии были основаны группами, учрежденными как корпорации.
Адам Смит различал акционерные и привилегированные (регулируемые) компании. Привилегированные компании, в сущности, представляли собой торговые гильдии, куда торговец должен был вступить, уплатив соответствующий взнос, чтобы получить право участвовать в торговле, на ведение которой компания имела подкрепленную декретом монополию. Быть может, первой и заведомо крупнейшей из всех была компания торговцев главным товаром (The Merchants of the Staple), на которую был возложен экспорт шерсти (включая сбор экспортных пошлин) главным образом в Нидерланды. Привилегированные компании не вели торговлю на собственные средства, не было у них и акций, которые могли бы переходить в руки тех, кто не входил в компанию. Смит отмечал, что многие европейские города создавали сходные корпорации для ведения торговли. Декретированные акционерные компании торговали за счет собственных средств, и прибыль каждого инвестора была пропорционально его доли в собственности. Мнение Смита было Однозначным:
Эти компании, хотя и могли быть полезными благодаря тому, что впервые вводили некоторые отрасли торговли и делали за свой счет опыты, которые государство не находило благоразумным делать, в конце концов везде доказали свою обременительность или бесполезность, везде расстроили или стеснили торговлю. [Адам Смит, Богатство народов, с. 527. Далее Смит с исследовательским рвением рассматривает недостатки, свойственные отдельным компаниям (сс. 527--543). По его мнению, акционерные компании, не обладающие исключительными правами, могут заниматься только следующими рутинными видами деятельности: банковским и страховым делом, строительством и эксплуатацией каналов и городских водопроводов (сс. 541--542).]
Французы между 1599 и 1789 годами декретировали создание более чем 70 торговых компаний, включая их собственную Ост-Индскую компанию. В целом французские компании не имели успеха и, в конце концов, исчезли в ходе реформ, осуществленных во время революции. Датчане также декретировали создание множества компаний, которые они рассматривали как общенациональные предприятия, и оплачивали свои колониальные войны из их доходов.
Лицензированные корпорации
В первые десятилетия XIX века декретированные торговые компании утратили свою роль, но возникла другая форма корпораций, бравших на себя строительство и эксплуатацию мостов, каналов, железных дорог, шоссе и—по крайней мере, в США—управление банками. Позднее эти корпорации действовали и в сфере коммунальных услуг—газо-, водо- и электроснабжение, городской рельсовый транспорт, а к концу XIX века—и телефонная связь. Еще долгое время после окончания гражданской войны типичными для больших американских корпораций оставались предприятия в этих сферах—банковские, транспортные корпорации и корпорации в сфере коммунальных услуг. Даже в 1929 году примерно половина из двухсот крупнейших корпораций Америки, вошедших в список Берля и Минса [Adolf A. Berle, Jr., and Gardiner C. Means, The Modern Corporation and Private Property (New York: Macmillan & Co., 1932)], принадлежали к сфере коммунальных услуг или транспорта.
Наличие существенных правительственных полномочий делало эти корпорации схожими со старыми декретированными компаниями. Компании по строительству и эксплуатации каналов и железных дорог имели право принудительного выкупа земельной собственности [eminent domain—право принудительно приобретать собственность, нужную для реализации целей корпорации, по цене, устанавливаемой судом, если стороны не придут к соглашению; такого рода власть свойственна правительствам и лицензированным корпорациям], а банки—эмиссии бумажных денег под собственные кредитные ресурсы. [Краткое описание мании учреждения банков и последствий очень слабого контроля за выпуском банкнот см.: Charles Arthur, «Banks and Banking: United States», Encyclopaedia Britannica, 11th ed., vol. 3. Подробнее об этом см.: Fritz Redlich, The Moulding of American Banking (New York: Johnson Reprint Corporation, 1968), chap. 3; and Bray Hammond, Banks and Politics in America from the Revolution to the Civil War (Princeton: Princeton University Press, 1957).] Все корпорации, за исключением банков, были общественными учреждениями и в том, что на них лежала обязанность обслуживать всех клиентов без дискриминации. Некоторые, вроде трансконтинентальных железных дорог, получали существенные правительственные субсидии в форме бесплатного отвода земли. Лицензированные корпорации не обязательно являлись монополиями, но многие из них (как водопроводные и первые трамвайные) были монополиями по уставу или на деле. До сих пор корпорации в этих сферах не могут быть созданы на основе простой регистрации. Некие регулирующие агентства должны высказать суждение по каждому предложению о создании лицензированной компании, хотя практика принятия по этому поводу особых законодательных актов отмерла. Несомненно, что экономической причиной для использования корпоративных форм при строительстве каналов и железных дорог была потребность в аккумуляции очень большого капитала, но экономические соображения оказываются сравнительно малосущественными в свете того факта, что большая часть такого рода корпораций просто не могла бы действовать, не имея права на принудительное отчуждение земли, а для приобретения этого права необходим правительственный декрет. К примеру, ни железнодорожные, ни водоканальные компании не смогли бы начать работ, если бы каждый землевладелец, участок которого оказался на трассе сооружения, имел право отказаться от продажи своей земли или заломить несусветную цену. Принципиально важным было наличие права на принудительный выкуп земли.
Лицензированные корпорации первыми создавали системы управления и финансирования больших корпораций. Железные дороги первыми освоили технику управления предприятиями, разбросанными по большим территориям, с помощью профессиональных менеджеров; если бы они не сумели решить задачу—как контролировать работу, выполняемую вдали от офиса—они просто не выжили бы. Их успех увековечен фразой: «Четко, как на железной дороге». [Обзор того, как развивалось управление железными дорогами, см.: Alfred D. Chandler, Jr., ed., The Railroads: The Nation's First Big Business (New York: Harcourt, Brace & World, 1965). Управление железными дорогами и роль финансистов Чендлер рассматривает также в: The Visible Hand (Cambridge: Harvard University Press, 1977), pp. 175--187.] И, наконец, в США рынок ценных бумаг первоначально возник как рынок лицензированных корпораций. В главе 7 мы увидим, что обширный рынок ценных бумаг промышленных предприятий возник только после 1890 года и развивался на основе рынка, возникшего ранее для торговли акциями лицензированных компаний.
Акционерные компании
Ни декретированные торговые компании, ни лицензированные корпорации не являются прямыми предшественниками современной деловой корпорации. Эта честь принадлежит акционерной компании—той форме делового предприятия, которую разрабатывали английские торговцы с XVII века. Она отличалась от корпорации тем, что для ее создания не требовалось королевского декрета и, в отличие от товарищества, долевое участие в правах собственности, представленное сертификатом акции, можно было свободно продавать и покупать. В отличие от партнеров в товариществе держатели акций не принимали на себя обязательств действовать в интересах друг друга и представлять друг друга; на ведение дел от лица компании были уполномочены только менеджеры. Этим акционерным компаниям, не получавшим преимуществ по королевским декретам, изначально были присущи три основные слабости. Первая была связана с тем, что обычное право разделяло коммерческие ассоциации на товарищества и корпорации; поскольку акционерные компании возникали без правительственных повелений, они могли рассматриваться только как товарищества, а значит, участники несли неограниченную ответственность по долгам компании. Это не имело большого значения для процветающих компаний, но было чрезвычайно существенно в противном случае. Источником второй слабости было то, что суды не признавали их законными юридическими лицами, а из-за этого им приходилось использовать довольно сложные правовые приемы, чтобы добиваться по суду соблюдения своих прав собственности и выполнения контрактов.
Третья слабость—наследие римского права, усиленное интересами короны и парламента в получении доходов от декретирования корпораций. В римском праве действовало представление, что любая ассоциация граждан потенциально представляет собой заговор против государства; поэтому никакая частная ассоциация не признавалась законной до тех пор, пока ее существование не получало должной санкции имперских властей. Роберт Нисбет формулирует это следующим образом: «...примечательна доктрина римского права о концессии, согласно которой никакая группа или ассоциация, сколь бы глубоко она ни была укоренена в истории и традиции и независимо от человеческой верности и преданности ее членов, не могла претендовать на правовой статус, на правовое существование до тех пор, пока этот статус и это существование не получали признание монарха» [Robert Nisbet, Twilight of Authority (New York: Oxford University Press, 1970), p. 170].
Представление о корпорации, как о правовой фикции, создаваемой исключительно политическим актом государства, всегда препятствовало развитию корпораций как экономических институтов. Сэр Фредерик Поллок также связывал это представление с доктриной концессии: «...по всему континенту публичное право предполагает, что никакие ассоциации не должны создаваться без санкции государства» [Sir Frederick Pollock, A First Book of Jurisprudence, 5th ed. (London: Macmillan & Co., 1923), pp. 115--116]. Только когда ассоциации в форме политических партий, церквей, общественных клубов и других добровольных объединений, так же как в форме акционерных обществ, стали обычным делом, стало легче видеть в образовании корпорации не столько акт создания, сколько акт правового признания существования группы, возникшей за пределами сферы политики. Зарегистрированные корпорации и общие законы о корпорациях Самой серьезной попыткой воспрепятствовать распространению акционерных компаний был закон 1720 года, известный как Дутый закон, в соответствии с которым акционерные компании стали подсудными как источник беспорядка. На поверхности это не выглядело как применение доктрины о концессиях, поскольку, безусловно, что компании такого типа порой действительно использовались в мошеннических целях. Но акционерные компании с такими характерными чертами корпораций, как: легкость передачи прав собственности; устойчивость управления, не зависящего от персонального состава группы; управление через доверенных лиц, а не через самих собственников, -- были настолько притягательны, что ни случаи мошенничеств, ни риск судебного преследования не смогли помешать их распространению в деловой практике. [Oscar Handlin and Mary F. Handlin, «Origins of the American Business Corporation», in Frederic Lane and Jelle C. Riemersma, eds.. Enterprise and Secular Change (Homewood, Ill.:
Richard D. Irwin, 1953), pp. 102--124. Хандлины утверждают: «Дутый закон не затронул многие виды товариществ; к 1800 году неинкорпорированные акционерные общества, формально являвшиеся товариществами и не обладавшие юридическими свойствами, которые можно было получить только через законодательный акт, «достигли того, что их финансовые ресурсы были почти столь же, если не ровно столь же, ликвидны, как и у инкорпорированных компаний». Стоит только вспомнить о шерстобитных фабриках или о банковской компании Абердина, где 446 партнеров управлялись без акта инкорпорации, чтобы оценить гибкость старых форм.» (р. 104). Хандлины цитировали Armand В. Dubois, The English Business Company after the Bubble Act, 1720--1800 (New York: Commonwealth Fund, 1938), pp. 36, 38. В этом исследовании Дюбуа подробно продемонстрировал неспособность Дутого закона остановить распространение акционерных компаний.] В 1825 году, почти через пятьдесят лет после публикации Богатства народов, Дутый закон был отменен, и встал вопрос о выработке законов для создаваемых торговцами акционерных компаний, а не о том, должно ли государство создавать правовые фикции в форме акционерных компаний.
С устранением препятствия, которым являлась доктрина о концессии, у недекретированных акционерных компаний остались две другие правовые проблемы. Во-первых, поскольку они не были признаны как законные юридические лица, у них возникали сложности с приобретением собственности, с защитой своей собственности в суде и с заключением законно обязывающих контрактов. Во-вторых, каждый акционер нес неограниченную ответственность по всем долгам и обязательствам компании.
К первой проблеме парламент обратился в 1834 году, когда он уполномочил корону даровать акционерным компаниям «письменный патент» на привилегию возбуждать дело в суде и быть преследуемым по суду через государственных обвинителей (public officer). «Привилегия быть преследуемым по суду» вовсе не ирония; акционерная компания, желавшая брать в долг или заключать контракты, была сильно заинтересована в том, чтобы кредиторы могли поступать с ней, как и с другими должниками. Если не считать названия, то письменный патент представлял собой то же самое, что декрет об учреждении корпорации, поскольку с точки зрения права определение личности (физической или юридической) может быть сжато до права преследовать по суду или быть преследуемым по суду. Право преследовать по суду есть достаточное и необходимое условие того, чтобы иметь возможность защищать с помощью закона свои права собственности и договорные обязательства, а право быть преследуемым по суду образует необходимое и достаточное условие принятия на себя защищаемых законом ответственности и договорных обязательств. [Сегодня принято считать, что все люди от рождения являются «личностями», с неотъемлемым правом возбуждать дело в суде и быть преследуемым по закону; а когда опекун или попечитель возбуждает от имени малолетнего или недееспособного человека дело, мы рассматриваем их как представителей личности, ради блага которой они и возбуждают дело. Но закон далеко не всегда настаивал на том, что каждый индивидуум является и личностью. (см.: Maine, Ancient Law, pp. 128--141)] В результате закон 1834 года, хотя он решительно отвергает свою связь с легализацией акционерных компаний, на деле осуществил именно это.
Оставалась еще проблема неограниченной ответственности акционеров по долгам компании. В 1844 году парламент учредил пост регистратора акционерных компаний, и потребовал регистрации всех «товариществ», имеющих более двадцати пяти участников и допускавших куплю-продажу паев собственности. В этот период акционерные компании больше использовались не в промышленности, а в торговле: из 910 компаний, зарегистрированных в соответствии с законом 1844 года между 1844 и 1856 годами, только 106 были промышленными [P. L. Cottrell, Industrial Finance, 1830--1914 (New York: Methuen, 1980), p. 44]. Но даже и тогда ответственность акционеров зарегистрированных компаний не была еще ограничена суммой их подписки на акции. Согласно Котреллу, три парламентских расследования, проведенных в первой половине 1850-х годов, выявили только одно основание, чтобы позволить свободное создание корпораций с ограниченной ответственностью: «чтобы иметь привилегию ограниченной ответственности ...небольшое, но все растущее число компаний основываются за рубежом» [там же, с. 40]. Более фундаментальной причиной могла быть укорененная в Британии традиция приноравливать статьи торгового права к практике. Высшие классы Англии могли разделять презрение французских и прусских аристократов к торгашам, но в отличие от французов они не пытались возвысить нравы коммерсантов, а в отличие от пруссаков их не тревожило, что распространение корпораций может обернуться ростом процентных ставок в сельском хозяйстве [там же, с. 205--206]. Как бы то ни было, в 1856 году парламент распространил ограничение ответственности на зарегистрированные корпорации. Часто полагают, что с точки зрения инвесторов главное преимущество корпоративной формы в отсутствии личной ответственности за долги предприятия. Но исторические свидетельства двойственны. Акционерные компании стали распространенным явлением еще до того, как получили право на ограниченную ответственность. Даже после того как парламент узаконил создание корпораций с ограниченной ответственностью, учредители корпораций нередко объявляли об очень большом уставном капитале, но брали с подписчиков только часть номинальной цены акции. В случае неплатежеспособности подписчики несли ответственность, исходя из номинальной цены акции; таким образом, учредители корпораций использовали не в полной мере все возможности, предоставляемые законом об ограниченной ответственности. Между 1856 и 1882 годами средняя цена акции для акционеров колебалась от 13,3 % ее номинальной стоимости в 1869 году до 57,81% в 1858 году [Cottrell, Industrial Finance, table 4, 3, p. 85]. Таким образом, ограничение ответственности не было важнейшим свойством корпораций. В Соединенных Штатах история создания корпораций, регистрируемых в рамках общих законов о корпорациях, в некоторых отношениях схожа с тем, что происходило в Англии. В обеих странах они появились на третьем этапе, после того как стали привычны корпорации, создаваемые для религиозных, благотворительных и муниципальных целей [Ronald E. Seavoy, «The Public Service Origins of the American Business Corporation», Business History Review 52 (Spring 1978): pp. 30--60], и после периода распространения лицензированных корпораций. Существует даже известный параллелизм между британским использованием неформализованных акционерных компаний и американским использованием промышленных трестов [в Новой Англии их часто называли «массачусетскими трестами»].
Похоже, что в Соединенных Штатах преимущества ограниченной ответственности подчеркивались сильнее, чем в Британии. [В соответствии с законодательно утвержденными уставами первых деловых корпораций Америки менеджеры, похоже, обладали неограниченной властью привлекать средства членов корпорации для погашения ее долгов. Благодаря этому в случае неплатежеспособности корпорации судебные исполнители могли взыскивать средства с ее членов пропорционально их участию в корпорации (см.: Handlin and Handlin, «Origins of American Business Corporation», pp. 111--118). В Соединенных Штатах вплоть до 1930-го года в случае неплатежеспособности банка акционеры национальных банков отвечали в размере номинальной цены принадлежавших им акций.] По крайней мере, в Нью-Йорке в начале XIX века законодательное собрание в указах об инкорпорировании всегда подразумевало право ограниченной ответственности, но здесь также сказывалась уверенность, что инкорпорация неуместна там, где возможна конкуренция с товариществами, поскольку считалось, что право ограниченной ответственности дает корпорациям несправедливые преимущества. Со временем представление о недостатках такой формы, как товарищество, было разрушено введением товарищей с ограниченной ответственностью—то есть участников товарищества, не имевших полномочий действовать от имени товарищества и отвечавших за долги только в объеме вложенных средств. [Бродель прослеживает историю товариществ с ограниченной ответственностью в Европе вплоть до Флоренции 1532 года. Femand Braudel, The Wheels of Commerce (New York: Harper & Row, 1982), pp. 438--439.]
В Соединенных Штатах практика инкорпорирования через простой акт регистрации, не требовавший специального законодательного акта, возникла в связи с учреждением компаний, предназначенных для строго определенных видов бизнеса. [Таким образом, прекращение импорта текстиля из Англии, вследствие наложенного Джефферсоном эмбарго и опасений войны на 1812 год, побудило законодательное собрание Нью-Йорка в 1811 году принять общий закон об инкорпорации текстильных компаний. Позднее сюда были добавлены и другие продукты. Однако Нью-Йорк не был первым штатом, узаконившим инкорпорирование определенной отрасли бизнеса без формального законодательного акта; Массачусетс принял общий закон об инкорпорации водопроводных компаний уже в 1798 году. Handlin and Handlin, «Origins of American Business Corporation», p. 106.] Деятельность компаний такого рода, создаваемых законодательными актами или на основе общих законов о корпорации, повела к развитию исключительно скучной, но очень активной ветви корпоративного права—законов ultra vires (законы о пресечении деятельности корпораций в областях, не предусмотренных их уставом—прим. переводчика). Английский язык плохо приспособлен для краткого определения границ разрешенной сферы деятельности компаний, и ни составители уставов, ни их клиенты не могли точно предвидеть изменения этих границ в будущем. Так что зачастую только решения суда могли ответить на вопрос, согласуется ли тот или иной проект деятельности или та или иная трансакция с уставом корпорации. Но вся бесплодность и возможная несправедливость судебных решений относительно разрешенной сферы деятельности корпораций перекрывались практикой политического покровительства и грубой коррупции, порождавшихся процедурами законодательного утверждения уставов, -- что описал Рональд Сивой в связи с практикой принятия уставов банковских корпораций Нью-Йорка. [Seavoy, «Public Service Origins», pp. 49--54. В Нью-Йорке уставы банков утверждались с явной целью сохранить контроль над кредитом в Нью-Йорке в руках тех, кто контролировал законодательное собрание. Мартин ван Бурен, второй вице-президент Джексона, сменивший его на посту президента, усердно работал на злачном поле узаконения банковских уставов в Нью-Йорке. (там же, с. 52--53)] Направление реформ было тем же, что и в Англии: позволить неинкорпорированным деловым ассоциациям получать статус юридических лиц в результате простой регистрации. После 1837 года Коннектикут и некоторые другие штаты приняли достаточно широкие общие законы о корпорациях, подходившие для большинства видов деловой активности, на основании которых фирмы могли обрести статус корпорации без особых решений законодательных органов. [Конституция Луизианы 1845 года предусматривала, что какие бы права ни предоставлялись корпорациям, они должны предоставляться на основании общего закона о корпорациях, а не в результате специальных законодательных актов (см.: G. H. Evans, Jr., Business Incorporation in the United States, 1800--1843, New York: National Bureau of Economic Research, 1948, p. 11).] Исключение было сделано для корпораций, нуждавшихся в праве принудительного выкупа недвижимости, для монополий и банков. Законы эти распространялись довольно медленно. Берль и Мине отмечают, что штат Делавер двенадцатым принял общие законы о создании и деятельности корпораций, и сделал это лишь в 1899 году.[Berie and Means, Modem Corporation, p. 127. По крайней мере, в Нью-Йорке законодательное собрание штата утверждало уставы с большой легкостью—ради ускорения промышленного и торгового развития, так что принятие общего закона о корпорациях не явилось революционым изменением. Об истории законодательной политики в Нью-Йорке см.: Ronald E.
Seavoy, The Origins of the American Business Corporation, 1784--1855:
Broadening the Concept of Public Service During Industrialization (Westport, Conn.: Greenwood Press, 1982).]
Только во второй половине XIX века Англия и Соединенные Штаты признали, что старая традиция жесткого контроля над образованием корпораций, имеющих исключительные права на определенные виды торговли или на принудительный выкуп недвижимости, не должна прилагаться к акционерным компаниям, создаваемым исключительно ради деловых целей и нуждающимся не в больших правовых возможностях, чем обычные товарищества. Было понято, что публика в целом заинтересована только в том, чтобы все имеющие дело с такими ассоциациями были заранее предупреждены об ограниченной ответственности их членов. Благодаря этому корпоративную форму организации предприятия стали использовать во все расширяющемся круге деловых ситуаций.
Распространение общих законов об инкорпорировании
В рамках первых общих законов о корпорациях были осуществлены сотни актов инкорпорирования. Период с 864 по 1870 год был пиком процесса инкорпорирования в промышленных штатах Америки. Принято думать, что интерес к созданию корпораций был порожден окончанием гражданской войны и сопутствовавшими экономическими изменениями, но эти связи нелегко проследить [Evans, Business Incorporations, chart. 1, p. 13, and chart. 3, p. 23]. Несмотря на множество возникших корпораций, большинство предприятий вплоть до 1890-х годов, по-прежнему, не были инкорпорированы. Причины приверженности к старым формам организации были, видимо, различны для больших и малых предприятий:
1. Для небольших фирм, работающих на местном уровне, расходы на инкорпорирование были не всегда оправданны. Сохранялась существенная предубежденность против собственника или делового партнера, управляющего фирмой и пытающегося ограничить ответственность за долги с помощью инкорпорации. От таких людей обычно требовали (и требуют до сих пор) принятия личной ответственности за основные долги корпорации. В конце XX века малым предприятиям, имеющим корпоративное устройство, были даны налоговые преимущества, которые сделали такую форму организации очень популярной, но в 1890-х годах такого рода преимуществ не существовало.
2. Для достаточно больших фирм, имевших возможность вести дела в нескольких штатах, первые законы о создании корпораций были неудобны, так как чрезмерно ограничивали формы бизнеса, допускавшие участие инкорпорированных фирм, предъявляли чрезмерные требования к капиталу корпораций и к владению акциями других корпораций, то есть ограничивали возможность создания дочерних компаний для ведения дел в других штатах или в других видах бизнеса. Эти ограничения были терпимы в XIX веке, поскольку число фирм, оперирующих одновременно в нескольких штатах, было невелико (в отличие от фабрик, продающих свои изделия торговцам нескольких штатов). Немногие фирмы, работавшие одновременно в разных штатах, могли попытаться получить разрешения законодательных органов: еще в 1892 году учредители компании «Дженерал Электрик», созданной для приобретения фабрик в Нью-Йорке и Массачусетсе, хлопотали о принятии законодательным собранием Нью-Йорка специальных актов, вместо того, чтобы использовать общие законы о создании корпораций, действовавшие в Нью-Йорке или в Нью-Джерси.
3. Легкость продажи и покупки корпоративных акций была весьма привлекательна для инвесторов. Пример железнодорожных акций, которыми постоянно торговали на Нью-йоркской фондовой бирже, делал очевидными эти преимущества. Но до начала 1890-х годов в Соединенных Штатах просто не существовало развитого рынка акций промышленных компаний. Активный и постоянно действующий рынок корпоративных акций не может существовать до тех пор, пока не появится большое число акционеров, а в конце XIX века в большинстве промышленных фирм число их было невелико. Как мы увидим в следующей главе, современный рынок ценных бумаг промышленных компаний возник лишь тогда, когда неинкорпорированные тресты в 1880-х годах начали выпускать сертификаты акций. Также и в Англии—и по тем же причинам—у относительно немногих промышленных акций нашелся готовый рынок.
Статистика надежно свидетельствует, что, несмотря на все эти ограничения, в конце XIX века многие предприниматели находили инкорпорирование выгодным для себя. Важную роль играла потребность в венчурном (рисковом) капитале. Даже при том, что рынки ценных бумаг в конце XIX века были неблагосклонны к промышленным предприятиям, во Франции, в Германии после объединения и в Соединенных Штатах после гражданской войны были богатые люди и инвестиционные банки, которые могли и хотели вкладывать деньги в такие спекулятивные, рискованные предприятия, как Эдисоновское производство электроламп. Для венчурных капиталистов ограничение ответственности было (и остается) весьма желательным и важным обстоятельством. К тому же совет директоров корпорации представлял собой удобный механизм для сохранения общего контроля и надзора над предприятием.
Кроме того, в случаях, когда наследники учредителей или партнеров не проявляли интереса к деятельности предприятия, ограничение ответственности акционеров было актом простого благоразумия. Ограничение ответственности можно было обеспечить и в рамках товарищества с ограниченной ответственностью, но корпорация, как и в случае с венчурными капиталистами, предоставляла возможность соединить преимущества ограниченной ответственности с механизмом совета директоров, через которых наследники или другие инвесторы могли осуществлять общий надзор и контроль за делами корпорации, даже не являясь менеджерами или активными партнерами.
Учитывая выгодность корпоративной формы для вновь создаваемых венчурных предприятий и для достаточно зрелых предприятий, ставших собственностью нового поколения владельцев, можно было бы ожидать, что со временем корпорация станет основной формой организации предприятий. В следующей главе мы обнаружим, что возникновение рынков ценных бумаг промышленных фирм ускорило этот процесс, так что массовая инкорпорация осуществилась за одно десятилетие.
Либерализация общих законов о корпорации
Альфред Чандлер считает, что современная промышленная корпорация возникла в результате начавшейся в 1880-х годах интеграции процессов массового производства и массового сбыта [Chandler, The Visible Hand, pp. 287--289]. Вследствие ли этой интеграции, или по причине завершения строительства трансконтинентальных железных дорог и развития сети телеграфной и телефонной связи, но со временем стало ясно, что Соединенные Штаты представляют собой единый рынок для многих продуктов и что корпоративные законы, ориентированные только на местные рынки, более не пригодны. Вполне возможно, что внушительное зрелище того, как в 1880-х годах большие организации преобразовывались в тресты—поскольку отсутствовал подходящий им корпоративный статус—мог повлиять на либерализацию законов о корпорации. В период с 1888 по 1896 год достаточно обширная консолидация фирм, изменившая структуру рынков, имела место в следующих отраслях: горнодобывающей, пищевой, табачной, текстильной, деревообрабатывающей, мебельной, металлургии, машиностроении, электрическом машиностроении, производстве транспортного оборудования [там же, table 6, pp. 340--344; Чандлер использовал статью: Shaw Livermore, «The Success of Industrial Mergers», Quarterly Journal of Economics 50 (November, 1935): p. 94]. Такого масштаба подвижки в деловом мире должны были привлечь внимание наблюдателей, понимавших, что форма треста возникла скорее в силу архаического характера законов о корпорации, чем в результате внезапно открывшейся универсальной полезности трестов.
В 1889 году такие понимающие наблюдатели нашлись в Нью-Джерси, где законы о корпорациях были дополнены так, что стало возможным создавать холдинговые компании—корпорации, которые могут владеть акциями компаний, образующих трест. Именно в этом и состояла юридическая функция доверенных лиц (попечителей) и самих доверителей (trustees and trusts), от которых и получило название все движение. В 1891 году Нью-Джерси сделал следующий шаг и принял закон об общем статусе корпораций, который допускал осуществление операций сразу в нескольких штатах, разрешал корпорациям владеть акциями других корпораций и обеспечивал примерно такую же свободу выбора при создании корпораций, какая была обеспечена английскими законами за несколько десятилетий до этого. После этого тресты были преобразованы в корпорации, причем некоторые из них стали фирмами-производителями, а остальные— холдинговыми компаниями. «Стандард Ойл», первой принявшая статус треста, в 1899 году последней преобразовалась в корпорацию.
Инкорпорация кооперативов и неприбыльных предприятий
Разнообразие видов экономических организаций в западных странах проявляется в существовании ряда предприятий, которые, будучи определенно и бесспорно корпорациями, редко рассматриваются как корпорации в контексте политической и хозяйственной жизни. Неприбыльные группы обычно инкорпорированы: церкви, профсоюзы, госпитали, школы, благотворительные агентства и различные виды кооперативов—потребителей (включая клубы), служащих и поставщиков. Всем им свойственны: ограниченная ответственность, право владеть собственностью, право возбуждать дело в суде и быть преследуемым по суду. Между обычными деловыми корпорациями и неприбыльными корпорациями или кооперативами примерно того же размера и со схожими функциями есть и сходства, и различия. В той степени, в какой все они являются хозяйственными организациями, которые действуют в условиях ресурсных ограничений, сходства кажутся более значимыми, чем различия. Но есть направления политической мысли, которые считают различия чрезвычайно важными.
Так называемые неприбыльные организации обычно управляются советом директоров или попечителей (trustees), которые могут быть несменяемыми, а могут быть и выбраны какой-либо группой—например, выпускников университета. Термин неприбыльный означает только, что прибыли увеличивают средства корпорации и используются на достижение целей корпорации, а не то, что здесь прибыли невозможны. Однако ни владельцы неприбыльных корпораций, ни управляющие не получают личных финансовых выгод от прибыли (разве что косвенно, если совет попечителей определяет жалованье менеджеров с учетом прибыльности) -- важное отличие от обычных деловых корпораций.
Кооперативные предприятия гораздо ближе к обычным деловым корпорациям, поскольку предполагается, что они действуют ради финансовых выгод своих членов. Различие между кооперативами определяется в первую очередь тем, кто из участников имеет право на получение прибыли и на выбор руководства. Основные группы участников любого предприятия таковы: собственники основных средств, служащие, поставщики и потребители или оптовые сбытовики, и каждая группа что-то вносит в предприятие в обмен на некоторый доход. В обычных деловых предприятиях инвесторы предоставляют капитал в обмен на право получать прибыль, а остальные участвуют ради получения определенных выплат. Но существует много предприятий, в которых служащие в обмен на свой труд получают право на прибыли, либо потребители получают продукты и услуги по ценам, уменьшенным на величину прибыли, или поставщики формируют свои цены с учетом своей доли в прибыли. Поскольку прибыль зависит как от случайных причин, так и от успеха менеджеров, почти неизбежно, что группа, участвующая в деле ради этого зависящего от случая дохода, будет настаивать на своем праве выбирать менеджеров и требовать от них управления ради прибыли. Принято считать, что участники, имеющие право выбирать менеджеров и получать прибыли, являются владельцами предприятия, хотя совокупность множества держателей акций настолько отличается от единоличного собственника, что использование для обоих случаев одного слова может вводить в заблуждение.
При других формах организации предприятий собственность может принадлежать менеджерам, а при социализме она принадлежит правительству. В зависимости от того, кому принадлежат права получать прибыли и назначать менеджеров, возможны шесть видов кооперативов—инвесторов, служащих, потребителей, поставщиков, менеджеров или государственные. Стройность этой классификации немного нарушают схемы участия в прибылях, но почти во всех случаях можно выделить основную группу, которая делится прибылью с другими только для того чтобы упрочить собственное положение, по крайней мере, в длительной перспективе. Кооператив инвесторов уникален только тем, что право получать долю прибыли и участвовать в голосовании само по себе может быть передано другим—независимо от того, соединено оно или нет с положением служащего, поставщика или потребителя. Обычный предел свободной передачи прав—возможность приобрести все или большинство долей в прибыли и в голосовании. Вопрос о свободной передаче прав собственности неким образом должен помочь в нахождении ответов на два другие вопроса, представляющие изрядный практический интерес. Почему господствующей формой предпринимательских организаций являются кооперативы инвесторов, тогда как возможен выбор между шестью формами? И почему именно кооперативы инвесторов являются объектом гораздо большей враждебности и подозрительности, чем все другие формы? В главе 10 мы вернемся к этим вопросам. В западной системе права возникли разнообразные формы корпораций, соответствующие разнообразию условий, в которых люди решают действовать как группа, права и ответственность которой отличаются от прав и ответственности членов группы. При этом сферой деятельности групп может быть не только экономика. Хозяйственная деятельность распределяется между неприбыльными организациями и несколькими формами кооперативных корпораций в соответствии с экономическими, политическими или социальными силами, отличными от правовых ограничений на разнообразие возможных форм организации. В западных странах такие ограничения не очень важны.
Развитие корпораций во Франции и в Германии
Те же экономические силы, которые в XIX веке подтолкнули Англию и США принять общие законы об инкорпорации и предоставить учредителям самим определять детали внутреннего устройства своих компаний, примерно так же действовали во Франции и в Германии. Та же потребность в удобной форме групповой собственности на предприятия, которая была бы приспособлена к различнейшим формам и видам бизнеса, постепенно преодолела сопротивление и привела к выработке системы, в которой для инкорпорации было довольно простой регистрации. В континентальном опыте были даже свои попытки—такие же, как в штатах США—не признавать корпорации, учрежденные в других странах. Во Франции борьба против свободы создания корпораций питалась глубокой идейной враждой государственной бюрократии к миру торговли и промышленности. По словам одного комментатора (1863): «Государственный совет (Conseil d'Etat) видит в бизнесе только простофиль, нуждающихся в защите, шарлатанов, которых нужно держать в узде, и злоупотребления, которые следует предотвращать». Тот же комментатор отмечал: «Желание регулировать все до последней мелочи ... скорее мешает хорошему, чем предотвращает злоупотребления». [Описание этой борьбы см. в: Charles E. Freedeman, «The Coming of Free Incorporation in France, 1850--1867», Explorations in Economic History, 2d ser. 4, N 3 (Spring-Summer, 1967): p. 212. Фридеман приписывает первую из цитируемых фраз Адольфу Блейзу, а вторую—Шарлю Лескуеру. (там же, с. 220, 227)]
До 1856 года во Франции существовало два способа создания корпораций. Акционерное общество (Societe anonyme) могло быть создано только с разрешения правительства. Создание коммандитного товарищества (Societe en commandite par actions) не требовало правительственных актов, но в нем акционеры передавали весь контроль над предприятием в руки управления, то есть примерно так же, как в товариществах, активные участники получают всю полноту власти за счет пассивных партнеров. В начале 1850-х годов французская экономика переживала быстрый подъем. Коммандитные товарищества учреждались массово, а акционеров и кредиторов нередко обдирали как липку.
До принятия английского закона о компаниях от 1856 года немало английских фирм ради выгод ограниченной ответственности регистрировались во Франции как коммандитные товарищества—и это было важным аргументом в пользу либерализации закона о компаниях в 1856 году. Но в том же году Франция резко ужесточила условия создания коммандитных обществ. До принятия закона 1856 года в парижском округе существовали коммандитные общества с совокупным уставным капиталом в 581 млн. франков; годом позже соответствующая величина составляла только 74 млн. франков [там же, с. 218--218]. В том же году подъем французской экономики сменился спадом, и некоторые полагали, что два эти события взаимосвязаны. Другим аргументом в пользу либерализации французских законов о корпорации было то, что французские инвесторы, лишившиеся возможности покупать акции французских компаний, начали вкладывать средства в иностранные компании. Подобно американским штатам европейские правительства столкнулись с тем фактом, что при чрезмерной ограничительности их законов о корпорации граждане начинают создавать компании в соседних государствах. Выяснилось, что невозможно запретить корпорациям, созданным в условиях сравнительно либерального иностранного законодательства, действовать на территории с более ограничительными законами о деловых предприятиях. В соответствии с конституцией Соединенных Штатов корпорации, созданные в одном штате, должны бы были признаваться корпорациями и во всех других штатах. Несмотря на это, штаты имели возможность запрещать корпорациям, учрежденным в других штатах, вести дела на их территории. [Самым важным был процесс Bank of Augusta v. Earle, 13 Pet. 519, 10 L. ed. 274. В XIX—начале XX века этот процесс возбудил множество споров по вопросу о том, какими должны быть трансакции предприятия внутри штата, чтобы требовать от него регистрации в качестве иностранной корпорации, и не является ли необходимость такой регистрации ущемлением конституционных прав иностранной корпорации.] Но постепенно получила распространение практика, когда иностранные корпорации могли зарегистрироваться и получить право на ведение бизнеса в каждом штате. В Европе пришли к тому же результату. В 1849 году бельгийский кассационный суд принял решение, что французские корпорации не являются законными юридическими лицами для бельгийского права, но в 1854 году обе страны договорились о том, что французским компаниям будет разрешено действовать в Бельгии, а бельгийским -- во Франции. Такого рода взаимные соглашения в 1860-х годах связали всю Европу [Freedeman, «The Coming of Free Incorporation in France», pp. 218--219]. А в 1867 году после трехлетних дебатов Франция приняла закон, по которому можно было создавать акционерные общества (Societe anonyme), причем на условиях, удовлетворявших требованиям тогдашней деловой практики и без особого правительственного разрешения. [Фридеман отмечает, что между 1868 и 1876 годами были образованы 798 акционерных обществ, то есть больше, чем за 60 лет перед тем, когда для этого требовалось согласие правительства. Но процесс инкорпорации явно набирал темпы: в 1881 году во Франции было создано 976 акционерных компаний. (там же, с. 223--227)]
В Германии промышленная Рейнская область в результате мирного договора 1815 года, ознаменовавшего окончание наполеоновских войн, попала под политический контроль Пруссии. [Основным источником по истории развития промышленных и финансовых предприятий в Рейнской области вплоть до объединения Германии является: Richard Tilly, Financial Institutions and Industrialization of Rhineland, 1815--1870 (Madison; University of Wisconsin Press, 1966).] В Пруссии господствовала земельная аристократия—юнкеры. Правительственные чиновники рекрутировались из представителей среднего класса, которые оберегали интересы юнкеров. В результате развитие Рейнской области после 1815 года замедлилось, поскольку юнкеры препятствовали осуществлению всех проектов, которые могли, отвлекая сбережения в железнодорожное строительство и в промышленность, привести к росту процентных ставок для сельского хозяйства. Прусская бюрократия употребляла свое право отказывать в инкорпорации, чтобы препятствовать созданию железнодорожных компаний, а позднее—и банков. Частные банкиры из Рейнской области приняли на себя двойную роль политических посредников и учредителей железнодорожных и промышленных предприятий. Для реализации этих проектов они создавали синдикаты банкиров, что обеспечивало им поддержку банкиров Берлина и Франкфурта, имевших связи с ключевыми фигурами правительства. И так уж получалось, что ключевые фигуры бюрократического аппарата становились акционерами на особо благоприятных условиях—та же самая практика, что во времена Тюдоров. В 1840-х годах частное железнодорожное строительство в Рейнской области шло полным ходом. В Рейнской области и в Руре частные банкиры сыграли ту же роль учредителей и посредников и для промышленных корпораций. Они размещали у себя долгосрочные ценные бумаги корпораций (акции и облигации), поддерживали с помощью продаж в частные руки незначительный рынок ценных бумаг (на фондовых рынках объем торговли был невелик), снабжали корпорации краткосрочными кредитами для текущих нужд, заняли позиции в советах директоров, а иногда осуществляли скупку ценных бумаг. Последнее создавало банкирам возможность время от времени создавать новые фирмы с уже готовыми потребителями. Промышленные акции задолго до 1880-х годов обращались на фондовых рынках Германии, но основным предметом торговли, как и в других странах, оставались бумаги железнодорожных компаний и правительственные облигации.
В отличие от Англии, тесная связь германских корпораций с банками не повела к децентрализации, отчасти потому, что сами банки Германии были более централизованными. Индустриализация началась в Германии позже, и банки были к тому времени слишком сплочены, чтобы допустить возникновение множества конкурирующих промышленных фирм. Среди первых немецких промышленников некоторые—например, Крупп—не имели тесных связей с банками. Но к тому времени, когда Германия индустриализовалась, требования к начальному капиталу стали значительно выше, чем на первых стадиях промышленной революции, и сравнительно редкие фирмы могли встать на ноги без сильной поддержки банков.
Заключение
В последние десятилетия XIX века корпорация как форма организации предприятия стала использоваться и там, где не было нужды в государственных полномочиях, -- то есть там, где не были нужны право принудительного выкупа земли, право на монополию и некоторых других правительственных полномочий. Стала общепринятой концепция предприятия, осуществляющего торговлю и производство, принадлежащего группе индивидуумов и управляемого наемными менеджерами. Инкорпорированное деловое предприятие имеет больше общего с товариществами (особенно с товариществами с ограниченной ответственностью), с трестами, с акционерными компаниями, чем с декретированными государством гильдиями, монополиями, предприятиями коммунального обслуживания. И только с середины XIX века Запад созрел для того, чтобы позволить группам лиц, объединившихся ради чисто хозяйственных целей, получать статус юридического лица без соответствующего решения законодательной или исполнительной власти. Разные обстоятельства подталкивали к групповым формам собственности в разных отраслях и в разные периоды времени. Можно было ожидать постепенного распространения корпоративной формы собственности в мире, где давно существующие предприятия начинали переходить в руки наследников—и потому нуждались в инкорпорации, а также там, где инкорпорация была нужна для привлечения капиталов к новым предприятиям. Это и происходило во всех западных странах после 1850-х годов. Тем не менее, эта тенденция была далеко не универсальной, и многие предприятия, в том числе очень крупные, сохраняли форму товариществ или индивидуальной собственности. Юридические и экономические формы западных предприятий были по-прежнему очень разнообразны, и каждое по своему приноравливалось к меняющимся обстоятельствам. В конечном итоге законы о корпорациях оказались плодотворными и явились той правовой формой, которая отвечала организационным потребностям промышленности XIX века. Но правовые изменения происходили только в ответ на экономические потребности, и зачастую нужный ответ появлялся с большим отставанием, результатом чего было появление таких промежуточных форм, как неинкорпорированные акционерные компании, товарищества с сотнями пассивных партнеров и тресты.
В конце 1880-х и в 1890-х годах, по крайней мере, в США, рынки ценных бумаг стали доступны промышленным корпорациям. Это повысило привлекательность корпоративной формы организации, и, прежде всего—крупной корпорации. В следующей главе мы рассмотрим, как это отразилось на организации предприятий.

7. Технологии, тресты и продаваемые ценные бумаги



В главе 6 мы рассматривали период, когда корпоративная форма организации предприятий широко использовалась железными дорогами и другими лицензионными компаниями. В других отраслях торговли и промышленности она использовались все шире, но пока не стала основной формой, и Запад в то время еще не имел институционального решения проблемы; как удовлетворить растущую потребность в существовании больших экономических организаций за пределами сферы действия лицензированных корпораций. Современную принадлежащую публике промышленную корпорацию еще предстояло изобрести. В этой главе мы рассмотрим, как это произошло.
В Соединенных Штатах 1880-е годы были временем изменений. Вклад промышленности в национальный доход превысил вклад сельского хозяйства. Таким образом, менее чем через сто лет после Йорктауна Соединенные Штаты стали преимущественно индустриальной страной и перестали в экономическом отношении быть колонией Старого Света. Ряд технологических и организационных новшеств в США благоприятствовал увеличению размеров предприятий. Для этого периода было характерно увеличение производства и падение цен—сочетание настолько странное для наблюдателей конца XX века, что порождает у них зачастую просто наивные истолкования. Эта ситуация создавала серьезные финансовые проблемы для небольших производственных фирм, имевших устарелый производственный аппарат и очутившихся в мире падающих цен и слабых финансовых перспектив—попросту говоря, почти для всех промышленных компаний 1880-х годов. На фоне этих экономических трудностей инвесторами завладели два убеждения. Одно—что выгодно подавить конкуренцию с помощью консолидации конкурирующих предприятий. Другое—что крупные предприятия, как правило, -- и вовсе не случайно—эффективнее малых. Не имело значения, что оба убеждения были в лучшем случае верны лишь отчасти: под давлением тяжелых финансовых трудностей, обрушившихся на многие предприятия, они стали причиной широкого движения за создание «трестов».
Среди множества политических и экономических последствий «трестификации» менее всего внимания обратили на то, что это движение сыграло громадную роль в изменении формы американской промышленности: тресты создали рынок промышленных ценных бумаг, а вместе с ним возникли и принадлежащие публике промышленные корпорации. До 1890 года очень немногие промышленные акции имели свободное хождение на рынке—просто по той причине, что было очень мало достаточно больших промышленных предприятий, которые могли бы поддерживать непрерывный процесс торговли своими акциями. Но тресты были достаточно велики и популярны у инвесторов. К 1914 году, после двадцати пяти лет слияний и консолидации, большинство крупных промышленных предприятий в Америке превратились в корпорации, принадлежащие публике. Если к тому времени среди них и оставались тресты—то есть фирмы, способные контролировать целую отрасль, то совсем немного, поскольку тресты оказались финансово несостоятельными. Новые предприятия были уже достаточно крупными, чтобы поддерживать регулярную рыночную торговлю своими акциями, а это оказалось очень существенным преимуществом для инвесторов, поскольку уменьшало риск и издержки, возникающие при делегировании управленческих полномочий (agency costs—тип издержек, обсуждаемый ниже в этой главе).
При всех своих достоинствах с точки зрения инвесторов большие корпорации не выжили бы, если бы не научились справляться с проблемами организации труда в небывалых по размеру группах работников. Это была нелегкая задача, поскольку большие корпорации столь основательно нарушили привычные отношения между нанимателями и нанимаемыми, что и сейчас, почти сто лет спустя, вполне удовлетворительное решение еще не найдено. Конфликтный характер этих отношений, может быть, предопределенный необходимостью разделить произведенный доход между трудом и капиталом (не существует «справедливого» способа разделения результата совместных усилий), с самого начала стимулировал корпорации отказываться—где только было возможно—от трудоемких производств в пользу капиталоемких и помешал развитию корпораций в трудоемких секторах хозяйства. Благодаря этому большие корпорации сосредоточились исключительно в капиталоемких производствах, и важнейшим результатом этого оказалось то, что в странах Запада большая часть рабочих мест размещены вне корпораций.
Мы начнем рассматривать процесс изменения размеров производственных предприятий Америки после 1880 года с обзора технологического состояния хозяйства, а затем кратко затронем некоторые изменения в организации предприятий, вызванные развитием массового производства, а также городских, национальных и интернациональных рынков. Имея представление обо всем этом, мы сможем понять, каким образом возникновение рынка промышленных ценных бумаг в сочетании с достигнутой уже свободой создания корпораций привело к реорганизации промышленности и возникновению принадлежащих публике корпораций -- того основного института, который сделал возможным существование больших промышленных предприятий в капиталоемких отраслях промышленности.
Изменения технологии производства
По окончании гражданской войны в Америке был реализован ряд поразительных усовершенствований в технологии производства, измеряемых, как и должно быть, сокращением издержек производства. Чандлер собрал несколько примеров [Альфред Д. Чандлер, мл., в примере, подготовленном для обсуждения на занятиях, озаглавил «The Emergence of Managerial Capitalism»]. Использовав бессемеровский процесс, Эндрю Карнеги уменьшил издержки изготовления рельсовой стали с примерно ста долларов за тонну в начале 1870-х годов до двенадцати долларов в конце 1890-х. В начале 1880-х годов «Стандард Ойл» сконцентрировала перегонку нефти на трех современнейших заводах, и благодаря этому сумела снизить средние издержки на производство галлона керосина с 1,5 центов до 1882 года до 0,54 цента в 1884 году и до 0,45 цента в 1885 году. Внедрение машин, набивающих сигареты, снизило издержки производства в Англии и в США с почти доллара до примерно шести центов за тысячу. Первые три германские фирмы, наладившие массовое производство голубого ализарина, сократили издержки производства с двухсот марок за килограмм в 1870-х годах до девяти марок в 1886 году. Технология получения алюминия по Холлу помогла снизить цены на алюминий с 87,5 франка за килограмм в 1888 году до 3,75 франка в .1895 году. В целом американский индекс розничных цен снизился со 100 в 1880 году до 82 в 1890 году—и если не полностью, то значительная часть этого сокращения имела причиной совершенствование технологий.
Несколько приведенных примеров свидетельствуют о прогрессе в металлургии, о замене чугунного литья сталью, о совершенствовании машиностроения и улучшении конструкций станков и оборудования. Получение стали с заданными свойствами в сочетании с совершенствованием станков и машин сделало возможным производство стандартных, взаимозаменяемых деталей, что открыло путь к массовому производству сельскохозяйственных машин, швейных машин, пишущих машинок, кассовых аппаратов, велосипедов, а чуть позднее и автомобилей. В Соединенных Штатах число используемых промышленностью паровых двигателей удвоилось между 1860 и 1880 годами и еще раз удвоилось между 1880 и 1900 годами. Поскольку во второй половине XIX века паровые двигатели использовались главным образом на фабриках, этот рост позволяет представить размах промышленных инвестиций после окончания гражданской войны. Причиной возраставшего использования паровых двигателей было строительство и расширение заводов, а не простая замена водяных колес на паровые двигатели—до 1880 года использование водяных колес в промышленности также возрастало [Jeremy «Fact in Fiction? The Relative Costs of Steam and Water Power: A Simulation Approach», Explorations in Economic History, 2d ser., 4 (October 1979): p. 412]. Чтобы оценить возникавшие при таком темпе роста потребности в капитале, следует помнить, что паровые двигатели, как правило, обходились дешевле сопутствующих вложений в землю, здания, станки и в увеличение оборотного капитала, необходимого для обслуживания растущего объема производства и продаж.
Хотя пик использования паровых машин был достигнут только в 1910 году [там же, с. 412--413], доступность электрической энергии начала подрывать спрос на водную и паровую энергию уже в 1880-х годах. [Краткий обзор истории электрификации фабрик см.: Richard В. Du Boff, «The Introduction of Electric Power in American Manufacturing», Economic History Review, 2d ser., 20, N 3 (1967): pp. 509--518.] До появления электричества силовой привод осуществлялся с помощью шестереночных и ременных передач. Чтобы ни было источником энергии -- водяное колесо или паровой двигатель, но единственными устройствами для передачи энергии движения на веретено, челнок, токарный станок, пресс, пилу или кузнечный мех оставались шестеренки и ремни. С увеличением размеров трансмиссий они делались все более сложными и на них терялось все большее количество энергии. Расположение станков на фабриках подчинялось необходимости размещать более энергоемкие станки поближе к двигателю. Рациональная последовательность операций во внимание не принималась. Примерно в 1890 году стало возможным снабжать каждый станок электродвигателем и передавать к нему энергию по проводам. Многие фабрики установили на своих паровых машинах собственные электрогенераторы, но можно было получать почти неограниченное количество энергии и от новых электростанций. Замена ременных и шестереночных передач на электрические провода и электродвигатели в первую очередь оправдывалась легко вычисляемой экономией от сокращения затрат на обслуживание и на энергопотребление. Но эта экономия—не самое важное; существеннее то, что провода можно протянуть куда угодно, поскольку потери энергии в них были ничтожными. Стал возможным новый подход к устройству фабрик, и естественно, что размещение станков на фабриках стали подчинять рациональной последовательности этапов производства. [Дю Бофф сообщает, что издательства и типографии лидировали в процессе электрификации. «И стоит отметить, что издательства и типографии лидировали в росте производительности...» (там же, с. 516) Особенно интересны эксперименты правительственного управления печати, где «лучшее размещение станков и повышение их загрузки, а также устранение ременных и шестеренчатых передач «по крайней мере, на 10% повысили производительность печатных машин»» (там же, с. 513) Не исключено, что эти первоначальные достижения были перекрыты позже, когда конструкция машин была приспособлена для лучшего использования преимуществ электрификации.]
Замещение механических силовых передач на электропривод открыло возможности не только для строительства гораздо более крупных фабрик, но сделало выгодными и небольшие предприятия. Небольшие мастерские, не имевшие возможности завести собственный паровой двигатель или водяное колесо, были вынуждены пользоваться только ножным или ручным приводом. Теперь появилась возможность получать электроэнергию от новых электростанций и устанавливать электромоторы. Благодаря этому удалось не только остановить процесс вытеснения мелких мастерских громадными заводами, но и сократить издержки, а значит, увеличить объем производства и занятости в отраслях, в которых до сих пор господствуют небольшие обрабатывающие предприятия. Трудно представить, например, как без электричества смогла бы достичь современного размаха швейная промышленность Нью-Йорка и Лос-Анджелеса. В общем, широкое внедрение электропотребления в 1890-х годах привело к моральному устареванию значительной части обрабатывающей промышленности Запада. Неожиданно оказалось, что крупные заводы во многих случаях больше не нужны, а небольшие предприятия нуждаются в электрификации.
Развитие двигателей внутреннего сгорания и первые эксперименты с автомобилями, или, как их тогда называли, с безлошадными повозками происходило также между 1880 и 1890 годами. Освоение электроволн только еще началось—от рентгеновских лучей до первых радиопередатчиков Маркони. Здесь были уже семена второй промышленной революции, которая заменила паровой двигатель на двигатель внутреннего сгорания и ввела в жизнь автомобили и самолеты, а также предпосылки революции в системе коммуникаций. Не исключено, что американским финансистам, которые как раз к 1900 году развернули процесс слияний и укрупнения предприятий, просто повезло, но они создали экономику, способную строить и эксплуатировать автомобильные заводы, которые к 1914 году образовали новую гигантскую отрасль промышленности, что имело очень далеко идущие экономические, социальные и политические последствия. В общем, между 1880 и 1900 годами в Соединенных Штатах шел процесс расширения производственных мощностей и внедрения новых технологий, что нередко приводило к существенному увеличению размеров отдельных заводов и фабрик. Найти необходимый капитал было нелегко. Начиная с 1880 года, началось общее падение цен на продукты обрабатывающей промышленности, а вслед за паникой 1893 года последовала сильная депрессия. В этих условиях у фирм не было возможностей для самофинансирования, а многие из них были непривлекательны как инвестиционный объект даже для собственных владельцев. Существовала серьезная потребность в новых формах предприятий, которые были бы более привлекательны для капиталовложений, то есть таких форм, которые предлагали бы инвесторам перспективы более высоких прибылей и меньшего риска. В экономической системе, где прибыль финансистов от продажи ценных бумаг новых предприятий зависела от их способности представить последние как более прибыльные или менее рискованные вложения капитала, были испробованы разные правдоподобные варианты: инкорпорирование предприятий, создание трестов, а после 1894 года— вертикальная и горизонтальная интеграция, достигшая наибольшего размаха в 1900 или 1901 годах. Хотя при этом было учреждено множество быстро провалившихся предприятий, возникли большие предприятия, успешно справлявшиеся с задачей привлечения капиталов для обновления и расширения производства. Как и в любых других экспериментах, имели значение только удачные попытки, и волна слияний подготовила американскую промышленность к решению задач второй промышленной революции, движущими силами которой были двигатель внутреннего сгорания и электричество.
Изменения в организации предприятий
Технологические новшества между 1880 и 1914 годами вели к изменению размеров американских предприятий, а одновременно действовал другой, не менее важный процесс: расширение набора функций каждого отдельного предприятия. Здесь необходимы объяснения. Производственные предприятия могут выполнять либо самостоятельно, либо прибегая к услугам других, следующие функции, каждая из которых включает множество подфункций:
конструирование, разработка продукта;
производство сырых материалов;
производство полуфабрикатов;
сборка готового продукта;
сбыт на местном или региональном рынках;
сбыт на национальном рынке.
Размер предприятия отчасти зависит от того, сколь многие из этих функций оно выполняет самостоятельно. Еще в большей степени эффективность предприятия определяется тем, сколь разумно оно выбрало для себя подходящий набор функций. Мы вернемся к вопросу о факторах, определяющих размер предприятия, в главе 9.
1. Сборка, производство полуфабрикатов и сырья
Массовое производство вызвало быстро растущий спрос на все виды сырья и полуфабрикатов. Это было не ново. В течение XIX века британская текстильная промышленность, как мы видели в главе 5, увеличила спрос на хлопок в шестьдесят раз. Снабжение отрасли хлопком осуществляли торговцы Ливерпуля и Манчестера, и нет свидетельств о попытках ланкаширских изготовителей пряжи подчинить себе выращивание хлопка.
В конце XIX века ряд отраслей промышленности в Соединенных Штатах отличался от британской текстильной промышленности тем, что в их распоряжении не было надежных, конкурентных рынков, на которых можно было бы закупать все необходимое сырье и полуфабрикаты. Иногда выходом становилась вертикальная интеграция—то есть подчинение себе производства сырья. В производстве цветных металлов было обычным соединение добычи руды и получения металла, и эта же практика распространилась в производстве стали и в нефтепереработке в результате резкого увеличения спроса на сырье новых нефтеперерабатывающих и сталеплавильных заводов. Учет транспортных издержек разделил национальные и международные рынки на региональные, и эти региональные рынки иногда могли, а порой были не в состоянии удовлетворить спрос отдельного металлургического или нефтеперерабатывающего завода без резкого увеличения цен. Возникали проблемы с сортировкой и качеством сырья. И всегда была опасность, что производители сырья могут войти в опасное картельное соглашение.
Для производителей стали и нефтепродуктов было особенно характерно вовлечение
в добычу сырья для собственных отраслей—железной руды, угля и нефти. А опыт
взаимодействия с железнодорожными картелями подтолкнул их к тому, чтобы
развивать собственные системы транспорта. Нефтяные компании строили
собственные нефтепроводы, владели баржами и танкерами. Производители стали создали парк рудовозов. (Стоит добавить, что продолжали работать производители нефтепродуктов и стали, не владевшие собственным сырьевым производством, но их деятельность была более успешной в периоды, когда наличествовал избыток сырья). Появление судов и вагонов, оснащенных холодильными установками, побудило поставщиков мяса и производителей продовольствия включать в состав своих производств транспортное звено, а в отдельных случаях и выращивание собственной продукции, как, например, бананов.
В некоторых случаях, особенно в производстве стали и нефтепродуктов, вертикальная интеграция вела к установлению единого управления сложными потоками перерабатываемых материалов. В этом состояли основные организационные инновации: изобретенная Джоном Д. Рокфеллером интегрированная нефтяная компания до сих пор широко используется во всем мире. Но процесс интеграции захватил далеко не всю экономику США. Сплошь и рядом производители сырья продолжали успешно (и, конечно же, бодро) расширять производство для удовлетворения потребностей новых заводов. Даже в сталелитейной промышленности процесс интеграции остановился на собственно производстве стали. «Дженерал Моторс» была гигантским потребителем стали, но сама она сталь не производила. Среди экспериментов Генри Форда были и попытки производить сталь, но они оказались неудачными, поскольку не дали сокращения издержек. На самом деле, если не считать бензина и мазута, трудно найти производителей других потребительских благ, технологический цикл которых захватывал бы и производство сырья.
2. Интеграция сбыта на национальных, местных и региональных рынках Иногда утверждают, что современное промышленное предприятие возникло тогда, когда впервые в рамках одного предприятия соединились массовое производство продукции и ее сбыт. Эта точка зрения не лишена оснований, но нужны оговорки. В период ремесленного производства продажа готовых продуктов была частью работы ремесленника, а не особой профессией, и осуществлялась на прилавке мастерской или в ярмарочном киоске. Межрегиональную торговлю и, соответственно, региональную специализацию обеспечивали торговцы, закупавшие продукцию местных ремесленников и продававшие ее в других регионах. Таким образом, распределение—доставка продукции потребителям—было специализированным занятием, сосредоточенным в торговых предприятиях, которым из-за гильдейских правил и уставов не было доступа к производству. Переход от ремесленного производства к фабричному не привел к соединению производства и распределения в рамках одного предприятия—по крайней мере, на первых порах. Например, на ранних этапах развития текстильной промышленности в Британии все еще сохранялись торговцы и брокеры, имевшие достаточные ресурсы, чтобы служить посредниками для фабрик. Значительная часть производимой продукции экспортировалась, и местный рынок был географически компактен.
В Соединенных Штатах, начиная с 1880-х годов, ряд производителей достигли того, что их продукция в заметных количествах продавалась на общенациональном рынке. Немногие из предприятий такого рода полагались при этом на одного-единственного торговца или брокера. Более типичной была ситуация, когда закупки осуществляли множество посредников или прямых потребителей—то есть покупателей, которые, не будучи оптовыми торговцами, закупали продукцию в больших объемах: другие производители, правительственные агентства или строительные компании. Для сбыта продукции на национальном рынке через каналы оптовой торговли были нужны заводские отделы сбыта, нередко с территориальными конторами, складами, а иногда и ремонтными участками. Кроме того, была централизована деятельность по предоставлению информации потребителям: ведь оптовики или дилеры редко способны столь же дешево, как производители, готовить и распространять каталоги, инструкции, наставления по ремонту и обслуживанию. Рекламные объявления могут появляться в местных изданиях от лица дилера или оптовика, но издержки на подготовку рекламы сокращались, когда заводы (или их рекламные агентства) брали на себя оказание этой услуги оптовикам. Издержки на общенациональные рекламные компании также должны ложиться на изготовителей, поскольку ни один оптовик не располагает для этого нужной финансовой заинтересованностью.
Несмотря на всю важность такого рода деятельности, интеграция производства и сбыта не была завершена. Предприятия с массовым производством продукции продолжали использовать оптовых и розничных торговцев как конечные звенья в цепи сбыта. Исключения были редки, хотя некоторые из них весьма внушительны. Непосредственно потребителям сбывала свои продукты нефтеперерабатывающая промышленность. Время от времени к той же практике прибегали производители пылесосов, швейных машин и других видов продукции. Некоторые производители заводили собственные территориальные склады, чтобы непосредственно снабжать розничных торговцев. Иногда собственные системы оптового сбыта охватывали весь национальный рынок, иногда только часть этого рынка, а для некоторых регионов использовались услуги местных оптовиков. Многие производители массовой продукции создавали собственные экспортные организации. На практике использовалось бесконечное количество сочетаний и комбинаций, но по большей части сбыт конечному потребителю—там, тогда и в таких количествах, которые наиболее удобны для потребителя—оказывался проще и дешевле, если им занимались не сами производители, а независимые оптовики и розничные торговцы. Сбыт непосредственно конечным потребителям большей частью осуществлялся тогда, когда заказчик покупал в достаточно большом количестве, чтобы иметь с ним дело напрямую. Одним из примеров здесь могут служить производители инвестиционных благ, которые продавали заводское оборудование другим производителям, а другой пример—производители профессионального оборудования и материалов для врачей, юристов, бухгалтеров и фотографов. Непосредственно потребителям, как правило, продавались технически сложные изделия: отчасти потому, что здесь для ответа на вопросы потребителей нужны особо подготовленные продавцы; отчасти во избежание ситуаций, когда потребителю сбываются неподходящие для него изделия, отчего может пострадать репутация производителя; отчасти из веры в то, что специалисты предприятия-изготовителя могут лучше осуществлять установку, ремонт и подготовку персонала пользователя, чем оптовые торговцы. У многих производителей, обслуживавших национальные рынки, отделы сбыта оказывались более мощными, чем крупнейшие торговые предприятия XVIII и XIX веков, и организация взаимодействия этих отделов с производственными подразделениями фирмы была важным моментом в развитии предприятий. Однако при своем появлении в конце XIX века большинство отделов сбыта у производителей массовой продукции главным образом просто осуществляли связь со своими оптовиками. Сбыт не передавался в. руки новых общенациональных маркетинговых структур, а шел через традиционную сеть оптовой и розничной торговли. «Зингер», «Стандард Ойл» и производитель кассовых аппаратов «Нейшнл Кеш Реджистер» оставались всего лишь видными исключениями. Хотя сложившаяся к тому моменту система торговли не имела никакого опыта оперирования с продуктами массового производства, и все необходимые изменения приходилось изобретать на ходу, система оптовой и розничной торговли справилась с этим делом превосходно, если только можно судить по данным об их росте в период развертывания системы массового производства. Доля оптовой торговли в национальном доходе (добавленная стоимость) выросла с 220 млн. дол. в 1879 году до 810 млн. дол. в 1899 и 1300 млн. дол. в 1909 году. Соответствующие числа для розничной торговли -- 560 млн. долларов в 1879, 1340 млн. дол. в 1899 и 2320 млн. дол. в 1909 году [U. S. Department of Commerce, Bureau of the Census, Historical Statistics of the United States (Washington, D. C.:
Government Printing Office, 1975), ser. T 1--14, p. 839].
Рынки ценных бумаг
Мы видели, что развитие технологии и совершенствование приемов организации умножили число областей хозяйства, в которых издержки от увеличения размеров предприятий перекрывались экономией от увеличения масштабов производства или сбыта. Теперь мы обратимся к тому фактору, который превратил принадлежащие публике акционерные корпорации в самую выгодную форму предприятия, а именно к рынку ценных бумаг промышленных предприятий. До 1890 года в Соединенных Штатах были чрезвычайной редкостью принадлежащие публике промышленные корпорации, а после 1914 года столь же редки стали крупные неинкорпорированные и не имеющие множества акционеров предприятия. Этот сдвиг потребовал изменения как организации самих корпораций, так и торговли на фондовых рынках. Эти изменения были чрезвычайно важны для капитализма XX века.
Возникновение фондовых рынков связано с торговлей правительственными облигациями и ценными бумагами монополий. Бродель выделяет рынок в Амстердаме, возникший в начале XVII века, как первый пример открытой, публичной и обширной торговли ценными бумагами, хотя зачатки такого рода торговли он обнаруживает в Италии, Испании, Франции, в городах Ганзы и в торговле ценными бумагами рудников на Лейпцигской ярмарке уже в XV веке [Fernand Braudel, The Wheels of Commerce (New York: Harper & Row, 1982), pp. 100--101]. В Лондоне торговцы ценными бумагами создали свой рынок в 1773 году. В Нью-Йорке с 1792 года систематическая торговля велась на улице (в буквальном смысле слова). Так что торговля ценными бумагами—намного более древняя практика, чем торговля акциями промышленных корпораций.
В Соединенных Штатах инвесторы познакомились со множеством вариантов торговли ценными бумагами во время и сразу по окончании гражданской войны. Мэриан В. Сирс сообщает, что с 1860 по 1930 год в Соединенных Штатах были открыты примерно 250 местных фондовых рынков, и большая их часть появилась в начале этого периода. В западных штатах местные фондовые рынки торговали акциями рудников. От них осталась грустная хроника потерь, понесенных инвесторами, нередко в результате грубейшего жульничества. Широчайший размах имела торговля золотом. В Нью-Йорке памятен целый ряд заведений, созданных специально для торговли акциями компании «Железные дороги Эри» после того, как эти акции были сняты с торгов на Нью-йоркской фондовой бирже [Marian V. Sears, «Gold and the Local Stock Exchanges of 1860's». Explorations in Economic History (Winter 1969): pp. 198--231].
В периоды экономической экспансии не только в Соединенных Штатах, но и в Европе фондовые рынки являлись центрами оптимизма и надежды на быстрое обогащение, что порой именуют спекулятивной горячкой. Там же действовали умудренные крутые дельцы, научившиеся эксплуатировать этот избыточный оптимизм. В периоды спада эти мыльные пузыри лопались, что вело к разорению и личным драмам множества людей. Короче говоря, фондовые рынки приобрели отталкивающую репутацию в кругу предусмотрительных инвесторов, и те рынки, которые вовсе не пытались контролировать процесс торговли ценными бумагами, были виновны в этой репутации не намного сильнее, чем другие, которые пытались как-то это дело упорядочить. До 1890-х годов на фондовых рынках в Соединенных Штатах торговали исключительно акциями железных дорог и компаний коммунального обслуживания. Единственным производительным предприятием, акции которого ходили на Нью-йоркской фондовой бирже, была «Пульман палэс кар компани», да и то большую часть ее собственности составляли компании по эксплуатации спальных вагонов. [Thomas R. Navin and Marian V. Sears, «The Rise of the Market for Industrial Securities, 1875--1902», Business History Review 24 (June 1955):
pp. 105--138. Этим авторам принадлежит честь первого описания перехода значительной части промышленности США в форму корпораций, принадлежащих публике.] Иногда форму корпорации принимали текстильные компании Новой Англии, их акции имели довольно широкое хождение и продавались на Бостонской фондовой бирже. Но только 25% веретен в Новой Англии принадлежали инкорпорированным компаниям, а цены на их акции (около тысячи долларов за штуку) были, как выяснилось со временем, чрезмерно высоки для сколь нибудь широкой торговли, и в результате общий объем торговли был очень невелик. Некоторые крупнейшие предприятия еще не стали корпорациями, как, например, сталепроизводящие заводы Эндрю Карнеги, которые до 1892 года, когда они, наконец, были инкорпорированы, существовали в форме товарищества.
Англия несколько опережала Соединенные Штаты в развитии рынков промышленных акций. В 1860-х годах здесь прошла волна инкорпорирования текстильных фирм, причиной чего были местные финансовые интересы. [См.: Р. L. Cottrell, Industrial Finance, 1830--1914 (New York: Methuen, 1980), pp. 108--109. Как и в Соединенных Штатах, создание промышленных компаний первоначально было делом второразрядных финансовых домов; вплоть до окончания первой мировой войны перворазрядные финансовые дома занимались преимущественно размещением иностранных ценных бумаг (там же, с. 144--145).] К инкорпорированию понуждали также потребность в модернизации оборудования и финансовые трудности, частично вызванные прекращением поставок хлопка из-за гражданской войны в Америке. В 1882 году на Лондонской бирже ходили акции производительных фирм с суммарным капиталом в 54 млн. фунтов, а за следующие двадцать лет этот показатель увеличился до 872 млн. фунтов. [Lance Davis, «The Capital Markets and Industrial Concentration: The U.S. and U.K., a Comparative Study», The Economic History Review 19, № (1966): p. 255. Девис ссылается на свидетельские показания Дэвида Чедвика перед Особым комитетом по закону о компаниях от 1862 и 1867 годов, который утверждал, что его фирма к тому времени продала корпоративных акций, большей частью промышленных, на сумму более 40 млн. ф. стр. (с. 262 и п. 5). Девис указывает, что британские рынки краткосрочных и долгосрочных кредитов для промышленных концернов также были развиты лучше, чем в Америке (с. 260-261). Филип Мировски отмечает, что профессиональные торговцы акциями, получавшие текущую информацию о ценах на акции из газет и журналов, были в Британии уже в 1690 году. Он показывает, однако, что затем этот рынок пережил долговременный упадок. Philip Mirowski, «The Rise (and Retreat) of a Market: English Joint Stock Shares in the Eighteenth Century», Journal of Economic History 41 (September 1981): pp. 561--578.]
Ланс Девис утверждал, что Англия располагала более развитыми рынками капитала, чем Соединенные Штаты, и потому при возникновении технологических возможностей для резкого повышения концентрации производства английским компаниям было легче финансировать соответствующие расходы [там же, с. 263-268]. Занятным исключением была пивоваренная промышленность, начавшая с 1886 года продажу акций для финансирования развития собственных пивных, которые должны были гарантировать устойчивый сбыт продукции. [Размещение акций пивных заводов описано Коттреллом. Cottrell, Industrial Finance, 1830--1914, pp. 168--171. Нехватка пивных возникла из-за успехов британского движения за трезвость и ограничительной лицензионной политики, и производителям пива стало выгодно завладеть сохранившимися пивными для гарантированного сбыта своей продукции.] Одно время эти продажи были очень велики, и в Лондоне они шли через ведущие торговые банки. Финансирование американских компаний, напротив, определялось неформальными связями с богатыми людьми или банками. Девис предполагает, что те, у кого были соответствующие связи, имели наилучшие возможности для получения экономии от масштабов производства и внедрения капиталоемких технологий. Не исключено, что Девис прав, считая, что американские производители охотнее англичан шли на слияния и поглощения из-за трудностей с финансированием. [Девис говорит о сравнимой ситуации в Германии: «В случае Германии, например, связь представляется еще более непосредственной. Из-за крайне малого числа прочных финансовых институтов, только германские банки были в состоянии предоставить промышленности большую часть потребного ей капитала. Этот централизованный контроль распределения капитала вскоре привел к централизованному контролю ценообразования и решений о производстве, а также способствовал возникновению сохраняющейся и поныне картелизации рынков. Поскольку промышленность была гораздо моложе, а финансовые институты более примитивны, было невозможно конкурировать, не имея внешних источников финансирования.» («Capital Markets», p. 271)] Но при оценке полезности знакомств среди финансистов для расширения производства следует иметь в виду некоторые оговорки.
Во-первых, если вообразить себе отрасль, которая нуждается в увеличении мощности оборудования и в сокращении количества фирм, то ясно, что инвестиции будут очень рискованны до тех пор, пока не определятся фирмы-победители. Слияние фирм может оказаться разумным способом привлечь капитал для строительства более крупных заводов, и то, что в Соединенных Штатах все так и происходило, еще не свидетельствует о слабости американского рынка капитала. Во-вторых, есть два вида экономии на масштабах производства. В Британии с ее развитым рынком капитала легко было осуществлять укрупнение в тех случаях, когда наперед была известна выгода от расширения масштабов производства. Такого рода преимущества особенно часто существуют в отраслях (вроде британской текстильной промышленности или сельского хозяйства), где большинство улучшений в производственных процессах есть результат усилий машиностроителей или кого-либо еще за пределами отрасли. Но в Америке склонность к консолидации фирм создавала условия для экономии на масштабе задолго до возникновения самого массового производства, либо соответствующие условия возникали благодаря большому спросу, который, как известно, есть отец изобретательности. Экономичные нефтеперерабатывающие установки Рокфеллера были установлены для удовлетворения потребностей уже существовавшего треста, а массовое производство автомобилей возникло почти исключительно в результате того, что Форд должен был выполнять слишком многочисленные заказы, которые нельзя было удовлетворить никаким иным способом. Те, кто считает, что инновация чаще всего возникает в ответ на уже существующие потребности, оценят этот второй вариант как в целом более важный. Вполне ясно и то, что в Англии создавалось слишком много мелких корпораций, которые были не в состоянии создать эффективный рынок для своих акций. И ведущие финансисты Лондона почти или совсем не интересовались учреждением промышленных корпораций—этим занимались мелкие или провинциальные финансисты. [Коттрелл (Industrial Finance, 1830--1914, pp. 149--152) отмечает проблемы, создававшиеся тем, что небольшие выпуски акций не имели хождения:
«Относительно всех упомянутых в Official List на 19 октября 1877 года компаний брокер указывает, что из 1367 котировавшихся ценных бумаг 1082 выпуска не имели хождения». И еще: «До 1885 года форма акционерной компании быстро прижилась только в немногих отраслях: в хлопкопрядении, в стальной, чугунолитейной и угольной промышленности... В хлопкопрядении инкорпорирование имело целью строительство новых больших и эффективных, по тогдашним стандартам, фабрик, а в сталелитейной нужны были дополнительные средства для новых инвестиций, в том числе для внедрения бессемеровского процесса. Большей частью акции размещались через местные или региональные рынки капитала, а собственно финансовые институты играли в этом очень малую роль... Институты метрополий, похоже, играли не только пассивную, но даже и чисто отрицательную роль, позволяя неразборчивым в средствах учредителям компаний действовать бесконтрольно» (р. 154).] Так что английский рынок капитала не мог быть настолько привлекательнее американского, как это полагает Девис.
Тресты и популярность промышленных акций
Почему инвесторам понадобилось так много времени, чтобы обнаружить привлекательность публично продаваемых акций? В конце концов, уже за полвека до того, как стала обычной торговля акциями промышленных корпораций, существовали лицензированные компании, акции которых продавались на Нью-йоркской и других фондовых биржах. Аномальность положения подчеркивается тем, что некоторые промышленные корпорации—текстильные компании Новой Англии—издавна торговали своими акциями в Бостоне. Правдоподобен ответ, что большинство производительных предприятий XIX века были слишком малы, чтобы поддерживать активный рынок своих акций. Массовому процессу инкорпорирования и началу торговли акциями должно было предшествовать появление крупных предприятий. Чтобы приобщиться к выгодам продажи собственных акций трестов недостаточно было сформировать крупную корпорацию; опыт показал, что небольшие по размеру конкуренты, которые не могут продавать свои акции, за счет небольших производственных издержек успешно подрезали цены, прибыли и рыночную долю крупных фирм: сам по себе размер был маловажным преимуществом. Расширение предприятия не давало надежных результатов, пока экономия от расширения производства не оказывалась большей, чем дополнительные издержки от расширения организации, о чем мы будем подробнее говорить ниже. Создание трестов и слияние компаний облегчали путь к достижению экономии от масштабов производства, но, если организационные издержки консолидированных компаний превосходили экономию от расширения производства, эти компании не выживали. Нет ничего удивительного в том, что широкой торговле акциями промышленных компаний предшествовала торговля сертификатами трестов, выпущенными в 1880-х годах [Navin and Sears, «Rise of the Market», pp. 112--121]. Некоторые тресты были достаточно велики, чтобы поддерживать активный рынок на свои акции, а их популярность отражала представление, что подавить конкуренцию и возможно, и выгодно, и что широкомасштабное производство экономичнее небольшого. К концу 1880-х годов торговля сертификатами трестов обрела размах. Нью-йоркская фондовая биржа позволяла своим членам торговать ими как некотируемыми ценными бумагами, поскольку считалось, что неопределенность правового статуса делает их непригодными для котирования на бирже. Хотя сертификаты трестов считались очень спекулятивными бумагами, именно с них начинается история рыночных цен и дивидендов на промышленные акции, отличаемых от акций железнодорожных компаний и компаний коммунального обслуживания. После 1891 года, когда принятый в Нью-Джерси новый закон об инкорпорировании позволил трестам упорядочить свой правовой статус, их акции немедленно приобрели статус котируемых на Нью-йоркской фондовой бирже.
Структура капитала в инкорпорированных трестах была совсем иной, чем в современной практике. Обычной, хотя и не универсальной практикой, была капитализация достигнутого компаниями треста уровня доходов в форме привилегированных акций, придуманных как способ гарантирования инвестиций [Сходной была и практика создания корпораций в Британии. См.: Cottrell, Industrial Finance, p. 164--167]. Обыкновенные акции выпускались с учетом риска возможных убытков и перспективы прибылей в будущем. Хотя при капитализации железных дорог следовали той же схеме, многие сторонние наблюдатели полагали, что обычные акции корпораций совершенно «разводнены» или не представляют собой «ничего кроме неба голубого». По мнению этих наблюдателей, доход корпораций на обычные акции был не столько результатом рискованных спекуляций, сколько следствием бессовестного обдирания клиентов. Невин и Сирс для периода с 1890 по 1893 год перечисляют двадцать восемь выпусков привилегированных акций [Navin and Sears, «Rise of the Market», table 1, p. 118]. В то время инвестирующие банкиры, знакомые главным образом с железнодорожными акциями, еще не вполне верили в инвестиционные достоинства промышленных ценных бумаг; и они участвовали в торговле только пяти из двадцати двух активно проталкивавшихся на рынок выпусков. Д. П. Морган, крупнейший из банкиров, вкладывавших деньги в железные дороги, не участвовал активно в подписке на промышленные акции до образования в 1898 году компании «Федерал Стил». Учредители шести из двадцати восьми компаний, которые перечисляют Невин и Сирс, не особенно старались протолкнуть на рынок привилегированные акции. Компания «Дженерал Электрик», например, была создана в 1892 году в результате слияния компании «Эдисон Электрик» из Шенектеди, штат Нью-Йорк, и компании «Томсон-Хьюстон Электрик» из Линн, штат Массачусетс, и это слияние было закреплено решением законодательного собрания Нью-Йорка. Д. П. Морган и ряд его коллег инвестировали 300 тыс. дол. в компанию «Томас А. Эдисон Электрик Лайт» в 1878 году, еще до изобретения лампочки Эдисона, и хотя фирма Моргана активно содействовала слиянию компаний «Эдисон» и «Томсон-Хьюстон» в 1892 году, она сыграла скорее роль инвестора, чем того, кто гарантирует размещение ценных бумаг или размещает их. В 1892 году вопрос о пригодности промышленных акций для открытой торговли все еще был открыт. Поворотным моментом оказалась паника 1893 года. Во-первых, она на время прекратила новые выпуски промышленных акций. Во-вторых, она дала возможность сравнить за четыре года депрессии надежность промышленных и железнодорожных акций. Промышленные акции выдержали испытание депрессией сравнительно неплохо. В-третьих, хотя за годы депрессии слияний было совсем немного, число промышленных корпораций, акции которых котировались в финансовых журналах, выросло с тридцати в 1893 году до ста семидесяти в 1897 году [там же, с. 127].
Динамика слияний после депрессии
Тресты первыми начали торговать промышленными акциями на американских рынках, и очевидно, что давление депрессии 1893--1897 годов уменьшило доходность большого числа фирм, и их владельцы были готовы избавиться от них при первой возможности. Самым выгодным способом продать фирму оказалась не продажа ее товариществу, и даже не продажа акций после простого инкорпорирования. Наивысшую цену приносила инкорпорация в составе достаточно большой группы фирм, способной поддерживать устойчивое хождение своих акций на рынке. Причина проста. При продаже отдельного предприятия обычной ценой был «утроенный годовой доход», а рыночные акции можно было продать по цене в семь или десять годовых доходов. Невин и Сирс так объясняют эту разницу:
Чтобы управлять предприятием, особенно специализированным предприятием в перерабатывающей промышленности, кроме капитала нужны были определенные умения. Обычно такие умения были только у тех, кто уже имел опыт работы в данной отрасли. А значит, потенциальных покупателей можно было найти только среди конкурентов...
Малая вероятность продать дело держала цены на промышленные предприятия на низком уровне. Обычной ценой был «утроенный годовой доход»... Для сравнения, владея частью успешно работающей железной дороги или текстильной фабрики можно было продать акции по цене в семь или десять годовых доходов. Ясно, что собственники промышленного капитала были в менее благоприятном положении из-за отсутствия сложившегося и признанного рынка промышленных акций. [там же]
Важно подчеркнуть, что «имеющие хождение на рынке» значит акции, эмитированные в достаточном количестве, чтобы поддерживать постоянную торговлю ими, а не акции, которые только время от времени переходят из рук в руки. Преимущество большой эмиссии акций не только в том, что возникает экономия на юридических, бухгалтерских и дилерских издержках; эмитирование большого количества акций позволяет поддерживать достаточно частые сделки купли-продажи, цена которых может быть зафиксирована, а это чрезвычайно существенно для инвесторов. С окончанием в конце 1897 года депрессии волна слияний практически завершила перевод большей части американской промышленности в форму принадлежащих публике корпораций, акции которых котируются на бирже. Первоначально эти слияния представляли собой просто скупку фирм учредителями корпораций, при этом выплата прежнему владельцу и представляла собой вклад в новую компанию. Обычные планы слияния не предусматривали вложения новых средств ни в оборотный капитал, ни в новые заводы. Но когда позднее экономисты оглянулись назад, они обнаружили, что успешные слияния приводили к реорганизации производственных и сбытовых операций компаний-участников, так что в результате возникало нечто вроде интегрированной системы, а не просто конгломерат. Для проведения таких реорганизаций требовались план, финансовые ресурсы и сильный менеджмент, способный осуществлять планы. В типичном случае все три компонента отсутствовали.
Когда Д. П. Морган в конце 1890-х годов присоединился к этому движению, его фирма устранила эти недостатки. В 1898 году он создал компанию «Федерал Стил», и план реорганизации предусматривал продажу привилегированных акций для финансирования нового завода. Он также выступил в качестве гаранта размещения, согласившись приобрести все привилегированные акции, которые не выкупят остальные крупные акционеры или публика. В совете директоров люди Моргана следили за выполнением планов. Наконец, Морган использовал распространившуюся в США в конце XIX века по требованию британских инвесторов британскую практику приглашения для аудита счетов корпорации независимых, «лицензированных» бухгалтеров—и можно не сомневаться, что были отобраны подходящие бухгалтера.
Столь много критиковавшаяся американская практика выпуска привилегированных акций была подобна тогдашней британской практике. Говоря об Англии, Котрелл описывает, как в результате неблагоприятного опыта с акциями промышленных компаний, купленных в период бума в первой половине 1870-х годов, обычные акции приобрели репутацию «слишком рискованных бумаг». По обычным акциям ударило также «долговременное снижение прибыльности английской промышленности от середины 1870-х до середины 1890-х годов». Параллельное снижение прибыльности американской промышленности способствовало распространению трестов. Далее, говоря об Англии, Котрелл отмечает:
За тридцать лет перед первой мировой войной тип ценных бумаг, выпускаемых публичными компаниями, совершенно изменился. В 1884 году только 227 публичных компаний из 1 585 упоминаемых в Burden выпускали более одной разновидности ценных бумаг, но уже в 1915 году 75% всех компаний в текстильной и сталеплавильной промышленности выпускали и привилегированные акции, и облигации, 75% «иных» торговых и промышленных компаний выпускали привилегированные акции, а 50% этой последней группы выпускали и облигации. [Cottrell, Industrial Finance, p. 167]
Котрелл отмечает с другой стороны, что практика выпуска не полностью обеспеченных облигаций прекращается между 1895 годом, когда средняя непокрытая фондами доля акций, упоминаемых в Official Intelligence сэра Г. Бурдета (первое издание -- 1882 год), составляла 33,2%, и 1915 годом, когда такая практика сохранилась только для акций финансовых и страховых компаний. Совершенно очевидно, что инвесторы конца XIX века верили, что консолидация промышленных предприятий обещает монополистические прибыли—и нет сомнения, что именно это убеждение эксплуатировали учредители трестов. Джордж А. Стиглер следующим образом подытоживает выгоды слияния для первых учредителей трестов:
В чем преимущества слияния перед сговором? Частичный ответ в указании на незаконность сговора после 1890 года. Но не следует преувеличивать значение этого. Об эффективности закона Шермана в случаях сговора нельзя было ничего сказать до 1899 года, когда было принято решение по делу «Эддистон Шел»; а потом в то же время имела место волна слияний в Англии, где сговор не мог быть основанием для судебного преследования. Следует также упомянуть, что слияния функционируют устойчивее, но зато при сговоре удается избежать роста издержек из-за увеличения масштабов производства. Я склонен подчеркнуть значение другого преимущества слияний: они позволяли капитализировать возможные монопольные прибыли и распределять часть этих капитализированных прибылей в пользу профессиональных учредителей. Слияния открыли для Моргана и Моора новую и крайне обильную сферу бизнеса: производство монополий [George A. Stigler, «Monopoly and Oligopoly by Merger», chap. 8 in The Organisation of Industry (Homewood, Ill.: Richard D. Invin, 1968), pp. 102--103].
Если бы последствия экономического действия определялись мотивами и намерениями, или даже надеждами действующих лиц, то за два последних десятилетия XIX века американская перерабатывающая промышленность вполне могла бы превратиться в царство промышленных монополий. Но, как обычно и бывает, конечные последствия не имели ничего общего ни с чьими намерениями. [Томас Шеллинг в значительной степени снял покров таинственности с того факта, что коллективные последствия действий отдельных людей зачастую весьма отличаются как от намерений этих людей, так и от последствий для них самих. См.: Thomas Schelling, Micromotives and Macrobehavior (New York: W. W. Norton and Company, 1978). «Невидимая рука» есть знакомый аспект этой же проблемы.] Слившиеся компании редко могли сохранить свою долю рынка [Yale Brozen, Concentration, Mergers and Public Policy (New York: Macmillan Publishing Co., 1982), pp. 214--218]. Иногда они не могли сохранить темпы роста, характерные для их отрасли, а порой им приходилось постигать, что нельзя сохранить свою долю рынка при попытках контролировать цены. [Господствующая на рынке фирма может контролировать цены, сокращая собственное производство. Чтобы сохранить свою долю на растущем рынке, следует, напротив, расширять производство.] По словам Стиглера, «...с течением времени рыночная доля компаний, возникших в результате слияний, почти повсеместно существенно снижалась» [там же, с. 102]. Кроме сокращения их доли на рынке у трестов были и другие проблемы. Даже такой образцовый трест, как «Стандард Ойл», извлекал прибыли главным образом за счет снижения издержек и назначения тех же цен, что и у конкурентов [F. M. Sherer, Industrial Market Structure and Economic Performance, 2d ed. (Chicago: Rand McNally, 1980), pp. 336--337] -- и трестам, которые не могли снижать свои издержки, приходилось плохо. [Хронику успехов и провалов трестов см.: Alfred D. Chandler, The Visible Hand (Cambridge: Harvard University Press, 1977), pp. 337--344. Здесь он рассматривает работу Shaw Livermore, «The Success of Industrial Mergers», Quarterly Journal of Economics 50 (November 1935): pp. 94.]
Существенно то, что учредители начала XX века, каковы бы ни были их мотивы и ожидания, преобразовали значительную часть американской промышленности в форму корпоративных предприятий, достаточно больших, чтобы число их акционеров было велико и чтобы акции часто перепродавались. Благодаря этому американская промышленность стала хозяйством принадлежащих публике корпораций. Этот тип предприятий не столь быстро распространялся в Англии, во Франции и в Германии, но после второй мировой войны он стал повсеместным. Были ли акции корпорации более ценными, чем сами предприятия? Каковы бы не были мотивы, привлекавшие инвесторов к акциям, эта форма инвестиций представляла собой два действительных преимущества. Акции, имеющие хождение на рынке, представляли собой форму страхования долгосрочного инвестиционного риска, и, кроме того, они создавали возможности лучше контролировать организационные издержки (agency costs). В более общих терминах, можно сказать, что акции, имеющие хождение на рынке, делали возможным децентрализацию инвестиционных решений, что само по себе представляло существенное организационное преимущество. Этот момент мы рассмотрим в следующих трех разделах.
1. Акции, имеющие хождение на рынке, и инвестиционный риск Возникшие после промышленной революции в период с 1880 по 1914 год большие предприятия связывали очень значительные капиталы, причем на длительный срок -- в масштабах совершенно несопоставимых с коммерческими предприятиями средневековья или эпохи Возрождения. Ключевое слово—«связывали». Железные дороги, сталелитейные заводы, сети электроснабжения требовали гигантских капиталов, и только редчайшие проекты сулили столь высокую прибыль, что могли окупиться в приемлемо короткие сроки. Если же предприятие оказывалось неудачным, то редко приходилось надеяться, что высокоспециализированное имущество этих предприятий можно будет ликвидировать по разумной цене. Риск подчеркивался тем, что срок жизни оборудования (и срок окупаемости инвестиций за счет прибыли и амортизационных отчислений) зачастую превосходил продолжительность жизни смертных, взявшихся им управлять, и не было уверенности, что их преемники окажутся компетентными или честными менеджерами. Для средневекового торговца, привыкшего держать богатство в компактной форме, позволявшей укрыть его от опасностей государственных конфискаций, войн, революций и других форм бандитизма, такое связывание капитала на труднообозримый срок показалось бы чистым безумием. Было просто невозможно вычислить будущий поток доходов. Не будет преувеличением сказать, что ни один инвестор никогда добровольно не шел на такого рода риск. Ирригационные работы в гидравлических империях были сравнимы по размаху и по времени осуществления, но средства на их сооружение не были добровольными взносами—их взимали силой государственного принуждения.
С позиций инвестора, корпорации с продаваемыми акциями преобразовали риск длительного вложения значительных количеств капитала в риск краткосрочного вложения небольших капиталов. Поскольку рыночные акции можно было легко продать по устанавливаемому ежедневно (или чаще) курсу, их владельцы не были привязаны к предприятию на весь срок жизни его оборудования, но могли в любой удобный момент продать их—с известной выгодой или убытком для себя. Котируемые акции преобразовали долгосрочный риск собственника в краткосрочный риск инвестора. Собственность на соответствующее имущество была разделена на два уровня: во-первых, корпорация как юридическое лицо и, во-вторых, акционеры, которые предоставляют ей капитал. Риск первого уровня остался таким же высоким, как и всегда, но риск второго уровня был совершенно иным и вполне приемлемым. Разделение, аналогичное тому, как и при распределении риска между владельцем собственности и страховой компанией.
В конце XX века размер многих предприятий стал так велик, что почти невозможно представить их себе собственностью одного человека или товарищества, разве что собственником является государство. И дело не просто в том, что новые технологии требуют очень больших инвестиций: богатство некоторых инвесторов очень велико. Потребность в новых методах собирания капитала для больших предприятий возникла, скорее, из желания инвесторов применить к инвестированию принципы страхования. Многие желали распределить свои риски с помощью диверсификации—через инвестирование в каждое отдельное предприятие или проект лишь небольшой доли своих средств. Рыночные, то есть имеющие хождение на рынке, акции делали это возможным.
Покупатель корпоративных акций может дополнительно оградить себя от риска, всегда присутствующего при инвестировании в одно предприятие или даже в одну отрасль, инвестируя одновременно в несколько различных предприятий одной или нескольких отраслей. Диверсификация риска представляла особую ценность для инвесторов, которые не могли следовать стратегии «положи все яйца в одну корзину и охраняй ее»—потому ли, что кто-то другой охранял эту корзинку и управлял ею, или потому, что они были не в силах разобраться в делах, даже имея доступ к информации. В целом совокупность деловых рисков не изменилась, но инвесторы получили возможность страховать себя с помощью широкого распределения рисков и уменьшения вероятности того, что они окажутся чрезмерно высокими для одного инвестора.
Кеннет Эрроу связал между собой риск, страхование и ограниченные возможности страхования таким образом, что делается вполне ясной роль риска для исторического возвышения корпораций с рыночными акциями. Многие рискующие бизнесмены, в том числе инвесторы, хотели бы застраховать себя, но не могут этого сделать на обычном страховом рынке. Страховка здесь невозможна по нравственным причинам: «Само по себе страхование способно изменить стимулы, а значит, и возможности, на которые опирается страховая компания... Каждый страховщик либо воздержится от предоставления страховки, либо потребует возможности прямого контроля и надзора, чтобы быть уверенным, что застрахованный минимизирует все потери, на которые он может воздействовать». [Kenneth Arrow, Aspects of the Theory of Risk Bearing (Helsinki: Suomalaisen Kirjallisuuden Kirjapaino Oy, 1965), особенно лекция 3 -- «Insurance, Risk, and Resource Allocation», pp. 45--56. Цитируются высказывания со с. 55. Существует и риск выборки, поскольку при любой данной величине страховой премии будет существовать тенденция страховать самые рискованные виды бизнеса и не страховать более безопасные. Первые морские страховщики преодолевали риск выборки за счет того, что о величине страховой премии договаривались в каждом отдельном случае.] Но риск можно сократить и без обращения к обычным рынкам страховых услуг. Как указывает Эрроу, в XIX веке многие собственники избавляли себя от ряда рисков продавая обычные акции, что открывало возможности для диверсификации портфеля акций и сокращения совокупного риска. [Эрроу описывает процесс диверсификации там же на с. 47. Если опять обратиться к опыту морских страховщиков, диверсификация напоминает о старой практике отдельных страхователей у Ллойда, каждый из которых принимал на себя только долю риска по каждому кораблю. Другие морские страхователи диверсифицировали свои риски с помощью перестрахования.]
Поскольку инвесторы заинтересованы в распределении своего риска независимо от богатства отдельных инвесторов относительно объема требуемых вложений, маловероятны очень крупные вложения (разве что со стороны правительства) при отсутствии определенных институциональных мер, распределяющих риск. Начиная с XVII века, капиталисты используют для распределения риска крупных инвестиций корпорацию с рыночными акциями. Корпорации, как мы видели, в начале XIX века служили собиранию капитала для строительства каналов, железных дорог, туннелей, платных дорог, и т. п., а в конце века они начали обслуживать нужды промышленных предприятий. Все это не противоречит тому, что отдельные люди— как Карнеги и Форд—накопили большие богатства и управляли громадным недиверсифицированным имуществом. Накопление стало возможным благодаря, главным образом, ряду последовательных небольших и очень удачных инвестиций. Карнеги, как и многие другие предприниматели, в конце концов, продал свое дело и диверсифицировал свое имущество; наследники Форда поступили точно так же. Если развить предложенную Эрроу метафору страхования, владельцы акций оказываются в положении страховщика, предположения которого о риске изменили стимулы владельцев или менеджеров предприятия, что привело к ситуации, когда владелец обычных акций может настаивать на том, что Эрроу назвал «прямым надзором и контролем» [там же, с. 52--53]. [Эрроу также истолковывает вертикальную интеграцию как способ застраховать себя от риска того, что продавец окажется неэффективным. Стоит отметить, что усреднение риска убытков влечет за собой усреднение риска больших доходов. Это предполагает пересмотр смысла утверждения, что прибыли любой фирмы или отрасли, противопоставляемые экономике в целом, всегда можно рассматривать как чрезмерные.] Это приводит нас к проблеме делегирования полномочий.
2. Риск делегирования полномочий
Современные исследования проблем управления на предприятии большое внимание уделяют тому, что называют риском делегирования полномочий или издержками делегирования полномочий (agency risk or agency costs). [Литература о «выполнении обязательств» включает, например, следующие работы: James G. March and Herbert A. Simon, Organizations (New York: John Wiley & Sons, 1958), pp. 140--141; Harvey Leibenstein, Beyond Economic Man (Cambridge: Harvard University Press, 1975). В этих работах выдвинута концепция «х-эффективности». Примером других исследований проблем, создаваемых тем, что интересы представителей не всегда совпадают с интересами их патронов, могут служить статьи, подготовленные для конференции в институте Гувера, посвященной 50-й годовщине выхода в свет работы Berie and Means, The Modem Corporation and Private Property, книги, в которой впервые были популярно изложены вопросы о разделении собственности и контроля при корпоративной форме организации. В Journal of Law and Economics 26 (June 1983), были опубликованы следующие статьи: Eugene F. Fania and Michael C. Jensen, «Agency Problems and Residual Claims», pp. 327--349; idem, «Separation of Ownership and Control», pp. 301--306; Oliver E. Williamson, «Organizational Form, Residual Claimants, and Corporate Control», pp. 351-366. Другие статьи в этой области: Michael С. Jensen and Wiliam H. Meckling, «Theory of the Finn: Managerial Behavior, Agency Costs, and Ownership Structure», Journal of Financial Economics 3 (1976): pp. 305--359; R. Joseph Monsen, Jr., and Anthony Downs, «A Theory of Large Managerial Firms», Journal of Political Economy 73 (June 1965): pp. 221--236; Eugene F. Fama, «Agency Problems and the Theory of the Firm», Journal of Political Economy 88 (April 1980): pp. 288-307; Armen A. Alchian and Harold Demsetz, «Production, Information Costs, and Economic Organization», American Economic Review 62 (December 1972): pp. 777--793;
Louis De Alessi, «Property Rights, Transaction Costs, and X-Efficiency: An Essay in Economic Theory», American Economic Review 73 (March 1983): pp. 64--81.] Всякий раз, когда владелец предприятия доверяет управление им своим представителям и служащим, возникает риск, что они не смогут действовать прилежно или что они станут—сознательно или бессознательно—действовать в собственных интересах, а не в интересах владельца. Издержки делегирования полномочий на больших предприятиях увеличиваются не просто на величину расходов на оплату дополнительных служащих, но растут в силу тенденции иерархий принимать решения в своих собственных интересах, а не в интересах владельцев; качество решений падает из-за разделения ответственности, из-за необходимости многочисленных согласовании, спихивания ответственности на других, передачи полномочий тем, кто не может иметь непосредственного знания решаемых вопросов.
Распределение ресурсов предприятия между специализированными функциями— исследований и разработок, конструирования, производства, рекламирования, снабжения и сбыта—чрезвычайно затрудняется тем, что менеджеры, отвечающие за каждую из функций, почти неминуемо склонны выпячивать значимость, прежде всего, своих служб. Сходная проблема пристрастности экспертов встречается в правительственных, образовательных и других неприбыльных иерархиях. Для больших организаций издержки, создаваемые коррумпирующими аспектами функционирования иерархий—чрезмерные привилегии, жалованье, премии, возможность относить расходы на счет организации, имперский стиль раздувания штатов—оказываются незначительными по сравнению с издержками от дурных решений, принимаемых в силу бюрократизации политики и конфликтов интересов среди тех, кто принимает решения, а также между группой, принимающей решения, и их начальниками.
Несмотря на все это, большие иерархические организации существуют в силу преимуществ, перевешивающих издержки делегирования полномочий. Речь идет не только об экономии на масштабах деятельности, но также и о преимуществах специализации и разделения труда в процессе управления. Стимулы и мотивы владельца могут быть более адекватными, но правильно выбранные профессиональные менеджеры обычно более компетентны. Так что практический смысл подчеркивания организационных издержек не в том, чтобы поставить под сомнение полезность иерархий, но в акцентировании важности приемов, которые позволяют эффективно контролировать или минимизировать эти издержки. В политической жизни демократий голосование помогает контролировать поведение народных представителей, предотвращать использование ими власти в собственных интересах. Тот же прием используется в корпорациях. Но он имеет два недостатка. Во-первых, он зависит от способности устно убедить аудиторию, и у облеченных властью чиновников корпорации налицо все преимущества доступа к информации и контроля за ней, плюс возможность нанимать фирмы по связям с общественностью, которые хорошо умеют управлять поведением своих клиентов. Во-вторых, отдельный гражданин не получает возможности контролировать своих представителей; он просто передает этот контроль некоему большинству граждан, также имеющих разные интересы. Таким образом, первая форма риска делегирования полномочий усложняется появлением второй формы этого риска. Конечное спасение для отдельного гражданина—миграция, то есть голосование ногами. Неадекватность голосования как средства контроля очевидна; оно существует и поныне только потому, что ему еще не изобрели лучшей замены. [Рассмотрение сравнительных достоинств голосования в экономической и политической жизни см.:
Charles E. Lindblom, Politics and Markets (New York: Basic Books, 1977), chap. 11. Обычно акционер приобретает акции корпорации, управление которыми ему нравится, и распродает акции тех корпораций, управление которыми он не одобряет. В результате акционеры любой корпорации образуют некий клуб поклонников существующего там руководства; оппозиционно настроенные акционеры, которые хотят выразить свое отношение голосованием, а не через продажу акций, сталкиваются с ожесточенной борьбой.]
Отдельный акционер гораздо в меньшей степени зависит от исхода словесных баталий и выборной конкуренции, поскольку здесь очень легко проголосовать ногами. Если инвестору не нравится, как идут дела, он или она могут почти мгновенно и с очень малыми издержками переключиться на другую компанию. Такая форма голосования, когда рыночная ценность акций корпорации, откуда уходят акционеры, падает, а цены на акции корпорации, куда они уходят—растут, вынуждает менеджеров корпораций конкурировать между собой в попытке лучше удовлетворить интересы собственников.
Значительная часть истории корпораций может быть изложена как последовательность попыток разрешить проблемы риска делегирования полномочий. Первоначально банкиры, инвесторы и учредители корпораций, преследуя собственные и своих клиентов интересы, были сильно заинтересованы в контроле за действиями аппарата управления. Для этого они занимали места в советах директоров, привлекали независимых аудиторов и подходящие юридические фирмы, активно участвовали в выборе главных администраторов компаний, используя при этом так называемые «круги старых приятелей». Позднее, когда основанные в начале века корпорации достигли зрелости и обрели относительную независимость от вкладывавших в них капиталы банкиров, значительную роль в сокращении риска недобросовестного управления приняли на себя федеральные законы о ценных бумагах, в соответствии с которыми корпорации, принадлежащие публике, должны были снабжать рынки ценных бумаг значительным объемом информации, что помогало избегать вложений в плохо управляемые компании.
В последние годы значимым средством контроля стала угроза поглощения другими компаниями. Дурное управление ведет к снижению курса акций, а заниженный курс акций создает угрозу поглощения другой компанией, которая в первую очередь сменяет руководство поглощенной компании. Возникновение рынка компаний и эксперименты с образованием конгломератов и диверсифицированных предприятий породили настоящих специалистов в деле подыскания фирм, прибыльность которых может быть резко повышена со сменой руководства. До того как практика поглощения фирм стала обычным и охотно финансируемым делом, слабые руководители могли подолгу сохранять свои места, отклоняя предложения о продаже фирмы, в то время как инвесторы покидали ее, и фирма потихоньку угасала. Практика поглощения компаний демонстрирует другой аспект двух уровней собственности в корпорации, когда активы имеют одну ценность, а акционерный капитал корпорации—другую. Популярность промышленной корпорации была результатом того, что зачастую акции имели большую ценность, чем активы. В этом различии отчасти сказывается компетентность управления активами, но иногда активы оказываются ценнее, чем акционерный капитал. Специалисты по поглощению компаний стали серьезным фактором контроля качества управления отчасти потому, что они выискивают как раз такие ситуации. Риск и издержки делегирования полномочий важны для обществ, использующих иерархические формы организации. В принадлежащих публике корпорациях акционерам выйти из бизнеса не труднее, чем потребителям. Если измерять власть способностью отдельного человека эффективно реагировать на ситуации, когда его (или ее) представители не выполняют должным образом своих предвыборных обязательств, то приходится признать, что и акционеры и потребители обладают гораздо большим контролем, чем политические избиратели.
3. Движение акций и социальный риск инвестиций
В той степени, в какой корпорация с имеющими хождение на рынке акциями сокращает риск инвесторов, а значит, и издержки инвестирования (cost of capital), она служит не только частным, но и общественным целям. Весьма вероятно, однако, что этот институт социально полезен совсем по другой причине. Система экономической организации, децентрализающая принятие инвестиционных решений, обычно существенно эффективней той, которая этого не делает; а для очень больших инвестиций, превышающих готовность к риску любого отдельного инвестора, децентрализация возможна только через механизм корпораций, принадлежащих публике, или через сходный организационный механизм, который способен консолидировать интересы ряда инвесторов. Посмотрим, почему. Текущая ценность инвестиций определяется как прогноз о сроках и объемах поступления доходов (или других выгод, независимо от способа измерения) от инвестиций, скорректированный на оценку возможных в будущем поступлений от продажи бесприбыльных активов. В любой экономической системе решение о сокращении потребления—а следует предполагать, что любое отвлечение экономических ресурсов в пользу инвестиций в человеческий или физический капитал сократит потребление по сравнению со случаем отсутствия инвестиций— будет иррациональным, если не предполагается, что отсрочка потребления приведет в будущем к преимуществам, ценность которых превзойдет величину издержек.
С экономической точки зрения издержки всех инвестиций определяются отказом от наилучшего из возможных альтернативных вариантов использования инвестированных ресурсов. В этом смысле правильность оценки будущей прибыльности данного инвестиционного проекта зависит не от полезности самого проекта, но от полезности альтернативного варианта инвестиций. Некий метод производства стали может быть совершенно замечателен в технологическом плане, но при этом быть скверным капиталовложением, если другой метод производства стали экономичней. Неопределенность, присущая оценкам текущей ценности и издержек, свойственна не только капитализму. Ни капиталистическая, ни социалистическая система не могут избежать риска неверных инвестиций, и изучающие экономику социалистических стран и стран третьего мира не меньше исследователей капиталистической экономики знакомы с плачевными и даже трагическими проблемами убытков, имеющих причиной неточную оценку прибыльности различных способов вложения капитала. Поскольку прогнозы на будущее отчасти всегда субъективны, на качество прогнозов, а значит и на качество инвестиционных решений существенно влияет система наказаний и вознаграждений для принимающих решения. Капитализм чрезвычайно щедро вознаграждал тех, кто принимал верные инвестиционные решения, и весьма сурово наказывал ошибавшихся.
Однако система персональных наказаний и вознаграждений здесь не самое главное. Для успешной экономической организации еще важнее, чтобы те, кто выбирают инвестиционные варианты, не имели возможности защитить свои решения от будущих событий. Экономический рост возможен, если где-либо существуют инвесторы, которые не имеют ни финансовой, ни бюрократической заинтересованности в сохранении меньшей, чем возможно, эффективности в экономике. Чтобы социальные решения, затрагивающие будущее экономическое поведение, игнорировали уже произведенные неверные вложения, в принятии решений должны участвовать те, для кого ценность этих неверных вложений действительно равна нулю. Чтобы можно было доказать ошибочность инвестиционных решений, нужна децентрализация таких решений, поскольку любая централизованная власть будет очень заинтересована в прекращении финансирования тех, кто попробует доказать это, или попытается возложить на центральную власть издержки по демонтажу очень привлекательного производства, единственный недостаток которого в том, что кто-нибудь изобрел более производительную технологию или обнаружил, что то же самое выгоднее делать в другой стране или что этого вовсе производить не следует. Социальные издержки и риск такой политики могут быть вполне оправданы, но частные издержки и риск для тех, кто принимает централизованные решения, являются чрезмерными.
Исторически одной из самых выпуклых черт капиталистической экономики была практика децентрализации инвестиционных полномочий среди значительного числа людей, которые сильно выигрывали лично, когда их решения оказывались верными, многое лично теряли в случае неверных решений и при этом не обладали политической или экономической властью, чтобы помешать другим доказать ошибочность их решений. В действительности это свойство является одним из наилучших определений капитализма. Значимость этого свойства для роста Запада покоится на том, что выбор направления капиталовложений предполагает выбор инноваций, подлежащих финансированию. Децентрализация власти выбирать программы капитальных вложений и децентрализация власти выбирать инновационные проекты во многом есть одно и то же.
Организация работающих по найму
Существует проблема', которая вполне могла помешать возникновению больших, принадлежащих публике корпораций и которая в любом случае навязывала им постоянную заботу о развитии капиталоемких способов производства и о минимизации использования труда. Этой проблемой была организация больших групп наемных работников.
Для организации совместной деятельности больших групп людей почти всегда использовали в той или иной пропорции методы насилия, вознаграждения и убеждения. На таких больших хозяйственных предприятиях, как строительство и содержание каналов в древних империях, римские латифундии или средневековые поместья, принуждение и религиозное убеждение использовались куда чаще, чем вознаграждение. В этом отношении хозяйственные организации не отделялись от государственных или социальных. Образцом большой организации была армия, и для обеспечения дисциплины политическое и религиозное убеждение, методы групповой психологии и насилие играли, по меньшей мере, такую же роль, как и награждение. Телесные наказания считались необходимыми для управления военными и торговыми кораблями даже в XIX веке. Мы уже показали, что владелец средневекового поместья был одновременно политическим и экономическим вождем. Возможность того, что можно организовать большое число фабричных наемных работников с помощью только лишь вознаграждения, должна была казаться любому наблюдателю противоречащей всему прошлому опыту. И дело было не в том, что в системе заработной платы отсутствовали штрафные санкции, такие как урезание зарплаты или увольнение за нарушение дисциплины. Но эти элементы наказания, сводящиеся к отказу в вознаграждении, имели совсем иную природу, чем использовавшиеся прежде для организации больших групп телесные наказания и религиозные санкции.
Некоторые первые фабрики очень долго обходили эту проблему. Маркс считал, что переход от ремесленного производства к фабричному был непреднамеренным— случайным. Он описывает первые фабрики, на которых капиталист предоставлял орудия труда, а работник (иногда со своими учениками) осуществлял все стадии производственного процесса—почти так же, как в собственной мастерской. Но затем, например, «нужно доставить в определенный срок большее количество готового сырья», и, чтобы ускорить работу, последовательные стадии производства поручаются отдельным ремесленникам. «...Это случайное разделение повторяется, обнаруживает свойственные ему преимущества и мало-помалу кристаллизуется в систематическое разделение труда». [К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, 2-е изд., т. 23, с. 349. Оливер Вильямсон описывает ряд проведенных в XIX веке экспериментов по изменению организации фабрик и заводов, и их результаты. Oliver E. Williamson, «The Organization of Work: A Comparative Institutional Assessment», Journal of Economic Behavior 1, N 1 (1980): pp. 5--38.]
Дэвид Лэндс отмечает, что в Англии XIX века было обычной практикой предоставление в аренду отдельным ремесленникам, «каждый из которых вел свое дело», места на фабрике и права доступа к силовому приводу [David Landes, The Rise of Capitalism (New York: Macmillan, 1966), p. 14]. Другим способом избежать прямого найма работников были «внутренние подряды», при которых владелец фабрики имел дело только с подрядчиками, которые сами нанимали работников и присматривали за ними, получая от фабрики сдельную оплату [John Buttrick, «The Inside Contracting System», Journal of Economic History 12 (Summer 1952): pp. 205--221]. Если бы нанятые подрядчиком работники могли образовать союз, подрядчику было бы несложно стать председателем этого союза в его отношениях с фабрикой; и некоторые первые тред-юнионы явно полагали, что они-то и управляют фабрикой на условиях соглашения с владельцем о производстве продукции. В типографиях вплоть до недавнего времени действовало убеждение, что не дело управляющих (= владельцев) вмешиваться в то, что происходит на рабочих местах.
Самая поразительная схватка из-за профсоюзного контроля над производством развернулась на сталелитейном заводе Эндрю Карнеги в Хоумстеде, штат Пенсильвания, в 1892 году. Объединенная ассоциация рабочих чугунолитейной, сталелитейной и оловянной промышленности, имевшая репутацию самого сильного союза того времени, контролировала все аспекты производства на заводе. Со временем из-за накопления правил, регулировавших методы и объемы производства, из-за борьбы против внедрения трудосберегающей техники возник существенный разрыв между действительными и потенциальными издержками производства. В конце концов Карнеги и его партнер Генри Клей Фрик объявили локаут, наняли другой персонал и с помощью властей штата и федерального правительства установили свой контроль над неюнионизированным производством. [Вильямсон в работе «The Organization of Work» использует обзор забастовки в Хоумстеде, сделанный {Catherine Stone, «The Origins of Job Structures in the Steel Industry», Review of Radical Political Economics 6 (Summer 1974): pp. 61--97. От позиции Стоун его отличает утверждение, что изменение в результате стачки структуры рабочих мест повысило эффективность организации труда, и что методы работы, существовавшие до стачки, не являлись многообещающим образцом контроля рабочих мест самими рабочими.]
Сегодня, когда большие предприятия почти всегда являются и большими нанимателями, поражает тот факт, что еще в 1892 году такой большой завод, как принадлежавший Карнеги «Хоумстед Уоркс», избегал столкновения с проблемами найма и организации промышленно-производственного персонала. Не исключено, что готовность использовать подрядных работников отражала недостаток личного опыта в организации производства у владельцев фабрик и заводов, которые являлись либо профессиональными торговцами (как в текстильной промышленности), либо финансистами. Легче понять, как случилось, что в полиграфической промышленности менеджеры, более заинтересованные в том, что издавать, чем в том, как это делать, уступили контроль над типографиями своим тред-юнионам. Часть загадки может быть объяснена неадекватным пониманием природы иерархического управления. Пирамидальная организация управления скрывает значительную дифференциацию и специализацию управленческих функций, в том числе специализацию на формулировании будущих планов и программ и на исполнении существующих планов и программ. Дифференцированы также и функции. Организация труда больших групп работников была новой управленческой функцией, и непосредственный найм работников не мог стать обычной практикой до тех пор, пока функции найма, организации и надзора не нашли своего места в заводской иерархии.
Существует длительная история вражды, зачастую ожесточенной, а порой и кровавой, между западными промышленниками и их наемными работниками. Попытки найти замену для отчетливой и ясной связи между работой ремесленника и его доходом имели только частичный успех. Наемные работники до сих пор не уверены, что им платят сполна, а наниматели почти так же не знают, получают ли они тот труд, за который платят. Учитывая эти два провала в информации, поразительно, что их отношения, особенно когда они осуществляются в широком масштабе и по необходимости безлично, таковы, как они есть, а не гораздо хуже. Проблему осложняет тот факт, что некоторые виды заводских работ физически тяжелы, монотонны, осуществляются в шумной, грязной, истощающей обстановке. Конфронтационная природа отношений между нанимателями и наемными работниками во всех странах Запада поощряла внедрение трудосберегающих и капиталоемких методов производства. Результатом было сокращение числа занятых в перерабатывающей промышленности, замена физического труда машинным, особенно на участках, требующих большого физического напряжения, рост предельной производительности труда, а значит, и увеличение оплаты труда оставшихся работников. Все три результата в конечном итоге уменьшали враждебность отношений, хотя зачастую трудосберегающую технику встречали на заводах с большим ожесточением.
Как бы то ни было, оказалось, что вполне возможно управлять трудом больших групп работников без использования методов религиозного и политического принуждения, даже несмотря на то, что качество управления в промышленности никогда вполне не удовлетворяло ни нанимателей, ни наемный персонал. В противном случае неизбежным стал бы очень ранний переход к методам командной экономики, с ее авторитарной политической структурой—особенно в Европе, где индустриализация была существенным компонентом военной мощи.
Заключение
Между 1880 и 1914 годами произошли перестройка и расширение как американской, так и—в меньшей степени—европейской экономики. Тресты, слияния, финансисты-учредители, спекуляции акциями, поставлявшие капитал для перестройки промышленности, были почти столь же противоречивыми явлениями, как и процессы политической перестройки после гражданской войны—и их последствия еще до сих пор вызывают яростные проклятия. Эти противоречия интересны, но мы отложим их рассмотрение до главы 9. В ретроспективе достижения западного хозяйства в этот период достаточно поразительны, чтобы заслужить название «вторая промышленная революция». За эти годы Соединенные Штаты и другие страны Запада благодаря крайнему, а порой и довольно грубому использованию свободы эксперимента существенно повысили свое благосостояние. В Соединеных Штатах, где эксперименты шли с наибольшим размахом, экономические приобретения также были наибольшими. Был бы этот рост столь же быстрым и сильным, если бы движение слияний и образования трестов, так же как спровоцированные ими изменения в организации экономики было подавлено в самом начале, зависит от того, что предприняли бы в этой ситуации капиталисты того времени для приспособления к открывавшимся перед ними новым технологиям, новым рынкам и новому урбанизированному миру. История не дает определенных ответов на такие умозрительные вопросы.

8. Связь между наукой и богатством




На Западе наука и промышленные технологии всегда образовывали различные, легко различимые и все-таки здесь и там соединяющиеся между собой, подпитываемые из одних источников потоки. Эти разделенность и взаимосвязанность были жизненно важными условиями вклада технологий в экономический рост. Запад обошел другие общества в области систематического исследования природных явлений учеными, специалистами в различных областях знаний—то есть наукой -- ко временам Галилея, скажем к 1600 году. С тех пор этот разрыв увеличивался. Но богатство западных обществ еще и следующие 150 или 200 лет не так уж внушительно превышало богатство прежних веков или современников. Очевидно, связи между экономическим ростом и научным лидерством не такие простые и тесные.
Не только время разделяет научный и экономический прогресс Запада, но и то, что примерно до 1875 года или даже позднее экономически значимые технологии появлялись в результате усилий людей, не являвшихся учеными, а зачастую даже не имевших существенной научной подготовки. Если не считать химиков, которых привлекали для проведения анализов и измерений в некоторых промышленных процессах, ученые не имели никакой связи с промышленностью. Ситуация изменилась в конце XIX века. К тому времени развитые фундаментальной наукой объяснения электрических, химических и других природных явлений стали совершенно недоступны здравому смыслу сколь угодно одаренных, но неподготовленных изобретателей, да их нельзя было и выразить без языка математики. Большей частью эти научные объяснения никак не были связаны с экономическими потребностями. Очень редко они были прямо приложимы в хозяйстве, да и возникали в довольно-таки автономной научной сфере, в среде университетских и независимых ученых, в целом работавших совсем не ради богатства. Извлечение новых или усовершенствованных продуктов из изотерических научных объяснений стало делом ученых-прикладников, усилия которых стимулировались и формировались оценками потенциальной экономической ценности их труда.
Было бы ошибкой предполагать, что эксплуатация этих новых интеллектуальных ресурсов представляла собой просто автоматическую реакцию хозяйственного сектора на созревшие плоды науки. Ни на Западе, ни в других обществах не было в обычае использовать в хозяйственной практике идеи, возникшие за пределами этой практики. Китай никоим образом не представлял исключения. Данные Аристотелем и его последователями объяснения естественных явлений не использовались в горном деле эллинского мира, в его торговле, транспорте, сельском хозяйстве, военном деле, строительстве или производстве. На постфеодальном Западе ситуация первоначально была почти такой же. Идеи фундаментальных наук, развивавшиеся примерно с 1600 года, 275 лет искали выход к промышленному применению. Здесь и там сверхобычно восприимчивые промышленники обнаруживали возможность привлечь ученого. Но по большей части на Западе, как и повсюду, наука и промышленность существовали словно в разных мирах. Практические люди не нуждались в научном видении мира—отношение, часто вполне взаимное.
Можно считать разумным то, что на протяжении большей части человеческой истории промышленность не обращала большого внимания на научные объяснения: они были скорее воображаемыми, чем истинными. При этом возникают два объяснения роли технологий в экономическом росте Запада. Во-первых, фундаментальные науки Запада создали объяснения природных явлений, обладавшие беспрецедентным потенциалом практического применения, -- достижение, которое можно отнести частично на счет гениальности западных ученых, а частично есть результат ограниченности экспериментального метода, который вынуждал эти объяснения быть ближе к реальности, чем в других, менее экспериментальных науках. Во-вторых, Запад перекинул мост через традиционную пропасть между наукой и хозяйством и использовал науку для целей экономического роста. Этот мост удалось построить благодаря тому, что Запад развил особую систему инноваций сначала на уровне фирмы, а затем и на уровне всей хозяйственной жизни. Один конец этого моста представлял собой научно-исследовательские лаборатории, изобретенные для применения научных методов и знаний в решении коммерческих проблем, а другой—потребительское использование продуктов и услуг, воплощающих это знание. Уникальность Запада в том, что он сумел соединить под одним управлением, с общими целями и стимулами центры научного знания и традиционные деловые структуры, с их функциями производства и сбыта. Такая структура имела достаточно шансов продемонстрировать свои возможности в качестве инструмента роста, поскольку она возникла в период, когда в западных странах экономика пользовалась еще достаточно большой автономностью. Она являлась эффективным инструментом выявления новых ситуаций, в которых наука могла оказаться полезной для потребителей—и сама могла получить от этого выгоду. Соединив в рамках обычного предприятия ученых и менеджеров, она сделала более ощутимой возможность изменений, уменьшила риск экспериментирования и увеличила возможную прибыльность изменений. Благодаря этому изменение и рост заняли более видное место в системе целей и стимулов западного хозяйства.
Мы рассмотрим, как возник этот мост. Затем мы затронем некоторые факторы, обусловившие успех Запада в фундаментальных и прикладных науках, и их роль в экономическом росте. Наконец, стремясь выявить источники уникального экономического роста Запада, мы кратко рассмотрим некоторые аспекты политики незападных обществ, которые вполне могли заблокировать вовсе или сильно замедлить процесс инноваций.
Промышленная наука, до 1875 года: эра химии
Западная промышленность всегда использовала научные объяснения и научное знание, хотя и с задержкой и только в той мере, в какой наука позволяла решать промышленные проблемы: изобретение новых продуктов и нахождение более экономичных методов производства. Тем не менее, к началу XIX века большая часть промышленных технологий, включая созданные промышленной революцией, были продуктом усилий ремесленников и инженеров, не имевших научной подготовки. Судостроение, машиностроение, архитектура, горное дело, плавка металлов, прядение и другие отрасли промышленности 1800 года основывались на опыте, на здравом смысле и на традициях ремесла. Они достигли важных успехов в развитии собственных технологий, но все это еще оставалось частью ремесла и не было элементом большей структуры технологического знания. Они уже позаимствовали кое-что у науки двух предыдущих столетий, но пока еще немного. Различия между донаучным и научным развитием можно проиллюстрировать на примере пищевой промышленности, чрезвычайно важной для урбанизированного общества. Возникновение урбанизированного общества создало потребность в консервировании пищи, с тем чтобы ее можно было транспортировать на дальние расстояния, хранить для продажи, а затем—прежде чем ее съесть—хранить у потребителя. В 1810 году парижский кондитер Николае Апперт изобрел консервирование, то есть сохранение пищи в стеклянных банках, выдерживавшихся в кипящей воде, а затем наглухо запечатывавшихся. За это он получил учрежденную в 1795 году Наполеоновским обществом поощрения промышленности премию в 10 тыс. франков. Интерес учредителей премии был в снабжении армии продовольствием, но снабжение городов представляло схожие проблемы. Апперт использовал стеклянные упаковки; покрытые оловом жестяные банки начали использовать только двумя десятилетиями позже, в 1830-х годах. Ни Апперт и никто другой не могли объяснить, как работал этот процесс. Научное объяснение появилось много позже. В 1873 году Пастер открыл роль микроорганизмов в порче продуктов; в связи с этим возникла наука бактериология. Получив это знание, химики, биохимики и бактериологи начали изучение множества факторов сохранения продуктов питания: их состав, условия-хранения, роль определенных микроорганизмов, их концентрацию и чувствительность к температуре, кислороду, питательной среде, присутствию замедлителей роста. На место вдохновения или удачи, которые сделали Апперта изобретателем этого процесса, ученые поставили анализ, измерение и проверку. За этим последовало постепенное создание пригодных для консервирования сортов овощей и фруктов, а также накопление знаний об отношениях между свойствами подлежащих консервированию овощей и фруктов, процессами консервирования и вкусовыми и питательными свойствами конечного продукта. В свою очередь, это знание подтолкнуло селекционеров и генетиков к созданию новых сортов овощей и фруктов, наилучшим образом отвечающих требованиям пищевой промышленности. Химия первой из наук нашла широкое применение в промышленности. В XIX— начале XX века химические исследования были самыми важными, и здесь впервые были получены результаты, несомненно, полезные для промышленности. Эта древняя наука, восходящая к опытам средневековых алхимиков, добилась существенного прогресса в объяснении химических явлений только в начале XIX века, когда английский химик Джон Дальтон предложил атомарную теорию. В 1860-х годах работы Дмитрия Менделеева завершились созданием его Периодической таблицы элементов, что способствовало систематизации научного понимания химических процессов, основанного на атомарной гипотезе Дальтона. Химия использовалась для анализа свойств важных в коммерческом отношении веществ, в том числе руд и металлов. Благодаря этому она была полезна как для покупателей, так и для продавцов. Ее можно было использовать и для анализа традиционных производственных процессов ради лучшего понимания их природы и возможностей их совершенствования. Так что едва ли удивительно, что первые исследовательские лаборатории в промышленности Соединенных Штатов были созданы химиками: Чарльзом Т. Джексоном в Бостоне в 1836 году и примерно тогда же Джеймсом Ч. Бутом в Филадельфии [Daniel Boorstin, «The Social Investor:
Inventing the Maret», chap. 56, The Americans: The Democratic Experience (New York: Vintage Books, 1974), pp. 538--539]. Эти лаборатории не были тесно связаны с химическими фабрикантами и походили на современные независимые исследовательские лаборатории. Полувеком позже, в 1886 году Артур Д. Литтл и еще один химик открыли в Бостоне консультационную лабораторию. В Германии промышленные химические лаборатории возникли только к концу XIX века. Первая стадия применения науки в промышленности состояла в тестировании, измерении, анализе и количественном описании уже существовавших процессов и продуктов. В сталелитейной промышленности научное тестирование и измерения прижились очень просто. Когда в Виандотте, штат Мичиган, в 1864 году запустили первый в Соединенных Штатах бессемеровский конвертер, рядом с ним разместили химическую лабораторию, измерявшую состав руды, поскольку опыт Англии показал, что продукция этих конвертеров очень чувствительна к небольшим колебаниям в химическом составе руды. Железные дороги также были озабочены долговечностью и надежностью чугунных, а затем и стальных рельсов. Пенсильванская железная дорога создала химическую лабораторию в Алтуне в 1874 году, а Барлингтонская железная дорога—в 1876 году.
Эндрю Карнеги был первым сталепромышленником, взявшим на работу химика. Д-р Фрик занялся определением содержания железа в руде месторождений, снабжавших заводы Карнеги. Биограф Карнеги цитирует его слова:
Мы нашли ... ученого немца д-ра Фрика, и доктор открыл нам поразительные тайны. Оказалось, что руда с отличной репутацией содержала на 10, 15 или 20% меньше железа, чем предполагалось. Мы обнаружили, что месторождения с плохой репутацией дают руду превосходного качества. Хорошее оказалось плохим, а плохое—хорошим, и все перевернулось кверху дном. Девять десятых всех неясностей с выплавкой чугуна исчезли под жарким солнцем химического знания. Какими дураками все мы были! Но мы могли утешаться тем, что оказались не такими глупцами, как наши конкуренты. ...Они продолжали твердить, что не могут позволить себе содержать еще и химиков уже годы спустя после того. как химия стала руководить нами. Если бы они знали истину, они поняли бы, что не могут себе позволить обходиться без химиков. [H. Livesay, Andrew Carnegie (Boston:
Brown and Company, 1975), p. 114]
Цементная промышленность также одной из первых завела промышленные лаборатории. Бетон—далеко не новый продукт; его использовали еще римляне. Но только в конце XIX века начался систематический химический анализ состава сырья, используемого при производстве бетона: извести, песка, глинозема, окиси железа, различных примесей. Затем все это испытывалось в разных пропорциях. [Основные компоненты—трисиликат кальция, дисиликат кальция и триалюминат кальция, которые так повышают качество портланд-цемента.—удалось выявить в результате обширных исследовании, в ходе которых были изготовлены и испытаны всевозможные пропорции смесей извести, глинозема и песка. (G. A. Rankin, «Portland Cement», chap. 15, in H. E. Howe, ed., Chemistry in Industry, New York: Chemical Foundation, 1925, vol. 2, p. 271)] Химики научились создавать особые сорта цемента, отвечающие конкретным требованиям пользователей; преодолевая неудачи, они пришли к более глубокому пониманию материала и его свойств. Здесь обычная связь между наукой и практикой была обратной: понимание шло по следам опыта. Результатом было расширение использования бетона в американском строительстве, так что со временем бетона стали использовать больше (по весу), чем всех остальных строительных материалов вместе взятых.
По подсчетам Давида Моуери, в американской промышленности к 1989 году были созданы 139 исследовательских лабораторий и 112 из них были в перерабатывающей промышленности; к 1918 году возникли еще 553 лаборатории [David Mowery, «The Emergence and Growth of Industrial Research in American Manufacturing, 1899--1945», Ph. D. diss., Stanford University, 1981, p. 51]. На первых этапах главным их делом было изучение уже используемых в отрасли материалов и процессов. Подобно д-ру Фрику из компании Карнеги или химикам в цементной и мясоконсервной промышленности, они анализировали, измеряли и стандартизировали. Они испытывали и сортировали материалы, замеряли их характеристики и соотносили результаты замеров с требованиями процессов переработки. Их работа захватила и другие отрасли: сельское хозяйство, фармацевтику, мукомольную промышленность, сооружение дамб, мостов и тоннелей и, конечно, химические отрасли—изготовление красок, бумаги и нефтепродуктов.
Эти лаборатории поставляли главным образом информацию, а не изобретения или новое научное понимание, но с их помощью, например, всего за сорок лет, с конца гражданской войны до 1905 года, срок службы рельсов увеличился с двух лет до десяти, и они приобрели способность выдерживать вагоны весом не восемь тонн, а семьдесят. Очень немногие новые технологии сыграли такую же роль в экономике.
Помимо понимания существа процессов и проблем традиционных промышленных технологий химики XIX века создали новые, очень ценные в коммерческом плане продукты. Одно из важнейших открытий было сделано случайно. В 1856 году английский химик Уильям Генри Перкинс случайно синтезировал из анилина, получаемого из угольного дегтя, блестящую розовато-лиловую краску. Его открытие оказалось особенно плодотворным для Германии, где оно стало основой большой лакокрасочной промышленности, а также подтолкнуло исследование свойств органических молекул (углеродных соединений). В XX веке на основе органической химии получили развитие промышленность синтетических материалов и современная биохимия.
Исследования в химических лабораториях были нацелены на изучение широчайшего спектра материалов. Нередко простейшим путем совершенствования продукта является улучшение исходных материалов. В некоторых отраслях качество продуктов растет с повышением температуры и давления, используемых в процессе производства, -- и волей-неволей возникает проблема подыскания металлов и керамики, способных выдерживать высокие давления и температуры. Именно в этом причина того, что металлургия стала ключом к совершенствованию паровых котлов, двигателей, а позднее и паровых турбин. Те же требования к давлению и температуре были важны для совершенствования двигателей внутреннего сгорания, реактивных двигателей в авиации и в ракетостроении. Другим достижением химического исследования веществ стало открытие эпохи пластмасс и синтетических материалов.
Наша собственная эпоха сформирована исследованиями материалов. Лаборатории компании «Белл», принявшей нынешнюю свою форму в 1925 году, начали программу исследований по повышению надежности и срока службы вакуумных ламп, бывших основой тогдашней телефонной сети. Частая замена ламп обходилась дорого, а во многих случаях менять их было крайне сложно и неудобно. Наконец в 1940 году физик Уильям Шокли и его сотрудники из лаборатории компании «Белл» попытались использовать в электронных усилителях не вакуумные лампы, а полупроводниковые устройства. Их решение привело к прогрессу в понимании того, как движутся потоки электронов в полупроводниках через «дыры» в их кристаллической структуре. Хотя эти исследования начались с весьма практических проблем повышения надежности телефонной связи, результатом оказался вполне фундаментальный вклад в науку, удостоенный Нобелевской премии.
Промышленные технологии: использование физики
Еще прежде того, как Дальтон нашел подход к систематизации химического знания, физики достигли важных результатов, хотя это знание было такого рода, что яснее было, как использовать его в астрономии, -- а не в повседневной жизни. Только после 1875 года физика начала влиять на промышленные технологии. Но семена будущего влияния были посеяны раньше. В начале XIX века исследования электричества привели к ряду открытий, имеющих фундаментальное значение для современной физики. Были открыты электрический ток, гальванические батареи и явление электромагнитной индукции. Сэмюэл Ф. Б. Морзе нашел им практическое применение в телеграфе уже до гражданской войны в Америке. После гражданской войны Томас Эдисон, Джордж Вестингауз, Элия Томсон, Чарльз Стейнметц и многие другие нашли применение электричеству в освещении и во многих других областях, а в 1890-х годах в промышленности начали использовать электродвигатели. Позднейшие исследования электричества стали частью истории современной теоретической физики. В 1864 году Джеймс Кларк Максвелл, исходя из математических вычислений, предсказал существование электромагнитных волн. Густав Герц в 1886 году экспериментально подтвердил утверждения Максвелла, а в 1895 году Вильгельм Конрад Рентген открыл Х-лучи. В том же году Гуглельмо Маркони использовал волны Герца для передачи по беспроволочному телеграфу. Семнадцатью годами позже аппаратами Маркони были оборудованы уже столько судов в Северной Атлантике, что было кому броситься на помощь к гибнущему Титанику. Эдисона признают пионером в организации потока изобретений в области связи и электричества, прежде всего имея в виду созданную им в 1876 году в Менло-Парке, штат Нью-Джерси, «фабрику открытий», в которой работало пятнадцать сотрудников. Эдисон был телеграфистом, когда он в возрасте 21 года получил первый патент на звукозаписывающий телеграф. Изобретение не имело коммерческого успеха. Но Эдисону принадлежат и более ценные изобретения в телеграфии, в том числе созданная в 1874 году система, позволившая компании «Вестерн Юнион» передавать одновременно по два сообщения в каждом направлении, что повысило пропускную способность линий в четыре раза [Boorstin, The Americans, p. 529].
Лаборатория в Менло-Парке погрузилась в создание системы электрического освещения. Дэниел Бурстин подчеркивает, что Эдисон изобрел не просто электрическую лампу, а систему домашнего освещения и создал компанию для ее производства и сбыта. Система включала станцию-генератор (динамо), подводку напряжения к дому или офису и провода, переключатели, розетки и патроны для использования электричества [там же, с. 533--535].
Лаборатория Эдисона зримо использовала научное знание в промышленных целях и тем самым вдохновляла и поддерживала множество независимых изобретателей. Ее изобретения всегда тщательно учитывали возможности сбыта, и это понятно: фабрика не выживет, если ее продукты не раскупаются. Но у лаборатории в Менло-Парке последователи нашлись не очень быстро: только через 25 лет начали возникать исследовательские лаборатории в промышленности. Германская химическая промышленность, бывшая практически монополистом в производстве красок, начала создавать собственные исследовательские лаборатории только в 1890-х годах. [Краткий обзор развития в Германии см.: J. J. Beer, The Emergence of the German Dye Industry (Urbana: University of Illinois Press, 1959).]
В 1892 году «Дженерал Электрик» поглотила компанию Эдисона, сохранив при этом Чарльза Стейнметца в качестве инженера-консультанта. Стейнметц получил образование в области математики, электричества и химии в университетах Германии. Он эмигрировал в Соединенные Штаты в 1889 году из-за своей приверженности к социализму, вызвавшей трения с властями. Стейнметца интересовали, прежде всего, математика и теория электричества, где он и добился наибольшего. В качестве независимого изобретателя он запатентовал более двухсот изобретений. Немного позднее, в 1900 году «Дженерал Электрик» наняла преподавателя химии из Массачусетского технологического института Виллиса Р. Уайтни для организации постоянной исследовательской лаборатории [Boorstin, The Americans, pp. 540--542]. Интерес к химии отчасти объяснялся необходимостью улучшить материалы для нитей накаливания, чтобы сделать их конкурентоспособными с производимыми в Германии.
После 1880 года расстояние между чистой наукой и промышленностью уменьшилось, если судить по тому, что интервал между научным открытием и его коммерческим применением начал сокращаться. Фарадей открыл электромагнитную индукцию в 1831 году, но только через полвека трансформаторы и электродвигатели стали важным коммерческим продуктом. В бессемеровском конвертере использованы знания о химии сталеплавления, полученные за полвека до этого. Но уже Маркони нашел применение волнам Герца, через девять лет после открытия. Рентгеновские лучи нашли применение в медицине еще быстрее.
К началу XX века прикладная наука явно развернулась в сторону создания новых продуктов и процессов. Дистанция .между фундаментальными и прикладными науками становится исчезающе малой. В последние годы электронная промышленность настолько успешно реализовывала научные открытия, что вопрос теперь во времени освоения производства. Одной из хороших иллюстраций того, как прикладная наука временами опережает фундаментальные исследования, служит работа лаборатории «Белл», предпринятая с чисто коммерческими целями и заслужившая Нобелевскую премию за потрясающе интересное открытие остаточной радиации большого взрыва. [Открытие было результатом попытки найти источник помех в системе спутниковой связи. Созданный для этого приемник был использован «для вполне прозаичного наблюдения за источниками радиоволн, расположенных за пределами плоскости нашей галактики». James S. Trefil, The Moment of Creation (New York: Charles Scribner's Sons, 1983), p. 16. «Пензиас и Вильсон обнаружили, ...что в принимаемых ими сигналах было необъяснимо много «шумов», вроде хлопьев на экране или атмосферных помех в радиоприемнике. Они ухлопали массу времени на то, чтобы избавиться от этого сигнала, поскольку были уверены, что он не приходит сверху, а создается в самом приемнике... Но какие бы внешние воздействия они ни устраняли, посторонний сигнал сохранялся...» Там же. «Наконец пришли к заключению, что этот шум представлял собой остаточную радиацию большого взрыва.» Другое популярное описание открытия см.: Joseph Silk, The Big Bang (San Francisco: W. H. Freeman & Company, 1980), pp. 75--77.]
Естественные науки: видимое, невидимое и профессионализация
Технологии конца XIX века завершили начатое химиками изменение отношений между фундаментальной наукой и промышленными технологиями. Стоит рассмотреть природу этого изменения.
Пока основой промышленных технологий был видимый мир механики, где причинно-следственные связи доступны непосредственному наблюдению, совершенствование технологий осуществлялось почти исключительно усилиями ремесленников, которые были, конечно же, более настойчивыми, одаренными и изобретательными, чем большинство их современников, но ни в коем смысле они не были людьми науки. Есть обрывочные (и только обрывочные) исторические сведения о вкладе ученых в развитие керамического и текстильного дела, в сельское хозяйство, в мелиорацию земель, в развитие водяных колес и ветряных мельниц, в горное дело, металлургию, металлообработку, в изготовление плугов, в архитектуру, строительство, в производство часов, оружия, доспехов, упряжи, седел, стремян, повозок, карет, инструментов, в производство красок, оптических стекол, в судостроение, в искусство навигации и печати—короче говоря, во все то, что антропологи назвали бы предметами материальной культуры. Даже заимствование из других культур—китайской, индийской или исламской—гораздо чаще осуществлялось торговцами или солдатами, а не учеными: арабскую систему счисления, которая была одним из самых значительных примеров культурного заимствования, принес на Запад купец Леонард из Пизы. Примерно с 1875 года фронт промышленных технологий Запада начал смещаться от видимого мира рычагов, шестерен, эксцентриков, шатунов, осей и коленчатых валов к невидимому миру атомов, молекул, электронных потоков, электромагнитных волн, индукции, магнетизма, амперов, вольтов, бактерий и вирусов. В результате изменился главный источник совершенствования промышленной технологии. Новым источником стала система взаимных связей между работой ученых в фундаментальных науках, располагающих значительной автономией, стремящихся к знанию ради самого знания и получающих средства в виде грантов и субсидий, не связанных напрямую с экономической ценностью исследований, с одной стороны, и работой ученых-прикладников, работающих внутри хозяйственного сектора и получающих средства в соответствии с экономической ценностью их работ—с другой.
Считается, что научный метод был изобретен Галилеем и Бэконом в начале XVII века. Основным в их подходе было подчеркивание фундаментальной важности наблюдения, эксперимента и рассуждения как пути к истине, а Галилей, также, использовал эксперимент для демонстрации ложности принятых тогда теорий. Но ремесленник легко осваивал здравый смысл предлагавшегося подхода к изобретениям—наблюдение, эксперимент, рассуждение. Метод Галилея сам по себе не привел к разделению науки на прикладную и фундаментальную наук, и не профессионализировал промышленные технологии. Для этого потребовались две вещи: во-первых, природные явления, понимание и использование которых целиком или частично зависело бы от существующих научных объяснений; и, во-вторых, научные объяснения такого рода, которые могут быть поняты (легко или даже в принципе) только людьми со специальной подготовкой. Природных явлений было в избытке: электричество, электромагнитные волны, гены и поведение атомов и молекул в химических реакциях, например. Научные объяснения основывались на постулировании неких сущностей и процессов, которые поддавались только косвенному наблюдению, через их действие, и могли быть поняты только подготовленными учеными. Важно понять, почему в конструировании и производстве промышленной продукции эти постулированные наукой невидимые сущности могли оказаться полезнее, чем здравый смысл квалифицированных механиков и ремесленников. В конце концов, человечество тысячелетиями объясняло природные явления с помощью невидимых сущностей—эльфов, сил тяготения, флогистона и дальтоновских атомов. Но невидимые сущности из научных объяснений имели одно громадное преимущество перед эльфами и их коллегами из басен и мифов: экспериментальная проверка могла показать, что последние не только невидимы, но и вовсе не существуют, как это проделал Антуан Лавуазье с флогистоном, и как случилось с атомами Дальтона после открытия элементарных частиц. Стреноженные экспериментальной проверкой существования и свойств своих невидимых сущностей, научные объяснения доказали свою надежность в качестве проводников к коммерческому развитию новых процессов и продуктов. Промышленные фирмы, не желавшие поражения в конкурентной борьбе, не могли игнорировать ученых так, как они игнорировали изобретателей сказок и мифов. Но чтобы понять и научиться применять научные объяснения нужны были годы изучения теологии пантеона невидимых научных сущностей. Это требование привело к профессионализации прикладной науки и уменьшило роль изобретателей-ремесленников.
К концу XIX века оказалось возможным дать новое определение фундаментальной, или чистой, науки, которое бы не затрагивало мотивов (интеллектуальных или финансовых) тех, кто работает в ней. В фундаментальной науке начали видеть инструмент для проверки и развития объяснительной структуры естественных наук. Фундаментальная наука включает несколько специальностей, в том числе основные -- физику, химию, математику и биологию. Использование этих объяснений в целях улучшения благосостояния людей—делается ли это из эгоистических или благородных соображений—есть дело прикладных, или промышленных, наук. Объяснения западного технологического успеха: фундаментальная наука Пропасть разделяет общества, в которых наука была уделом горстки мудрецов, личные цели которых зачастую не выходили за пределы изобретения нового календаря и излечения больных, и западные общества, в которых тысячи специализированных ученых стремились сделать вклад в создание стройной картины всех природных явлений. Контраст настолько поразителен, что трудно устоять перед объяснением такого успеха западной науки просто тем, что она велась в очень широких масштабах и была весьма эффективно организована. Не имеется в виду обесценить роль одаренности и преданности своему делу, но и гениальность, и преданность делу были в греческом и других обществах, которые не показали ничего сопоставимого с научными достижениями Запада. Очевиднейшее различие— это размах и организация.
Различия в размахе и организации тесно связаны с различием метода. В начале XVII века Галилей и Бэкон установили, что эксперимент служит проверке и верификации научных объяснений или теорий. Конечно, эксперимент неотделим от труда изобретателя-ремесленника, который стремится получить новый продукт. Но в науке, которая пришла в Европу эпохи Возрождения через греческие и эллинистические источники, к объяснению природных явлений приходили методом дедукции. Как в геометрии Эвклида, рассуждения шли от предположительно бесспорных аксиом к столь же бесспорным выводам. Само по себе возникновение в Греции дедуктивной науки было большим прогрессом по сравнению с использованием религиозных мифов для понимания мира. К сожалению, одной из ее предположительно бесспорных аксиом было утверждение, что скорость падения тела пропорциональна его весу. Продемонстрировав ложность этого утверждения, Галилей утвердил фундаментальную значимость экспериментов. От его утверждений нельзя было отмахнуться, потому что они были нужны для определения правильного угла наводки пушек—для компенсации естественного падения летящего ядра. Содружество западных ученых стало содружеством экспериментаторов, следующих методам Галилея и Бэкона. Важность метода для отделения зерна научной истины от плевел была несомненной: астрологи и алхимики не смогли бы создать западную науку. Наука стала организованной, поскольку ряд исследователей принял экспериментальный метод, и общность метода сделала их содружеством работающих ученых. После Галилея естественные науки получили возможность специализации и раздробления на физику, астрономию, химию, геологию, биологию и множество еще более узких специальностей, поскольку все они разделяли общий метод установления научной истины. Геолог или биолог получали возможность использовать утверждения физики или химии в своих геологических или биологических исследованиях, не чувствуя необходимости (или даже возможности) проверять истинность этих утверждений. Общее принятие экспериментального метода открыло для сотен и даже тысяч специалистов возможность собирать получаемые знания в единый информационный фонд, которым могли пользоваться все науки. Типографии ускорили накопление знаний, так же как они до этого ускорили распространение идей Галилея и Бэкона. Таким образом. Запад, в отличие от всех других известных нам обществ, сумел создать основы для сотрудничества ученых из различных областей знания в накоплении громадных объемов проверенного и организованного знания, на надежность которого можно было положиться.
Важность этого достижения делается ясной при сравнении с опытом Галена, врача и философа II века н. э., который предвосхитил требования Галилея о наблюдении, эксперименте и рассуждении. Но Гален был одинок среди множества греческих и эллинистических ученых, каждый из которых пользовался собственным методом исследований. Греческий мыслитель Демокрит даже предложил свою форму атомарной теории, но никто не подверг экспериментальной проверке ни эту теорию, ни другие, более распространенные воззрения, согласно которым все образуется сочетанием элементов земли, воздуха, огня и воды. Среди современников Галена не было ни одного, который бы работал в химии или физике методами наблюдения, эксперимента и рассуждения. В результате достижения Галена в области медицины не могли опереться на фундамент физической и химической теории, сходный с созданным в XIX веке и используемым в современных медицинских исследованиях.
В организации западной науки почти не было элементов иерархического управления, если не считать отношений между отдельным ученым и его учениками, помощниками и студентами. Научное сообщество успешно функционировало без иерархии просто потому, что организационные полномочия, которые обычно делегируются в пользу иерархии, в науке лучше оставлять неделегированными. Разделяя общее стремление к истинным, подтверждаемым наблюдением, экспериментом и рассуждением объяснениям природных явлений, ученые сами выбирают отрасль науки, наиболее подходящую для них лично—и они серьезно воспротивились бы попытке передать право этого выбора какой-либо иерархии. Вне какой-либо управленческой структуры индивидуальный выбор каждого ученого участвовал в развитии системы профессиональной специализации и эффективного разделения труда.
Подобным же образом отдельные ученые планировали свою собственную работу, и результаты не были хуже оттого, что никакая иерархия не контролировала направление работ, расход времени и материальных ресурсов. В науке действовали скорее не денежные, а интеллектуальные стимулы—одобрение или порицание коллег, а также чувство удовлетворения от участия в высокоинтеллектуальной и глубоко почитаемой деятельности, нацеленной на раскрытие тайн и загадок природы. Иерархия не могла манипулировать этими стимулами. Разрешение профессиональных конфликтов было одновременно процессом установления согласия; ни один ученый по доброй воле не согласился бы передать бюрократам право разрешать научные споры. В целом ясно, что эффективность западного сообщества ученых определялась как раз отсутствием управленческой иерархии. Где возобладала иерархия, там результаты оказались постыдными для науки, и это бесчестье заклеймено именем «лысенковщина».
Может быть, иерархической организации фундаментальных наук не удалось бы избежать» если бы исследования финансировались из одного источника. Фундаментальная наука коммерчески бесперспективна и не может поддерживать себя самостоятельно. Первоначально ученые, не имевшие личного состояния, либо получали правительственные должности, не предполагавшие каких-либо обязанностей, или им приходилось рассчитывать на щедрость богатых покровителей -- и эта практика сохранялась еще и в XIX веке. Некоторые ученые были вполне обеспеченными людьми. Позднее финансирование пошло через бюджеты университетов, правительственные гранты и субсидии, а также через пожертвования в неприбыльные исследовательские институты. Благодаря такому разнообразию источников финансирования западные общества смогли тратить на не имеющие коммерческого смысла фундаментальные исследования больше, чем любое другое общество, и при этом удалось избежать возникновения централизованных иерархических систем управления научным сообществом. Мы настолько привыкли представлять себе организации исключительно в виде иерархических бюрократий, как в армии, в правительстве или корпорациях, что нам трудно понять, как можно назвать высокоорганизованной сферу современной науки, столь индивидуалистическую и неиерархическую. Даже если принимать во внимание только историю науки, такое узкое понимание организованности следовало бы отбросить как неверное. В отсутствии управленческой иерархии западные ученые сформировали сообщество ученых, в рамках которого они совместно стремились к пониманию явлений природы, проявляя при этом преданность делу и готовность к сотрудничеству, в условиях конкуренции, коллективного разрешения конфликтов, разделения труда и специализации, осуществляя при этом сбор и обмен информацией с эффективностью, равную которой нелегко встретить в деятельности любых больших групп, организованных как иерархически так и неиерархически.
Западные ученые, в отличие от многих современников в других обществах и от предшественников, располагали и рядом других преимуществ. Подъем науки пришелся на время, когда государственным и религиозным властям недоставало силы для подавления новых идей, несовместимых с распространенными объяснениями природных явлений, хотя они нередко стремились к этому. Изобретение в XVII веке телескопа и микроскопа создало Западу преимущество в инструментарии, которое с тех пор постоянно усиливалось. Начиная с изобретения метода дифференциального исчисления, математика обеспечила Западу первенство и в области интеллектуальных средств. Кроме того, математика явилась для ученых чрезвычайно важным общим языком для междисциплинарного общения. Но все эти достижения были скорее следствиями, чем причинами уникального и неповторимого институционального изобретения, представлявшего собой большое, высокоорганизованное сообщество ученых, стремящихся к объяснению всех природных явлений с помощью общих методов, основанных на наблюдении, эксперименте и рассуждении.
Объяснения технологических успехов Запада: прикладные пауки
Фундаментальная наука, несомненно, причастна к успеху прикладных наук, но этим всего не объяснить. Как мы уже видели, прикладные науки начали интенсивно использовать достижения фундаментальных наук только после 1875 года. Но уже к этому времени промышленные технологии Запада серьезно опережали соответствующие достижения любых других стран. Даже после 1875 года в ближайших к фундаментальным наукам областях ученым-прикладникам приходилось разрешать проблемы не менее трудные, чем в теоретических науках. Относительный успех прикладной науки нельзя вполне объяснить и размахом соответствующих усилий. Разрыв между масштабом прикладных (да и фундаментальных) исследований на Западе и в других обществах стал очень велик только с началом XX века. Но промышленные технологии Запада заняли ведущее положение уже к 1800 году, и еще вопрос, было ли до 1800 года число ремесленников-изобретателей на Западе больше, чем в Китае, в исламском мире или в эллинистической Европе. Чтобы обнаружить различия, способные объяснить успех прикладных наук на Западе, следует подробнее изучить организацию промышленных разработок. Особенно важными представляются три момента: децентрализация отбора инновационных проектов, стимулы для осуществляющих инновации и разнообразие исследовательских центров.
1. Отбор инновационных проектов
Начнем с уже кратко затронутого в главе 1 очевидного требования: для совершенствования промышленных технологий необходим приток новых идей, настолько неординарных, что их оценка невозможна без экспериментальной проверки. Нужен также некий процесс просмотра и проверки новых идей, так чтобы без проверки отвергались сравнительно немногие.
Второе требование представляет больше трудностей, поскольку окончательной проверкой идеи является реакция рынка на товары или услуги, в которых эта идея воплощена. Такая проверка никогда не дается бесплатно, а порой обходится очень дорого, требуя годы кропотливых усилий. И чтобы результаты такой проверки были достоверны, производство и сбыт продукта следует организовать должным образом. Таким образом, промышленная технология представляет собой лишь часть инновации, смысл которой не просто в выдвижении новых идей, но в создании новых продуктов, услуг или процессов, которые должны быть куплены потребителем. Инновация есть продукт организованного предприятия, а не наделенного идеями индивидуума.
Предсказания будущей судьбы инновационных проектов сталкиваются с двоякими трудностями. Пока не начато производство продукта или услуги, сохраняется неопределенность относительно их технологической осуществимости и/или величины издержек. Неизвестна и реакция потребителей. Обе неопределенности взаимосвязаны, поскольку реакция потребителей отчасти определяется ценой. Относительно короткая история компьютерной промышленности служит примером непредсказуемости как величины издержек, так и реакции потребителей. Западный подход к этим неопределенностям в основе своей покоится на статистике. В экономике западных стран право принимать решения относительно судьбы инновационных проектов принадлежит множеству предприятий и отдельных людей, каждый из которых имеет право на создание нового предприятия. Можно предположить, что заслуживающее поддержки предложение будет отвергнуто с меньшей вероятностью при наличии полудюжины центров принятия решений, чем, если будет только один такой центр. Таким образом, система предрасположена к принятию предложений, ложатся на принимающих решение, им же достаются и все выгоды от удачных программ. Преимущество существования множества центров принятия инновационных решений иллюстрирует история микрокомпьютеров, которые были отвергнуты всеми ведущими американскими производителями компьютеров, так же как Советским Союзом, французским плановым управлением и японским министерством внешней торговли, но, тем не менее, оказались в высшей степени продуктивным начинанием.
История микрокомпьютеров иллюстрирует также важность создания новых предприятий. Инновации часто возникают за пределами устоявшихся организаций, отчасти потому, что успешно действующие организации привыкают к сложившемуся положению и отталкивают идеи, способные нарушить статус-кво. Очень поучительна история внедрения фабрик в британскую текстильную промышленность. Хотя торговцы, снабжавшие ремесленников сырьем и заказами и забиравшие все ими произведенное, не могли быть так же привязаны к домашним мастерским, как сами ремесленники, а, значит, вполне могли взять на себя роль «зачинателей фабричной системы», эта роль досталась Ричарду Аркрайту, производителю париков. Его заслуга была не в оригинальности идей, но в том, что он обратил чужие идеи в станки и учреждал фабрики, использовавшие эти станки. Эдмунд Картрайт, изобретатель механического ткацкого станка, по образованию и профессии был священнослужителем. Вполне бесспорно такое обобщение: осуществление инноваций в обществе, где есть свобода создания новых предприятий, вероятнее, чем в таком, которое полагается исключительно на уже существующие организации.
2. Стимулы: награды и наказания
Создать новые предприятия или изменить направление деятельности существующих было легко, и над западными предприятиями всегда висела угроза, что у конкурентов возникнет новая технология. Размышляя об идее очередной инновации, предприятие, глубоко довольное своими успехами и готовое поступиться неопределенными перспективами роста прибылей, должно было постоянно помнить о риске того, что некое другое предприятие (уже существующее или могущее возникнуть) с успехом реализует идею этой самой инновации и в результате отберет у него поле деятельности. Легкость создания новых организаций и переориентации уже существующих грозила наказанием за косность и неспособность к обновлению, и этим способствовала внедрению нового. Вознаграждение за инновацию чаще всего получал не изобретательный индивидуум, а предприятие. Выплата вознаграждения зависит от коммерческого успеха предприятия. Поскольку коммерческий успех возможен только при вовлечении в дело производительных и сбытовых возможностей организации, вознаграждение может достаться только предприятию, а не переполненному идеями человеку. Порой отдельный изобретатель основывал предприятие, а чаще получал некоторую долю в предприятии или в его прибылях—на основе соглашения с другими участниками, а иногда носитель идей получал вознаграждение через патенты. Но в институциональном плане на Западе вознаграждаются не идеи, а сами инновации, и в результате получают прибыль, как правило, предприятия, а не люди с идеями. Размер вознаграждения зависит, прежде всего, от коммерческого успеха инновации и от умения извлечь выгоду из коммерческого успеха. Конкурентам легче разрушить монопольное положение инноватора, когда инновацию легко воспроизвести, чем когда имитация трудна и размер вознаграждения невелик. На размер вознаграждения не влияют такие факторы, как интеллектульные достоинства и усердие инноватора, затраты на осуществление инновации и степень связанного с инновацией риска, -- за исключением тех случаев, когда эти факторы могут влиять на коммерческий успех или на легкость имитации. На Западе прибыль от инновации не предназначена для компенсации потерь тех, кому она повредила, будь то работники устаревших профессий или капиталисты, инвестиции которых обесценились.
Очевидно, что размер рынка существенно влияет на величину потенциальной прибыли инноватора. Уникально обширный американский рынок конца XIX—начала XX века обещал инноваторам потенциально гораздо большие доходы, чем, скажем, средневековый рынок, ограниченный единственным городом и окрестными селами. Сравнительный консерватизм европейских технологий того времени отражает—и, может быть, верно, если учесть небольшие размеры европейских рынков, -- меньшую величину потенциального вознаграждения за инновации. С ослаблением политических препятствий торговле и совершенствованием транспорта и коммуникаций как в Европе, так и в Соединенных Штатах потенциальный доход инноваторов увеличился без соответствующего увеличения издержек и риска.
3. Разнообразие исследовательских организаций
Научные аспекты инновационного процесса на Западе обеспечивались за счет быстрого роста числа исследовательских лабораторий, очень различных по размеру, источникам финансирования, целям, персоналу и оборудованию. Несколько факторов способствовали такому разнообразию.
Одним из факторов было естественное нежелание ориентире ванных на инновации предприятий полагаться на внешние исследовательские мощности, особенно связанные с конфликтом интересов между сохранением статус-кво и изменением; возможность создания новых предприятий есть и возможность создания новых лабораторий. Вторым фактором является сфокусированность на нуждах малых групп потребителей, которая расселила инноваторов по всем трещинам и закоулкам хозяйственного пространства. Третьим фактором было многообразие самих технологий, как и природное разнообразие самих ученых. Это размножение исследовательских организаций почти не знало идеологических препятствий. О пассивности идеологии свидетельствует отсутствие протестов против участия правительства в создании исследовательских центров. Уже в первые годы XIX века, когда семья Дюпонов начала производить порох в Делавере, она получала производственную информацию с королевских пороховых заводов Франции. Позднее государственные арсеналы Америки, особенно расположенные в Вотертауне, Спрингфилде и Харперс Ферри, лидировали в развитии точных методов производства взаимозаменяемых деталей. Умножение числа правительственных исследовательских лабораторий в XX веке только отчасти объясняется нуждами национальной обороны. Вот только три примера весьма ценных и мирных начинаний:
Национальное бюро стандартов. Национальный институт здоровья и государственные экспериментальные сельскохозяйственные станции.
Промышленные лаборатории различаются функционально (от проведения сравнительно рутинных тестов до работ, затрагивающих вопросы теоретической науки), по размеру и по многообразию представленных научных дисциплин. Некоторые принадлежат корпорациям, другие—независимым деловым организациям. Различные подходы к организации инноваций и к установлению связей между наукой и промышленностью выдержали тест на экономическое выживание. Разнообразие этих подходов параллельно разнообразию потребностей тех, кто финансирует их и не желает полагаться на услуги более крупных, более отдаленных и консолидированных центров. Элементы этой капиталистической сети исследовательских организаций одновременно сотрудничают и конкурируют между собой: внутри университетов и соперничающих корпораций или соперничающих правительственных агентств и между соответствующими центрами. Инновация есть форма восстания против общепринятого, и можно предположить, что инноваторы большие индивидуалисты, чем многие другие. Если это так, разнообразие исследовательских центров на Западе может отражать, степень индивидуализма, которого не могло сложиться или который был более эффективно подавлен в Китае или в исламском мире. Даже в феодальной Европе, -- и, может, как раз потому, что Европа была феодально раздробленной, а не централизованной, -- существовали люди более честолюбивые и более готовые к риску, чем другие, в том числе: крепостные, бежавшие ради свободы из поместий в города; торговцы и моряки, предпринимавшие длительные и опасные торговые экспедиции; богомольцы, отваживавшиеся пускаться в паломничество—вооруженными или безоружными—в Палестину или к более близким святыням; и даже ученые, теологические доктрины которых испытывали пределы католической терпимости. Крушение и децентрализация политической и религиозной власти в постфеодальной Европе расширили сферу приложения энергии для этого меньшинства, и, начиная с XV или XVI века, на Европу обрушился вал лихорадочной сверхдеятельности—в науке, музыке, литературе, театре, в политике и торговле, и с тех пор эта активность так никогда и не затухала. Изобретатели в силу своей природы более готовы к риску, более враждебны статус-кво, более склонны расстраивать чужие планы. Поэтому у них больше шансов преуспеть в обществе, которое либо не знает должного почтения к авторитетам, либо предлагает на выбор ряд соперничающих центров власти. Индивидуализм выразился не просто в изобретательности Запада, но в многообразии путей, открытых для инноваторов.
Историки зачастую склонны упиваться многообразием прошлого и непригодностью простых или монокаузальных моделей для его описания. В связи с возникновением промышленной исследовательской лаборатории со всеми ее технологиями здесь стоит отметить следующее. В Соединенных Штатах источники и формы промышленных исследований были различны. Самым существенным в американском опыте представляется возникшая как раз благодаря этому институциональная гибкость.
Не было даже попыток к созданию единой модели. Было множество причин для
создания лабораторий, и их формы были также многообразны. Именно это и
требовалось—гибкость, которая позволяла особым потребностям различных секторов хозяйства формировать подходящие для себя исследовательские структуры.
Технологический рост как причина экономического роста
Существует давнишнее противопоставление различных источников инноваций. Некоторые полагают, что технологический прогресс есть, по большей части, результат научных исследований, направляемых только жаждой новых знаний. Другие считают, что технологический прогресс есть реакция системы на нужды людей, опосредуемая через рынки, которые обещают большое вознаграждение за успешные инновации [Nathan Rosenberg, «How Exogenous is Science?» chap. 7, in Nathan Rosenberg, Inside the Black Box (Cambridge: Cambridge University Press, 1982)]. Некоторые историки видели в западной технологии естественную реакцию на нужды и возможности, возникшие в результате заката феодализма, подъема класса торговцев и капиталистов и экспансии торговли. Мы уже подчеркивали как самую загадочную характеристику западного пути к богатству длительное сохранение роста производства в геометрической прогрессии. Приблизительно параллельно с ростом экономики шел столь же продолжительный технологический подъем. В отличие от большинства других случаев роста в геометрической прогрессии—расширение знаний, по идее, безгранично, так что рост технологий, как объяснение устойчивости экономического роста на Западе, особенно привлекателен. В XX веке трудно связывать эту устойчивость с усилением таких капиталистических институтов, как автономность экономической деятельности, свобода торговли или права собственности, поскольку тенденции были противоположными. События второй половины XX века усиливают аргументы в пользу наличия причинно-следственных связей между технологией и экономическим ростом, но совсем не обязательно, чтобы в начальные периоды роста все обстояло точно так же, а равно нельзя отсюда заключить—что же здесь является причиной, а что следствием. Запад явно выгадал от целого класса технологических достижений, которые буквально создали собственные возможности развития, собственные отрасли промышленности и даже представление потребителей о собственных потребностях. В начале этих достижений мы обычно обнаруживаем относительно грубые устройства, весьма ограниченно полезные вначале, но вместе с тем демонстрировавшие плодотворность идеи и служившие как исходной точкой, так и стимулом для длительного процесса дальнейшего технического развития. Обычно в начале был явный разрыв в технологическом развитии, тогда как позднейшие события протекали более плавно, так что их гораздо удобнее истолковывать как ответ на экономические и социальные нужды.
История океанских кораблей, сделавших возможным открытие Америки, восходит к парусникам с полным вооружением и с обшивкой вгладь, которые начали строить в XV веке. Особая примечательность этого революционного достижения в том, что корабелы использовали те же материалы и детали, что были доступны на протяжении более пятнадцать столетий до этого, но никогда прежде не использовались столь же эффективно. Эти первые корабли были только началом длительного процесса. Они были не лучше, может быть, даже хуже, чем китайские джонки того времени. Но если китайские джонки почти не изменились с XII по XIX век, западные корабли прошли путь от каравелл Колумба до испанских галеонов XVI и английских бригов XVIII века. Весь ход развития стимулировал рост океанской торговли и подстегивался ее потребностями. В XIX веке на океанские корабли поставили изобретенные Уаттом в XVIII веке паровые двигатели и обшили их подешевевшей в XIX веке сталью.
Примерно так же—начиная с довольно грубого воплощения идеи, через длительный период развития, нередко с привлечением компонентов и материалов других технологий—шло развитие и на таких жизненно важных для экономического роста Запада направлениях, как начатое в XVIII веке развитие парового двигателя и станков с силовым приводом в текстильной промышленности; начатое в XIX веке совершенствование наземного транспорта (железных дорог) и сталеплавления (начиная с бессемеровского конвертера); начатое в XX веке развитие антибиотиков, синтетических материалов, воздушного и автомобильного транспорта, систем коммуникаций и компьютеров. Короче говоря, в начале каждой главной ветви технического развития лежит возникновение круговой зависимости между первоначальным коммерческим успехом и дальнейшим развитием, которое, в свою очередь, оборачивается дальнейшими коммерческими успехами, и так далее. Иными словами, истинно крупные изобретения создают поле для последующих изобретений.
Для появления значительной части западных технологий достаточно было только терпеливой технической работы, рутинно осуществляемой при возникновении соответствующих хозяйственных потребностей. Однако такого рода работы рутинны только потому, что они представляют развертывание уже существующего знания, а происхождение самого знания редко бывает рутинным. В сельском хозяйстве господствует эволюционное развитие, поскольку в такой старой отрасли нет возможностей для большого числа революционных прорывов. Но значительная часть агротехнологий своим рутинным возникновением обязана факторам, лежащим за пределами сельского хозяйства. Например, использование в сельском хозяйстве механической энергии было довольно-таки очевидным применением далеко не очевидного парового двигателя. Позднее все более многочисленные и многообразные сельскохозяйственные машины довольно естественно были оснащены двигателями внутреннего сгорания, но в основе всего этого развития лежали не столь уж простые достижения в производстве и обработке стали. Технологические прорывы открывали новые экономические возможности, которые сами по себе способствовали накоплению капитала и расширению торговли. Экономические последствия делались заметными очень быстро, в результате нормального хода хозяйственной деятельности, как и должно быть с рутинными последствиями технологических достижений. Но в основных изобретениях не было ничего рутинного. Глядя назад, всегда легко установить их место в более или менее непрерывном потоке технологического развития, но при этом невозможно предугадать точную природу, время и место очередного прорыва. Есть основания считать, что западные технологии были тем самым рычагом, который двигал вперед экономику, но есть равно убедительные основания полагать, что роль рычага выполняли другие хорошо знакомые институты. Экономический рост есть результат инноваций—внедрения новых продуктов, процессов и услуг, и хотя технологии жизненно важны для инноваций, не только в них причина. Длительный прогресс научных и технических знаний не был бы трансформирован в непрерывный экономический рост, если бы в обществах Запада не царило общественное согласие, благоприятствовавшее повседневному использованию нового. Кроме того. Запад предоставил изобретателям достаточную свободу от политического и религиозного вмешательства, что не было обычным в других обществах. Практические возможности для осуществления инноваций были сильно децентрализованы, что сделал возможным другой экономический институт Запада: свобода создавать новые предприятия и изменять старые, приспосабливая их к решению новых задач.
Наконец, через рынки, в которых многие экономисты видят фундаментальнейший экономический институт. Запад щедро вознаграждал успешные изобретения и наказывал неудачников.
Как мешать инновациям
Западные технологии развивались в обстановке высокой автономности политической, религиозной, научной и экономической сфер жизни. Можно ли считать, что столь высокая степень автономности есть непременное условие успешного применения технологий?
Мало кто из западных ученых оспорит утверждение, что значительная независимость науки от политического или религиозного контроля существенно важна для научного прогресса. Почти столь же ясно, что равная независимость необходима и экономическому процессу переноса научных достижений в форму благ и услуг.
Технологические возможности общества обречены на угасание, если контроль над наукой и инновационной деятельностью переходит в руки политических или религиозных властей, которые не только намерены контролировать последствия технологического развития, но и могут ограничивать или направлять ход экспериментальной работы. Во всех благоустроенных и упорядоченных обществах государственная власть бывает предана идеалам стабильности, безопасности и сохранения статус-кво. А это значит, что они совершенно не годятся на роль направителей или покровителей активности, которая всегда порождает нестабильность, ненадежность и изменения.
Мы часто недооцениваем драматичность, сопровождающую внедрение новой технологии, поскольку изменения происходят неспешно и трудно понять, какие именно изобретения были их непосредственной и явной причиной. Слишком легко забыть, что чуть больше столетия назад средний европеец был неграмотным деревенским жителем, который до самой смерти не покидал своей деревни и плохо представлял себе мир за ее пределами. Вовсе не власть идей была причиной урбанизации, распространения образования и установления контактов со всем миром, а множество изобретений в области транспорта, связи и производства, которые позволили, а точнее, даже принудили массы западного населения покинуть мрак деревенской жизни ради огней больших городов.
Как и в области фундаментальных наук, первым условием появления этого множества изобретений было то, что от политических или религиозных властей не требовалось разрешения. Вполне возможно, что именно существование множества национальных государств помешало властям остановить процесс инноваций. Конечно, им сопротивлялись и неформальными методами, и с использованием законодательства. Трудосберегающие машины ломали, а первые фабрики сжигали; английский закон требовал, чтобы перед каждым автомобилем двигался кто-либо с красным флажком в руках. Но хотя английские законы были против автомобилей, французские, американские и германские были не против, и автомобильную революцию не удалось сдержать даже в Англии.
В недавние годы и в Соединенных Штатах, и в Советском Союзе прошли дискуссии о том, в какой степени государство способно контролировать инновации. Возможности для контроля сейчас, пожалуй, больше, чем прежде, отчасти потому, что свобода эмиграции сейчас не столь велика, как это было во времена Стейнметца или Эйнштейна, а частично из-за того, что при определенного рода научных экспериментах и в высокотехнологичных отраслях стали возможны такие разрушительные аварии, что идея государственного контроля стала более популярной. Но разумные политики должны признать, что пока мир политически разделен, попытки управлять процессом инноваций могут замедлить его, но, в конечном счете, не могут его прекратить. Джиннов по-прежнему будут выпускать из бутылок, и те государства, которые будут способствовать этому, получат преимущества над теми, кто попытается закупорить бутылку.
Заключение и предположения
Рост есть форма изменения. Изменение предполагает инновацию; западная инновационная система преуспела потому, что возможности осуществлять и использовать инновации были децентрализованы, успех щедро вознаграждался, а неудачи сурово наказывались. Инновации и изменения означают ненадежность и риск, поскольку мало найдется изменений, которые хотя бы нескольких людей не ставили в тяжелое положение. И действительно, западная система инноваций использовала несчастья, сопровождавшие изменения, для наказанья тех, кто не смог держаться в ногу со временем.
Успех экономических инноваций определялся во многом теми же условиями, что и в фундаментальной науке. По мере роста рыночного вознаграждения за успешные инновации они стали прямой или косвенной целью множества предприятий. Стимулами были скорее деньги, чем почести или личная удовлетворенность, но сила мотивации была вполне достаточной. Исследовательские лаборатории организовывались в строгом соответствии с разнообразнейшими обстоятельствами и потребностями дела.
Поскольку коммерческие инновации предполагают сотрудничество специалистов в области технологии, производства и сбыта, значительная часть соответствующих организаций получила иерархическую структуру управления. Но, в отличие от Советского Союза, в Соединенных Штатах управленческая пирамида в области технологий никогда не выходила на самые верхние этажи экономической власти. Разнообразие позволяло создать приличные условия для труда отчаянных индивидуалистов, от профессионального мастерства которых зависел успех организаций. Важно и другое. Промышленные лаборатории входят в состав центров принятия решений, оценивающих предлагаемые инновационные проекты, и это разнообразие усиливает гарантию того, что оценки отражают множество различных точек зрения, а не являются размноженным под копирку вариантом единственного подхода.
В этой главе мы рассмотрели западную систему децентрализованного хозяйствования в контексте технологий и изобретений. Очевидно, что невозможно сымитировать западную инновационную систему, не воспроизводя западную децентрализацию хозяйства, где право принимать решения принадлежит множеству предприятий, различных по своему размеру, принадлежности, внутренней структуре, целям и размещению. Чтобы предприятия могли получать вознаграждения и страдать от убытков, неотъемлемых от участия в инновационных программах, на них должна лежать ответственность за выбор рынков, определение цен покупок и продаж, за установление заработной платы, за найм и увольнение работников и за инвестирование капитала. Им должны доставаться сладость успеха и тяготы неудач.
Эти выводы неприятны для стран Восточной Европы и для большинства стран третьего мира, где хозяйственная деятельность далеко не свободна, и где единая пирамида управленческой бюрократии, которой подчинено хозяйство, восходит к самым верхним этажам политической власти. Чтобы овладеть западными процессами технологического и экономического роста, эти страны должны предоставить высокую степень независимости существующим предприятиям и дать свободу создания новых предприятий. Это требование остается бесспорным, даже если допустить возможность того, что успешный перенос технологий может потребовать в первую очередь совсем не тех условий, которые способствовали возникновению этих технологий. Не приходится ожидать, что плотно окопавшаяся бюрократия сама откажется от власти, по крайней мере, до тех пор, пока сами бюрократы не смогут поверить, что у них есть и другой путь к богатству. Будут ли они крепить свою власть или решат отказаться от нее, это не изменит той бесспорной истины, что те государственные иерархии Запада, которые в XIX и XX веках урезали свои возможности вмешиваться в хозяйственную жизнь, в громадной степени увеличили собственное богатство и возможности своих государств.


9. Разнообразие предприятий


Большие, принадлежащие публике корпорации в отраслях массового производства представляют собой наиболее внушительную форму экономических организаций Запада. С этими корпорациями некоторые сторонники западного капитализма связывают его дальнейший рост, а критики капитализма видят в их появлении признак того, что рост капитализма заканчивается. Одно время социалисты считали корпорации последней стадией капиталистической эволюции, готовящей передачу средств производства государству. Как социалистические, так и слаборазвитые страны были убеждены, что если организовать свое хозяйство в форме гигантских государственных корпораций, то удастся воспроизвести экономический рост Запада.
Большие, принадлежащие публике корпорации появились на сцене слишком поздно, чтобы служить основательным объяснением экономического роста Запада. В последних трех главах мы видели, что в США поразительный хозяйственный рост начался за сто с лишним лет до возникновения большой промышленной корпорации, а в Европе это опережение было еще большим. То же с замедлением роста экономики на Западе: большие корпорации были видной частью хозяйственной системы США шестьдесят с лишним лет прежде, чем появились признаки замедления роста.
Чрезмерное подчеркивание роли больших корпораций в экономике Запада косвенно служит умалению роли менее крупных предприятий. В западной системе большие предприятия являются основными потребителями капитала, а малые—главными нанимателями рабочих/и об этом часто забывают в странах с ограниченными капитальными ресурсами и значительной безработицей. Большие предприятия почти не участвовали в сельском хозяйстве, но именно расширение сельскохозяйственного производства сделало возможным урбанизацию и рост населения Запада. Аграрный сектор являет собой только один из примеров отрасли, где экономия от увеличения масштабов производства (экономия на масштабе) редко перевешивает издержки делегирования полномочий. А успех большей части инноваций есть заслуга небольших, вновь организованных предприятий, не обремененных приверженностью к статус-кво. Для более сбалансированного понимания истории и современности стоит подчеркнуть, что Запад использовал предпринимательские организации всех видов и размеров, в зависимости от природы экономической задачи, стоящей перед предприятием. В соответствующих обстоятельствах полезны предприятия многих типов и размеров, но мы намерены подчеркнуть разнообразие экономических организаций на Западе—то есть разнообразие предприятий по способам организации, а не по размеру. Это разнообразие есть результат приспособления организаций к различным видам экономической деятельности, особенно к инновациям.
В первых трех из семи разделов этой главы мы рассматриваем некоторые источники разнообразия в промышленности Запада, начиная с конкуренции как источника разнообразия в организации предприятия (первый раздел). Дифференциации принадлежит центральное место в стратегии конкуренции, и не удивительно, что конкурентная экономическая система порождает дифференциацию предприятия по самым различным признакам, в том числе и по размеру. Во втором разделе мы обсуждаем роль новых, обычно небольших предприятий в осуществлении изменений, и вполне возможно, что значимость этой роли есть результат инертности стареющего бюрократического аппарата крупных предприятий. Любопытный момент—роль новых предприятий в создании рабочих мест, утрачиваемых угасающими предприятиями.
Ну и конечно, западные фирмы различаются не только по размеру. Этот вопрос рассматривается в третьем разделе на примере отраслей с небольшим числом очень крупных и множеством небольших предприятий. Различия в размерах достаточно велики, чтобы оправдать предположение, что большие и малые фирмы должны заниматься разными видами деятельности, даже если они входят в одну отрасль. Общий подход, согласно которому размеры предприятий определяются их задачами, часто оспаривается теми, кто настаивает, что на Западе размер есть результат политики поглощений, проводимой крупными финансистами. Этим спорам посвящен четвертый раздел, где рассматривается сравнительная роль поглощений и конкуренции в установлении размера предприятий. Мы считаем, что финансисты нередко могут предполагать что-либо о размере предприятий, но—если судить по результатам—рано или поздно располагают конкурентные силы. В пятом разделе мы рассматриваем предприятия как фактор в развитии западной технологии. Опять-таки, большие размеры представляются важными для определенных типов технологического развития и маловажными—для других. Можно утверждать, что самые полезные инновации обычно порождают одно или несколько гигантских предприятий просто потому, что полезные часто означает «широко используемые», а широко используемые вполне может быть синонимом «массового производства». В химии, электронике, производстве лекарств и электротоваров существуют большие предприятия, которые оставались большими длительное время, поскольку являлись системой развития новых продуктов. Есть другие большие фирмы, которые своим размером обязаны одной единственной инновации, осуществленной, когда фирма была еще маленькой. Может быть неизбежно, что разнообразие и экспериментирование с внутренней организацией предприятий приведут к образованию секторов хозяйства, где не конкурентные факторы, а монополистические будут определять цены, прибыли и заработные платы. В шестом разделе мы даем обзор долгих споров по этой проблеме и пытаемся ответить на вопрос, действительно ли отрасли, где большую часть производства осуществляют несколько больших фирм, ближе к монополии, чем отрасли с большим числом фирм. Реальность очень непроста, но, по крайней мере, в Соединенных Штатах она не в пользу утверждения, что общество, предоставляющее полную свободу организации предприятиям, платит за это монополизацией. В последние годы интереснее стал другой вопрос—выживут ли гигантские предприятия США в конкуренции с японскими и европейскими фирмами, а также с фирмами стран третьего мира, где низка оплата труда. В завершающем разделе мы еще раз подчеркиваем, что в Соединенных Штатах, где и возникли гигантские корпорации, большинство людей зарабатывают на жизнь в сравнительно небольших предприятиях. Западная стратегия роста состояла в подгонке организации предприятия к стоящим перед ним задачам, в использовании как гигантских корпораций, так и самозанятых индивидуумов, зависящих от конкретных заказчиков. Большая роль малых предприятий далеко не случайна; ее можно, хотя бы отчасти, объяснить меньшими издержками на делегирование полномочий и особенной пригодностью малых предприятий для прохождения экспериментальных этапов инноваций.
Конкуренция и разнообразие
В капиталистической системе конкуренция возникает из соперничества предприятий за редкие ресурсы и за благосклонность покупателей, и эта конкуренция не ограничена контролем за появлением новых фирм или решениями управленческой иерархии, стоящей над отдельными предприятиями (как это происходило в Советском Союзе и в других плановых экономиках). Отсутствие властей, способных ограничить соперничество между предприятиями, есть следствие относительной свободы хозяйственной жизни от политического контроля. Для всех видов конкуренции (не только для деловой) характерно, что для успеха нужно определить важнейшие факторы победы и каким-то образом достичь преимущества по некоторым из них, при этом не очень сильно ухудшая свои позиции по остальным. Поскольку это основная стратегия конкуренции, и каждый стремится отделить себя от соперников, конкуренция является важнейшим источником разнообразия западных предприятий. Особенно важными для экономического роста и инноваций были следующие типы дифференциации: создание уникальных продуктов, методов производства и сбыта и форм организации. Конкуренция, то есть целенаправленное поведение соперничающих предприятий, не анализировалась в традиционной экономической теории, и только в 1970--1980-х годах ученые сумели сравнительно систематически определить, что же представляет собой конкурентная стратегия деловых предприятий. [В книге М. Портера приведена библиография (pp. 382--287), да и сама по себе она вошла в список книг, рекомендуемых по разделу «Деловое планирование» (М. Porter, Competitive Strategy: Techniques for Analyzing Industries and Competitors, New York: Free Press, 1980). Кроме того, мы рекомендуем две другие недавно изданные и широко читаемые книги по данному предмету: Kenichi Ohmae, The Mind of the Strategist: The Art of Japanese Business (New York: McGraw Hill Book Co., 1982); Thomas J. Peters and Robert H. Waterman, Jr., In Search of Excellence: Lessons from America's Best-Run Companies (New York: Harper & Row, 1982).] Эти помогло понять, как выбор фирмами различных стратегий конкуренции приводит к их дифференциации по размеру и по другим параметрам. В этих публикациях подчеркивалась стратегическая значимость величины издержек, которые при любом данном качестве продукции и услуг должны быть меньше, чем у конкурентов. В общепринятом подходе к факторам конкуренции на первом плане не издержки, а цены, качество и услуги, и предполагается, что в основе экономически значимой тактики дифференциации—использование фирменных продуктов и фирменных знаков. Более низкие издержки важны потому, что они открывают перед предприятием следующие стратегические возможности:
«обналичивать» низкие издержки в форме повышенных дивидендов; снижать цены и увеличивать сбыт; повышать качество продуктов или услуг; более энергично продвигать свои продукты на рынок способами, которые не по карману соперничающим фирмам.
Большая часть способов сокращения издержек доступны фирмам всех форм и размеров, а потому не имеют особого отношения к разнообразию предприятий.
Однако три следующие играют значительную роль в дифференциации предприятий:
экономия на масштабе, специализация и управление потоком производства. Для сокращения издержек через расширение производства фирма должна разработать продукты и организацию сбыта, рассчитанные на очень большой рынок. Чтобы сократить издержки через специализацию, фирмы сосредоточиваются на узком сегменте рынка с меньшим разнообразием продуктов. Экономия на расширении масштабов производства обычна для крупных фирм, а стратегия специализации— для небольших. Какой из методов обеспечивает более низкие издержки, зависит от технологии производства и сбыта, и от требований, предъявляемых потребителями к данной отрасли. Это зависит также от темпа изменений технологий производства и сбыта, поскольку расширение производства дает наибольшую экономию при неизменности самого продукта и методов производства, то есть в случае отказа от способности адаптироваться к изменениям. Кроме того, потребители, желающие платить дороже за особый несерийный продукт, могут представлять собой важный сегмент рынка, и небольшое экономичное производство для этого сегмента может оказаться выигрышнее, чем экономия на масштабе при массовом производстве. Типичным примером управления производственными потоками служит интегрированная нефтяная компания, изобретенная в 1880-х годах Джоном Д. Рокфеллером. Это крупнейшая отрасль, где координация управления может быть источником экономии на всех стадиях производства и сбыта—от скважины до потребителя. Соединение в одной фирме нескольких стадий производства ведет к увеличению размеров фирмы, чем бы они ни измерялись—числом работников, величиной материальных активов или величиной добавленной стоимости.
Выбор стратегии ведет к возникновению в рамках отрасли или рынка фирм, различающихся по размеру, по производимым продуктам, по потребителям, которых они хотели бы обслуживать, и по выполняемым ими функциям. Портер разделяет фирмы на «стратегические группы», что представляет собой нечто среднее между классификацией по «отраслям» и по «фирмам» [Porter, Competitive Strategy, pp. 129--155]. В большинстве крупных отраслей производителей можно отнести к одной из следующих групп, хотя порой эти группы частично перекрывают друг друга:
1. Контрактные производители, не дающие своего имени продукту.
2. Полноценные производители, ставящие на продукт собственный фирменный знак.
3. Производители, специализирующиеся на обслуживании определенной территории, или на продуктах определенного типа или качества. Первые две группы объединяют довольно большие фирмы, владеющие широкомасштабными производствами. Специализация более характерна для небольших фирм. Использование фирменного знака открывает путь к расширению фирмы за счет интеграции сбытовых и сервисных функций.
Тактика соперничества, почти по определению, покоится на изобретении ходов, которые обеспечивают фирме преимущество перед конкурентами и предотвращают утрату преимуществ из-за их ответных имитирующих или репрессивных действий. Некоторые приемы этого искусства вроде телерекламы потребительских благ сами по себе являются целыми профессиями. Из множества тактических приемов конкуренции три особенно важны для процесса дифференциации фирм: инновация, прогноз и ценообразование.
Изменения продукта, методов производства и сбыта могут быть особенно прибыльными формами конкуренции, потому что их можно осуществлять втайне от соперников. В какой-то момент о них узнают, и тогда их можно скопировать, но на это нужно время, и вы получаете некий выигрыш во времени, может быть, только первый в длительной серии изменений. Иногда соперники могут решить, что нет смысла копировать ваши новшества, а может быть им не хватит для этого ресурсов, и тогда ваше преимущество будет длительным. В 1920-х годах Альфред П. Слоан предложил потребителям разнообразные модели автомобилей разной окраски; модели модифицировались ежегодно, и он укрепил сеть дилеров, работавших с «Дженерал Моторс». Тогдашний лидер рынка Генри Форд не обратил внимания на эти изменения, потому что он не предвидел будущего и полагал тактику «Дженерал Моторс» ошибочной. Видимо, успешность инновационной политики является важнейшим фактором дифференциации размеров фирм, входящих в одну стратегическую группу.
Другой фактор успеха—способность предвидеть объем и структуру будущих продаж. Поскольку будущее в принципе неопределенно, разные фирмы по-разному его себе представляют. Некоторым не хватит производственных мощностей, чтобы удовлетворить спрос потребителей, а другие обнаружат у себя избыточные мощности, и в обоих случаях пострадают издержки и прибыли. Преимущества достанутся самым прозорливым или удачливым, тем, кто сумеет правильно предвидеть будущее.
Ценовая конкуренция также влияет на размер фирм. Фирмы с меньшими производственными издержками могут назначать цены на уровне или чуть ниже уровня издержек у конкурентов и таким образом косвенно способствовать расширению своего производства, поскольку эта тактика не дает расширять производство соперникам и подталкивает их к выходу из отрасли. С тактической точки зрения не имеет значения, что конкуренты устанавливают такие же цены— они и должны это делать. У специализированных фирм также есть некоторые возможности играть ценами, и это помогает объяснить их выживание: когда они изменяют цены или продукцию, это затрагивает только их сегмент рынка и другие специализированные или универсальные фирмы могут счесть невыгодным принятие ответных мер.
При изучении причинно-следственных связей между конкуренцией, разнообразием предприятий и ростом западных экономик на ум приходят несколько возможностей. Фирмы располагали различными мотивами и критериями обновления. Этот момент можно проиллюстрировать на примере Шокли, который изобрел полупроводники, чтобы повысить надежность телефонной связи. Интерес лаборатории компании «Белл» к совершенствованию полупроводников и к подысканию новых сфер их применения был существенно меньшим, чем у тех сотрудников компании, которые их разрабатывали, и вскоре эти сотрудники начали создавать независимые полупроводниковые компании. Легкость создания предприятий с другими критериями развития, чем у «Белл Телефон Компани», ускорила внедрение и совершенствование полупроводников. Также и в случае других крупных технических новшеств, начиная с парового двигателя. Их изменения, ускорение внедрения и расширение сферы использования обеспечивали предприятия с другими целями, интересами и идеями, чем у первоначальных изобретателей. Если бы критерии финансирования инновационных проектов были едиными, многие изобретения так никогда и не были бы реализованы, или были бы реализованы с большой задержкой. Природный мир, рассматриваемый через призму западных технологий, открывает множество возможностей для удовлетворения нужд и потребностей людей, и предприятия, созданные для эксплуатации этих возможностей, почти с неизбежностью должны различаться по целям, функциям, размеру и другим аспектам организации. Возьмите сравнительно узкие возможности, предоставляемые эскимосам природным миром Арктики. Рыбы и несколько видов животных были единственными источниками еды, одежды и орудий труда, и для утилизации этих скудных ресурсов требовались сравнительно простые формы организации. Напротив, экономический подъем Запада состоял в успешном освоении новых территорий и новых технологий ради открытия новых возможностей удовлетворять человеческие потребности. Если экономические образования, участвующие в поиске и использовании этих новых возможностей, хорошо приспособлены к осуществлению своих задач, они будут столь же различны, как и сами задачи. Если бы разнообразие фирм ограничивалось жесткими правилами, каждое предприятие было бы хуже приспособлено к решению своих задач, и рост был бы замедлен, хотя невозможно определить, насколько медленнее он был бы в этом случае. В пределе, если бы возможности предприятий были, как у эскимосов, ограничены кооперацией внутри семьи и рода, мы бы вообще не имели феномена западного роста. Разнообразие форм предпринимательских организаций на Западе является и причиной, и следствием разнообразия продуктов и услуг, доступных потребителям. Это разнообразие связано с действующей системой стимулов. Наблюдатели, сравнивавшие скудость товарного рынка в Восточной Европе с гораздо большим разнообразием на Западе, отмечали сильное впечатление от контраста между серостью, монотонностью одного мира и яркостью, многообразием выбора в другом. Этот контраст соответствует различию трудовых стимулов, которые сводятся не к деньгам, а к тому, что может быть куплено за деньги. Существенное многообразие доступных продуктов порождает качественно иные стимулы и вознаграждения. Иными словами, богатство можно определить как широту покупательского выбора. Индивидуум ощущает как рост богатства расширение возможностей выбора. Это расширение не может быть чисто количественным, поскольку, в соответствии с теорией предельной полезности, ценность любого блага уменьшается при увеличении его количества. Расширение возможностей должно носить качественный характер. В этом смысле экономический рост отчасти является качественным расширением возможностей потребительского выбора, и чисто количественный характер роста вел бы к ослаблению стимулов. Создаваемое конкуренцией разнообразие само по себе является элементом богатства Запада. Наконец, отметим и мало восхваляемую функцию конкуренции в процессе экономического роста: устранение устаревших форм экономической деятельности, то есть расчистка подлеска или, если угодно, закапывание экономических мертвецов. Не следует считать эту функцию элементарной. Оцените трудности политиков, которые должны прикрыть устаревшую или просто провалившуюся программу.
Роль новых и малых предприятий в осуществлении изменений
При ставших привычными для Запада темпах экономического роста, объем хозяйства удваивается каждые двадцать пять лет, плюс-минус пять лет. Поскольку в результате изменений прежние направления бизнеса непрерывно устаревают, требуемый для удвоения хозяйства размах экономической деятельности существенно превосходит тот, который подлежит удвоению. Источником нового становятся либо расширяющиеся старые предприятия (остальные стагнируют или погибают), либо старые предприятия, меняющие направление деятельности, либо вновь создаваемые предприятия.
При важности всех трех источников новой деятельности, особенно значима для процессов обновления роль новых предприятий. Эти предприятия полезны для экспериментов с инновациями, поскольку их можно учреждать именно в форме эксперимента, с небольшими издержками и в большом количестве, и они могут сосредоточить все свои усилия на одной цели. Экспериментальный характер новых предприятий виден из того, что обычно все они вначале очень невелики, их много и большая часть их—как и во всяком эксперименте—проваливается. Но немногие преуспевшие были важным источником инноваций, и доля роста, соотносимого непосредственно с новыми предприятиями, велика. Простота создания новых предприятий дисциплинирующе действует на старые. Зрелые деловые предприятия подвержены тем же силам, что ведут к бюрократической окостенелости зрелых правительственных учреждений, и в обоих случаях эти силы противодействуют росту и изменению. Возможность создавать новые предприятия есть не только способ обойти бюрократические препоны, но и источник стимулов для старых предприятий, которым приходится ради самосохранения принимать меры против ведущих к окостенению привычек и навыков. Создавать под новое дело новое предприятие так же не ново, как желание предусмотрительного торговца снизить риск при незнакомых операциях. Господствующей чертой промышленной революции было учреждение новых предприятий, которым и поручали создание фабрик, вначале почти всегда очень небольших. С умножением числа и размеров фабрики вытеснили ремесленное производство и резко увеличили объем производимых благ. Распространению промышленной революции из Англии на континент, в Соединенные Штаты, а потом в Японию и другие страны, гораздо больше способствовало формирование новых предприятий, а не открытие подразделений старых компаний. Частичной, а, может быть, и главной причиной угасания волны создания трестов в США в 1880--1890-х годах была их неспособность помешать формированию новых предприятий. Новые предприятия, ориентированные на новые технологии, внедрили в практику электричество, двигатели внутреннего сгорания, автомобили, самолеты, алюминий, нефть, пластмассы и многое другое. Это не значит, что старые компании не играли никакой роли, -- напротив, некоторые из них вполне держались в ногу со временем. Это означает лишь то, что для конечного результата и прямая, и косвенная роль новых предприятий—как стимул для старых компаний—была очень велика.
Некоторые экономисты и публицисты, подчеркивая важность больших предприятий для экономики Запада, утверждали даже; что только такие гиганты и значат что-то в настоящее время. Подобные аргументы серьезно недооценивают роль малых предприятий. Эта ошибка свойственна всем марксистам, которые рассматривают монополистический капитализм как стадию развития, ведущего к национализации монополий и к монополистическому социализму. Результаты были трагичны, поскольку под влиянием этого воззрения социалистические страны и страны третьего мира пытались обеспечить свой рост, копируя крупнейшие зрелые западные предприятия, вместо того, чтобы копировать западную практику роста через экспериментирование с множеством первоначально небольших предприятий. По иронии судьбы как раз такого типа ошибку—неспособность различить процесс и его результат—Маркс часто приписывал своим критикам. Хорошим показателем роли новых и малых предприятий в процессах роста является число рабочих мест, созданных и потерянных в фирмах разного размера и возраста. На Западе экономический рост обычно был результатом либо повышения эффективности старых отраслей, либо вытеснения их новыми отраслями. В любом случае рост часто требовал перемещения работников из старых отраслей в новые. В каждом регионе занятость сокращается в угасающих фирмах и растет в расширяющихся. В Соединенных Штатах процент ежегодного сокращения занятости различен в разных районах. По оценке Дэвида Бирча, ежегодно теряется примерно 8% рабочих мест. [David Birch, «The Contribution of Small Enterprise to Growth and Employment». Massachusetts Institute of Technology, неопубликованная рукопись.] По аналогии с демографической статистикой это можно назвать уровнем смертности рабочих мест. Уровень смертности рабочих мест—это достаточно хороший показатель скорости, с какой экономика движется из прошлого в будущее. В 1970-х годах на уровне возникновения новых рабочих мест отразился послевоенный бум рождаемости и массовый приток женщин, оставлявших кухню ради оплачиваемой занятости. Ежегодно число рабочих мест увеличивалось примерно на 1,8. млн., но общее число новых рабочих мест, требовавшихся для компенсации утраченных и для создания чистого прироста, должно было быть 8--9 млн. Новые рабочие места могут появиться либо в результате расширения старых фирм, либо в результате возникновения новых. Между 1954 и 1970 годами компании, входящие в индекс «Fortune» 500 крупнейших промышленных фирм—в отличие от торговых, финансовых, транспортных и фирм из сферы услуг—примерно удвоили число своих рабочих мест. В 1970-х годах эти фирмы перестали расти, и по оценкам Бирча сейчас в них работает на 1,2 млн. человек меньше, чем десять лет назад [там же, с. 27]. Сокращение может быть объяснено обычным ростом производительности в сочетании с недостаточным увеличением спроса на их продукцию, причиной чего мог быть рост потребления непромышленных продуктов, главным образом медицинских услуг и образования. [Yale Brozen, «Industrial Policy», University of Chicago, в неопубликованной рукописи утверждает: «В 1966 году мы потратили на медицинские услуги 5% национального дохода. К 1982 году расходы на медицинские услуги возросли до .12% национального дохода. В 1966 году мы тратили 5% национального дохода на образование. К 1982 году наши расходы на образование выросли до 8% национального дохода. Если мы направляем большую часть дохода на непромышленные нужды, у нас остается меньше средств для приобретения промышленных продуктов». Брозен связывает рост расходов на образование и медицинское обслуживание с политикой предоставления их по цене ниже издержек.]
Бирч анализировал ситуацию периода с 1979-го по 1980-й год и обнаружил, что чистый прирост числа рабочих мест был достигнут только за счет новых фирм. Создание новых рабочих мест в уже существовавших фирмах не перекрывало сокращения занятости в других уже существовавших компаниях. Создание новых фирм было главным. [Birch, «Contribution of Small Enterprise», fig. 2, 25 and table 3, 12. Данные Бирча свидетельствуют, что в 1979--1980 годах уже существовавшие фирмы утратили больше рабочих мест, чем было ими же создано. Количество рабочих мест возросло благодаря деятельности фирм, созданных в этот период. Если учесть рабочие места в новых фирмах, получим, что численность рабочих мест выросла в фирмах всех размерных категорий. Любопытно, что доля потери рабочих мест была выше всего на предприятиях с числом занятых от 0 до 19.] Приблизительно три четверти новых рабочих мест было создано молодыми предприятиями (независимыми или отделениями других компаний), возраст которых не превышал четырех лет.
Бирч обнаружил, что малые фирмы отвечают за непропорционально большую долю новых рабочих мест. Толковать ли этот факт так, что малые предприятия сами по себе благоприятствуют росту занятости, или видеть здесь статистическое отражение того факта, что в быстро растущих отраслях новые фирмы начинают с малого, но это сильный аргумент против стратегии развития, игнорирующей или даже подавляющей формирование малых предприятий. Это аргумент против попыток истолковывать капитализм только как систему крупнейших предприятий.
Разнообразие размеров внутри отрасли
Поразительным примером разнообразия предпринимательских организаций является сосуществование внутри отрасли фирм, сильно различающихся по размерам и функциям. Важно отметить, что разнообразие размеров отражает другие, не столь легко измеримые различия структуры и функций. Например, крупнейшие—по своим материальным активам и объему продаж—корпорации действуют в нефтепереработке и автомобилестроении. При этом в 1972 году «Бюро цензов» насчитывало в нефтепереработке 152 компании, в производстве стали -- 245, в автомобилестроении -- 165, в производстве автомобильных частей и деталей—
1748, а штамповкой автомобильных деталей были заняты 788 компаний. То же самое характерно для электропромышленности и для химической промышленности [данные в этом параграфе заимствованы в Бюро цензов, Министерстве торговли США, --
Statistical Abstracts, 1979 (Government Printing Office: Washington, D. C.), pp. 813--814, table 1429], хотя здесь цифры не столь впечатляющие, так как в основе классификации лежит несколько товарных групп. [Можно без преувеличения сказать, что все отрасли с крупнейшими фирмами включают также и ряд сравнительно небольших фирм. Например, в авиастроительной промышленности существовала 141 фирма; в производстве электронных компьютеров -- 518 фирм: производством фотооборудования и материалов занимались 555 фирм. Единственным спорным исключением было производство сигарет, где действовали только 13 фирм (там же).]
Поскольку подавляющая часть фондов в этих отраслях сконцентрирована в нескольких крупнейших фирмах, очевидно, что небольшие фирмы занимаются чем-то совсем иным. Они явно требуют куда меньшего капитала, и их операции не обещают экономии на масштабе при расширении производства. В американской автопромышленности, например, четыре очень больших корпорации разрабатывают, собирают и сбывают легковые автомобили. Но поразительная статистика их закупок свидетельствует, что они приобретают на стороне большое количество частей и материалов. Многие производители запасных частей и автомобильных принадлежностей существуют независимо от главных фирм, занятых конструированием, сборкой и сбытом. А есть еще множество производителей специализированных транспортных средств—вездеходов, лимузинов, катафалков и т. п., -- которые просто закупают шасси, производимые большой четверкой. Короче говоря, в каждой отрасли с большими компаниями в силу разделения отраслевых функций между контрактными фирмами, полноценными и специализированными производителями возникают ниши для небольших фирм. Можно предположить, что своим существованием малые фирмы обязаны некоторым недостаткам гигантов—лени, недальновидности, робости или некомпетентности, -- но гораздо вероятней, что они просто нашли для себя особые функции, которые могут выполнять прибыльней и дешевле, чем гиганты.
Некоторые экономисты создали теории промышленных организаций, предлагающие общее объяснение того, как возможно такое сосуществование. Например, Оливер Вильямсон подошел к вопросу об организации с позиций выбора между рыночной и иерархической формой организации [особенно в: Oliver Williamson «Markets and Hierarchies» (New York: Free Press, 1975)]. Представим себе столь примитивную систему разделения труда, что происходящий там прямой обмен между специализированными работниками не может быть усовершенствован при условиях совершенной конкуренции. Тогда нужно объяснить, почему иерархическая административная организация иногда вытесняет обмен. Вильямсон видит объяснение в трансакционных издержках и в неполноте доступной участникам обмена информации. Следует учесть также и издержки делегирования полномочий, возникающие при переходе от рынка к иерархической организации. Вильямсон предполагает, что пока рынок поставщиков конкурентен, большой фирме нет смысла отказываться от закупок на стороне и брать на себя административные издержки любого производства. В результате компании, осуществляющие сбыт конечных продуктов, обильно используют услуги независимых поставщиков, производителей и сборщиков.
Издержки сбора информации и осуществления множества трансакций объясняют, почему потребители покупают готовые сложные продукты, вроде телевизоров и автомобилей, вместо того, чтобы делать отдельные заказы разработчикам, производителям частей и сборщикам. Иерархически управляемое предприятие выполняет примерно те же функции, что и генеральный подрядчик при строительстве дома; владелец дома может принять на себя функции генерального подрядчика, но обычно это ему станет дороже. С учетом почти бесконечного разнообразия препятствий при сборе информации и изменчивости издержек на заключение договоров и на координирование множества трансакций неудивительны межотраслевые и внутриотраслевые различия в иерархичности структур управления разными функциями производства: разработкой, производством, изготовлением частей, сборкой, рекламой, оптовым и розничным сбытом. Именно благодаря этим различиям существует жизненное пространство для широкого многообразия специализированных фирм различного размера, почти всегда малых сравнительно с теми фирмами, которые упаковывают результаты отраслевого производства для сбыта на массовом рынке.
Слияния и конкуренция больших предприятий
Есть несколько традиционных подходов к объяснению сил, определивших размер возникших между 1880 и 1914 годами американских корпораций. Одна крайняя школа подчеркивает роль учредителей и финансистов, создававших крупные предприятия с помощью трестов, холдинговых компаний, слияний и консолидации. Согласно их логике, существующая структура американской промышленности является преимущественно делом рук этих «баронов-грабителей» начала века. Противоположная школа утверждает, что технологии производства и сбыта, так же как развитие управления и организации, благоприятствовали возникновению крупных предприятий в некоторых отраслях, и что единственной ролью трестов и слияний было экспериментальное выявление этих отраслей. Эта вторая школа признает, что такие эксперименты сопровождались краткосрочным ущербом для общества в форме потерь благосостояния из-за монополизма, но утверждает, что краткосрочный ущерб был перекрыт ростом благосостояния, ставшим возможным благодаря выявлению отраслей, в которых было выгодно осуществлять массовое производство. Промежуточных позиций почти столь же, сколько изучающих эти вопросы.
Общая позиция, что размер предприятия зависит от природы процессов производства и сбыта, находит подтверждение в результатах обширных и подробнейших исследований Джона Д. Гловера, который подверг изучению факторы, влияющие на размер предприятий. [John D. Glover, The Revolutionary Corporations (Homewood, Ill.: Dow Jones-Irwin, 1980). Один из авторов этой книги составил краткое изложение и комментарий к книге профессора Гловера. Данное изложение заимствовано оттуда, особенно со с. 10--12.] Он разделил американскую промышленность на 54 отрасли, схожие со стандартной промышленной классификацией министерства торговли. Затем он разнес по этим отраслям «большие» корпорации, то есть корпорации с активами в 250 млн. дол. и более (в ценах 1971 года). Он проделал это сначала с большими корпорациями 1929 года, а затем с большими корпорациями 1971 года. Группа 1929 года почти совпала с перечнем 200 крупнейших корпораций, который используют Берль и Мине в «The Industrial Corporation and Private Property» [Berle and Means, Modern Corporation and Private Property],тогда как в группе 1971 года оказалось 559 компаний. Для каждой отрасли им были подсчитаны:
1. Число больших корпораций в данной отрасли—«распространенность».
2. Сумма активов, принадлежащих большим корпорациям в данной отрасли, --
«присутствие».
3. Средний размер больших корпораций в каждой отрасли.
4. Процент активов, принадлежащих в каждой отрасли большим корпорациям, или «относительное присутствие».
После этого стало возможным проранжировать 54 отрасли по распространенности, присутствию, среднему размеру и относительному присутствию в них больших корпораций.
Если бы экономическая мощь больших корпораций была просто следствием их размера, тогда следовало бы ожидать, что они более или менее равномерно распределены между отраслями. Но Гловер обнаружил, что 86,6% всех активов больших корпораций в 1971 году пришлись на двадцать из пятидесяти четырех отраслей. Оставшиеся 13,4% распределились между тридцатью отраслями. В четырех отраслях просто не было больших корпораций.
Одиннадцать отраслей по всем четырем параметрам своих больших фирм вошли в верхнюю двадцатку:
Электричество, газ и санитарные услуги.
Нефть.
Телефон и телеграф.
Автотранспорт.
Железнодорожный транспорт.
Химикаты.
Торговля.
Сталь и чугун.
Компьютеры и офисное оборудование.
Радио и электронное оборудование.
Авиатранспорт.
В 1971 году на эти одиннадцать отраслей приходилось 71,4% всех активов больших корпораций. Еще 10,7% приходилось на другие шесть отраслей, которые попадали в верхние двадцать по трем из четырех параметров: цветные металлы, деревопереработка и бумага, авиатехника, фармацевтика, резина и шины, табак. В большинстве этих отраслей действуют фирмы с активами более 250 млн. дол. в каждой, и по использованным Гловером критериям они явно относятся к «большим» корпорациям.
Сравнение данных Гловера за 1929 и 1971 годы проливает свет на вопрос о том, в какой степени роль большой корпорации зависит от менеджеров, а в какой она отражает действие более могущественных сил. Можно предположить, что если в выражении «экономическая мощь» вообще есть какой-нибудь смысл, то оно должно означать способность к выживанию и неуязвимость со стороны чужаков. Если использовать эти критерии, то получаем, что в 1929 году в списке двухсот крупнейших корпораций были сорок три железные дороги, а к 1971 году только тринадцать из них сохранились как большие корпорации. В 1971 году из двадцати одной большой железнодорожной корпорации восемь являлись новичками, которые в 1929 году еще не входили в список крупнейших. Среди двухсот крупнейших в 1929 году было восемь компаний городского транспорта; к 1971 году все они превратились в муниципальные предприятия через механизм банкротства. Помимо железных дорог, компаний городских перевозок и компаний коммунального обслуживания в 1929 году существовало еще сто две больших американских корпораций; из них двадцать две не дожили до 1971 года. Как бы мы ни определяли экономическую мощь крупнейших двухсот, она не помогла им сохранить свое дело—после 1929 года наплыв новичков вытеснил многие старые большие корпорации и довел их общее число к 1971 году до-559. Это был период большого сдвига в экономике США—от железных дорог и коммунальных компаний к автомобилям, грузовикам и нефти; железные дороги пытались помешать этому изменению, но безуспешно.
Сравнение 1929 и 1971 годов проясняет связь между слияниями и структурой промышленности. Со временем структура хозяйства изменяется, так что обобщения, выведенные из наблюдений за воздействием слияний на структуру промышленности в 1900 году, нельзя просто переносить на промышленность 1929, 1971 или 1985 годов. В 1929 году еще не производили компьютеров, и «ИБМ», ведущая фирма отрасли, до 1980-х годов еще не обращалась к политике слияний. Авиастроительная и фармацевтическая промышленность в своей нынешней форме возникли после 1914 года.
Время серьезно изменило созданную слияниями и поглощениями структуру даже тех отраслей, которые уже существовали в начале столетия. «Дженерал Моторс», ведущая фирма автопромышленности, возникла в результате слияния компаний, которым в то время принадлежало 11% рынка, на котором господствовал «Форд». Из истории компаний «Форд» и «Дженерал Моторс», описанной Чандлером, ясно, что слияния никак серьезно не отразились на результатах их непрерывного соперничества [Alfred D. Chandler, Giant Enterprise: Ford, General Motors, and the Automobile Industry (New York: Harcourt, Brace & World, 1964), особенно части 1 и 2: «Ford—Expansion through Mass Production»; «General Motors Innovations in Management», «General Motors Innovations in Marketing»]. Современная нефтеперерабатывающая промышленность напоминает компанию Рокфеллера, которая снабжала потребителей керосином, разве что названием. «Дюпон» в начале века производила порох; в результате множества разных присоединений сейчас это диверсифицированная химическая компания. «Дженерал Электрик» и «Вестингауз» были среди первых производителей электрооборудования, и до сих пор они поставляют на рынок значительную часть электрогенераторов и распределительного оборудования; но большая часть их прибылей идет совсем из других производств, которыми они прежде не занимались просто потому, что в 1900 году еще не существовало самих этих производств. Крупнейшей нефинансовой корпорацией 1929 года была «Юнайтед Стойтс Стил», активы которой составляли 7012,6 млн. дол. (Все величины даны в долларах 1971 года.) К 1971 году ее активы сократились до 6408,6 млн. дол. С другой стороны, крупнейшей нефтяной компанией 1929 года была «Стандард Ойл» из Нью-Джерси, с активами в 5421,2 млн. дол. К 1971 году ее активы выросли более чем втрое, до 20315,2 млн. дол. Сходным образом выросли активы крупнейших автомобильных компаний. Активы «Дженерал Моторс» увеличились с 4294,5 млн. дол. в 1929 году до 18241,9 млн. дол. в 1971 году; «Форда»—с 2334,4 млн. дол. до 10509,8 млн. дол.; «Крайслер»—от 643,3 млн. дол. до 4999,7 млн. дол. Другим примером воздействия изменений на структуру экономики США служит отрасль «Вычислительные машины и конторское оборудование». В 1929 году в этой отрасли не было «больших» корпораций, а к 1971 году их стало семь, с общими активами почти в 20 млрд. дол. [Glover, The Revolutionary Corporations, pp. 1, 73--92]. Гловер смотрит на экономику как на своего рода экосистему, в которой предприятия ради выживания адаптируются к изменениям в технологиях, вкусах потребителей и стиле жизни, к изменению всей структуры общества. После гражданской войны Соединенные Штаты превратились преимущественно в городское общество. Чтобы поддерживать городское хозяйство пришлось создать:
Систему производства сырья для городской промышленности.
Систему транспортировки продуктов питания и сырья в городские центры.
Систему транспортировки произведенных продуктов из городских центров и между городами.
Сеть коммуникаций для обеспечения коммерческого взаимодействия городов.
Системы энергоснабжения, освещения, удаления отходов и перевозок населения.
Еще более сложной задачей было развитие в каждом городе комплекса отраслей и рынков для поддержки населения и поддержания сбалансированного товарообмена с остальным миром. Урбанизация Соединенных Штатов между 1880 и 1930 годами потребовала массивной, бесконечно сложной перестройки всей системы хозяйства. Перестройка хозяйства сделала урбанизацию возможной, но одновременно подталкивалась ею. Обоим процессам способствовало совершенствование технологий; и здесь опять прогресс технологий шел под давлением потребностей процессов урбанизации и перестройки хозяйства.
Гловер похоронил крайние формы утверждения, что существующая структура американской промышленности есть исторический продукт слияний, организованных в период с 1880 по 1914 год финансистами и учредителями компаний. Верхний и нижний пределы размера фирм явно неодинаковы в разных отраслях и зависят от природы процессов производства и сбыта. Хотя эти границы существуют достаточно реально, так что неосторожные предприниматели могут понести серьезные потери, нет надежного способа установить их без экспериментирования. Эта неопределенность частично обязана недостаткам современной науки об организации. Но отчасти причины неопределенности в том, что любая сегодняшняя оценка правильного размера предприятия, способного создать в будущем наибольший поток прибылей, целиком зависит от будущего, то есть от будущих форм потребления и распределения, от будущих ходов соперничающих фирм, от будущих технологий и от будущей политики. В любой данный момент в промышленности будут самая большая и самая маленькая фирмы, и можно будет заключить, что размеры этих двух и всех промежуточных фирм допускали выживание предприятий. Но только экспериментально можно определить, есть ли шансы на выживание у фирм большего или меньшего размера. Некоторые эксперименты осуществляются в качестве побочного продукта стремления предприятий к росту как к своей основной цели; другие предпринимаются сознательно, чтобы путем слияний или поглощений увеличить размеры предприятия; а третьи—результат вынужденных действий, предпринятых с целью уменьшения размеров предприятия. Прежде чем оставить сюжет о слияниях как о факторе, определяющем размер предприятий, следует добавить несколько слов о движении слияний после 1900 года. Долгая история американского антитрестовского законодательства сопрягается с интенсивным экономическим анализом слияний. [Этот вопрос подробно обсуждался на слушаниях сенатского юридического комитета, подкомитет по антитрестовской политике, монополиям и правам бизнеса: Mergers and Economic Concentration, Hearings before the Senate Committee on the Judiciary, Subcommittee on Antitrust, Monopoly and Business Rights, pts. 1 and 2, 96th Cong., 1st. sess., March—May 1979. Подобное же разнообразие точек зрения характерно и для других источников, в том числе Peter О. Steiner, Mergers:
Motives, Effects, Policies (Ann Arbor: University of Michigan Press, 1975);
Ralph Nelson, Merger Movements in American Industry, 1895 -- 7956 (Princeton:
Princeton University Press, 1959); Jesse Markham, «Survey of the Evidence and Findings on Mergers», in Business Concentration and Price Policy (Princeton:
Princeton University Press, 1955), pp. 141--182.] Одним из открытий стало понимание того, что существуют циклы слияний. Подъем деловой активности сопровождается ростом числа слияний, а сжатие деловой активности сопровождается сокращением числа слияний. [Steiner, Mergers: Motives, Effects, Policies, p. 6, fig. 1--2. Нельсон в работе «Merger Movements» обнаружил, что для волны слияний 1960-х годов характерна корреляция между ростом цен на акции и ростом числа слияний.] На основе того, что нам стало известно в/последующем, можно сделать выводы о возможных источниках волны слияний, имевшей место на стыке столетий.
Простейшее объяснение циклической природы слияний в том, что существует рынок фирм. Предложение фирм любого размера отчасти имеет источником существующие фирмы, а отчасти—создающиеся фирмы. В период экономического подъема число проданных и купленных фирм растет, поскольку у покупателей есть и деньги, и готовность платить дороже, а более высокие цены привлекают на рынок продавцов. [Волна слияний начинается, когда рост цен на фирмы резко повышает число владельцев, желающих продать свою собственность. Волна, то есть необычно большое число продаж, может иметь причиной величину скачка цен, эластичность предложения фирм в рамках данного прироста цен или сочетание того и другого, что, кажется, имело место в 1899--1900 годах. Следует добавить, что рынок фирм, подобно любому рынку, испытывает воздействие множества идиосинкразии, некоторые из которых могут порождать отдельные взлеты слияний, независимые от подъема или спада экономики в целом. Эти идиосинкразии подробно рассматривает George Benston, «Mergers and Economic Concentration», pt. 2, pp. 162--273.] Таким образом, параллельно американской волне слияний 1899--1900 годов шли менее сильные волны слияний в Англии и Германии. [Описание германского опыта см. у Richard Tilly, «Mergers, External Growth, and Finance in the Development of Large-Scale Enterprise in Germany, 1880--1913», Journal of Economic History, 42 (September 1982): pp. 629--655. Тилли обнаружил, что большая часть слияний приходится на годы бумов -- 1889, 1898--1900, 1904--1905. Слияния редко были главным путем к росту предприятий; чаще «присоединение позволяло быстро расширить масштаб операций фирмы, избавляло ее от превращения в неудачника, но никогда не гарантировало господства на рынке». Там же, с. 643. По оценкам Тилли в Соединенных Штатах с 1895 по 1913 годы «исчезли» в результате слияний 3964 фирмы, в Великобритании -- 1439, в Германии -- 650 фирм. (Там же, табл. 10, с. 652). Он предполагает, что причина различий «в разной готовности и способности использовать корпоративную форму бизнеса».] В Англии слияния были не только более редкими, но и сконцентрировались в более узком круге отраслей. [Р. L. Cottrell, Industrial Finance, 1830--1914 (New York: Methuen, 1980), pp. 176--177. Как и в Соединенных Штатах, движение слияний распространилось на угольную и сталелитейную промышленность.] Пик сделок по слиянию приходится на периоды подъема в экономике, так же как на рынке жилищ, где продажи готовых домов растут в период экономического роста. Интересен тот факт, что волны слияний практически никогда не сопровождаются сокращением числа предприятий—как в целом, так и для групп разного размера, по которым у нас есть статистика. Причина в том, что в периоды экономического подъема как образование новых фирм, так и рост старых и переход их в иную размерную категорию увеличивает число фирм в большей степени, чем слияния сокращают их число. В литературе много упоминаний об «исчезновении» фирм в результате слияний. Взятые сами по себе такие исчезновения могут вызвать озабоченность. Но исчезновение отдельных фирм в большой волне слияний идет на фоне экономической экспансии и роста общего числа предприятий. В Соединенных Штатах, например, число деловых предприятий увеличилось от 1209 000 в 1885 году до 1617 000 в 1913 году, то есть как раз тогда, когда Тайли насчитал 3964 «исчезновения», чистый прирост составил 408 000. [U. S. Dept. of Commerce, Historical Statistics, pt. 2. ser. 5: vol. 20, p. 912. Также и Стейнер указывает, что число американских корпораций с активами больше 10 млн. дол. выросло с 2403 млн. дол. в 1965 году до 2659 млн. дол. в 1967 и 2930 млн. дол. в 1970, то есть как раз в ходе волны слияний, которая достигла пика в 1968 и 1969 годах. Steiner, Mergers: Motives, Effects, Policies, p. 290, table 11-1.] В периоды сжатия экономики слияний бывает мало, и опять их воздействие на изменение числа фирм незначительно, если сравнивать с воздействием самого сжатия—с его ликвидациями, банкротствами и уменьшением темпа создания новых фирм.
Концепция рынка фирм также помогает понять другое удивительное явление. В 1950 году Конгресс принял направленный против слияний закон Целлера-Кефаувера, запрещающий те слияния, которые могут существенно ослабить конкуренцию. Применение этого закона помешало ничтожно малому числу слияний соперничающих фирм. Для тех, кто был убежден, что целью слияний является устранение конкуренции, волна слияний конца 1960-х годов была как гром с ясного неба. Направленный против слияний закон поставил рынку фирм барьер против продажи конкурирующим фирмам, но этот закон не оказал заметного воздействия на общее число слияний. Рынок явно свидетельствует о наличии множества иных причин для покупки и продажи фирм, помимо желания устранить конкуренцию.
Размер предприятий и технология
Между технологиями и большими предприятиями существуют взаимные причинно-следственные связи. Технологии массового производства и снижение издержек за счет экономии на масштабе всегда и везде были причиной выживания больших предприятий (если не считать конгломераты), а иногда они же были причиной их возникновения. И наоборот, большие предприятия всегда играли существенную роль в развитии технологий, хотя природа этого влияния была предметом широких дискуссий. Некоторые утверждают, что большие предприятия слишком забюрократизированы и способны всего лишь воспроизводить результаты труда более предприимчивых и изобретательных людей; другие утверждают, что буквально вес важные изобретения были сделаны большими лабораториями гигантских корпораций.
Обычно экономисты пытаются разрешить этот вопрос, сравнивая расходы корпораций разных размерных категорий на исследования и разработки (НИОКР), сопоставляя их стратегии найма технического персонала и политику приобретения патентов. Результаты по ряду статистических и теоретических причин обычно бывают двойственными.
Межотраслевые статистические сопоставления расходов на НИОКР в больших и малых корпорациях ненадежны потому, что такого рода расходы зависят от потенциала существующих технологий. Потенциальные возможности отраслевых технологий неодинаковы, и, похоже, что они больше на ранних этапах развития технологий, чем когда они начинают устаревать. В отраслях, где этот потенциал оценивается невысоко, ни большие, ни малые корпорации не будут много тратить на НИОКР. Поэтому результаты статистических сопоставлений легко могут оказаться искаженными за счет высокой доли корпораций из отраслей с высоким технологическим потенциалом. Устранить такое искажение нелегко. Современные деловые стратегии резко усложняют даже внутриотраслевое сравнение уровней расходов на НИОКР в больших и малых корпорациях. Доля доходов от продаж, расходуемая небольшим специализированным производителем автомобилей на НИОКР, может превосходить уровень расходов в большой компании просто потому, что для обслуживания небольшой группы энтузиастов может потребоваться сравнительно больший объем исследований и разработок, чем при обслуживании массовых покупателей, проявляющих весьма средний интерес к продукту. Когда два предприятия существенно различаются между собой по размеру и по уровню расходов на НИОКР, они могут столь же сильно различаться своей деловой стратегией и экономическими функциями, и сопоставлять их просто бессмысленно. Статистические исследования надежно свидетельствуют, что предприятия всех размеров расходуют средства на НИОКР. У компаний среднего размера уровень расходов несколько выше, чем у малых, и примерно равен уровню расходов больших компаний. Однако уровень расходов еще не вся история. Некоторые НИОКР следует осуществлять в рамках программ, которые требуют больших абсолютных расходов, а не просто значительной доли. Гораздо вероятнее, что такие программы осуществляют крупные предприятия, а не малые.
Во-первых, можно предположить, что проекты НИОКР, представляющие значительный финансовый риск или требующие дорогого оборудования, встречаются в больших корпорациях. Проект может требовать изучения ряда альтернативных возможностей, координации исследований в различных областях науки, координации разработки множества составных частей или использования дорогого испытательного оборудования. Технологический прогресс до известной степени замедлился бы, если бы в отрасли не было предприятий, способных взяться за такой проект, когда этого потребует состояние технологии. Но при рассмотрении этого фактора следует соблюдать осторожность. Конкурирующие компании могут объединиться для проведения совместных разработок, которые не по карману ни одной из них в отдельности, хотя при этом возможны конфликты между интересами сторон и другие сложные менеджерские проблемы, способные серьезно затруднить успех. Кроме того, как правило, большую часть издержек на инновации составляют издержки на производство и сбыт, так что можно сделать издержки посильными для относительно небольшой компании, просто ограничив рынок. Например, создание нового мощного компьютера общего назначения—крайне дорогой проект, который по силам только крупнейшим производителям компьютеров. Тем не менее, три компьютерных компании («Контрол Дейтс», «Амдал», «Крей») начав с нуля, разработали гигантский компьютер и предложили его очень узкому кругу потребителей.
Во-вторых, экономическая и социальная значимость инновации обычно связана с тем, что ею пользуются многие. В свою очередь, продукты и услуги, используемые многими людьми, зачастую становятся объектами массового производства и сбыта. В таких случаях для доведения продукта до массового потребителя и реализации высокой ценности инновации нужны массовое производство и сбыт, для чего требуются и корпорации соответствующих размеров. Как в случае с «Фордом», массовое производство может начаться с небольшого передового предприятия. Либо большая корпорация может переключить свои производственные и сбытовые мощности на новый рынок, как сделала «ИБМ» с компьютерами. Большие корпорации не изобретали ни самолета, ни автомобиля, но они внесли и технологический и коммерческий вклад в переход от безлошадного экипажа к повседневному семейному автомобилю и от авиетки «Китти Хоук» к коммерческому лайнеру. До сравнительно недавнего времени такие инновации никогда не выходили из стен больших корпораций, поскольку и такие предприятия, и промышленные исследовательские лаборатории сами возникли сравнительно недавно. Поэтому существует множество историй об изобретениях, которые были взяты большими предприятиями у отважных одиночек или небольших фирм и запущены в дело с приложением огромных финансовых, технологических, производственных и сбытовых ресурсов. Подобные истории искажают ситуацию; они в оскорбительной форме описывают как раз ту роль, которую и должны играть большие корпорации в процессе внедрения многих инноваций. Хорошо это или плохо, но ни хозяйственные системы Запада, ни изобретательные одиночки не были созданы так, чтобы в нашем мире лучшие изобретатели оказывались бы и наилучшими директорами достаточно крупных, способных реализовать их идеи предприятий, -- и этот урок легко усвоить на примере биографий Генри Форда и Томаса А. Эдисона. Технологии массового производства были особенно важны для роста Запада, и почти всегда они были созданы большими предприятиями—просто потому, что только большие предприятия заинтересованы в таких вещах. Даже создатели станков и другого капитального оборудования никак или почти никак не заинтересованы в выпуске производственного оборудования большей мощности, чем нужна их клиентам. Наиболее поразительным и знакомым примером является, конечно. Форд, с его постепенным переходом к использованию сборочных линий под давлением невыполнимого объема заказов. Форду воздается здесь должное как первооткрывателю, потому что самой естественной реакцией было бы просто поднять цены на модель. Недавно автостроение и другие отрасли массового производства стали основными заказчиками роботов, потому что именно у них множество однообразно повторяющихся операций на сборочных линиях делают выгодным применение роботов.
Монополизированы ли отрасли с большими корпорациями? Маркс предсказывал, что капитализм идет к монополии, и экономисты-марксисты были уверены, что это предсказание осуществилось, что и отражено в использовании термина монополистический капитализм для описания западного хозяйства. [»Когда этот процесс превращения достаточно разложил старое общество вглубь и вширь, когда работники уже превращены в пролетариев, а условия их труда—в капитал, когда капиталистический способ производства становится на собственные ноги, тогда дальнейшее превращение земли и других средств производства в общественно эксплуатируемые и, следовательно, общие средства производства и связанная с ним дальнейшая экспроприация частных собственников приобретает новую форму. Теперь экспроприации подлежит уже не работник, сам ведущий самостоятельное хозяйство, а капиталист, эксплуатирующий многих рабочих.
Эта экспроприация совершается игрой имманентных законов самого капиталистического производства, путем централизации капиталов. Один капиталист побивает многих капиталистов. Рука об руку с этой централизацией, или экспроприацией многих капиталистов немногими, развивается кооперативная форма процесса труда в постоянно растущих размерах, развивается сознательное техническое применение науки, планомерная эксплуатация земли, превращение средств труда в такие средства труда, которые допускают лишь коллективное употребление, экономия всех средств производства путем применения их как средств производства комбинированного общественного труда, втягивание всех народов в сеть мирового рынка, а вместе с тем интернациональный характер капиталистического режима. Вместе с постоянно уменьшающимся числом магнатов капитала, которые узурпируют и монополизируют все выгоды этого процесса превращения, возрастает масса нищеты, угнетения, рабства, вырождения, эксплуатации, но вместе с тем растет и возмущение рабочего класса, который постоянно увеличивается по своей численности, который обучается, объединяется и организуется механизмом самого процесса капиталистического производства. Монополия капитала становится оковами того способа производства, который вырос при ней и под ней. Централизация средств производства и обобществления труда достигают такого пункта, когда они становятся несовместимыми с их капиталистической оболочкой. Она взрывается. Бьет час капиталистической частной собственности. Экспроприаторов экспроприируют.» (К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, 2-е изд., т. 23, сс. 772--773)]
Экономисты в целом согласны, что в Америке (и в других странах Запада) присутствует существенная доля монополизма. Отчасти он порождается действиями правительства. Этот тип монополизации может быть либо неизбежен, либо оправдан по неэкономическим причинам, и может быть неоправданно применять здесь термин монополизация. К сожалению, альтернативного термина нет. Мы до сих пор используем в регулируемых отраслях лицензионные монополии, как, например, в местном газо- и электроснабжении, в телефонной связи и муниципальном транспорте. В экономической и политической истории Америки есть большая глава о регулировании железных дорог, которое теперь иногда объясняют попытками правительства навязать хронически нарушавшиеся картельные соглашения [Paul MacAvoy, The Economic Effect of Regulation (Cambridge: M. I. T. Press, 1965)]. Есть и другие отрасли, в которых не избежать известного монополизма, но регулирование частенько распространяет монополию и на близкие отрасли. Например, было бы крайне нежелательным наличие множества систем электроснабжения в городах; но доводы в пользу монополизации электростанций не столь убедительны. Сходным примером такого же неоправданного распространения монополии служит комбинация радиостанций и радиопрограмм. Расширенное использование термина монополизация подводит нас к действиям правительства, нацеленным на увеличение цен на какие-либо услуги с помощью ограничения предложения—обычный способ действия монополий. Гильдейское наследство до сих пор сказывается в том, что в большинстве государств действуют законы о лицензиях, проводимые в жизнь теми самыми людьми, которые оказывают лицензированные услуги и ограничивают предложение правовых и медицинских услуг, ограничивают количество такси, сантехников, электриков, похоронных бюро и др.—к большой выгоде лицензированных поставщиков. [Милтон Фридмен в книге «Capitalism and Freedom» (Chicago: University of Chicago Press, 1962) рассматривает механизм повышения издержек на услуги в результате лицензирования различных видов деятельности (главным образом на примере медицины), (pp. 137--160)] Профсоюзы также стремятся ограничить предложение наемных работников—ради повышения заработной платы. Лучший способ противостоять монополистическим требованиям об увеличении заработной платы, это не принимать на работу членов профсоюза, но национальный закон о трудовых отношениях от 1935 года делает такую тактику незаконной, и некоторые отраслевые профсоюзы добились немалых успехов.
Иногда местные власти (например, муниципалитет Нью-Йорка) облагают предоставление коммунальных услуг такими налогами, что регулируемая плата за услуги подскакивает до небес. Такого рода случаи заставляют усомниться в том, что возможность извлечения монопольных доходов остается неиспользованной. А уж является ли капиталистической организация, имеющая политические или экономические возможности использовать монопольные позиции, -- это потребителю безразлично.
Но Маркс-то имел в виду совсем не эти формы монополии. Его заботила капиталистическая монополия, создаваемая внутренними силами капиталистического частного сектора. В буквальном смысле термин монополия относится к крайне малочисленным нерегулируемым рынкам этого сектора. Здесь покупателю всегда доступны несколько продавцов, так что по первому впечатлению предсказание Маркса не исполнилось.
Однако есть много рынков со сравнительно немногими продавцами, и со времен Великой депрессии 1930-х годов значительное число немарксистских экономистов, занимающихся теорией олигополии (то есть рынка с небольшим числом продавцов), разрабатывают гипотезу, по которой цены и прибыль на олигополистическом рынке всегда будут между ценами и прибылями рынка со многими продавцами и ценами и прибылями рынка с единственным продавцом. [Среди первых теоретических работ были: Edward H. Chamberlin, The Theory of Monopolistic Competition (Cambridge:
Harvard University Press, 1933); Joan Robinson, The Economics of Imperfect Competition (London: Nacmillan & Co., 1933). Джон Кеннет Гелбрейт применил тезис Чемберлена о том, что каждая фирма имеет своего рода монополию на рынке, к особой ситуации очень больших фирм. См., например: The New Industrial Slate (Boston: Houghton, Mifflin, 1967). Все три работы принадлежат скорее к жанру публицистики, а не к эмпирической традиции.] Уже почти полвека длятся споры о том, ведет ли малочисленность продавцов к несовершенной монополии, подобной той, которая является следствием законов о лицензировании [Способность отвечающих за выдачу лицензий властей ограничивать производство возникает из правовой монополии на доступ к профессиональной деятельности. Чтобы иметь возможность ограничивать производство, отрасль с малочисленными продавцами нуждается в других источниках власти, и существование либо отсутствие таких источников является почти что центром споров об олигополии.], и при которой имеется возможность ограничивать производство, хотя, вероятно, и не в той мере, чтобы получать прибыли совершенного монополиста. Во всех западных хозяйствах есть ряд рынков с немногочисленными продавцами—то ли в результате волны слияний 1880--1914 годов, то ли потому, что мала величина коэффициента «Объем рыночных продаж/Минимальный эффективный размер фирмы». Детальный обзор развития теории олигополии после 1933 года увел бы нас слишком далеко от анализа процессов возникновения институтов рынка, и к тому же в область весьма разработанную. [См.: F. M. Sherer, Industrial Market Structure and Economic Performance (Chicago: Rand McNally, 2d ed., 1980). Аргументы в пользу точки зрения, что олигополия не имеет значения, см.: Yale Brozen, Concentration, Mergers and Public Policy (New York: Macmillan Publishing Co., 1982).] Для наших целей будет достаточно отметить следующие моменты:
1. Система, породившая уникальный рост западной экономики, заслуживает уважения, даже если она в чем-то не совпадает с эвристической моделью совершенной конкуренции. Не все отклонения от модели так уж нежелательны: буквально никто, например, не захотел бы пожертвовать экономией на масштабе ради увеличения числа фирм-продавцов. Более того, в моделях используется, как правило, гораздо более ограничительная концепция конкуренции, чем та, которую использовал Адам Смит и другие первые сторонники рыночной системы [Paul J. McNulty, «Economic Theory and the Meaning of Competition». Quarterly Journal of Economics 82 (November 1968): pp. 639--656; и там же «A Note on the History of Perfect Competition», Journal of Political Economy 75 (August 1967): pp. 395--399]. Важнее всего, что более простые модели вообще не учитывают конкуренцию, создаваемую новыми продуктами, новыми методами производства и новыми формами организации. Йозеф Шумпетер был ведущим защитником той точки зрения, что эти формы конкуренции гораздо важнее, чем те, которые закладываются в статические модели. [Йозеф Шумпетер был убежден, что враждебность интеллектуалов и средних классов к капитализму, порожденная, отчасти, как раз успехами капитализма, приведет к социализму. Разрыв, ставший столь явным сорок лет спустя, между экономическими достижениями Запада и слабостью восточно-европейских систем хозяйства, претендующих на то, что они и есть социализм, свидетельствует, что путь к новому экономическому порядку будет более длительным и извилистым, чем предполагал Шумпетер. См.:
Capitalism, Socialism and Democracy (New York: Harper, 1942).]
2. Эмпирические данные о влиянии малочисленности фирм на прибыли (а значит, и на цены) свидетельствуют, что на олигополистических рынках прибыли настолько близки к прибылям в отраслях со многими фирмами, что эти две ситуации почти не различимы. [Эмпирические свидетельства о влиянии олигополий на прибыль покоятся отчасти на серии корреляций между средним уровнем отраслевых прибылей и уровнями отраслевой концентрации производства. Леонард Вейсс изучил сорок исследований такого рода плюс шесть других, изучавших прибыли одиночных фирм, в работе: «The Concentration-Profits Relationship and Antitrust», in Industrial Concentration: The New Learning, H. G. Goldschmid, H. M. Mann, and J. F. Weston, eds. (Boston: Little, Brown & Co., 1974), pp. 204--217. He все исследования выявили такую корреляцию, а обнаруженные были обычно статистически слабыми, свидетельствуя о том, что различия в прибыльности были намного слабее, чем можно было бы ожидать от монополии. Критику ряда ведущих исследований о концентрации производства и уровне прибыльности, и воспроизведение ряда работ, не обнаруживших значительной корреляции, см., Yale Brozen, «The Antitrust Task Force Deconcentration Recommendation», Journal of Law and Economics 13 (October 1970): pp. 279--292.] Истолкование статистических данных было усложнено в последние годы из-за результатов исследования отношений между прибыльностью фирмы и ее весом на рынке. [Подавляющее большинство статистических исследований было посвящено поиску связей между уровнем отраслевой концентрации и прибыльностью. Статистика бюро цензов не содержала данных о рыночном весе отдельных фирм. Такого рода информацию можно было взять только из данных, поставляемых фирмами в Кембриджский институт стратегического планирования, штат Массачусетс, а также из данных, собираемых Федеральной комиссией по торговле в рамках программы «Направление бизнеса». Обнаружено, что при одновременном подсчете коэффициентов регрессии уровней прибыльности по рыночной доле и по уровню концентрации рыночная доля оказывается значимым параметром, а уровень концентрации—нет, что служит «корректной проверкой гипотезы, что высокий уровень концентрации просто отражает высокую рыночную долю, имеющую тот же источник, что и высокая прибыльность... В рыночной доле находит выражение экономия на масштабе, лучшее качество продуктов или лучшее качество управления. По крайней мере в случае ведущих фирм этот показатель должен также показывать способность отраслей с высоким уровнем концентрации действовать по сговору». (Weiss, «Concentration—Profits Relationship and Antitrust», pp. 225--226) Более ранние исследования, базировавшиеся на доступных тогда данных, позволили Вейссу утверждать (на с. 226), что они свидетельствуют об остаточных эффектах концентрации.] Эти исследования показали, что прибыли фирм, владеющих любой заранее заданной долей рынка, мало зависят от уровня концентрации в данной отрасли. [Michael Gort, «Concentration and Profit Rates: New Evidence on an Old Issue», Explorations in Economic Research 3 (Winter 1976): p. 1;
Harold Demsetz, «Two Systems of Belief about Monopoly», Industrial Concentration, pp. 177--178. Работы, проведенные в Институте стратегического планирования, обобщены у Bradley Т. Gale and Ben S. Branch, «Concentration vs. Market Share: Which Determines Performance and Why Does it Matter?» Antitrust Bulletin 27 (Spring 1982): p. 83. Среди собранных Федеральной комиссией по торговле работ, использующих данные о направлении бизнеса, можно отметить следующие: David J. Ravenscraft, «Structure-Profit Relationships at the Line of Business and Industry Level», Federal Trade Commission, July 1981, Review of Economics and Statistics 65 (February 1983): pp. 22--31; Stephen Martin, «Market, Firm and Economic Performance: An Empirical Analysis» (July 1981);
Leonard W. Weiss and George Pascoe, «Some Early Results on the Concentration-Profits Relationship from the FTC's Line of Business Data», Federal Trade Commission. September 1981.]
3. По чисто арифметическим причинам связь величины прибыли с рыночным весом фирмы может иметь причиной либо корреляцию между более высокими ценами и большим объемом продаж (что прямо противоречит основным экономическим принципам, по крайней мере, если в ценах учтены различия в качестве продукции), либо сочетание более низких издержек и большего объема продаж. [Гейл и Бренч обнаружили, что влияние показателя рыночной доли на прибыли можно было соотнести с более низкими издержками, и что более низкий уровень издержек скорее предшествовал овладению большей долей рынка, чем был результатом этого. См. «Concentration vs Market Share», pp. 94--95. Вместо того чтобы полагаться на предположение, что если покупатели будут думать, что цены в некоей фирме, скорректированные с учетом качества продуктов, выше, чем у других фирм, то они не станут приобретать ее продуктов в большем количестве, Гейл и Бренч сравнили цены непосредственно, но учли, на основе информации фирм-клиентов, воспринимаемые покупателями различия в качестве.] Новые факты относительно рыночного веса, похоже, указывают на то, что большие корпорации усвоили, что надежнейший путь к более чем средним прибылям лежит через более низкие, чем у конкурентов издержки, а значит, и цены, по которым конкурентам придется продавать, чтобы остаться в бизнесе. Модели конкуренции предсказывают, что цены равны издержкам фирм с наибольшими издержками, производство которых необходимо для рынка; значит, в терминах статистических средних олигополии вполне конкурентны. Этот вывод оставляет открытой возможность, что отдельные отрасли с немногими фирмами могут вести себя и неконкурентно, но тот же вывод возможен и относительно отраслей со многими фирмами.
4. Гипотеза, согласно которой большие фирмы используют преимущества монопольных возможностей для того, чтобы энергично избавиться от конкуренции, или что они транжирят свои экономические возможности на необязательные издержки по делегированию полномочий—теряет значительную часть своей убедительности в свете того факта, что в рамках отрасли прибыли больших фирм больше, чем прибыли малых фирм. Большая иерархия влечет большие издержки на делегирование полномочий, чем малая, но если большая иерархия обеспечивает также большую экономичность и более низкие общие издержки, значит, она экономически эффективнее, чем малая.
Видимо, Джорджу Д. Стиглеру принадлежит самый популярный аргумент в пользу гипотезы о важности олигополий [George A. Stigler, «A Theory of Oligopoly», Journal of Political Economy 72 (February 1964), chap. 5 in The Organization of Industry (Homewood, Ill.: Richard D. Irwin, 1968)]. Стиглер рассуждает следующим образом. Монопольные цены максимизируют прибыли продавцов, а значит, у продавцов есть стимулы вступить в сговор между собой, но сговору препятствует то, что рост продаж при ценах чуть более низких, чем монопольные, очень прибылен, так что некоторые продавцы будут в нарушение условий сговора осуществлять такого рода продажи, если над ними не будет довлеть страх разоблачения. Затем Стиглер анализирует проблему выявления конкурентов, продающих по более низким ценам, на основании данных о переходе к нему клиентов, о неспособности переманить обратно его клиентов и о привлечении к нему новых клиентов. Он заключает, что малочисленность конкурентов сокращает возможности тайно нарушать условия сговора.
Теория Стиглера имела целью объяснить новые данные о том, что уровень прибыльности фирм в отраслях с немногими фирмами превышает соответствующие показатели фирм в отраслях со многими фирмами. Более последние данные о распределении рынка изменили представление о реальности, поскольку оказалось, что прибыльность фирм в отраслях с высокой концентрацией производства не превосходит прибыльность фирм такого же размера в отраслях со многими участниками. Но теория объясняет новые факты так же хорошо, как она объясняла старые: фирма с большой долей рынка и более низкими, чем у соперников издержками может заключить, что для нее неприемлем риск размывания своей доли рынка, возникающий когда любое мошенничество остается не выявленным. Тогда она может решить (как это сделала «Стандард Ойл»), что благоразумнее назначать цены на уровне издержек ее соперников или (если она намерена увеличить свою долю рынка) ниже уровня их издержек. [Стиглер стал писать «A Theory of Oligopoly» под влиянием заинтригованности антитрестовским заговором и аномальным поведением фирм в отрасли, производящей электротехническое оборудование. Примерно в 1968 году он пришел к выводу, что законы по деконцентрации олигополистических отраслей крайне нежелательны, и в 1969 году, выступая с показаниями перед Специальным подкомитетом по малому бизнесу палаты представителей, он заявил: «Меня беспокоит тот факт, что в отраслях, где мы имеем существенную экономию на масштабах производства, деконцентрация приведет к дополнительному бремени для всех. Там, где такого рода экономия невелика, частные конкуренты склонны проникать на новые рынки и устранять тем самым (избыточные) прибыли». Стиглера цитирует Brozen, Concentration, Mergers, and Public Policy, pp. 391--392. Об изменении его взглядов рассказано там же, а также у Ричарда Познера в Industrial Concentration, p. 414.] На самом деле поведение ведущих фирм неодинаково в различных отраслях; но исследования зависимости между прибылями, долей рынка и концентрацией производства в разных отраслях показали, что, как правило, цены назначаются в соответствии с уровнем издержек у конкурентов и отклонения от такого подхода достаточно редки. Некоторые считали, что для объяснения более высоких прибылей в отраслях с высокой концентрацией производства Стиглеру было необязательно предполагать наличие явного сговора. Отталкиваясь от теории о связанности стратегии ценообразования (interdependent pricing theory), они утверждали, что в отрасли, где фирмы не могут повысить объем продаж за счет сокращения цен (поскольку другие продавцы немедленно снизят в ответ свои цены), цены будут в целом несколько выше конкурентного уровня—может быть, ненамного, но в любом случае объяснению подлежат небольшие различия.
Одним из следствий теории о связанности стратегии ценообразования является утверждение, что на рынках с высокой концентрацией производства фирмы реагируют на сокращение спроса снижением выпуска, а не цен, поскольку предвидят, что вслед за ними конкуренты также снизят цены, и в результате объем продаж не увеличится. Точно также на рост спроса они ответят увеличением не цен, но производства, поскольку им грозят серьезные убытки, если вслед за таким увеличением цен конкуренты немедленно не увеличат свои цены. Соответствующие факты были тщательно исследованы Филипом Каганом, работа которого финансировалась Национальным бюро экономических исследований. Он пришел к выводу, что в отраслях с высокой и с низкой концентрацией производства реакция на изменения спроса одинакова, поскольку и там и там первая реакция фирм на такие изменения заключается в изменении объемов запасов и производства, а уж только потом они прибегают к изменению цен [Senate Committee on the Judiciary, Subcommittee on Antitrust, Monopoly and Business Rights. «Prepared Statement of Philip Cagan», Mergers and Economic Concentration, pt. 1, 96th Cong., 1st sess., 25 April 1979, pp. 474--475], Другой вывод из теории о связанности стратегии ценообразования тот, что в отраслях с высокой концентрацией производства изменения цен происходят реже, но эмпирические факты опять-таки свидетельствуют, что частоты изменений цен в отраслях с концентрированным и малоконцентрированным производством различаются незначительно [P. David Quails, «Market Structure and Price-Cost Margin Flexibility in American Manufacturing, 1958--1970», FTC Working Papers N 1 (March 1977); and «Market Structure and Price Behavior in U.S. Manufacturing, 1972--1976», FTC Working Papers N 6 (March 1977)].
Из работы Кагана следует, что стратегия ценообразования резко различна в отраслях с формальными, организованными рынками и в большинстве других отраслей, но таких различий гораздо меньше между отраслями с большим и с малым числом фирм. Существует фундаментальное различие между потоками информации на организованных рынках, где изменения спроса отражаются в непрерывном изменении официальных цен, и на неформальных рынках, где (за исключением горнодобывающей и сельскохозяйственной промышленности) почти все фирмы вовлечены в продажу своих продуктов. На неформальных рынках фирмы обычно узнают об изменении спроса по увеличению (или уменьшению) продаж или заказов и по уменьшению (или увеличению) складских запасов—и эта информация обычно двойственна, поскольку не исключена возможность, что изменения наступили под действием не ценовых, а других конкурентных факторов. Прежде чем принимать собственные решения об изменении цен в ответ на сведения об изменении цен у конкурентов, приходится оценивать, в какой степени эти изменения соответствуют состоянию рыночного спроса. В отсутствии однозначного ценового индекса спроса фирмы на неформальных рынках реагируют на изменения объемов продаж и складских запасов следующим образом: сначала изменяют объем своего производства и запасов; затем начинают эксперименты с увеличением (уменьшением) объема продаж и ограниченным или временным сокращением цен, с изменением тактики рекламирования и другими тактическими ходами, и только когда ситуация со спросом делается вполне ясной, осуществляются общие изменения уровня цен. Вышеотмеченные факты свидетельствуют, что продавцы на малоконцентрированных рынках обычно реагируют на неопределенность неформальных рынков примерно так же, как продавцы на высококонцентрированных рынках—то есть сначала изменяют объем производства, затем запасов, а уж только потом—цены.
Эконометрический подход к вопросам монополии поднимает также проблему бухгалтерского учета инноваций. Здесь есть две принципиальные трудности. В экономической теории расходы на инновации рассматриваются как капитальные вложения. При подсчете прибылей фирмам следует вычитать из доходов отчисления на амортизацию по уже инвестированным в инновацию средствам, а не текущие инновационные расходы. В практике бухгалтерского учета, однако, расходы на инновации не капитализируются, а учитываются сразу как текущие расходы, и фирмы даже не пытаются оценить разумную величину амортизационных отчислений— а ведь никаких других данных в распоряжении экономистов нет. Другая трудность в том, что успешные инновации ведут к возникновению временной монополии, которая длится пока либо соперники не сумеют скопировать новшество, либо не истечет срок патента. На деле никто не оспаривает необходимости вознаграждать инновации из прибыли от такой временной монополии. Но как для фирмы, так и для отрасли трудно определить, какая часть прибыли может быть отнесена на счет инноваций. Многие предприятия получают часть доходов от продажи хорошо известных продуктов, а часть—от внедрения инноваций. Соединение на одном предприятии нового и традиционного производств и услуг затрудняет отнесение прибыли на счет инноваций. Отчасти трудность порождается невозможностью разделения совместных доходов и издержек, а отчасти инерционностью процессов: часть сегодняшних прибылей может быть следствием прошлых инноваций. Таким образом, нет ясного способа разделить прибыли от продажи знакомых продуктов, может быть, даже по завышенным ценам, и прибыли от инноваций. Мы также не можем стандартизировать отраслевые данные так, чтобы исключить доходы от инноваций. В результате, чтобы сделать осмысленными широкие межотраслевые сравнения прибылей в отраслях с высококонцентрированным и с малоконцентрированным производством или между фирмами с высоким и с малым рыночным весом, нам приходится принимать в высшей степени сомнительное предположение, что в среднем фирмы могут обеспечить себе большую долю рынка, будучи при этом не более инновационными, чем другие. [Различие между ставкой дохода в бухучете и аналитической ставкой дохода всегда порождало сомнение в экономической осмысленности изучения отношений между прибыльностью—рыночной долей—уровнем концентрации, в которых использовались данные бухучета. В одном исследовании был сделан вывод, что «вера в то, что эти различия достаточно невелики и позволяют с пользой опираться на бухгалтерские данные для аналитических целей, не имеет другого основания, кроме благих надежд». Franklin М. Fisher and John J. McGowan. «On the Misuse of Accounting Rates of Return to Infer Monopoly Profits», American Economic Review 73 (March 1983):
pp. 82--97.]
Следует припомнить, что отрасли с малым числом фирм представляют собой сравнительно малые сегменты большой экономической системы и что рассмотренные в предыдущих главах тенденции сдвигают нас в более конкурентный мир. К числу этих тенденций относятся процессы урбанизации и совершенствования транспорта, которые уже ликвидировали многие местные, региональные и даже общенациональные монополии, а также рост свободного остатка доходов (то есть доходов после удовлетворения всех первоочередных нужд), который делает межотраслевую конкуренцию более важной. Урбанизация, совершенствование транспорта и рост национального дохода совместно привели к увеличению размеров и сложности рынков, а в результате рыночные позиции все труднее защищать от натиска специализированных конкурентов. Такие организационные изменения, как появление торговцев массовыми товарами и диверсификация производителей облегчили новичкам вход на рынок и ограничили способность продавцов эксплуатировать уже завоеванные рыночные позиции. Возросшее предложение продуктов, произведенных за рубежом, в странах с совершенно иной структурой издержек также обостряет конкуренцию. Во многих отраслях важнейшей тенденцией было систематическое использование инноваций как орудия конкуренции. Вполне ясно, что события 1880--1914 годов не сделали монополистической экономику Америки. Судя по результатам межотраслевых исследований, отраслевая средняя намного ближе к конкурентному полюсу шкалы, чем к олигополистическому, так что даже отсутствует какое бы то ни было отклонение этой средней от конкурентного полюса шкалы. Не похоже, чтобы в результате событий 1880--1914 годов, приведших, правда, к сокращению числа фирм в некоторых отраслях, западная промышленность в целом стала менее конкурентной, чем до этого—если только мы учтем действие других тенденций, которые вели к обострению конкуренции.
Важность малых предприятий
Мы настолько привыкли думать, что западная экономика в целом, а в особенности экономика Америки подчинена большим предприятиям, что может удивить вопрос: почему большую часть американского хозяйства составляют относительно малые предприятия?
Простой ответ в том, что принадлежащие публике промышленные корпорации сами по себе ориентированы на использование высокотехнологичных, капиталоемких и трудосберегающих методов производства. Подход оказался вполне успешным: большая часть рабочей силы занята за пределами обрабатывающей промышленности. Долгосрочный упадок промышленного сектора был перекрыт ростом третичного— сектора услуг. В июне 1984-го года в обрабатывающей промышленности Америки было занято только 19,8% работников, а большая часть остальных—в сфере обслуживания. Крупнейшие и самые удачливые промышленные корпорации также и капиталоемки. Двести крупнейших фирм, совместно создающих 43% добавленной стоимости, дают работу только 31% занятых в обрабатывающей промышленности. Другими словами, только 6% работников в Америке занято на предприятиях двухсот крупнейших—если мерить размер величиной активов—корпораций обрабатывающей промышленности. В хозяйстве США действуют двенадцать миллионов товариществ и предприятий индивидуальной собственности; индивидуальных собственников и партнеров-совладельцев почти вдвое больше, чем наемных работников в гигантских корпорациях.
Большие промышленные корпораций, будучи капиталоемкими, организуют большую долю капитальных, но не трудовых ресурсов. Но ведь если судить по социальной значимости, по трудности организации и по доле в производстве, трудовые ресурсы намного важнее. Марксисты утверждают, что вся ценность создается только трудом. Для наших рассуждений не важно, вменять ли труду 100% произведенного при капитализме дохода, 70% или 75%; в любом случае хозяйственные предприятия в первую очередь поглощены организацией процесса труда, и гигантские корпорации здесь далеко не самые главные. Большие корпорации существуют, конечно, и за пределами обрабатывающей промышленности—в банковском и страховом деле, в розничной торговле и горнодобывающей промышленности, на транспорте, в системах связи и в сфере коммунального обслуживания. Но среди них лишь немногие могут быть сопоставлены с корпорациями обрабатывающей промышленности по числу работников или по величине активов. Западные предприятия очень разнообразны по размерам—от очень маленьких до очень больших. Если судить по тому, где осуществляется большая часть работы по производству и сбыту продуктов и услуг, то представление о господстве крупных, корпораций в экономике Запада—просто ошибка. Большие предприятия приспособлены для работы в обрабатывающей промышленности, на транспорте и в сфере коммунальных услуг, где операции становятся экономичными только при таком размахе, что любое предприятие в этих отраслях не может не быть крупным. Но все эти виды деятельности составляют не более четверти всей хозяйственной активности.
Заключение
Особенно уместны два вывода. Во-первых, эксперименты почти всегда лучше всего осуществлять с наименьшим, по возможности, размахом, чтобы подтвердить или опровергнуть идею; и экспериментирование настолько пронизало экономическую жизнь Запада, что большая часть хозяйственной деятельности не может не осуществляться в небольшом масштабе. Следует помнить, что рост предполагает изменение и приспособление и что значительная часть всей адаптивной деятельности осуществляется через создание новых предприятий, которые, по крайней мере в самом начале, бывают небольшими.
Во-вторых, фундаментальной характеристикой западной экономики была децентрализация—децентрализация власти и ответственности, а также ограничение роли управленческих иерархий теми ситуациями, где они явно выгодны. Сопротивление наращиванию издержек от делегирования полномочий не есть свойство только тех организаций, которые оказываются непосредственно в ведении правительственных планирующих и управляющих агентств; это сопротивление сказывается на всех уровнях экономики. Господствует подход, что нужно следить за балансом издержек и преимуществ иерархий. Из того факта, что в западных хозяйствах распространение получили сравнительно небольшие организации, следует, что преимущества иерархий перевешивают издержки сравнительно редко. Мощь тенденции к децентрализации постоянно недооценивают, если судить по обилию пророчеств о том, что, в конце концов, западная экономика окажется в руках нескольких капиталистов; эти пророчества звучат уже более ста лет, но до сих пор ничего такого не произошло.

10. Выводы и сравнения



Знание источников западного богатства может помочь нам понять, какого рода экономическая, государственная и социальная политика способна обеспечить продолжение экономического роста Запада, какого рода политика может способствовать росту менее развитых стран и какая политика может прекратить рост и привести к упадку. В этой главе мы можем исследовать всего лишь отдельные аспекты тенденций, которые способны так или иначе оказать воздействие на рост.
В первых трех разделах этой главы мы обсуждаем отношения между политикой и экономикой, предполагая, что государство заинтересовано в таком употреблении своей монополии на насилие, которое бы максимизировало богатство, извлекаемое им из экономической сферы. Возможны различные суждения о вероятности того, что политическая власть будет действовать в собственных же интересах, но, даже предполагая, что именно так она и будет действовать, есть основания усомниться в совместимости экспериментального метода, использованного Западом для обеспечения роста благосостояния людей, с новым господством политики над заново интегрированными сферами политической и экономической жизни. В четвертом разделе разбираются причины, по которым в западных экономических системах предприятия чаще принадлежат индивидуальным инвесторам, чем служащим этих предприятий.
В пятом разделе мы коротко обсуждаем проблему экономического сопоставления разных стран, а в шестом—некоторые альтернативные варианты политики, возникающие перед развивающимися странами, которые пытаются скопировать западные достижения.
Читатель почувствует, что мы поднимаем ряд важных социальных, моральных и политических вопросов, даже не пытаясь разрешить их. Поэтому необходимо пояснение.
В центре нашего внимания был единственный вопрос, важность которого признают многие: как повысить материальное благосостояние людей, измеряемое наличием у большинства людей возможности выбирать и формировать качество своей собственной жизни. В абсолютных терминах успех Запада в достижении этой цели до сих пор весьма скромен, но он одновременно грандиозен по сравнению с нынешними или прежними достижениями других обществ. Как Западу удалось стать иным, чем другие общества, чтобы достичь сравнительно высокого уровня материального благосостояния? По большей части это не возбуждало серьезных вопросов о ценности социальной справедливости, равенства и заботы об окружающей среде—просто потому, что все это не много значило для жизни обществ в прошлом, когда Запад постепенно становился иным, чем другие. Не было смысла рассматривать гипотезы, что отход от современных моральных ценностей сыграл существенную роль в достижениях Запада; на деле заметное изменение ценностей произошло как раз в результате материального успеха западного мира. Кроме того, вопрос о том, как Запад сделал это, казался достаточно загадочным и заслуживающим отдельного рассмотрения, поскольку возникал другой сложнейший вопрос: в какой степени западный подход адекватен собственным ценностям Запада и других обществ.
При описании западного пути развития мы прокомментировали одну из существеннейших моральных претензий, предъявляемых к западной модели роста, -- что-де материальное процветание было куплено ценой притеснения работников. Наш комментарий исходил из того, что если положение работников не ухудшилось, то не приходится говорить, что переход к капитализму им дорого обошелся. В начале XIX века была распространена мальтузианская точка зрения, что рост населения навечно обрекает рабочих на самое нищенское материальное положение, при котором всех их усилий будет достаточно только для воспроизведения себе подобных. Считалось твердо установленным, что роста капиталистического производства всегда будет мало, чтобы повысить благосостояние трудящихся классов. Оглядываясь назад, видишь, что в целом выигрыш работников был значительным, но, распределенный тонким слоем на многих участников, он легко ускользал от внимания тех, кто рассматривал мир через мальтузианские очки. Точно так же и Карл Маркс был уверен, что рабочие ничего не выиграли от перехода к капитализму, и считал это несправедливым. Он видел в совершенствовании производства результат преобразования индивидуального ремесленного труда в коллективное фабричное производство, где рабочие используют не принадлежащие им орудия труда для производства продуктов, которые также им не принадлежат. В самом процессе этого преобразования он видел несправедливость, и в главе 24 Капитала утверждал, что «магнаты капитала ...узурпируют и монополизируют все выгоды этого процесса превращения» [К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, 2-е изд., т. 23, с. 772]. «Все»—сказано слишком сильно, а замена на «некоторые» сдвигает вопрос о нравственном абсолюте в сферу относительного—«сколько».
Неоспоримо, что западные достижения открыли новые возможности для совершенствования и во многих других областях, в том числе и там, где возникают вопросы о социальной справедливости, равенстве и качестве окружающей среды. Но каждый стремящийся утвердить эти ценности должен понимать источники западных достижений, чтобы не отсечь в зародыше те возможности, на базе которых будущие поколения могли бы позволить себе еще более высокие притязания.
Политическая сфера
Возникшая в постфеодальном обществе автономность экономической сферы предполагала сходную автономность политической сферы. Следует несколько подробнее охарактеризовать функции, оказавшиеся за пределами хозяйственных отношений.
Кратчайшее определение правительства сводится к тому, что это есть притязание на монопольное применение насилия на некоторой определенной территории. В первом приближении ключевая проблема в отношениях между теми, кто владеет вооруженными силами, и теми, кто целиком занят хозяйством, сводится к разделу произведенного дохода. [Исторический анализ, построенный на концепции равновесия между военной элитой и экономическим сектором см.: William H. McNeill, The Pursuit of Power (Chicago: University of Chicago Press, 1982).] В западных странах политический и религиозный символизм, настолько разработанный, что сам по себе достоин отдельных исследований, одновременно приукрашивает и скрывает подспудную связь гражданских и военных властей. Западные исследователи обычно относятся к этой плодотворной политической проблеме—как штатским лидерам установить и удержать контроль над военными, -- как если бы ее не существовало не \только в системе политических символов, но и в реальности. Даже беглый взгляд на историю латиноамериканских государств показывает, сколько близорукости в таком простодушии. Даже в средние века военные предоставляли штатским чиновникам такие правительственные функции, как добывание денег—посредством налогов, займов или продажи хартий и отправления правосудия в королевских судах. Когда на смену феодальному ополчению пришли профессиональные армии, английские и французские короли-солдаты, которые лично водили войска еще при Агинкурте в 1415 году, а в Англии еще позднее, во время войны Алой и Белой розы, уступили место монархам, искусным скорее в политике, чем в бою, таким как Людовик XI, король Франции с 1461 по 1483 год, Мария и Елизавета в Англии в следующем столетии. Гражданские монархи и гражданские чиновники взяли на себя взыскание средств с хозяйственного сектора и содержание и оплату вооруженных сил, получая взамен послушание военных и право производства в высшие армейские чины. Несомненно, что такое разделение труда устраивало военных почти в той же степени, что и гражданских. Таким образом, те, кто занимался извлечением правительственных доходов из хозяйственного сектора, использовали деньги на покупку послушания профессиональных армий и благодаря этому получили возможность распоряжаться действиями военных в большинстве случаев, в том числе, когда приходилось иметь дело с хозяйством и другими секторами общества, за исключением собственно военных вопросов. Гражданские чиновники осуществляли и административное управление государством, и со временем становились все более и более заинтересованными в изъятии средств из хозяйственного сектора не только для непосредственной поддержки вооруженной основы своей власти, но и для других целей. Во Франции даже раньше, чем в Англии, королевские доходы использовались для организации общественных работ, для развития промышленности и вовлечения земельной аристократии в блистательную и роскошную жизнь королевского двора в Версале, подальше от их прежней жизни феодальных магнатов, держателей значительной политической власти. Позднее рост демократических политических институтов сделал урну для голосования непосредственным источником политической власти и создал механизм приобретения и удержания власти—направлять средства на субсидирование интересов разнообразных политических групп. Отношения между сферами политики и экономики можно анализировать методами политической теории или методами экономической теории. Фредерик К. Лейн предложил краткую версию экономического анализа:
Военная специализация появилась очень рано в истории разделения труда, и воины очень рано организовались в большие предприятия. Преимущество в масштабах было очень важным для осуществления насилия, особенно когда приходилось конкурировать с соперничающими предприятиями по использованию насилия, или основывать территориальную монополию. Для экономического анализа правительственной власти этот факт является основным: отрасль, управляющая насилием, использующая насилие, являлась естественной монополией, по крайней мере, в территориальном аспекте. Внутри определенных территориальных границ монополия делала предоставление такого рода услуг намного более дешевым... Монополия на использование силы на компактной территории позволяла предприятиям, производящим защиту, усовершенствовать свою продукцию и производить ее с меньшими издержками. [Фредерик Лейн написал ряд статей, в которых функция защиты трактуется как услуга, предоставление которой может быть проанализировано обычными средствами экономической теории. Цитируется статья: Frederic С.Lane, «Economic Consequences of Organized Violence», Journal of Economic History 18 (1958): pp. 401--417, reprinted in Venice and History: The Collected Papers of Frederic C. Lane. Edited by a committee of colleagues and former students (Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1966), pp. 412--428.]
С точки зрения экономической теории можно предполагать существование некоторого максимума в пропорциях раздела произведенного дохода между держателями политической власти и самим хозяйственным сектором: уровень экспроприации, за которым дополнительные изъятия ведут к сокращению доходов политической сферы.
Поиск этого максимума начинается с наблюдения, что некоторые правительственные услуги увеличивают произведенный доход, за вычетом соответствующих издержек, и что изъятия средств для оплаты этих услуг не оказывают негативного влияния на объем производства. Хозяйственный сектор требует, например, защиты от бандитизма и упорядочения методов разрешения своих внутренних конфликтов, и в той мере, в какой правительственные услуги обходятся дешевле, чем, если бы их взял на себя сам хозяйственный сектор, они благоприятствуют росту производства. С другой стороны история свидетельствует, что монопольные держатели вооруженной власти стремились извлекать средства существенно превосходившие издержки на предоставление или приобретение защиты. Правительства оказывают влияние на экономический рост через созданные и поддерживаемые ими права собственности [см.: Frederic С. Lane, «The Role of Governments in Economic Growth in Early Modem Times», Journal of Economic History 35 (March 1975): pp. 8--17; and Douglass C. North and Robert Paul Thomas, «Discussion», ibid., pp. 18--19]. Например, люди не очень склонны вкладывать средства в дорогостоящие предприятия, если нет уверенности, что плоды инвестиций достанутся инвестору. Вопрос о правах собственности не сводится к простой охране законности и порядка: проблема, скорее, в том, чтобы так сформулировать законные права и обязанности, чтобы выгоды и издержки хозяйственных действий доставались по возможности тому, кто действует. Хотя при хорошем исполнении эта услуга создает значительные экономические преимущества, издержки на нее невелики, и правительство, которое взимает за это значительные суммы, просто реализует возможности, создаваемые монополией силы.
Поощряя торговлю, правительство также вносит вклад в увеличение производства. Мы уже затрагивали вопрос о важности торговли для экономического роста. Норт и Томас обобщили ее свойства как источника богатства:
Сам процесс торговли порождает богатство, поскольку блага переходят от одного, который ценит их меньше, к другому, который ценит их больше. Обе стороны добровольного обмена улучшают свое положение. Более того, существование торговли делает возможной специализацию и сокращает издержки изобретений и инноваций, что, в свою очередь, увеличивает богатство общества. ... Если торговля возможна, на обеспечение средств к существованию потребуется меньше ресурсов, чем в ее отсутствии. Со времен палеолита человек улучшал свой экономический удел с помощью торговли. Краеугольным камнем серьезного изучения экономического прошлого людей должны быть выгоды торговли. [North and Thomas, «Discussion», p. 18]
Правительства участвуют во множестве благоприятных для торговли начинаний: от выпуска денег, используемых как средства обмена, до стандартизации продуктов, содержания гаваней, маяков и строительства дорог.
Четвертая разновидность правительственного участия в хозяйственной жизни— это содержание школ и университетов, которые поднимают образовательный уровень рабочей силы и через это способствуют росту производства. Правительственные поборы могут негативно повлиять на хозяйственную деятельность, когда политический сектор изымает средства на виды деятельности, не имеющие отношения к хозяйству. Кроме того, правительство обременяет хозяйство отчасти за счет издержек регулирования, налагаемых на хозяйственную жизнь государством. Такие формы регулирования, введенные с ориентацией на благо одного сегмента общества, могут ложиться дополнительным бременем на другие сегменты. Кроме того, избыточное регулирование может стать причиной торможения экономического роста. Благодаря своему контролю над армией политические власти имеют возможность присваивать какую угодно долю произведенного продукта, и, если эта доля окажется чрезмерной, им придется испытать некоторые негативные последствия [Richard Bean, «War and the Birth of the Nation State», Journal of Economic History 33, № 1 (March 1973): pp. 203--221]. Общее производство может сократиться, при этом часть производителей могут перейти под юрисдикцию менее требовательного государства, а результатом будет относительный рост военной мощи этого менее требовательного государства. Отсюда вовсе не следует, что существует исчислимый уровень правительственного изъятия, при котором богатство держателей политической власти делается наибольшим, так что большее или меньшее изъятие отзовется сокращением правительственных доходов. Помимо трудностей такого рода вычислений, допустимый максимальный уровень явно больше в краткосрочной перспективе, чем в длительной. Западный опыт свидетельствует, что, когда речь не идет о ситуации войны, само представление об уровне изъятия есть концепция почти исключительно краткосрочная: правительство, забирающее у хозяйственного сектора меньше, чем само вносит в общее производство, через одно-два поколения вполне может начать получать доходы большие, чем правительство, которое изымает из своего хозяйственного сектора существенно больше.
Экономисты привыкли полагать, что существуют некие внешние пределы производства, достигаемые при наиболее благоприятных условиях, известных технологам и экономистам. Мы рассматривали предельные ограничения на возможности правительства присваивать плоды произведенного экономикой: падение производства по мере того, как изымаемая правительством доля дохода все больше превышает оказываемые им услуги, пока не наступает теоретический предел, когда держатели политической монополии на насилие не дойдут до полной экспроприации производимого дохода, что влечет за собой нулевой объем производства, нулевые поступления в бюджет, прекращение снабжения войск, а значит—политический и социальный хаос. В действительности постфеодальные западные правительства лишь изредка доходили до крайностей в отношениях с хозяйственным сектором. Как и сегодня, политиками руководило желание добиться роста материального благосостояния, но при обоюдном согласии, что взносы политического сектора будут состоять в содействии торговле и производству, а не в усилении государственного контроля или простом захвате торговли и производства. Благодаря этому существовала ориентация скорее на сотрудничество, а не на конфронтацию, и лидеры политической и хозяйственной жизни часто заключали взаимовыгодные союзы. [Для примера см. McNeill, «Intensified Military-Industrial Interaction, 1884--1914», chap. 8, in his Pursuit of Power, pp. 262--306.]
После Великой депрессии и второй мировой войны отношения между политическим и хозяйственным секторами стали менее деловыми и более конфронтационными— главным образом из-за того, что у политиков изменилось понимание ситуации. Почти по всему миру шли эксперименты с полным поглощением хозяйственной жизни политикой, и демократические общества Запада приняли вариант политики, ориентированной на групповые интересы, в которой власть попала в руки достаточно больших, способных выбрать себя на властные позиции коалиций, нацеленных на то, чтобы за счет всего остального общества создавать благоприятные условия для своих участников. Аргументы в пользу консолидации экономики и политики, оправдывающие притязания коалиций интересов, может быть, и не лишены достоинств, но эти достоинства трудно оценить без отказа от собственных убеждений. Скептики склонны видеть в этих аргументах призыв к переходу от демократии к клептократии (власть воров—прим. переводчика), другие видят в этом переход от системы, основанной на алчности, к справедливому обществу. Как бы то ни было, в предыдущих главах этой книги мы развили аргументы в пользу того представления, что воздействие такого рода политики на материальное благосостояние населения, в том числе (и даже в первую очередь) на положение многих официальных подопечных этой системы, будет негативным.
Хотя тенденция к расширению роли государства бесспорна, история дает множество примеров того, как бесследно исчезают приливы всяких движений, и есть основания полагать, что и с этой будет так же. Демократия позволяет участникам хозяйственной жизни воспротивиться консолидации экономики и политики, восстать против власти коалиций групповых интересов. Кроме того, и в тоталитарных, и в демократических обществах есть древние возможности выразить свой протест с помощью миграции, уклонения, контрабанды, черных рынков и пр. В мире, разделенном на национальные государства, возможно и то, что положительный пример обществ, не слишком сильно обирающих хозяйственный сектор, и отрицательный пример других, поступающих наоборот, породит политические аргументы, которые не удастся игнорировать, даже если у правительства будет полный контроль над средствами информации.
Вполне реалистично предположение, что преувеличенная вера в возможность правительств увеличить материальное благосостояние создала больше беспорядка и смут в политике, чем в хозяйственной жизни. Существовавшая в XIX веке автономия хозяйственных отношений отражала разделение труда между властью политической и экономической, которое должно представляться современным политическим лидерам почти идиллией, потому что сами они опутаны неисполнимыми экономическими обязательствами, от которых нельзя отказаться, и задавлены своей неспособностью обеспечить финансирование и управление традиционными правительственными функциями. Попытки управлять хозяйством влекут усиливающиеся год за годом чувства бессилия и никчемности, которые должны, в конце концов, истощить энергию, инициативу и нравственный потенциал лидеров. Может быть, в том, что социалисты Западной Европы уже переопределяют социализм так, что в результате сокращаются их личная вовлеченность и ответственность за управление производством и распределением, сказывается молчаливое признание этих трюизмов. Будущее покажет, что это на самом деле—случайное отклонение или начало новой тенденции.
Организационные эксперименты и политика
Характерное для западного капитализма обилие организационных моделей не случайно возникло в период значительной огражденности хозяйственной жизни от политического вмешательства. Похоже, что существует упорная несовместимость политических и экономических критериев организации. Многие инновации, доказавшие свою полную экономическую эффективность, наталкивались на попытки объявить их незаконными: акционерные компании, универсальные магазины, пересылка товаров по почте, цепь однотипных магазинов, тресты, вертикально интегрированные предприятия, банковские отделения, конгломераты, транснациональные корпорации. В то же время некоторые формы организации, которые имели только слабые признаки экономического успеха, получали политическую поддержку при явной обременительности для экономики. Так обстояло дело с кооперативами, с некоторыми формами финансовых институтов, а в Западной Европе и Японии с малыми фермами и небольшими розничными магазинами. Общая причина враждебных политических реакций на организационные инновации укоренена в демократической политике. Как правило, на первых порах организационная инновация приносит значительные выгоды малому числу инициаторов и всей совокупности потребителей, но при этом каждый отдельный потребитель получает немного. Одновременно она угрожает благополучию ряда людей, приверженных сохранению статус-кво. Чем важнее инновация для потребителей в целом, тем серьезнее она угрожает существующим фирмам и их служащим, и тем вероятнее они сорганизуются для политического противодействия. По политическим критериям вполне разумно благоприятное отношение к требованиям малых групп, потребности которых столь сильны, что они способны сорганизоваться и работать для достижения своих целей, даже если это идет в ущерб большим группам, заинтересованность которых не столь велика, чтобы организовать сопротивление. В командных экономиках организационные инновации сталкиваются с особыми политическими препятствиями. Организационные инновации почти по определению представляют собой изменения в распределении власти и ответственности внутри организации. В командных экономиках следует ожидать, что такие изменения натолкнутся на самое деятельное противодействие, разве что они будут направлены на увеличение власти и ответственности тех, кто уже находится у власти.
Другой причиной различий между политическими и экономическими критериями инноваций является то, что процесс принятия политических решений, по крайней мере, в демократиях, очень вербализован. Вербальный метод принятия решений предполагает продолжительные обсуждения, постановку все новых экспериментов для взвешенной оценки издержек и выгод, столкновение суждений экспертов, обращение раз за разом к разным политическим властям, каждая из которых может воспрепятствовать изменениям, призывы к переосмыслению и другие знакомые упражнения в правовой казуистике и искусстве принятия решений. Даже если бы в политике и на рынке действовали одинаковые критерии, общество, задерживающее внедрение инноваций на период достижения политического согласия, будет все больше и больше отставать от общества, которое этого не делает. Но критерии и не могут быть одинаковыми, поскольку метод вербального принятия решений—это не просто процедурный прием. Он предполагает, что преимущества инновации достаточно понятны и предсказуемы, так что их можно сформулировать заранее и с такой убедительностью, что никакие эксперименты и не понадобятся. Сомнительно, чтобы многие из важнейших организационных инноваций Запада (или любого другого общества) смогли преодолеть политическое сопротивление при таких критериях. При всех достоинствах политических методов принятия решений, их внедрение в сферу хозяйственных отношений обернулось бы чрезмерно дорогостоящим замедлением экономического роста Запада.
Организационные эксперименты, сыгравшие большую роль в развитии западных экономических институтов, были экспериментами весьма особого рода—они были ориентированы на прибыльность предприятий, действующих на капиталистическом рынке. Предприятия принимали или отвергали предлагаемые организационные изменения в соответствии со своими оценками ожидаемых издержек и продаж. Изменения приживались и распространялись, если внедрившие их предприятия выживали и росли, как и бывает с прибыльными предприятиями на капиталистических рынках. Благодаря этому успешные эксперименты сами себя тиражируют: они замещают прежние формы организации без задержки на словесные дебаты. Когда вместо провала или успеха организационного эксперимента возникают политические критерии, вероятность внедрения новых форм организации и устранения прежних резко уменьшается.
Сравнивая две экономические системы, одну, в которой используется рыночный подход к принятию или отклонению организационных нововведений, и другую, в которой используется политический метод обсуждения и доказывания, нельзя не отметить, что последняя обречена на отставание в процессе внедрения новшеств, и будет нередко отвергать все то, что способно повысить уровень материального благосостояния.
Организационные эксперименты после 1914 года
Не стоит предполагать, что с появлением принадлежащей публике корпорации организационные эксперименты прекратились. Процесс организационного экспериментирования редко порождает что-либо столь же важное, как принадлежащая публике корпорация, но он никогда и не прекращается полностью. Многофилиальные корпорации, конгломераты и поглощения—это все недавние, возникшие после 1914 года организационные эксперименты, и сравнительно успешные.
Организация больших промышленных корпораций претерпела значительные изменения между 1920 и I960 годами, когда стало обычным разделение принятия стратегических решений и стратегического управления и оперативного контроля и управления. [Оливер Вильямсон (Oliver Williamson, «Organizational Form, Residual Claimants, and Corporate Control», Journal of Law & Economics 26 (June 1983): pp. 351--366) отдает честь осознания этого изменения и его важности Альфреду Чандлеру (Alfred D. Chandler, Strategy and Structure (Cambridge: MIT Press, 1962). Вильямсон отмечает, что хотя деловая практика такого разделения управленческих функций на сорок лет опередила соответствующее развитие организационной теории, сейчас можно истолковать ее в терминах У. Эшби, показавшего, «что все адаптирующиеся системы, обладающие способностью качественно и количественно варьировать реакции, должны характеризоваться наличием двойной обратной связи. Количественные отклонения регулируются через первичную цепь обратной связи (через оперативное управление), в рамках наличествующих правил принятия решений. Качественные отклонения предполагают более длинную цепь приспособительных реакций, в ходе которых во второй (или стратегической) цепи обратных связей вырабатываются новые правила». («Organizational Form», pp. 353--354)] Функции управления были «децентрализованы» и переданы более или менее автономным подразделениям материнской корпорации. Отсюда было уже сравнительно недалеко до «концепции фирмы как управляющей структуры, а не как производственной функции». Вильямсон предполагает, что именно эта концепция привела к идее предприятия как конгломерата, которая начала реализовываться в 1960-х годах. С его точки зрения, в конгломерате «полезно видеть эволюционное уточнение концепции управления, сводящееся к тому, что организационные принципы, обеспечивающие контроль управленческих решений и оперативную интеграцию изначально многофилиальной структуры, были распространены на управление вновь приобретенными активами» [Williamson, «Organizational Form», pp. 362--363]. Поглощение корпораций стало значимым фактором в оперативном и финансовом управлении корпорациями в 1970-х годах, примерно через десять лет после развития конгломератов. Поглощение стало возможным благодаря тому, что фирмы, создавшие действенные «структуры управления», нередко были уверены, что способны контролировать новые, приобретенные на открытом рынке, подразделения фирмы столь же эффективно, как и уже существовавшие. Поглощения проходят тот же путь развития, что и все значительные организационные инновации. Они уже породили споры, результат которых, видимо, будет зависеть от того, будут ли они разрешены политическими форумами или рынками. Результатом тактики поглощений уже стали изменения в организации предприятий: директораты начали дополнять уставы корпораций положениями (bylaws), которые предотвращают увольнение дирекции новыми собственниками и, таким образом, существенно уменьшают зависимость менеджеров от акционеров. Такие корпорации конкурируют на фондовых рынках с другими, менеджеры которых не столь хорошо укрепили свое положение, и их относительный успех поможет прояснить давнишние вопросы о значении и роли контроля со стороны акционеров.
Филиальная форма организации, конгломераты и поглощение через скупку контрольного пакета акций—представляют собой этапы развития организации сравнительно большой принадлежащей публике корпорации. Они входят в главную традицию организационных инноваций, в том смысле, что им активно противостоят те, кто уже обладает политической и экономической властью. Самыми поразительными новшествами в организации предприятий меньшего масштаба были лицензионные (franchise) системы и «хай-тех» корпорации. Лицензионные системы более важны, поскольку в их рамках работает большее число людей. Они сочетают преимущества низких издержек на делегирование полномочий— собственник сам управляет предприятием—с низкими информационными издержками на сбыт на общенациональном рынке.
«Хай-тех» корпорации, имеющие целью эксплуатацию новых технологий, управляются учеными или инженерами и финансируются готовыми к риску инвесторами. Как форма организации, такие корпорации представляются идеально пригодными для уменьшения социального риска экспериментов по внедрению новых технологий. У них есть все стимулы, чтобы найти выгодные сферы применения таким технологиям, и вместе с тем издержки от неизбежных неудач не могут быть умножены стремлением бюрократов прикрыть провал вливанием денег, вместо того, чтобы честно признать неудачу.
Возникновение «хай-тех» корпораций является аспектом осознанной и обоснованной в последние годы деловой стратегии, -- поиска ниш. Мы уже отмечали, что множество малых предприятий нашли свои ниши в американском хозяйстве, и нередко в тех же отраслях, в которых господствуют очень большие предприятия. В более широком смысле, продолжающиеся организационные эксперименты воздействуют не просто на судьбу отдельных фирм, но на структуру капиталистической экономики в целом. Экспериментирование отдельных фирм складывается в постоянно меняющиеся ответы на вопросы о том, чем определяется существование рынка или отрасли; распределение фирм, обслуживающих рынок, по размеру; пучки функций, которые должны присутствовать в деятельности этих фирм—от поставки сырья до розничной торговли. И когда мы пытаемся анализировать основные системы национального хозяйства, от транспортной сети до распределения продуктов питания, мы обнаруживаем, что непрерывные организационные эксперименты фирм, образующих эти системы, и их потребители воздействуют на организацию и функционирование самих систем. Предприятия, принадлежащие инвестору, и кооперативы Уже более ста лет кооперативы претендуют на роль альтернативы капиталистической собственности на предприятия. Для тех, кому не по душе как капитализм, так и эксцессы реального социализма, так же как и для тех, кто просто устал от противоборства труда и капитала, кооперативы представляются выходом из положения. Перед первой мировой войной в Германии и в скандинавских странах даже часть тех, кто считал себя марксистами, видели в кооперативах наиболее вероятный путь к социализму.
Если мы правы, считая, что свобода образования новых предприятий является фундаментальнейшей характеристикой западной системы хозяйствования, тогда следует ответить на исторически и логически интересный вопрос: почему, несмотря на легкость образования кооперативов, подавляющее большинство предприятий принадлежат инвесторам? Почти повсеместно кооперативы получают правительственные субсидии или в прямой форме, или в виде налоговых льгот; пенсионные и профсоюзные фонды располагают значительными капиталами, которые могут быть использованы для создания кооперативов. Почему же кооперативная форма организации не используется намного шире, чем сейчас? Ответы на эти вопросы различны для больших и малых предприятий. Для больших предприятий правдоподобное объяснение заключается в том, что принадлежащие публике корпорации, с легко продаваемыми и покупаемыми акциями, имеют более дешевый доступ к капиталу и более эффективно контролируют организационные издержки, чем предприятия, в которых доля в собственности может принадлежать только служащему, менеджеру, поставщику или потребителю. Кроме того, само привязывание права собственности к статусу потребителя, поставщика или служащего далеко не каждому покажется идеальным способом обеспечения стратегической гибкости и распределения рисков. Для малых предприятий преобладание случаев, когда собственность принадлежит инвестору, может быть объяснено большей легкостью формирования предприятий, принадлежащих инвестору-менеджеру-учредителю, по сравнению с ситуацией, когда нужно обеспечить участие группы служащих, поставщиков или потребителей. Несколько дальше мы подробнее рассмотрим эти моменты.
В терминах теории организации предприятие или фирма в общем случае представляют собой отношение между менеджерами, распорядителями капитала, служащими, потребителями и поставщиками. [Рассмотрение покоится на модели фирмы Барнарда-Саймона, развитой для ситуации, описываемой в работе James G. March and Herbert A. Simon, Organizations (New York: John Wiley & Sons, 1958), chap. 4, pp. 84--111. См. также выше в главе 6 раздел «Инкорпорация кооперативов и неприбыльных предприятий».] Отношение это в основе своей является сотрудническим, кооперативным в том смысле, что все группы участников рассчитывают на выгоду от кооперации с остальными участниками. Эти выгоды представляют собой продукт совместной деятельности всех групп участников, и, как во всех случаях совместной деятельности, здесь отсутствует бесспорно справедливый способ выделить долю каждого участника. Это вносит в отношения элемент конфликта. В теории рыночная система разрешает конфликт, предоставляя каждому участнику ту часть, которой можно его привлечь к делу, и величина этой части зависит от имеющихся у остальных участников альтернатив. Функция управления включает переговоры об условиях участия в деле с инвесторами, служащими, поставщиками и потребителями. Для организации предприятия решающим фактором является то, что поток денег почти никогда не обеспечивает точного равенства между поступлениями от потребителей и выплатами другим участникам. Универсальным решением стало принудительное уравновешивание, то есть соглашение о том, что одна группа участников будет получать в возмещение своего участия остаточный доход, возникающий после того, как все остальные участники получили положенное им по контракту. Этот остаточный доход может представлять собой либо весь доход этой группы, как в случае с держателями обычных акций, либо часть дохода, как в кооперативах. В соответствии с обычным определением только группа владельцев имеет право на получение остаточного дохода.
Это вывод огромной практической значимости, так как он определяет отбор менеджеров на предприятии. По очевидным практическим причинам, право на остаточный доход включает право выбирать менеджеров. Управленческие решения решающим образом определяют величину остаточного дохода, и крайне маловероятно, что контракт, по которому одна группа входит в дело в обмен на право получения остаточных прибылей, а группа с противоположными интересами получает право выбирать менеджеров, будет добровольно одобрен первой группой. До сих пор эта связь между правом на получение остаточной прибыли и правом отбора менеджеров подчеркивалась недостаточно просто потому, что традиционно оба права воспринимались как составляющие единого права собственности, и при этом не осознавалось, что источники обоих прав имеют существенно разные истоки в условиях соглашения между участниками предприятия. Стоит добавить, что при социализме право на остаточную прибыль и право назначать менеджеров столь же нераздельны, как и при капитализме. В советской версии социализма оба права принадлежат государству. В югославском варианте государство получает фиксированный доход за предоставление капитала и оборудования, а оба права принадлежат служащим.
В целом существуют шесть форм собственности и пять возможных типов кооперативов, различающихся тем, что право собственности может принадлежать управляющим, инвесторам, поставщикам, служащим, потребителям или государству. Единственная отличительная черта кооперативов, принадлежащих инвесторам, заключается в том, что здесь участие в собственности свободно отчуждаемо, и покупателем этой доли может быть кто угодно: менеджер, служащий, потребитель или поставщик предприятия. Однако кооперативы других типов могут получать капитал с помощью облигаций или других форм фиксированных кредитных обязательств, включая даже привилегированные акции, дивиденды по которым выплачиваются до выплаты каких-либо дивидендов группе собственников. Таким образом, хотя свободная продаваемость акций может обеспечить более дешевый доступ к капиталу, по обсужденным в главе 7 причинам получить преимущества от продаваемости акций можно и в условиях, когда доход по акциям не связан с остаточным доходом предприятия. Следует только иметь в виду более тонкий момент, что издержки на капитал, состоящий из долговых обязательств (право на фиксированный доход) и обычных акций (право на остаточный доход) меньше, чем когда капитал состоит из ценных бумаг только одного вида. Получается, что возможность свободной продажи прав на получение доли остаточного дохода должна обладать некоторыми финансовыми преимуществами для капиталоемких предприятий. Впрочем, очень часты случаи, когда не являющиеся капиталоемкими малые и средние предприятия также принадлежат инвесторам.
Продаваемость акций является также механизмом контроля риска делегирования полномочий. Привлечение и удержание инвесторов, а значит, и выживание предприятия, в значительной части зависят от рыночного спроса на ценные бумаги корпорации. Хотя спрос на акции зависит от множества причин, прошлые и ожидаемые показатели прибыли и роста обычно достаточно сильно влияют на курс ценных бумаг, чтобы дать директорам и главным менеджерам стимул избегать лишних расходов и беззаботных решений. Директора и менеджеры также заинтересованы в хорошем мнении экспертов по ценным бумагам, брокеров и профессиональных торговцев, коллективное мнение которых о перспективах развития корпорации и о качестве управления ею непосредственно определяет рыночный курс акций. Любой уважающий себя директор или менеджер корпорации будет отрицать, что для контроля над риском делегирования полномочий он нуждается в этих стимулах, но при этом согласится, что для некоторых других это полезно. Большие кооперативы, вроде компаний по взаимному страхованию жизни, сберегательных банков и больших кооперативов поставщиков и потребителей, легко попадают под контроль несменяемого совета попечителей, которые ответственны только перед самими собой, что повышает вероятность того, что издержки делегирования полномочий здесь контролируются не столь решительно, как в принадлежащих публике корпорациях. Но и это не объясняет большей распространенности инвесторской собственности на малых предприятиях, служащие или потребители которых могли бы контролировать работу менеджеров более эффективно.
Похоже, что для предприятий не столь крупных, чтобы принять форму открытого акционерного общества, лучше подходит другое объяснение. Для человека, размышляющего о создании нового предприятия, фирма, принадлежащая инвестору, представляется более легким проектом, и она привлекательнее для инвестора, чем другие формы. Проделанный Манкуром Олсоном анализ трудностей создания организаций, когда выгоды не оправдывают хлопот и расходов организатора, приложим к учреждению кооперативов [Mancur Olson, The Logic of Collective Action (Cambridge: Harvard University Press, 1965)]. Брокерские дома, учреждающие взаимные инвестиционные фонды в ожидании больших доходов и комиссионных от управления ими, представляют собой исключение, не сравнимое почти ни с чем в кооперативном секторе. Для сравнения, учредитель предприятия, принадлежащего инвестору, может получить значительную прибыль в случае успеха предприятия, просто оставив себе часть или всю предпринимательскую долю. Поэтому можно предполагать, что большее число больших или малых принадлежащих инвесторам предприятий выживет просто потому, что гораздо большее число их будет создано.
Другое возможное объяснение в том, что легче управлять предприятием на благо инвесторов, чем на благо любой другой группы возможных участников. Интересы инвесторов более согласуются между собой, чем у кого-либо еще. В самом деле, причины для конфликта между инвесторами почти ничтожны, если сравнить их с потенциалом конфликта между служащими, относительный вклад которых в совместный продукт почти невозможно определить, тем более что дезинформация в этой сфере очень популярна. Для служащих лучше предоставить распределение своих доходов и поощрений постороннему, не имеющему пристрастий к какой-либо группе служащих, даже если он будет предубежден против всех наемных работников в целом, чем передать это право в руки профсоюза или совета наемных работников предприятия. Хотя желательность того, чтобы согласованием конкурирующих притязаний на долю в фонде оплаты труда занимался посторонний посредник не обсуждалась, здесь может быть причина того, почему работники и их профсоюзы не занимались более активно созданием кооперативов.
Есть и другая возможная причина, о которой говорилось в главе 7. В постоянно изменяющемся мире, может быть, не столь уж разумно одновременно инвестировать и свою карьеру (свой человеческий капитал) и свои личные сбережения в одно и то же предприятие. Сторонники собственности наемных работников на средства производства, в том числе наниматели, активно пытающиеся продавать акции собственным работникам, редко упоминают о важности диверсифицировать риск, чтобы не попасть в положение сталелитейщиков, которые обнаружили, что их рабочие места исчезают одновременно с сокращением доходов компаний и, соответственно, с падением цен на их акции. Короче говоря, если уж рабочим следует платить столько, чтобы они смогли оставить статус пролетариев ради положения собственников, им следует настоятельно порекомендовать не вкладывать средства в бизнес своего нанимателя, а подыскать другие формы вложений. Та же самая потребность в диверсификации подталкивает основателей и владельцев преуспевающих фирм к их акционированию. Это также помогает объяснить, почему менеджеры не выкупают свои компании чаще, чем они это делают. Югославская экономика экспериментировала с вариантом кооперативов наемных работников, где работники выбирали менеджеров принадлежащих государству предприятий. Факты свидетельствуют, что кооперативы наемных работников создают целый ряд ошибочных стимулов. Так, существуют стимулы: увеличивать текущий доход работников за счет высоких цен, что ведет к ограничению производства; ограничивать прием новых работников, чтобы не увеличивать число претендующих на долю в прибыли; отдавать предпочтение капиталоемким методам производства перед трудоемкими, даже когда есть безработица; получать капитал в кредит, вместо того чтобы вкладывать в дело собственные доходы. Работники предпенсионного возраста особенно противятся реинвестиции доходов, поскольку им не дождаться выгод от реинвестирования. [Более подробное рассмотрение югославского опыта и опыта предприятий, принадлежащих наемным работникам см.:
John M. Montias, The Structure of Economic Systems (New Haven: Yale University Press, 1976), pp. 236--242.]
Кроме того, хотя рабочая собственность стимулирует рост групповой производительности, со стимулами для отдельных работников все не так уж ясно. Отдельный работник может подсчитать, что если он лично не будет уж очень стараться, вряд ли работающие рядом будут на него в сильной претензии, а связь между его усердием и успехом всего предприятия слишком незначительна, чтобы принимать ее во внимание. Давление со стороны коллег может заменить надзор со стороны менеджеров, но оно может работать и в другом направлении, особенно на предприятиях со многими отделениями, где группы коллег составляют только малую часть занятых.
В поисках объяснения того, почему подавляющее большинство предприятий принадлежат инвесторам, мы, пожалуй, чрезмерно сконцентрировались на преимуществах этой группы собственников и на недостатках всех других. Выживание некоторых предприятий, принадлежащих другим группам собственников, свидетельствует, что при каких-то обстоятельствах их преимущества перевешивают их же недостатки. Стимулы наемных работников, ставших владельцами собственного предприятия, хорошо известны, хотя и не бесспорны. Потом, многие кооперативы воодушевляет уверенность, что их члены (потребители, служащие, фермеры и т.д.) должны были противостоять экономическим силам, способным навязать нечестные условия торговли. Таким образом, кооперативы представляют собой форму само-помощи для тех, кто считает, что на рынке ему противостоят монополисты. Даже когда такое представление ошибочно или когда было бы дешевле иметь дело с монополией, члены кооператива могут компенсировать дополнительные издержки чувством гордости за то, что они не дают себя в обиду. В экономике с безличными рынками, деятельность которых редко бывает прозрачна, доступность такой формы само-помощи очень важна. Кооперативы часто кажутся антикапиталистическими организациями, но в каком-то смысле они воплощают самую сущность капитализма, поскольку позволяют сравнительно небольшим группам стремиться к своим, независимо выбранным целям. Стоит лишь чуть задуматься, чтобы понять, насколько несовместима кооперативная само-помощь с целями плановой или командной экономики.
Сравнение форм организации
Мы пытались найти объяснение экономическому росту Запада в его же экономической истории. После 1917 года история социалистической экономики поставляет материал для сравнений, позволяющий еще сильнее высветить некоторые источники экономического роста. Здесь мы затронем только два момента. Во-первых, очень многое препятствует тому» чтобы делать на основании таких сравнений надежные, достоверные выводы. Во-вторых, социалистический опыт в целом подтверждает наше предположение, что Запад многим обязан экспериментальному, прагматическому подходу к организации хозяйственной жизни. При сравнении экономических систем крайне трудно установить, что же на самом деле служит истинной причиной различий результатов экономической деятельности. Нет бесспорного способа определить, какие из бесчисленного множества различий между хозяйственными системами СССР и США являются важнейшими причинами разных результатов хозяйствования.
Сопоставление экономических моделей свободного рынка и социалистического хозяйства—дело не трудное просто потому, что экономические модели создаются, чтобы облегчить понимание. Сравнение реальных экономических систем есть дело крайне сложное, поскольку эти системы возникают в результате исторических процессов, которые не были сознательно спроектированы и определенно созданы не так, чтобы облегчить их понимание. Мы начнем рассмотрение нескольких проблем, возникающих при сравнении реальных систем хозяйства, с анализа явного обмана.
1. Парадная идеология и глубинный смысл
Стало обычным утверждение, что СССР, Восточная Германия, Польша, Болгария и другие страны восточного блока далеки от марксизма. Как сформулировал Александр Гершенкрон, «вся история Советской России ... это история отхода от марксизма». [Ответ Александра Гершенкрона на комментарий Альберта О. Хиршмана к тезису Гершенкрона: «идеология как системный фактор», глава 9 в Comparison of Economic Systems, Alexander Eckstein, ed. (Berkeley: University of California Press, 1971), p. 298. Гершенкрон продолжает далее: «Профессор Хиршман правильно говорит о «долгожданном отказе германской социал-демократической партии от ортодоксального марксизма», но ему следовало бы добавить, что советский большевизм от марксизма (ортодоксального или нет) все еще не отказался».] Несомненно, что можно с такой же убежденностью утверждать, что только Лихтенштейн и, быть может, Швейцария сохранили настоящий капитализм. Утверждение, что почти все так называемые социалистические и капиталистические страны виноваты в отходе от идеального образца, свидетельствует только о том, что в этих странах в ходу идеология с двойным дном—одна служит для выбора реального поведения, а другая есть орудие в социальном конфликте. Как говорит тот же Гершенкрон:
Особенность социальных наук в том, что объекты наших исследований (в отличие от камней, остающихся немыми для геолога) непрерывно что-то утверждают о себе. Это и благо, и проклятье, источник понимания и заблуждений. Исследователь общества должен отделить зерна истины от плевел обмана. Идеологическая литература в значительной степени посвящена той же проблеме. В то же время исследователь общества не может ограничиться задачей «обличения» идеологии как орудия лжи. Поскольку действия человека подчинены мозгу, то есть—идеям, стремящийся к пониманию социальных действий ученый должен попытаться понять идеи или комплексы идей, то есть идеологии, которые направляют действие: истинные идеологии, действенные, но спрятанные за фасадом ложных идеологий. [там же, с. 297--298]
Иными словами, трудна, но имеет смысл попытка сравнить две работающие системы хозяйства и попытаться вывести действенные принципы, которыми в действительности пользуются руководители хозяйства. [Интересное исследование на эту тему проделал Joseph S. Beriiner, Factory and Manager in the USSR (Cambridge: Harvard University Press, 1957), особенно глава 18 -- «Summary and Evaluation», pp. 318--329. Здесь автор рассматривает следующие виды незаконной практики руководителей предприятий, к которым приходится прибегать ради сохранения работоспособности системы, и которые молчаливо допускаются в определенных рамках: (1) стремление к занижению плановых показателей— обеспечение безопасности; (2) достижение плановых показателей за счет понижения качества продукции, изменения структуры производимой продукции и тому подобных приемов; (3) использование толкачей для получения «всякого рода дефицитных материалов и оборудования через использование личных связей и взяток» (p. 319).] Представляет интерес сравнение двух теоретических систем, таких как экономика конкурентных рынков и социалистическая экономика, а для многих целей полезно сравнение реального хозяйства с теоретической моделью, созданной для его объяснения. С другой стороны, совершенно бесплодно сравнение экономики реального социализма с теорией совершенной капиталистической конкуренции или экономики реального капитализма с теоретической экономикой социализма. Когда пытаются преобразовать экономику в соответствии с некоторой теоретической моделью, теоретические принципы обретают историческую плоть и создают, а может быть вскрывают различие между действенным стержнем идеологии и ее фасадным прикрытием. Нельзя сказать, что без эксперимента нам не узнать, что представляет собой реальное воплощение теоретической модели. Теоретическая модель хозяйства почти всегда представляет собой идеологический фасад, и нам следует помнить утверждение Гершенкрона, что этот фасад, пусть даже и не преднамеренно, может оказаться совершенно фальшивым.
2. Различие смыслов, порождаемое различием контекста: «прибыли» Различие в употреблении слова прибыль при капитализме и социализме послужит нам примером как ловушек, подстерегающих все попытки сравнения различных систем хозяйствования, так и трудностей понимания деталей, обуславливающих разницу в эффективности при различных способах организации. В обеих системах термин прибыль обозначает часть дохода, остающуюся после оплаты издержек. Мы опускаем различия, связанные с несовпадением методов бухгалтерского учета доходов и издержек. В обеих системах показатели прибыли включают в бюджет предприятия ради удобства контроля и оценки действительных успехов, а также для оценки работы управляющих. Опрометчивые исследователи советского хозяйства могут отсюда заключить, что там прибыль служит стимулом примерно так же, как и при капитализме. Но так ли это?
На типичном капиталистическом предприятии, где прибыль, то есть остаточный доход, используется для оплаты услуг капитала (в отличие от услуг труда и материальных ресурсов), отношение прибыли к объему инвестиций служит главным критерием размещения капитала. Капитал вкладывается туда, где он всего более нужен, если судить по возможной прибыли. Таким образом, остаточные доходы (или прибыли) определяют направление инвестиций.
В советской системе подобные связи между остаточными доходами и размещением капитала отсутствуют. В советской экономике источниками капитала являются: сами прибыли, налоги, средства сберегательных и иных банков и поступления от продажи облигаций. Но главное различие—это роль прибыли на вложенный капитал. В рыночной системе, при росте спроса на уже производимый продукт цены на него начинают расти, а с ними увеличиваются и прибыли, что и стимулирует направление дополнительного капитала (и дополнительного труда) на расширение производства данного продукта. Когда спрос на какой-либо продукт падает, первоначальным результатом бывает сокращение цен на него и уменьшение прибылей, что поощряет перемещение капитала (и труда) в производство иных продуктов.
В действительности рынки реагируют на предпочтения потребителей не столь уж совершенно, но это несовершенство ничтожно по сравнению с происходящим в советской системе, потому что там размещение капитала зависит исключительно от целей и решений государственной власти, а не от потребительских предпочтений. Суждения и расчеты планировщиков о том, что действительно нужно обществу, могут быть лучше или хуже, чем суждения потребителей, но система-то создана для воплощения суждений планировщиков. Эти суждения воплощаются в плановых показателях объема производства. Выполнение или перевыполнение плановых заданий есть главная цель советских менеджеров, от этого зависят их премиальные. Капитал инвестируется так, чтобы сделать возможным выполнение плановых заданий. Если плановые задания могут быть выполнены только с убытком или с малой прибылью, в бюджет закладывается этот низкий уровень прибыльности или убытков и по этим показателям оценивается работа менеджеров. Таким образом, предприятие двумя барьерами отделено от влияния потребителей: во-первых, оно должно продавать свою продукцию по фиксированным ценам, не зависящим от колебаний спроса; во-вторых, направление и объем производства не зависят от прибыли, получаемой при продаже продукции потребителям. В рыночных хозяйствах уровень прибыльности различных видов продукции стремится к выравниванию, поскольку производство высокоприбыльных продуктов растет и цены на них падают, а производство низкоприбыльных—падает и цены на них поднимаются. Советская система не использует принципа выравнивания прибыльности в качестве критерия планирования, поскольку такой критерий ограничил бы свободу плановых органов определять состав и объемы производства и сделал бы потребительские предпочтения фактором планирования. Стоит мимоходом отметить одно из следствий такого порядка. Стояние в очередях стало основным занятием российских потребителей—главным образом потому, что производство не ориентировано на удовлетворение потребительских потребностей, но также и потому, что повышение цен на дефицитные товары для уравновешивания спроса и предложения, даже несмотря на то, что прирост доходов достался бы государству, считается идеологически неприемлемым. Очереди представляют собой альтернативу ценам рыночного равновесия. Должно быть, власть имущих меньше беспокоят очереди, чем разумные цены и рост прибылей на государственных предприятиях, производящих дефицитные товары, хотя постороннему наблюдателю такое предпочтение представляется довольно странным. Другое различие между двумя системами в том, что прибыли возникают при существенно разной свободе действий управляющих. В СССР, как и в средневековой системе, цены на сырье и производимую продукцию, как и величина заработной платы—фиксированы. Как набор оборудования, так и соотношение между используемыми трудом и капиталом, в основном, определяются на стадии строительства завода, и не могут быть изменены директором. Поскольку и объем производства, и цены на продукцию фиксированы, советские менеджеры могут повышать прибыль только за счет снижения издержек. Сокращение издержек в таких условиях возможно за счет выжимания большего количества труда из рабочей силы, сокращения материалоемкости, снижения качества или изменения структуры производства в пользу продукции с меньшими удельными издержками. Из-за хронического дефицита потребительских благ наказания за использование таких методов снижения издержек следуют не столь быстро и бывают не столь суровыми, как это было бы в ситуации, где потребителям есть из чего выбирать. Те же методы доступны и капиталистическому менеджеру, но у его потребителей существенно более широкий выбор. Важнейшее различие в том, что в распоряжении капиталистического менеджера есть и другие методы повышения прибыли, такие как: поиск более дешевых источников снабжения; увеличение цен на самые дорогостоящие виды продукции; замена дорогого сырья на более дешевое; инвестирование капитала для сокращения издержек производства; внесение конструкционных изменений; изменение самой производимой продукции. В СССР в менеджере видят главным образом человека, обеспечивающего выполнение плана, имеющего право на принятие незначительных решений при непредвиденных осложнениях (недопоставка сырья и материалов). При этом возможно использование неформальных или даже противозаконных ходов. То, что для советского администратора стоит на грани закона, есть прямая сфера деятельности капиталистического менеджера, который только отчасти является администратором. В первую очередь он маклер, управляющий постоянно меняющимися наборами обменов между взаимно противоречивыми возможностями снабжения и сбыта, который должен максимизировать доходы и минимизировать издержки, и таким образом максимизировать остаточный доход, то есть прибыль. Важнейший из осуществляющихся обменов—между объемом используемого капитала и остаточными доходами. Капиталистический менеджер ответственен не просто за максимизацию остаточного дохода как такового—при данной величине капитала, как в Советском Союзе; он управляет использованием капитала и созданием остаточного дохода так, чтобы получить наибольший уровень рентабельности на используемый капитал.
Прибыли в советской и капиталистической системах стимулируют осуществление поразительно разных видов управленческой деятельности, настолько разных, что невозможно утверждать, будто в обеих системах прибыль используется как стимул, если не объяснить, что она стимулирует очень разные виды деятельности. Советские менеджеры обладают гораздо меньшей свободой, чем капиталистические, потому что такое ограничение свободы требуется для поддержания принципа, что объемы производства и цены потребительской продукции есть предмет государственного усмотрения, а не рыночного выбора или суждения потребителей. Советских менеджеров прибыль подчиняет политическим решениям; капиталистического менеджера—суждениям потребителей. Это далеко не то же самое.
Никто не станет утверждать, что советская система так же подчинена императиву прибыльности, как капиталистическая. Но часто утверждают, что она использует прибыль в качестве стимула, а значит, может использовать этот стимул для роста эффективности. Только постепенно, выясняя, насколько специфичны цели, достижение которых весьма особенным образом стимулируется с помощью прибыли, удается разрушить это заблуждение. [Более подробный анализ использования прибыли в СССР в середине 1950-х годов см. там же (chap. 5, «Profit as a Goal», pp. 57--74.)] Разумное сравнение двух систем крайне затруднено тем, что такие сравнительно простые понятия, как прибыль, имеют совершенно различное значение в контексте двух систем хозяйства.
3. Различия производительности или целей: поверхностные или глубокие?
Если измерять производительность и эффективность с помощью обычной статистики, даже весьма остроумно видоизмененной, советская система, несомненно, окажется менее производительной и менее эффективной, чем американская. [Примерами двух различных подходов к проблеме являются следующие работы: Robert W. Campbell, «Performance of the Soviet Economy: Productivity and Efficiency», chap. 4 in Robert W. Campbell, Soviet Economic Power: Its Organization, Growth and Challenge (Cambridge: Houghton Miflin Co., I960) and Abram Bergson, «Comparative Productivity and Efficiency in the Soviet Union and the United States», chap. 6 in Alexander Eckstein, ed., Comparison of Economic Systems.] Отсюда не следует, что эти различия просто отражают тот факт, что одна система капиталистическая (более или менее), а другая—социалистическая (более или менее). Возможно, например, что два общества пребывают в настолько различных стадиях развития или что их приоритеты в области материального благосостояния, сравнительно с другими целями, настолько не совпадают, что объяснительная роль типа общественной организации оказывается просто незначительной. Один комментатор предложил для уменьшения/трудностей сравнения брать сравнительно близкие государства, например Восточную и Западную Германию, Чехословакию и Австрию, Югославию и Грецию. [»Но может оказаться возможным снять неопределенность, связанную с различием стадий развития, если взять пары стран, которые пребывали более или менее на одной стадии до перехода одной из них к социализму, а затем сравнить их экономические достижения по методике Бергсона. Такими парами сопоставимых стран могут являться Восточная и Западная Германия (пожалуй, идеальный вариант), Чехословакия и Австрия, Югославия и Греция; любую из балканских стран можно сравнить с Югославией или Румынией (чтобы оценить достижения югославов в сравнении с социализмом советского типа) К сожалению, две другие пары, являющиеся отличными кандидатами для сравнительного анализа—Северная и Южная Корея, Северный и Южный Вьетнам, слишком опустошены войнами, но возможно Бирма (если можно считать ее социалистической страной) может быть сопоставлена с Таиландом, так же как Куба с некоторыми странами Латинской Америки.» (Evsey D. Domar, «On the Measurement of Comparative Efficiency», chap. 7 in Eckstein, ed., Comparison of Economic Systems, p. 231)]
Но и при таком подходе возникают трудности. Западные аналитики почти единодушно признают, что цель экономики—повышать уровень материального благосостояния хотя бы большинства населения. Но ведь причина повсеместного согласия с такого рода суждениями в том, что в фасадных идеологиях именно такие цели выдвигаются на первый план, и доверчивость делает нас пленниками этих идеологий. Кроме того, следует избегать ошибки гипостазирования, то есть избегать представления о хозяйственных системах, как имеющих собственные цели сверхличностей. Это распространенная ошибка, поскольку хозяйственные системы часто проявляют признаки целесообразного поведения. Но на деле только человеку свойственно целесообразное поведение, а экономические институты представляют собой некоторое пространство, в рамках которого люди стремятся к своим целям. Институты предоставляют стимулы, возможности и ограничения, которые структурируют поведение людей, стремящихся к своим целям, но собственных целей они при этом не имеют.
То, что в Восточной Германии реальная заработная плата примерно вдвое ниже, чем в Западной, может показаться уничтожающей характеристикой тамошнего социализма. Правда, может быть, что высокий уровень реальной зарплаты не является главной целью правительственных планировщиков Восточной Германии. С другой стороны, большая реальная заработная плата является важной целью для рабочих Западной Германии, и они сумели достичь своей цели в рамках институтов западногерманской экономики. Страны восточного блока явно хуже удовлетворяют запросы потребителей, чем западные страны, но при этом они гораздо эффективней и производительней отвечают потребностям тех групп, которым принадлежит власть в государстве.
Вопрос о месте равенства в глубинной идеологии Советского Союза иллюстрирует трудности, возникающие при попытке понять глубинные цели тех, кому принадлежит политическая власть в обществе. Нам поразительно мало известно о действительном распределении доходов в Советском Союзе. Абрам Бергсон недавно в результате тщательного анализа пришел к выводу, что неравенство доходов в Советском Союзе примерно соответствует тому, что мы наблюдаем в одних капиталистических странах и меньше, чем в некоторых других—то есть примерно такое же, как в капиталистическом мире. Как пишет сам Бергсон:
Почти легендарны трудности, с которыми сталкиваются международные сравнения неравенства в распределении доходов между различными группами потребителей. Попытка такого сравнения между СССР и западными странами подтверждает это. Швеция является одной из западных стран, для которой показатели неравенства распределения дохода по Лоренцу примерно равны, а может быть и меньше, чем в СССР. Неравенство в СССР не может быть намного меньшим, чем в Норвегии или в Великобритании, но, конечно же, меньше, чем в США или во Франции. Согласно весьма неполным данным, неравенство в СССР иногда существенно меньше, чем в странах, находящихся на сходном этапе развития, хотя это может быть и не так в случае с Японией. [Bergson, «Income Inequality under Soviet Socialism», Journal of Economic Literature 22 (September 1984): p. 1092. См. также Peter Wiles, Distribution of Income: East and West (Amsterdam: North Holland Publishing Co., 1974]
Дело в том, что оценивать эффективность советского общества по сравнительному успеху в повышении благо стояния рабочих или потребителей может быть столь же осмысленным занятием, как оценивать эффективность феодального общества по статистике, характеризующей материальное положение крепостных. В каждой экономической формации возможность ставить цели распределена среди малого числа групп, имеющих разные возможности достижения собственных целей или ограничения стремлений других, а в результате редко можно подобрать простую формулу, которая бы определяла цели, преследуемые в рамках системы. Можно попытаться оценить сравнительную диффузию возможностей ставить и добиваться реализации экономических целей, либо исходя из критериев тех, кто склонен ограничить возможности ставить и добиваться достижения экономических целей кругом правительственных бюрократов, и тех, кто полагает нужным распространить соответствующие права и возможности шире. Можно также попытаться оценить эффективность системы с точки зрения обслуживания тех, кто имеет возможности формулировать цели. Наконец, можно сравнить степень того, в какой степени различные системы делают результатом деятельности власть имущих либо повышение благосостояния всех остальных, либо ограничение их способностей мешать другим в достижении целей. Со времен Адама Смита ортодоксальная точка зрения подчеркивает преимущества капитализма в соответствии именно с этим третьим критерием.
Эти способы сопоставления не вполне независимы друг от друга, поскольку нельзя оценить возможности данной группы формулировать цели и добиваться их достижения без учета эффективности, с какой система удовлетворяет потребности своих целеполагателей, а также не принимая во внимание ограничений, вынуждающих целеполагателей считаться с интересами других. Следует также помнить об отмеченном Гершенкроном различении между глубинной идеологией и показной, которая должна придавать некую респектабельность действительным целям: показные цели тех, кто владеет политической и экономической властью не обязательно совпадают с целями, на которые они ориентируют организационную структуру общества.
Попытки сопоставить две экономические системы по религиозным или моральным достоинствам их целей обычно страдают от двойной ошибки: постулируется наличие единой цели, а затем эта цель описывается как цель общества, а не отдельного человека. Почти всегда такого рода цель оказывается чрезмерно упрощенной, а в результате замалчиваются сложности, возникающие из-за того, что цели выдвигают многие разные люди, интересы которых расходятся, а возможности—ограничены. Сопоставление, учитывающее все эти сложности, будет очень обширным и не очень драматичным, может быть, за исключением случаев, когда принимается во внимание эмоционально возбуждающее различие между глубинной и показной идеологиями. В силу этого есть смысл сравнивать системы по неким общим критериям, таким как темпы роста материального благосостояния для большей части населения. Ценности, воплощенные в этом критерии, более популярны на современном Западе, чем в советском блоке или на феодальном Западе. Преимущество их в том, что они могут быть использованы для сравнения экономических систем, целеполагатели которых выдвигают разные приоритеты, такие как: подавление капитализма, поддержание тяжелой феодальной конницы или получение прибыли, -- и при этом не входить в дебаты о нравственном преимуществе различных целей.
4. Научный социализм и эксперимент
В предыдущих главах мы описали ряд ситуаций, в которых западные страны были лучше других подготовлены к инициации изменений и к приспоблению к ним, а потому и смогли вырваться вперед. Например, в главе 8 мы обрисовали замечательно успешную организацию западной науки, которая позволила в процессе постижения природы сочетать глубокую специализацию и разделение труда с отсутствием издержек на делегирование полномочий, всегда сопутствующих иерархическим системам организации и управления. Участие множества предприятий в развитии промышленных технологий, и опять вне рамок общегосударственной иерархии, оказалось поразительно эффективным способом трансформации знаний, получаемых теоретической наукой, в рост материального благосостояния. Западная система размещения капитала, в том числе рынки ценных бумаг и децентрализация инвестиционных решений направили капитал в инновационные проекты и стимулировали разрыв с прошлым, столь важный для экономического подъема. Децентрализация власти и конкуренция как в сфере организации науки, так и в сфере организации хозяйственной деятельности явились источником организационного превосходства Запада над древними и современными им обществами, которые поддерживали политическую централизацию власти в экономической и научной деятельности (по крайней мере, если считать превосходством способность поддерживать экономический рост). Общая децентрализация власти в западных обществах нашла свое выражение в свободе экспериментировать с новыми формами хозяйственных организаций и в малочисленности политических ограничений на формы допустимых хозяйственных организаций. И это единственный путь к выявлению эффективных способов организации в реальном обществе—децентрализованно, в широких масштабах делать попытки, ошибаться и опять искать пригодные решения. Хотя, конечно, этот путь сопряжен с извращениями, жульничеством, необходимостью приспосабливаться и непредсказуемостью. Именно это сделала возможным западная практика децентрализации права на образование новых предприятий и на изменение уже существующих.
Представляется, что термин научный социализм является попыткой заимствовать авторитет науки, не связывая себя при этом ее дисциплиной. Советский Союз действительно накопил громадный объем теоретических и практических знаний о планировании и централизованном управлении национальной экономикой, и в этой сфере деятельности работают очень хорошо подготовленные эксперты, использующие такие знакомые средства научного анализа, как статистика, математика и компьютеры. Но чтобы способ организации мог по праву именоваться научным, нужно нечто большее. Наука начинается с осознания того, что существующие представления и объяснения реальности могут оказаться чрезмерно ограниченными или просто неверными. Значительная часть научной работы состоит в формулировании и проверке возможных выводов и альтернатив. Особенно необходимы такие эксперименты в относительно неразвитых областях знания, например, в науке об экономической организации, где теоретические формулировки отрывочны и ненадежны. Научным можно назвать только такой способ организации экономики, который возник в процессе свободного экспериментирования, в котором есть критерии для оценки удачи или неудачи и который изменяется в соответствии с результатами экспериментов.
В советской версии социализма фундаментальнейшая характеристика экономической организации, то есть выбор структуры собственности для основной единицы хозяйственной деятельности—фирмы или предприятия, не подлежит экспериментальной проверке. В условиях свободного экспериментирования в западных хозяйствах развилась смесь всех возможных форм организации, определяемых через фигуру собственника, и владельцами предприятия могут быть инвесторы, наемные работники, менеджеры, поставщики, потребители, либо— государство. Наибольшее распространение получила собственность инвесторов. Вряд ли удивительно, что система, сознательно отвергающая большинство в принципе возможных организационных решений, возникших в условиях свободного экспериментирования, обременена организационными недостатками, снижающими ее эффективность. Главной ловушкой советского социализма был запрет на создание любых предприятий, кроме государственных. Это отрицание различнейших форм собственности покоится на длительной традиции марксистских аргументов, но результаты подкрепляют убеждение, что западный рост отчасти стал возможен благодаря экспериментальному подходу к организации предприятий.
Экономический рост в третьем мире
Для адекватного исследования проблем, возникающих при попытках перенести западные схемы организации экономического роста в совершенно отличную в культурном, социальном и политическом отношении среду незападных стран нужна целая монография. Мы в особенности хотели бы избежать даже намека, что исторический путь Запада к богатству может быть описан какой-либо одной формулой, применение которой в странах третьего мира породит аналогичные результаты.
От простых программ подражания не следует ожидать благих результатов просто потому, что начальные условия в странах третьего мира совершенно иные, чем они были в свое время на Западе. В самом начале экономического подъема Запад в экономическом и технологическом планах уступал исламской и китайской цивилизациям того периода, но разрыв между ними был не столь велик, как сегодня между ним и странами третьего мира. Изучение того, как возник этот разрыв, может нам помочь в понимании способов его устранения, но крайне маловероятно, что историческая последовательность стадий развития Запада может послужить моделью для подражания в странах третьего мира. В качестве главных элементов западной системы роста мы выделили разделение сфер экономики и политики (отделение экономики от государства—прим. переводчика) и децентрализацию экономической власти. В политической системе феодализма власть была уже децентрализована, а некоторые города, которым предстояло стать рассадниками капитализма, уже выделились из рамок политической организации феодализма и перешли под власть деловых кругов. Напротив, в большинстве сегодняшних стран третьего мира политическая и хозяйственная власть консолидированы, и нет простого способа разорвать эту интегрированность.
Мы установили различие между экономическим ростом, подталкиваемым расширением торговли и наращиванием хозяйственных ресурсов, и ростом, имеющим главной причиной внедрение инноваций, и утверждали, что с XVIII века рост западных экономик все в большей степени определялся внедрением инноваций. Япония после второй мировой войны также пошла по пути роста через внедрение инноваций, но, делая этот выбор, Япония уже была развитой страной. Немногие страны третьего мира, выбравшие капиталистический путь развития, пытались эксплуатировать те же источники роста, которые Сталин выбрал для СССР: наращивание экономических ресурсов в форме капитала, подготовленной рабочей силы и хозяйственного освоения природных богатств. Бесспорно, что большинство стран третьего мира обладают значительнейшими возможностями для такого типа роста, и еще не скоро упрутся в недостаток технологических знаний, но институциональные условия, неблагоприятные для инноваций, рано или поздно затормозят дальнейшее развитие. Существенно и то, что Запад был полностью готов заплатить за возможности роста изменением всего существа своей жизни. На Западе были свои гневные обличители урбанизации и индустриализации, оплакивавшие сопутствующую им утрату невинности, но Запад не отдал победу своим Хомейни. Понятно, что некоторые страны, желающие сохранить свою историю и культуру, откажутся от западной модели роста, чтобы избежать децентрализации власти и роста индивидуализма, несовместимых со многими формами социальной жизни. Япония вестернизировалась, не отказываясь полностью от своей культурной традиции, но можно предположить, что там доиндустриальные институты и формы культуры сейчас не более жизнеспособным, чем на Западе.
Децентрализация власти предполагает существование класса торговцев, предпринимателей, или капиталистов, которые могут взять на себя принятие хозяйственных решений и создадут атмосферу конкуренции за право участвовать в принятии решений. Ничто в западной истории не дает оснований считать, что такой класс можно создать произвольно: у него были собственные источники развития, и он возник, преодолевая политическое сопротивление. В феодальной Японии задолго до 1868 года был собственный класс торговцев, а китайцы Гонконга, Тайваня и Сингапура давно выдвинули класс опытных торговцев. Возможно ли, чтобы целенаправленная политика была способна вскормить и выпестовать такой класс, -- никто не знает наверняка. Самое большое, что можно предложить стране, желающей следовать западным образцам, это воздерживаться от разновидностей политики, явно несовместимой с подъемом класса торговцев. Представление о современном западном росте, подчеркивающее роль инноваций, может быть истолковано так, что западный образец просто невоспроизводим, поскольку легко понять, что ни одна отсталая страна не может соревноваться с динамичной технологией и производством Запада. Есть, однако, более оптимистичное понимание проблемы имитации. Технологии довольно поздно стали важны для экономического роста. Вначале основным источником роста была торговля—внутренняя и заморская, но, прежде всего, внутренняя, а использовать торговлю как пружину роста намного проще, чем технологию. Торговые страны редко сталкивались с затруднениями в процессе развития производства, когда обнаруживали, что оно выгодно. Но и возможность развиваться с помощью торговли зависит от подъема класса торговцев, а это не всем по вкусу. Впрочем, в последние годы замечательные достижения так называемой «банды четырех» (Южной Кореи, Тайваня, Гонконга и Сингапура) свидетельствуют о том, сколь многого можно достичь на этом направлении. Последнее предостережение. Многие страны третьего мира сталкиваются со старой для Запада проблемой: большое число лишних сельскохозяйственных работников, нуждающихся в новой занятости. Многие страны третьего мира пытались использовать свое сельское хозяйство как источник капитала для развития городов и как главный источник правительственных средств, для чего применяли прямое налогообложение, а также принудительные государственные закупки сельхозпродуктов по заниженным—сравнительно с мировым уровнем—ценам. Использование сельского хозяйства для обеспечения роста промышленности не имеет аналогов в истории Запада, где оно никогда не являлось существенным источником капиталов. Такая политика, вероятнее всего, должна вести к истощению сельского хозяйства без соответствующего подъема городов. В сельскохозяйственной стране может быть и неизбежно обременение села ради содержания государственного аппарата и подкормки городов, но это бремя, скорее всего, замедлит, а не ускорит экономический рост.
Западный опыт также свидетельствует, что к предложениям о заимствовании или экспроприации фондов, необходимых для обеспечения занятости, следует относиться с осторожностью, опаской и даже скептицизмом. Городом, который с наибольшим успехом предоставлял занятость потокам отчаявшихся выходцев из деревни, был Гонконг, уже к тому времени ставший финансовым центром с собственными источниками капитала, и легко сделать вывод, что успех этого города объяснялся доступностью капитала. Но если опыт Запада может чему-то научить, то следует сделать вывод, что для успеха Гонконга гораздо важнее было не его положение финансового центра, а существование класса мелких предпринимателей, которые смогли организовать эффективное трудоемкое производство при наличии очень ограниченного капитала. Но если для стран, желающих сохранить культурное и политическое наследство, повторение западного пути кажется чрезмерно трудным и требующим чрезмерных издержек, то альтернатива, заключающаяся в имитации обществ с плановой экономикой, также к настоящему времени утратила многое из своей прежней привлекательности. Советские пятилетние планы были прототипом центрального планирования. Строго говоря, централизованное планирование создано не Марксом, поскольку последний, вообще, очень мало чего сказал об управлении социалистическим обществом. Это даже не ленинская идея, потому что при провале первых попыток централизовать хозяйство Ленин отступил к сравнительно децентрализованной системе НЭПа. Внедрение в конце 1920-х годов системы централизованного планирования и управления выпало на долю Сталина. По ряду причин планирование политически очень привлекательно. Некоторые причины имеют отношение к коррупции политических кругов, готовых получать тайные комиссионные за выдачу разрешений на строительство и распределение других контрактов, за предоставление налоговых льгот, монопольных лицензий и множества других особых привилегий, доступных только для тех, кто владеет политической властью.
Но есть и другие причины. Плановые программы, снабженные текстом и диаграммами, очень просты и конкретны. Политическому лидеру легко убедить себя и своих последователей, что он ее понимает. С ее помощью легко эксплуатировать настроения ксенофобии, заявляя, что программа не даст наживаться иностранцам, будь то транснациональные корпорации или местные лавочники ливанского, китайского или индийского происхождения. Можно также заявлять, что план не позволит наживаться торговцам, финансистам или другим, экономическая роль которых ненавистна очень многим, и хотя такие заявления могут быть фактически беспочвенными, опровергнуть их нелегко из-за труднодоступности необходимой информации. Наконец, планирование позволяет поддерживать показную идеологию. Несколько версий марксизма-ленинизма-сталинизма готовы к использованию, и нетрудно соорудить любые Другие.
Основная слабость планирования в том, что его результаты обычно нехороши. Разочарование бывает тем горше, чем заманчивее оно выглядит в начале—провал оказывается просто постыдным. Обычным результатом бывает то, что гражданские политики теряют контроль над военными и уступают им власть. Этого не должно бы было происходить в странах, следовавших ленинско-сталинским путем, потому что там военные и гражданские власти взаимосвязаны изначально, но Польша стала исключением даже здесь.
Каждый провал системы планирования имеет свои причины. Общий источник неприятностей—в попытках перекачать значительную часть сельскохозяйственных доходов для финансирования индустриализации или для субсидирования горожан за счет крестьянства. Почти всегда реакция крестьян бывает противоположна экономическим интересам страны. Кроме того, всеобъемлющие планы развития опустошают источники иностранной валюты и кредитов, что ведет к подавлению хозяйственной активности в неохваченных планом отраслях, создает неожиданный для всех отраслевой кризис или хроническую отраслевую депрессию. Общим источником проблем являются международные сырьевые рынки; цены имеют обыкновение падать в самое неподходящее время, подрывая финансирование планов развития в странах, зависящих от сырьевого экспорта. Не меньше неприятностей приносит рост импортных цен, например цен на нефть. Непредвиденный дефицит иностранной валюты может сделать почти бесполезными новые фабрики и железные дороги, которые остаются без запасных частей, полуфабрикатов, топлива и сырья. Чтобы добыть валюту, приходится планово ограничивать внутреннее потребление, как для того, чтобы сэкономить их для целей экспорта, так и для ограничения импорта. В странах с влиятельным общественным мнением существует сильная оппозиция политике ограничения внутреннего потребления, и планы склонны с чрезмерным оптимизмом оценивать будущее соотношение экспортных и импортных цен, в результате чего обычным спутником планирования оказывается постоянный дефицит валюты. Провалы планирования отчасти можно объяснить представлением об экономике как о безжизненной машине, не обладающей внутренними способностями изменяться, приспосабливаться, обновляться, воспроизводить себя и определять собственное будущее. Можно по плану развить производство стали, бетона и оборудования, обеспеченные достаточно подготовленными рабочими, но обычно планирование препятствует возникновению групп, способных осуществлять незапланированную и независимую хозяйственную деятельность. Но система роста подобна живому организму, со своими собственными импульсами. Результатом запланированного роста оказывается если и не вполне безжизненное подобие живого организма, то в лучшем случае вялая, вскормленная в зоопарке тень настоящего животного. Но экономический рост зависит от участия в деятельности международных рынков, и мало вероятен устойчивый рост экономического животного, слишком вялого для участия в международных рынках.
Никакой анализ слабостей централизованного планирования не может по убедительности сравниться с процессом постепенного отказа Китая от попыток планово управлять своей экономикой. Ослабление в 1984 году централизованного управления промышленностью последовало за предшествовавшим отказом от планирования в сельском хозяйстве, за чем последовал поразительный рост сельскохозяйственного производства. Памятливые люди могут сравнить это с ленинской новой экономической политикой—с возвратом в начале 1920-х годов к рыночной экономике, что помогло существенно улучшить материальное положение страны, В Китае может найтись свой Сталин, который восстановит центральное планирование, но это маловероятно: Китай 1980-х годов сильно отличается от СССР 1928 года тем, что к настоящему времени накоплен огромный опыт централизованного планирования и оно лишилось блеска, порождавшего надежды на лучшее будущее.
Очевидно, что будущее развивающихся стран намного проблематичней, чем это казалось сразу после окончания эпохи колониализма, когда еще не было понято, что ни капиталистический Запад, ни социалистический Восток не способны полностью разрешить свои собственные экономические проблемы, не говоря уже о проблемах всего остального мира. Третий мир может многому научиться как из капиталистического, так и из социалистического опыта, но в его уроке не будет ясных предписаний того, как без издержек осуществить безболезненный экономический рост. Даже открытие нефтяных месторождений скорее изменяет экономические проблемы страны, чем разрешает их. Критики центрального планирования не должны повторять ошибки планировщиков, распространяя сверхупрощенные советы по обеспечению экономического роста в третьем мире—и не важно, что рецепты сейчас совсем иные.
Заключение
Мы часто отмечали очевидный факт, что экономический рост есть форма изменения, так что путь Запада к богатству потребовал от общества готовности терпеть и принимать социальные и политические изменения гораздо более драматичные, чем любая из прежних революций. Социальные изменения далеко выходят за пределы урбанизации, самой по себе драматичной. Внедрение массового образования и средств массовой информации, так же как развитие транспорта, сделало среднего горожанина 1785 года своего рода неотесанным мужланом по сравнению с сегодняшним обитателем города или деревни. Немногие революции меняли структуру власти столь же круто, как переход политической власти от абсолютных монархов и их придворных, которые все еще господствовали в Европе в 1785 году, к европейским средним классам, а затем к рабочим классам, которых экономический рост вырвал из положения пролетариев.
В экономической сфере притязания на рост благосостояния удовлетворялись в первую очередь для тех, кто был непосредственно связан с изменениями и инновациями, в отличие от тех, кто был занят в рутинных видах деятельности, производя традиционные продукты и услуги с помощью традиционных же методов. Запад стал богаче других благодаря тому, что открыл свободу для экспериментов в создании новых разнообразных продуктов, методов производства, новых форм организации предприятий, рыночных отношений, методов связи и транспорта, новых отношений между трудом и капиталом. Развивавшиеся в такой среде рыночные институты сделали возможным щедрое вознаграждение удачливых инноваторов и угрожали неудачникам банкротством и разорением.
Западные инновации в экономике многим обязаны взаимодействию экономики и науки. В основе геометрической прогрессии темпов экономического роста лежал рост экономических знаний в геометрической прогрессии, и целый ряд институтов способствовал трансформации научного знания в рост материального благосостояния. Этот рост научного знания формировал и питал экономический рост Запада. Здесь ключ к пониманию процессов роста. Возникновение множества центров технологического экспериментирования, нужных для отделения экономически полезных научных открытий от экономически бесполезных, стало возможным благодаря децентрализации экономической власти. Децентрализация экономической власти стала также одной из опор разветвленной сети разнообразных исследовательских центров, сравнительно независимых от политического вмешательства и контроля, и при этом—а скорее, благодаря этому—порождавших все растущий объем внутренне согласованных знаний о Вселенной.
Нет оснований полагать, что как рост научных знаний, так и обусловленный ими экономический рост близки к пределу. Иными словами, мы не видим никаких причин для прекращения роста. Ведь по абсолютным стандартам, или по сравнению с богатейшими семьями большинство жителей стран Запада обладают весьма умеренным благосостоянием. Возможности для повышения благосостояния еще очень велики. В то же время, рост благосостояния привел к повышению социальных и политических притязаний, и стало легче размышлять об использовании богатств Запада для создания общества, совершенствующегося в ином направлении, не на пути обогащения. Есть опасность, что, пытаясь усовершенствовать наше общество, мы можем избрать такое направление политики, которое создаст общество более гуманное и сострадательное (в социальном и политическом плане), чем наше собственное, но при этом уменьшит способность будущих поколений наращивать уровень материального благосостояния. Мы надеемся, что понимание источников роста в прошлом до известной степени снизит риск того, что мы можем своими действиями ненамеренно подрубить экономические возможности будущих поколений.

Дизайн 2010 - 2011 год     По всем вопросам и предложениям пишите на goldbiblioteca@yandex.ru